Окрик тюремщика вернул к действительности.

Объявили: подготовиться, суд.

Закрытая машина. Два конвоира с карабинами, к которым примкнуты штыки. Из ворот направо, еще направо, потом налево. Резкое торможение, остановились. Над подъездом высокого мрачного здания полотнище фашистского флага со свастикой. «Базарная, 17», — успел прочитать Фриц на дощечке.

Приехали, видимо, рано: повели вниз, в камеру, переждать. И здесь радость, первая за все эти полтора месяца. Кто это сидит на табуретке, согнувшись, закрыв лицо руками? Да это же…

— Густав! — он не смог сдержать волнения. — Хойзер, дружище!

— Шменкель! — сначала радостно отозвался тот, а потом грустно добавил: И ты здесь, Фриц.

— Как батарея, что с ребятами? — Фриц при двинулся к арестованному.

Конвоиры промолчали.

— Разве ты не знаешь? Ах, да, ты уже ушел тогда, после речи командующего, потер лоб Хойзер, оторвавшись от своих дум. — «Каждая семья будет иметь свой крестик»! Что ж, генерал-фельдмаршал сдержал свое слово. Помнишь длинного Ганса? Погиб при налете бомбардировщиков, у Калинина. А обер-фельдфебеля Гейнцке, поставившего на пари голову, что ты не уйдешь к русским? Он заплатил свой проигрыш под Ржевом. Лемке, остряка Лемке, почтальона? Бросили раненого под Вязьмой, замерз. Курта — ты его не знаешь, он к нам пришел после тебя — укоротили ровно на полметра, лишился обеих ног. Кому повезло, так Людвигу — все вспоминал о детях, не забыл его? — попал в плен к русским. И никто из нас, конечно, не был на Красной площади в Москве…

— Я был, — перебил Фриц, и глаза его засветились, но Хойзер не расслышал или не обратил внимания на слова товарища.

— Да и я немного понюхал, — продолжил Густав, протянув вперед руку, на которой осталось только два пальца. — А дома? Все то же: женщины в черном, у многих мужчин костыли да пустые рукава пиджаков. Всю Германию «дорогой фюрер» сделал похожей на нашу бывшую батарею…

Часовой, молодой совсем парень, внимательно вслушивающийся в разговор, беспокойно завозился, бросил: «Поменьше болтай, солдат», и отошел к окну, подальше.

Густаву хотелось высказаться до конца. Он положил Шменкелю руку на колено.

— Я скажу тебе, Фриц. Я не коммунист, им не был и уже не буду: не успею. Но я все-таки скажу. Коммунисты были правы: национал-социализм — это гибель для немецкого народа. А ведь они говорили это до Москвы, до Сталинграда, до Курска! Большую цену платит наш народ за то, что мы, немцы, тогда не прислушивались к этому голосу…

— За что ты здесь? — воспользовавшись паузой, спросил Фриц.

— Ты спрашиваешь обо мне? Через неделю о Хойзере будут говорить только в прошедшем времени. Как все получилось? В отпуске. Зашел к приятелю. Возник спор — в чем причина наших неудач, «временных», конечно. Один молокосос — русские морозы, другой юнец из гитлерюгенд поддакивает: в сорок первом на месяц раньше надо было за Россию браться. Остальные молчат. Ну, а я возьми да скажи о том, что один болван, мой коллега-учитель, завышал оценки другому болвану — ученику. Помнишь, в «Майн кампф»…

— Не читал, — сказал Фриц.

— …фюрер хвастался, что был по географии и истории первым учеником в классе?

— Ну и что? — заинтересовался Шменкель.

— Ну и то. Я сказал, что если бы фюрер так хорошо знал историю, как утверждает, то помнил бы: 22 июня, в 1812 году, Наполеон напал на Россию, перейдя со своими полками Неман. 22 июня, в 1815 году, он отрекся от престола. 22 июня, в 1941 году, Гитлер напал на Россию…

— Ловко ты сопоставил, — не выдержал Фриц и засмеялся, вызвав удивление на чине часового: в этой камере еще не слышали смехе.

— Но ведь не зря у нас, в Германии, теперь говорят: «Погляди в собственный карман, и ты увидишь уши Гиммлера». Не успел приехать сюда — сообщение из гестапо и арест. «Разложение вермахта», «оскорбление фюрера». Прокурор сказал, что я заслуживаю смертной казни. Боюсь, что так и будет…

Фрицу захотелось приободрить, поддержать товарища, он кивнул на изуродованную руку, на ленточку в петлице второй пуговицы мундира, еще не сорванную палачами, но бывший сослуживец, махнув рукой («не трать времени, бесполезно»), в свою очередь, поинтересовался, как же Шменкель попал сюда, ведь в батарее зачитывали приказ, в котором прямо говорилось о его переходе на сторону русских.

Фриц начал было рассказывать, но в это время часовой закричал: «Хойзер Густав, выходи!»

— Прощай, Фриц!

— Прощай, Густав.

Дверь захлопнулась.

Всего несколько минут потребовалось, чтобы несчастный Хойзер узнал свою судьбу, и вот уже Фрица через узкие коридоры и высокие лестницы ввели в помещение военного суда.

Пока председатель искал среди груды дел, возвышавшихся на столе, нужную папку, Фриц оглядел зал.

Высокие стрельчатые окна, доходящие до пола и, видимо, продолжавшийся на нижнем этаже; сходящиеся куполом вверху стены; давно не чищенный паркетный пол. В глубине, на возвышении, массивный дубовый стол, покрытый черным. Над ним в темной рамке большой портрет «вождя тысячелетней империи» — низкий убегающий назад лоб, широкие скулы, короткая щетка усов, слипшаяся и сдвинувшаяся набок прядь волос. Это лицо с отчетливо выступающими звериными чертами Шменкель видел вот так же в 1939-м, когда стоял перед имперским военным судом на Лернерштрассе, в Берлине.

За центральным столом — трое. В середине — низкий полковник с полным лицом. Мясистые щеки заслоняют толстый, со шрамом нос. Он нашел, наконец, дело и стал яростно перелистывать его.

Слева от него — тонкий, высокий, седой капитан. Из-под стола, не до самого пола закрытого тканью, было видно, что вместо левой ноги у него протез. Глаза он закрыл рукой, и по еле заметному трепету крыльев носа, по равномерным движениям выступавшего костистого кадыка Фриц заключил, что он дремал.

По другую сторону от полковника сидел майор в форме летчика. Он неотвязно думал о чем-то своем, уставившись в точку перед собой.

Внизу, у столов, расположились прокурор, в упор разглядывавший подсудимого, военный инспектор юстиции, на обязанности которого было вести протокол, и защитник, с трудом подавлявший зевоту («из следственного дела я ничего не нашел в вашу пользу», — сказал он накануне).

В зале, на скамьях, никого не было, только два конвоира жались к своему подопечному, неотступно следя за каждым его движением.

Идя сюда, Фриц по лицам чиновников хотел определить характер наказания, вынесенного бывшему товарищу. Но сейчас понял, что это невозможно: бесстрастные маски не выражали ничего.

— Подсудимый, встаньте! — раскатист прозвучал громкий, как и предполагал Фриц при взгляде на полковника, голос.

— Военный суд командира охранных войск и командующего областью Белоруссии, фельдпост 47 340, в составе — председатель воинского судебного совета полковник доктор…

В зале надрывался только говоривший, все остальные даже не изменили позы: судебное разбирательство для них давно уже превратилось в конвейерную систему, где на каждую операцию — штемпелевание приговора — отводилось определенное количество времени — и только. Задача их была проста и им понятна.

Следственное производство и судебное разбирательство не облегчало участи наказываемых немецких солдат. Помимо разведывательных и контрразведывательных задач, была и другая цель этой процедуры с ее ворохом бумаг и протоколов: именно на основании таких документов составлялись доклады ставке о положении в армии, о настроениях в войсках.

— Фамилия? Имя? Дата рождения? Национальность?

— Фриц Шменкель. 14 февраля 1916 года. Деревня Варзов. Немец. Имперский гражданин, — последовал ответ.

Секретарь заскрипел пером.

— Варзов. Где это? — поинтересовался прокурор, просто так, чтобы хоть как-то подчеркнуть свое участие в процессе.

— В 150 километрах от Берлина, — ответил подсудимый, не повернув головы, и это взорвало армейского обвинителя.

— «От Берлина». От Москвы, наверно! Ты не немец. Ты русский Иван, — закричал прокурор. — У тебя от немца осталась только одна речь!

— Меня там называли Иваном, но я немец, — спокойно, не потеряв ни капли самообладания, ответил Фриц и, посмотрев прямо в глаза представителю обвинения, добавил: — У меня немецкая голова и немецкое сердце, господин прокурор. Мои отец и мать — немцы. Мои дети и внуки тоже останутся немцами.

— Замолчите, подсудимый! — закричал полковник, но его остановил, шепнув на ухо, член суда справа, отвлекшийся от своих дум в ходе этой перепалки.

Он впервые, причем с ярко выраженным любопытством, взглянул на Шменкеля.

— Помните, тут перед ним был солдат, за рассуждения о датах поплатившийся головой? — майор совсем тихо проговорил это, не обращая внимания на подсудимого.

Но Фриц, чье насторожившееся ухо уловило почти неслышные слова, сразу понял, о ком шла речь.

— Так, так! — с удовольствием продолжал майор. — Ты родился 14 февраля, в 1916-м, а мы судим тебя 15 февраля, в 1944-м. Кстати, поздравляю с днем рождения…

Защитник хихикнул, последнее замечание ему показалось очень остроумным.

— А что у тебя в жизни такое же важное произошло именно 16 февраля, в следующий по счету день?

Фриц не ответил.

— Ну, вспомни, вспомни. Может, ты женился в этот день? Родился ребенок? Умер отец? — допытывался офицер.

Шменкель шел на суд, зная, что его ожидает. Но у него не было желания спорить с палачами. Это вообще не в характере Фрица — язвить и препираться, а сейчас, когда ему так нужны были твердость духа, ясность мысли и крепость нервов, он находил слишком дорогим для себя и совершенно не нужным словесный спор. И может быть, он промолчал бы и на этот раз, если бы не упоминание об отце.

…Отец. Его доброе, рано постаревшее лицо. Плохо оплачиваемая, изнуряющая работа на кирпичном заводе, большая семья и вызванные этим хлопоты и заботы. Постоянные споры с женой, открыто симпатизировавшей «наци». Но у него было главное — хорошая репутация среди варзовских коммунистов, репутация борца за дело рабочего класса, которой он дорожил. Когда в 1932 году в Варзове, вблизи ресторана «Нельс», пуля полицейского оборвала жизнь отца, спорившего с окружившими его фашистами, шестнадцатилетний Фриц поклялся отомстить за сто гибель. На самых сложных поворотах своего жизненного пути юноша мысленно спрашивал себя: что сказал бы отец, как поступил бы он? А сейчас судья — этот грязный палач — из дешевого интереса прикоснулся к дорогому: памяти об отце…

— Да, и 16 февраля произошло событие в моей жизни. Для меня такое же важное, как рождение, — не торопясь, проговорил Шменкель.

— Какое же? Что ты замолчал? — майор чуть не подпрыгнул от удовольствия на стуле. Все-таки это вносило развлечение, чем-то разнообразило долгий судейский день.

— Два года назад, 16 февраля 1942 года, недалеко от Вязьмы, я был принят в партизанский отряд «Смерть фашизму!», — отчеканил Шменкель.

Майор поперхнулся, сразу утратив интерес к различным сопоставлениям. А третий член суда, встрепенувшись при слове «Вязьма», пробудился от дремоты и с ненавистью взглянул на подсудимого: именно в тех краях при налете на штаб карательного батальона партизаны лишили его ноги.

— Сколько же ты убил немцев? — со злобой прохрипел он и застучал протезом по полу, забыв о всяком судебном ритуале.

— Ни одного.

— Ты что, был плохим стрелком? Не попадал? Или, может, стрелял мимо? — насмешливо протянул тот же капитан.

— Нет, я стрелял точно. И убивал. На войне убивают, — спокойно возразил Шменкель. — Но я стрелял не в немцев, а в фашистов. Это не одно и то же.

Секретарь удивленно посмотрел на председателя воинского судебного совета: почему он не прервет эти подрывные разглагольствования? А тот молчал, вспоминая далекое прошлое: на кого так походил этот парень?

— Сколько же тебе заплатили за твое предательство? — хромоногий гауптман продолжал задавать вопросы.

— Много. Каждый доверял мне, как самому себе. Большего они не могли дать… Только это не предательством называется.

Градом сыпались вопросы. Подсудимый продумывал каждое слово, верный своей привычке говорить кратко и не спеша. Чиновник юстиции подробно записывал ход допроса в протокол.

Да, он перешел к русским. Добровольно вступил в партизаны. Сражался в их рядах. Но изменником, предателем немецкого народа себя не считает. Он боролся за будущее Германии. Кто из них правильно понимает это будущее — покажет время.

Полковник все силился припомнить, где же он раньше встречал этого человека или так похожего на него, но тщетно.

Когда очередь задавать вопросы дошла до адвоката, дверь отворилась и в зал в сопровождении адъютантов вошел генерал Кюбнер, командующий охранными войсками «области Белоруссия», от имени которого действовал суд. Офицеры мгновенно выпрямились в креслах, а прокурор, мечтавший о продвижении по службе, стал в уме складывать цветистые фразы о воинском долге и верности присяге.

— Сознательно ли вы ушли из части? — это подал голос после затянувшейся паузы военный защитник.

— Да.

— Может быть, к вам несправедливо относилось командование батареи, дивизиона? Возможно, у вас были ссоры с кем-либо из сослуживцев? Или вас испугали тяготы службы? — доискивался адвокат.

— Нет.

— Так какая же причина побудила нас оставить батарею, — повысил голос вмешавшийся прокурор.

— Мои убеждения.

— Что вы можете сказать в свое оправдание?

Поставивший вопрос защитник точно предугадал ответ:

— Ничего.

С задних рядов раздался голос генерала:

— Ефрейтор, ты раскаиваешься в своих действиях?

— Нет.

— А если тебе будет сохранена жизнь?

Молчание. Даже перо секретаря перестало скрипеть.

— Жду, ефрейтор!

— Я уже ответил, господин генерал.

Кюбнер с шумом поднялся, бросил краткое «заканчивайте» и направился к выходу.

Члены суда тоже поднялись и вышли через маленькую дверь в примыкавший к залу кабинет для совещания. Но подсудимого не повели вниз. Это было бы пустой формальностью и оттяжкой времени: решение было вынесено еще накануне. Об этом знали и прокурор с защитником, оставшиеся на своих местах.

— Встать! — прозвучала команда.

Фрицу показалось, что прошло всего несколько минут. Да так оно и было: судьям не терпелось увидеть, как страх сломит этого человека. Как задергаются у него мышцы на лице, как смертельная бледность покроет его щеки. И эта мысль была им приятна, ибо было сейчас в его облике и поведении что-то такое, не дававшее покоя, поднимавшее из глубин души какой-то неосознанный, но вполне реальный и ощутимый страх.

«Приговор. Именем фюрера. Военный суд…» — разделяя каждое слово, гремел на весь зал голос председателя.

В приговоре подробно указывались все выступления подсудимого против национал-социализма еще до начала войны, подчеркивалось значение судимости в 1939 году за дезертирство и антифашистскую пропаганду, тщательно перечислялись его действия в составе партизанского отряда, уже известные по имевшимся сообщениям, приводились многочисленные статьи законов рейха, на которые посягнул представший перед судом…

«…На основании закона подсудимый Фриц Шменкель за дезертирство и военную измену приговаривается…» Председатель на высокой ноте оборвал чтение и, умышленно сделав паузу, оторвался от документа и взглянул на подсудимого.

Тот внимательно слушал, слегка наклонив голову и немного прищурив глаза.

— «…к смертной казни…» — Осужденный не изменил позы.

— «…к лишению воинского звания…» — Чиновникам даже показалось, что губы бывшего ефрейтора тронула насмешливая улыбка.

— «…к лишению гражданских прав и достоинств навечно». — Больше судьям добавить было нечего.

А он, этот человек, широко расставив ноги, все так же спокойно, по-прежнему невозмутимо стоял на своем месте, открытыми, ясными глазами глядел на них.

Приговор зачитан, разъяснен порядок обращения за помилованием, но никто не сдвинулся с места. Все понимали: что-то не окончено, не поставлена последняя точка в этой судебной драме неравном поединке.

Председатель суда решил еще раз попытаться сокрушить дух осужденного:

— Тебя казнят. Но это еще не все.

И без того красное лицо судьи налилось кровью. Он задыхался, в ярости проглатывая слова и брызгая слюной, то и дело указывая пальцем на Шменкеля:

— Ты покрыл неизгладимым позором свою семью, родных. Они отрекутся от тебя. Жена отбросит обесчещенную фамилию, после того как сама отбудет наказание. Дети будут стыдиться отца и если вспомнят о тебе, то лишь для того, чтобы плюнуть в сторону твоей могилы. Живым ты был вне закона, мертвым ты будешь без имени!..

— Что вы стоите? Увести! — заорал на часовых прокурор, вскочив на возвышение.

«Шменкель — ненормальный. Потерял рассудок от допросов с пристрастием», — решил пришедший, наконец, в себя полковник, все еще глядя на полуоткрытую дверь. Но мысль эта не успокаивала.

…В камеру, которую Шменкель покинул обвиняемым, он вернулся уже осужденным. Внешне не изменился, и только наблюдательный, очень внимательный глаз друга мог бы подметить почти невидимые признаки беспокойства и волнения в этом мужественном человеке. Судья, убийца с многолетним стажем, задел Фрица за живое. Приговоренного охватила тревога за судьбы близких: он знал, что такое гестапо.

Дружба Фрица в Гюлихен с Бернгардом, также убежденным антифашистом, нелегальные встречи с коммунистами — друзьями отца в Варзове, выполнение их поручений, членство в коммунистическом союзе молодежи — да, об этом Эрна знала; Удастся ли все это пронюхать ищейкам из тайной полиции?

Что ей придется пережить одной, с тремя малышами на руках, без помощи, без всякой поддержки? А как отнесется Эрна к сообщению о нем? Сочтет изменником и предателем? Поверит нацистам?

Фриц глубоко вздохнул, зашагал по камере. Тяжелые думы терзали сердце. Любовь к жене, к детям была так же естественна для него, как любовь к родине, к своему народу.