— Ваше благородие! Курды анафемские — вот на утесе там. Наших на выбор бьют. Снять бы… — говорила одна широкая темная безликая фигура другой, ростом повыше.

— Вечно ты врешь, Нефедов. Не старший унтер, а трепло. Ну, откуда тут курды? Какие там курды? Протри глаза. Просто турки из Айрана бьют.

— Никак нет, ваше благородие. Курды бьют, — звучал почтительно убеждающий голос. — До Айрана далече — не попасть туркам. Да и по огонькам видно, что курды. Человек пять сидят на скале. И лупцуют. Уже двенадцать наших ухлопали… Снять бы, ваше благородие.

— Курды? Странно, — раздумчиво-протяжно сказала фигура повыше. — Не с ветром ли занесло их к нам?.. Отчего дрожишь, Нефедов?

— Страсть как холодно, ваше благородие. Шубейка не греет, а морозно. Ребятам, в цепи которые, — совсем худо. Тридцать человек за ночь отмороженных.

— Да, свежо. На, спирту выпей — согреешься.

— Покорно благодарим, ваше благородие. Не пью, а выпью, так и враз застыну. Три ночи не спамши… поход.

— Ну, как знаешь, а я вот пью, и ничего. Так говоришь, курды? Ну что же, снимем их… Пойдем.

Обе фигуры осторожно двинулись вниз по склону холма, скользя на обледенелых камнях. Тот, что пониже ростом, поддерживал на ходу другого, поминутно оступаясь, рискуя свалиться в глубокую пропасть.

Так долго шли они, чутко прислушиваясь к звукам, заполнявшим горные ущелья.

У-у-у… ху-у-у… ух-ух-хх — грозно завывало вьюжное ветряное чудовище, поднимая и рассеивая вокруг тучи ледяного снега.

Ууу-х — из-за скал отвечало вою ветра шумное, многоголосое эхо.

Вдруг чуть слышное, протяжное, замирающее: а-а, а-а, будто последний стон умирающего, пронеслось по лощине, растеклось по уступам гор. То громкое, то еле слышное, затрепетало оно повсюду в могучих порывах злобно-неистового ветра.

Тр-р-р-р-р-а, тра-та-та-та-та — разорвала гулкую завесу ветра сухая трескотня стрельбы. Повсюду дно лощины и отроги гор засверкали тысячами синих молний. Прошло мгновение, и так же внезапно, как начались, смолкли и приглушенный бурей человеческий вой и треск пальбы.

Только ветер, по-прежнему злой и буйный, словно негодуя, рвет и мечет от утеса к утесу, из края в край ущелья, звонкие колючие куски перемерзлого воздуха.

— Опять турки шкодят, ваше благородие.

— Да, — последовал равнодушный ответ.

— Вот сюда, ваше благородие.

Спустившись по скользкому склону глубоко вниз, они наткнулись на группу серых фигур. Смутно поблескивала сталь штыков. За шумом ветра слышался еле уловимый, приглушенный говор.

— Кто это здесь, а? Нефедов, почему солдаты не в цепи? — спросила фигура, что ростом повыше.

— Третье отделение первого взвода, ваше благородие. Они при штабе… Ваше…

— Ох, уж это мне отделение! Шелопаи! А где же курды, Нефедов? Кстати, где моя рота?

— И курды и рота, ваше благородие, вон за теми скалами.

— Ну, пойдем.

* * *

— Экой ветряк… У-у-х! Все нутро вымерзло. В цепь бы — и то полегче… Хоть побегаешь в цепи да постреляешь… все согреешься.

— При штабе называется… А что караулим-то — денежный ящик, тьфу, без гроша медного. Да знамя.

— Да… дела…

— А ты, Гончаренко, поменьше зубами ляскай на морозе. Мотри, зубы выскочат. Вон ротный с Нефедовым — кудысь пошли.

— Куда им — прохлаждаются да спиртягу жрут. Черти…

— Ну, взводный Нефедыч — тот не пьет…

— Вот, братцы, уж как не люблю воевать я с туркой! Ну рази ж война? Горы, снег да ветер… И на что нам эти земли нужны, скажите, други? Народу православного нету в помине — все Азия. Бедно ж тоже живут — рази ж прибыль от этих песков да камней да снегов для России?

— Не нашего ума дело, Хомутов… Присягу принимал? То-то. Поп помелом кропил? Вот то-то ж. Начальство знает, зачем.

— Так-то так. Фу ты, аж дыхать нечем. Токо ж рази это война — перевод людей. А у нас в Дарьевском хорошо сейчас. Народу страсть. Тепло. Жратва — лопай, сколько влезет. Э-эх!

— Тоже холодно в Дарьевске. А ты говоришь — тепло…

— В комнатах-то холодно? Нет, брат, тепло. И кровать… и жена… И-и-х!

— Брось трепать, Хомутов. Тоже несуразное говоришь. Прости, господи…

— Ну и мороз… В Расеи таких не бывало. Да…

— И вьюжно дюже…

— А мне письмо прислали, братцы. Из деревни пишут.

— А что пишут, Хлебалов? Ну-ка…

— А пишут ростепель нынче. Луга залило — страсть. Пишут, у нас к запашке готовятся крестьяне. Токо ж мужиков нету. Всех, милай, на войну забрали. Бабы за нас работают… Опять же моя жена рожать чегой-то собралась… С другим, что ли…

— Да замолчите вы… Жена, да жена, да жена. Тут по три года бабу в глаза не видишь, а они вздрачивают: жена — жена. Сам ты жена себе. Или не привык?.. Вошь твоя жена да блоха. Целые гаремы у каждого — как султаны… Э-эх!

— Баба жисть человеку красит, а ты, Щеткин, паскудишь словами. Вот сестрица наша милосердная, к примеру, Анастасия Гавриловна, такая…

— Сестрица, брат Хомутов, не наша, а господская. Офицерская. Нечего зря зариться — не достанется…

— Эх, Щеткин…

— Да что эх… Не эх, а грех. Вот я вам, братцы, расскажу сказку за-ласку про попа Ивана, про попадью Евдоху да поповну Салоху. Как какой ночью случай случился. Как странник божий на попа взгромоздился. А было дело, братцы, так — все за пятак. Зашел, братцы, странник в дом к попу Ивану — да зашел рано. Видит, дочка попа Салоха…

— Про бабу говорить с толком надо, а не так.

— Ух… морозно! Хоть смерть бы, что ли.

— Жизнь постылая, распроклятая. Эх, грязи-то сколько в тебе, подлая!

— Ну что за ветер, все заморозит…

Вдоль по лощине, мчался чудовищный, неистово ревущий, холодный смерч. Казалось, был он в силах не только заморозить, заковать в звонкую сталь все живое, что попадалось ему на пути, но и отбросить далеко в беспредельность и горы и тучи.

— Ну и ветряк! — продолжал тот же голос.

— Чего, Сергеев, лопочешь? Это тебе не в кине на пианах отзванивать. Война, брат. Потерпи — вольнопер ты, так и в офицеры произведут, полегчает. А уж ветер, это точно…

— Тяжело, Хомутов… Как скоты мы, и конца не видать.

— Будет конец. Не робей, Сергеев… Всему в жизни конец бывает.

— И-и-и! Холодище. И долго еще мы у штаба стоять будем?

— Не дело… Трое уже ноги отморозили.

— Опять в цепи стрельба пошла… Побегать, что ли!

— Ишь, вон внизу тоже забегали… Видишь?

Горные хребты, заковавшие лощину каменным обручем, на версту, уходили ввысь. А внизу, в глубокой мглистой лощине, на снежных покровах, на обледенелых камнях, колыхались туманные, серые массы. И казалось, что эта спаянная льдами, припушенная снегом лощина беззвучно кипела в бурных огнях зари, выбрасывая из своих недр жирную накипь.

— А жрать-то охота! Две недели без горячего.

— Вот бы чаечку, кипяточку. Сполоснуть кишку.

— Благодать…

— Вот бы…

— Когда же конец войне будет?.. Растудыть его… в угодников.

— Не предвидится…

— А уже светает. Вот развиднеется, может, теплее станет.

* * *

— Ваше благородие!.. Вон стреляют они, — сказал Нефедов.

На самом деле: неподалеку с темной скалы снова блеснуло несколько синих молний. Сквозь гул и завывание ветра раздался сухой залп. Точно в ответ ему вблизи заорали два диких голоса.

— Опять наших подбили, ваше благородие. Снять бы цепь с этого места.

— Я тебе дам снять, — резко ответил ему офицер, зябко кутаясь в меховую доху. — Дисциплина, Нефедов, прежде всего. Курдов сейчас снимем. Выбери-ка из цепи пяток покрепче, с бомбами, и ко мне, живо!

— Слушаю-с, ваше…

Оставшись наедине с собой, офицер привычным движением быстро вынул из фляги, висевшей на ремне, через плечо, пробку и пригубил. Затем так же быстро вставил пробку на место, откашлялся и замурлыкал себе под нос:

Сияла ночь. Луной был полон сад. Сидели мы с тобой в гостиной без огней.

Офицер стоял неподвижно. Пел, точно про себя, глядя вверх, в пространство:

Рояль был весь открыт, и струны в нем дрожали, Как и сердца…

По темным склонам гор шли синие тучи. Они косматой, узорчатой лентой карабкались вверх за далекие вершины. Еще в звездной сияющей бездне ярко горели желто-лиловые и огненно-красные костры кипучего рассвета. Среди дымчатой синевы туч и жарких полос румяного неба, точно в пучинах горного потока, дыбились фиолетовые массивы скалистых, зубчатых громад.

Офицер опустил голову книзу и снова приложился к фляге.

Из серой тьмы ущелья вынырнули шесть темных фигур. Послышалась команда: «Отделение — стой!»

К офицеру подошел Нефедов.

— Есть, ваше благородие.

— У всех бомбы?

— Так точно!

— Ну вот, слушай, Нефедов. Надо метнуть бомбы туда, — офицер качнул рукою в сторону скалы.

— Не добросят, ваше благородие. Саженей десять скала. А то и более.

— Что! А! Я тебе дам — не добросят! Как смеешь! Смотри у меня. Сейчас же приступайте. Пока курдов не сбросите со скалы — не возвращайся. Понял?

— Так точно… Может, цепь в сторону оттянуть, ваше благородие? Неровен, час, бомбы упадут обратно.

— Что! Разговаривать. Ты что! А! Ах ты… Я тебе! Марш!

— Слушаю-с, — Нефедов козырнул, молча отошел в сторону.

— Отделение, за мной — шагом марш! — скомандовал он.

Медленно крадучись и пригибаясь к камням, шесть темных фигур вскоре подошли к скале на близкое расстояние. За небольшим острым уступом они остановились в нерешительности. Могучая, причудливо-изломанная скала, саженей десять в вышину, для метания бомбы была на самом деле недосягаема.

— Ну что же, господин взводный, как тут, а? Не докинем…

Взводный, помолчав немного, вместо ответа приказал:

— Матвейчук, начинай.

Матвейчук, темная широкая фигура, громко, протяжно вздохнув, снял с пояса бомбу, вделал в нее капсуль, взвел кольцо и, неуклюже перекрестившись, глухо сказал:

— Простите, братцы… ежели в чем… ежели чего… Ето… Случай. Домой черканите, голуби. Простите, православные. Ну… господи, благослови!

Грузная фигура солдата заколыхалась в неистовых порывах ветра.

— Ложись! — скомандовал Нефедов.

Оставшиеся прижали тела свои к холодным камням скалы, замерев в ожидании. Вот что-то щелкнуло, стукнулось о скалу, на которой засели курды. Прошло мгновение. Потом у подножья скалы охнул ярко-огненный взрыв.

Почти в ту же секунду что-то мокрое и теплое, мягко шлепнувшись о лоб взводного, упало у ног его в снег. Нефедов нагнулся и взял в руки странный, неизвестный предмет. Он оказался куском еще теплого волосатого мяса.

Нефедов вздрогнул и далеко отбросил его прочь.

— Погиб Матвейчук, — прерывисто шепнул кто-то.

— Ну, не разговаривать, — оборвал Нефедов. — Твоя очередь, Иванов, приступай.

Иванов, низкорослый человек, так же как и Матвейчук, охнул, перекрестился и молча двинулся в направлении к скале. Точно ожидая его появления, со снежной вершины треснул залп. Сверкнули синие молнии. Смутно заметная фигура Иванова, покачнувшись, беззвучно соскользнула куда-то вниз, в расселину. Прошел миг, и будто бы из-под земли охнул глухой взрыв и взметнулись дикие вопли.

— Подстрелили Иванова-то. С бомбой упал в цепь, — ишь, голосят. Беды! И что же это такое? Смертоубийство.

— Не разговаривать у меня, — прервал шопот Нефедов и громко добавил: — Фролов, очередь твоя, выходи.

— Господин взводный… друг… односельчане же ж. Зачем же ж? На смерть шлешь-то! Ведь все ляжем так… А за что, друг?.. Господин взводный — дозволь мне да еще кому — в обход… Живо дело обделаем… А то ведь так — зря гибнуть зачем? Господин взводный!

Нефедов молчал.

— Господин Нефедов!

— Господин взводный, дозволь… Просим все.

— Зачем смерть-то зря принимать? — страстным шопотом запросили все трое.

— Им-то сверху все видать. Все одно подстрелят… Дозволь в обход.

— Приказ, ребята. Дисциплина. Все слышали приказ. Могу разве ослушаться? Сами понимаете. Ну, да что за разговоры! Иди, Фролов, не доводи меня до греха. — Нефедов вынул из кобуры револьвер. — Ну!

Но в это время курды снова дали залп уже по ним. Двое упали тут же. Со скалы один за другим прозвучали еще два залпа. Последний солдат рухнул на снежную землю, катаясь в снегу, крича от боли диким воплем, точно подвывая бешеному ветру. Остался невредимым один Нефедов.

— Ну, теперь очередь твоя, — сказал он себе вслух. Не спеша отвязал от пояса бомбу и твердым шагом пошел к скале.

Но в это время позади него, откуда-то издалека, послышался неясный голос:

— Господин взводный! Их благородие кличет до себе…

Взводный остановился, вздохнул, посмотрел на убитых и раненых и так же медленно повернул назад на голос, по пути вынимая из бомбы капсуль.

* * *

— Курды… ваше благородие… не сняты.

— Брось своих курдов, Нефедов. Эка важность! Задание получили мы — вперед. Через час занять Айран и двигаться на Эрум. Понял? Артиллерию нужно перебросить вон к той возвышенности, видишь? Господин полковник приказал от каждой роты выставить по отделению. Выдели штабных вояк и сам; с отделением валяй. Ступай!

— Слушаю-с.

* * *

У холодных, окованных льдом горной пушки и зарядного ящика суетилось до ста человек солдат. Упрямые стальные чудовища никак не давались в руки. По неровной, скалистой почве катить их было нельзя — оставалось тащить гужом. Но каким путем? Дороги кругом не было. Скользкие, льдистые, запорошенные снегом горные тропинки были трудно проходимы даже для одного человека.

— Взваливай-ай! На пле-е-ечи! — надрывался голос фельдфебеля Акишина. — Ну, ребята, бери, что ли, поднимай. Та-а-к. Эй, наваливай, голубчики!

Около двадцати человек ухватились за пушку, тронули ее с места, со всех сторон обвязали канатом и, крякая от натуги, с трудом потащили ее вверх.

Еще человек двадцать так же опутали веревкой зарядный ящик и поволокли его вслед за пушкой.

— Трогай веселей, ребята! — продолжал надрываться голос фельдфебеля.

Пушка, зарядный ящик и люди, раскачиваясь, двигались в гору. За ними следовали резервные солдаты. Так они прошли саженей двадцать вверх.

— Ну, что стал? Нава-а-аливай! — крикнул фельдфебель.

— Ай, ой-й-й… — рвал звук его голоса ветер.

Но два передних солдата, тащивших канатом пушку, поскользнувшись на льду, упали под ноги другим. Взметнулся общий крик: Ах-ух!

Пушка качнулась, блеснула зеленым боком и рухнула всей тяжестью назад, увлекая за собой людей, топча их своим железным телом. Вот она со страшной силой ударилась о зарядный ящик, разбив его в щепки и разбросав снаряды. Снаряды, падая с большой высоты вниз, на острия камней, оглушительно взрывались. И люди, и пушка, и горы льда, скал, куски вдребезги разбитого зарядного ящика рухнули вниз, в обрыв, где скученно окопалась вторая рота первого батальона. Из людей уцелели немногие.

* * *

Тучи ушли в светлую высь и растаяли там в огненном зареве. Ветер несколько приутих. Потеплело. Но на смену холодной, ветреной буре, между двух горных хребтов заметались свинцовые вихри.

Тучи сизого порохового дыма окутали склоны гор. Завывания ветра сменились полетным воем снарядов, грохотом ударов и взрывом орудийной стрельбы. Звонкое горное эхо на тысячи ладов повторяло каждый выстрел, каждый взрыв и точно смеялось.

Бах, бах-ба-ба-х!..

Цепи N-ского полка шли в наступление на головокружительную высоту. Им навстречу жужжали тысячами смертей раскаленные рои пуль. Падали люди, одетые в серые, выбеленные в снегу шинели. Но им на смену шли новые десятки и сотни. Кое-где нестройно раздалось ура. А там, вверху, у самых границ неба, откуда падали тысячи свинцовых ливней, как рокот прибоя, слышался тягучий крик: А-а-ала-а! А-а-ала-а!

* * *

Молодой солдат Айрапет Шахбазов больше всех в отделении горячился и горел жаждой битвы. Он силился первым добраться к турецким окопам. Его мучила жажда мести и крови.

— А, свиное… ухо, — крикнул он на бегу, — проклятые!.. Буду кровь вашу пить… пока ни один не останется… Всех убьем. Всех… всех.

Ветер с силой рвал полу его шинели, точно стараясь сорвать ее с плеч. Грохот боя заглушал его голос.

У Айрапета лицо темное, с постоянным темным загаром, небольшой с горбинкой нос был в складках, горели глаза, узко поставленные, как у птицы.

— У, свиное… ухо! — продолжал кричать он, грозя кулаками вверх.

Ловко прыгая с камня на камень, он не падал, не спотыкался и только изредка задерживался, чтобы пострелять вверх по турецким окопам.

Ближе всех к Шахбазову бежал солдат, менее ловкий, мешковатый, широкоплечий, по фамилии Хомутов. Он бежал, держа винтовку наперевес, без всякого воодушевления. Его курносое, с редкой льняной бородкой лицо выражало только внимание.

— Ложись! — командовал взводный.

Заслышав приказ, солдаты припадали на снег, пряча головы и тела за камни и льдины. Шахбазов и Хомутов рядом припали за скалу. Шахбазов недовольно ворчал, и голос его звучал, как клекот птицы:

— Зачем остановили? Хочу добраться к туркам… Хочу кровь их пить… Чтобы ни один живой не остался.

— Ишь ты, кровопиец! — изумлялся Хомутов, силясь согреть руки дыханием. — И чего ты их так?.. Тоже народ. Хоть и Азия. Ух, ну и круча! Которые уцелеют, пока дойдут… И чего ты их так? Какая прибыль тебе?

— Эх ты, — гортанной скороговоркой ответил Шахбазов. — Враги они. Мать зарезали… Отца зарезали… Сестру зарезали… Братьев зарезали… Села сожгли… Вот за что. И тебя убьют… подожди.

— Ну-к что ж! На то война, чтобы людей убивать. А ваш брат Кинтоша тоже ихнего брата не жалеет. Сам видел. Вот оно что! Страсть как холодно. А ты все резать да резать!

— И будем резать! И будем… И еще как! — уже кричал Айрапет и, обращаясь к невидимому врагу, вдруг заорал во все горло: — А, свиное ухо!.. Вот доберусь, подожди…..

— Цепь, вперед! — послышалась команда взводного.

Солдаты повыскакивали из-за прикрытий и, держа винтовки наперевес, снова побежали в гору. И опять Айрапет Шахбазов мчался впереди всех, размахивая винтовкой, крича угрозы.

* * *

Штаб полка решал оперативные вопросы, стоя на открытом снежном холме в версте от боя. Были тут командир полка, полковник Филимонов, пожилой мужчина с седой щетиной обледенелых усов, начальник штаба полка капитан Кобылкин, бородатый, краснощекий человек, с двумя георгиевскими крестами поверх дохи, и адъютант полка, моложавый, усатый подпоручик Ястребов.

Все они кутались в шубы и, ежась от холода, вели разговор.

— Досадное недоразумение, господа офицеры, — цедил сквозь ледяшки усов полковник. — Мы, оказывается, в потемках не разглядели как следует приказ из штаба бригады. Оказывается, нам приказано отступить по стратегическим соображениям, понимаете, не Айран занять, а отступить. Так и написано, вот смотрите, отступить на Тайран. А это верст сто отсюда, не ближе. А мы вот сейчас ведем атаку.

Офицеры молчали.

— А жаль… — продолжал полковник. — В принципе отступать не люблю, нужно по-суворовски… Ишь, как мчатся наши орлы. Прямо небо штурмуют. Пустяк занять Айран. — Пассаж, нечего сказать… Брр-р, холод!

Офицеры продолжали молчать.

— Ну и олухи, извините меня за откровенность, господа. — Олухи, говорю, сидят у нас в штабе бригады. Видите ли, растерялись! Там какие-то слухи из Петрограда идут — вот и растерялись. А что, если нам не послушаться приказа?

— Отрежут турки, господин полковник, — сказал начальник штаба, усиленно массируя и без того красную щеку. — А сил мало. Потери сегодня, по скромным подсчетам, человек триста, не считая обмороженных. Опасно, могут отрезать…

— Отрежут! Моих-то орлов отрежут? Да не будь я полковник Филимонов… Меня знают в армии… Меня сам Николай Николаевич знает… Да не будь я… что… что…

Офицеры молчали, отвернув в сторону головы.

— Хотя, действительно, отступить следует, — помолчав, заявил полковник. — У меня коньяк весь вышел. Скучища-то какая! Ну, что ж, подпоручик, отдайте приказ об отступлении. И догоняйте нас, мы с капитаном уже… уже отступаем.

— Слушаю-с, господин полковник.

* * *

Командир взвода поручик Соколов бежал впереди цепи, как хороший горец. Взвод еле успевал за ним. На ходу поручик кричал, поворачивая свою восторженную голову то в сторону вершины горы, где засели турецкие цепи, то в сторону взвода, размахивая наганом, и кричал:

— Ура, ребята!.. За Русь святую!.. За царя-батюшку!.. Не посрамим… Вперед, друзья, на нас смотрит вся Россия!

Слова его долетали к бойцам, но не вызывали подъема. Солдаты шли в атаку с таким видом, точно они исполняли неприятное, но нужное дело.

— Братцы, вперед! За Россию! Докажем туркам! Вперед, ура!

— Уррра, — лениво прокатывалось по цепи.

У небольшой скалы, точно грозящий кулак выпиравшей из-под земли, взвод неожиданно наткнулся на передовую засаду неприятельских войск. С криком «ура» бросились солдаты на красные фески и, не стреляя, штыками быстро прикончили их. А в конце схватки ранили поручика Соколова. Шинель офицера мигом покрылась кровью. Поручик пошатнулся, но в ту же секунду выпрямился и, раскачиваясь, зашагал вперед. Смертельно бледное лицо его вдруг загорелось румянцем. Заискрились черные глаза. Он левой рукой зажал свою рану, а правую высоко выбросил вверх и с криком: «Вперед… герои! Ура!» — рванулся вперед.

Взвод, воодушевленный примером бесстрашия и мужества своего командира, остервенело ринулся за ним. Бойцы, скользя по льдистым камням и спотыкаясь, точно на крыльях ветра, мчались ввысь. Вот передние солдаты поровнялись с окопом противника. Стрельба смолкла, как по команде, и бой штыковой закипел у камней и ям, где залегли турецкие янычары. Точно из-под земли вырастали десятки голов в красных фесках. Вопли раненых, стоны умирающих, крики «ура — алла» слились в один воющий крик «ай-а-а-а!»

Поручик Соколов, добежав к окопам противника одним из первых, почувствовал вдруг, что его оставляют силы. Тщетно пытался он зажать ладонями рану, из которой уж фонтаном била кровь. Тщетно старался он сохранять крепость в слабеющих ногах. Силы уже покидали его. Он, стоя на месте, шатался, как пьяный.

А между тем цепь противника была смята, враг уничтожен, и путь к Айрану оказался свободным.

Уже хотел поручик приказать своим бойцам двинуться в наступление дальше под командой замещающего его унтер-офицера Нефедова. Но в это мгновение, точно упав с неба, перед ним вырос связной из штаба полка. Он передал поручику небольшой пакет и остановился возле в ожидании приказа.

Дрожащими руками, уже весь обливаясь кровью, свободно хлынувшей из раны, поручик разорвал конверт, густо пачкая его окровавленными руками. Нахмурив брови, прочитал приказание. Потом смял его, зашатался и, точно позабыв обо всем, хрипло прокричал:

— Проклятые… прок… предатели… ооо-х! За что столько смертей?

Силы мгновенно оставили его. Он, покачнувшись, упал на каменистый скат холма, и, если бы не вестовой, задержавший его ногами на месте, тело поручика скатилось бы на версту вниз в лощину.

Подбежал унтер-офицер Нефедов. Посмотрел на раненого. Вынул из его рук судорожно зажатую бумажку. Прочитал ее. Нахмурился и крикнул приказ об отступлении.

В то же время Айрапет Шахбазов, ожесточенно добивавший раненого турецкого офицера, тихо вскрикнул и сел на землю, размахивая руками. Это заметил солдат Хомутов. Он стоял неподалеку, вытирая полой шинели покрытый кровью штык своей винтовки. Посмотрев на раненого товарища, он покачал головой и сказал соседям.

— Вон, ребята, арабку пристукнули. Давайте подберем.

Взвод отступил.

* * *

Соловей, соловей — пташечка, Канареечка жалобно поет. Раз-э два-э, горе не беда, Канареечка жалобно поет.

— Ротта-а, стой!

И песня и топот ног сразу умолкли. Одна темная фигура подбежала к другой и, козырнув, спросила:

— Привал, ваше благородие? Прикажете разбить палатки?

— Да. Только смотри, Нефедов. Потолкуй с ребятами, винтовки осмотри. Наша рота первой должна быть в Эруме.

— Слушаю-с, ваше…

— А где штаб, Нефедов?

— Вон, ваше благородие… Налево палатка, с флагом.

— Ну, я пошел к командиру полка. Устраивайся тут. Через час ко мне зайдешь.

— Слушаю-с. А как же раненых?

— Кто ранен?

— Их благородие поручик Соколов.

— И еще кто?

— И еще семнадцать нижних чинов, ваше благородие.

— Где они?

— В обозе, ваше…

— Ну, ничего. До завтра потерпят, а завтра после взятия Эрума с другими ранеными эвакуируются.

— Слушаю-с.

Скоро на снежной, но уже местами грязной поляне, окруженной со всех сторон цепями гор, выросло несколько сот светлых грибов — палаток.

Люди, которые до того заполняли долину от края в край, вдруг исчезли.

Все притихло и замерло. Уже совсем потемнело вокруг. Только высь небес продолжала сиять и светиться. По синему туманному небу, точно струи громадного фонтана, растекались сиреневые облака. У горизонта кое-где еще краснели полоски зари.

В палатку вместилось столько народу, что не продохнуть. Местами солдаты сидели, лежали друг на друге. Для того чтобы выбраться из палатки, приходилось шагать по живым человеческим телам. Те, кто пытался это делать, получали вдогонку невыразимую ругань и навсегда лишались теплого места.

Нестерпимый чад махорочного дыма, вонь прелого, грязного белья, сопенье, оханье густо плавали в тяжелом, как чугун, воздухе.

В углу палатки, на грязной земле, лежали вповалку солдаты первого отделения. Солдат Гончаренко, стиснутый со всех сторон, громким голосом ругал соседей:

— Хлебалов, чорт… ногу отдавил. Посунься, а то я посуну…

— Да я что ж? Некуда, Гончаренко. И рад бы…

— Рад бы! Эх, жизнь проклятая!

— Не жизнь, а жестянка, — поддержал его другой голос.

— Вошь ест поедом. А тут еще блоха турецкая — кусачая, стерва. В грязи как свиньи спим. А за что — ну, за что муки мы принимаем?

— Да.

Эти рассуждения сопровождал целый десяток протяжных вздохов. А кто-то из другого угла палатки со злобой крикнул:

— Ишь, заныл, сукин сын… Молчи уж, без тебя тошно!

В ответ тот, к кому относились эти слова, смачно и длинно выругался. Кое-кто засмеялся.

— Эх-ох!

— Щеткин, а Щеткин! — раздалось из третьего угла.

— Ну, чего?

— Расскажи, Щеткин, сказку.

— Ну тебя.

— Да расскажи, — заговорили сразу три голоса.

— Сказку! — проскрипел сквозь зубы тот, к кому обращались с просьбой. — Изволь: сказка за-ласка, залезла на лавку, хвостик задрала…

— Брось, Щеткин, дурака не валяй. Говори, а то я расскажу, — прокричал громкий бас.

— Я тебя не валяю, — последовал ответ. — Ну, и рассказывай. Мне-то что? Мне все равно. Начать-то ты начнешь, а не кончишь. Язык у тебя не к тому месту пришит.

— Брось. Щеткин. Говори. Послухаем.

— Ну, так и быть. Я вам, братцы, уж и расскажу сказку про попа, про сову-летунью, про старую колдунью, про дурака-Ивана, что…

В напряженной тишине монотонно раздавался желчный голос Щеткина. Его внимательно слушали. Курили да временами с руготней посмеивались.

А возле рассказчика, близко пригнувшись один к другому, перешептывались двое солдат.

— Ну, разве мы люди? — шептал один голос. — Скоты мы, гниль какая-то.

— А ты бы, мил друг Сергеев, к офицерам шел. Все у них лучше. Народ тоже благородный. Это нам, мужикам, не привыкать стать. А ты и сам офицером скоро будешь. Шел бы к ним.

— Эх, Хомутов, друг! Не мило мне все это. Ни то я, ни се. Ведь выгоняют, когда им между собой поговорить нужно.

— А ты не гордись, Сергеев. Не офицер же пока.

— Да, трудно мне. Придешь, а они выгонят.

— Ну уж и выгонят. Тоже скажешь! А теперь у них занятно: тепло, сухо. Халуи те, денщики, жарево и варево наготовили. Питья и яствия всякие. Вот жисть! Эх, малина!

— Друг, Хомутов! Ведь разврат у них один — и только. Разве же я не знаю? Понапиваются, а в обозе уж проститутки ждут. И пойдет! Грязь. А меня заставляют петь. А там, где рояль есть, как в Кале, то играть заставляют. А сами блеют.

— Ну-к что ж, Сергеев? Баба офицерам на потеху дадена Тоже трудов у них много Ну, как не потешить сердечки-то? И благородные они к тому же. Все из дворян, небось?

— Эх ты, невозмутимый! Ведь грязно, гнусно все это. Только развратничать они и умеют. Был между ними один порядочный, да и того ранили. Вряд ли выживет.

— Это что ж, их благородие взводный наш… Соколов?

— Да. Душа-человек. Себя не щадил за родину. Я около был, когда ему пакет принесли с приказом отступать. Так он, уже раненый, с какой досадой обругал их! Предатели, кричит, изменники. А потом уже память потерял.

— Обидно, известно. Айран бы заняли. Как пить дать, заняли. Турки-то уже насандалили пятки. Да, может быть, нужно так отступать? А?

— И откуда, Хомутов, у тебя все такое?.. Все прощаешь. И все вы такие. Головы ложите, в грязи по уши, вошь, блоха, а нет недовольства.

— Дисциплина, друг. Эх, тяжелые слова говоришь, — горячим шопотом произнес Хомутов. Он весь придвинулся к собеседнику и, тяжело дыша, продолжал: — Все понимаем мы, сами видим — да дисциплина. Недовольны тоже были мы и не раз. А что толку? Плетью обуха не перешибешь. Вон в запасном полку были храбрецы, не такие, как ты, — да что толку-то? Говорили справедливые слова против начальства, а мы за ними. Эх, милай! Да что тут говорить! Их-то; военным полевым судом голубчиков в двадцать четыре часа на тот свет без пересадки. А нас — кого в тюрьму, а кого в дисциплинарку. Хуже каторги… А ты говоришь…

— Да я не об этом.

— Не об этом, так о чем же? И говорить-то о другом нечего. Тоже. Покушал горькой жизни немножко, а уже ропщешь. Произведут в офицеры — все забудешь. А мы-то роптали. И в деревне роптали, да исправниковы плети — как не замолчишь?.. Вот что. Волость целую пороли…

Хомутов помолчал и затем вполголоса добавил:

— Будет время — поропщем.

— Да я не о том.

— Не о том, так и нечего сердце растравлять. Один грех с тобой. Наговоришь, а потом каяться будешь.

Собеседники замолчали.

А голос Щеткина продолжал под ругань и смех своим уже звенящим, изливающим желчь голосом:

— А сова не будь глупа: цап за бабу, цап за мужика!

— Ха-ха-ха-ха! — смеялись несколько голосов. — Ну, ну, Щеткин, валяй!

Сергеев, задумавшись, вдруг услышал возле себя гневный шопот Хомутова.

— Аксенов… Ты что это, едят тя мухи с комарами! Ты что, подлец, делаешь?

В ответ послышался судорожный шопот, прерывающийся всхлипываниями:

— Я-а-а-а… Аксинья привиделась…

— Дурак ты, Аксенов, — укоризненно шептал Хомутов. — Погоди, война кончится, ну и натешишься.

Сергеев поднялся, не обращая внимания на ругань, пинки, прямо по солдатским телам быстро зашагал к выходу из палатки.

— И там мерзко и здесь грязно, — шептал он про себя. — Все же пойду в штаб. Там как-никак чище.

* * *

В просторной палатке командира полка, ярко озаренной светом двух керосиновых ламп, на пушистом турецком ковре, постланном на посыпанную желтым песком землю, расселся весь командный состав полка. Офицеры сидели на ковре по-турецки, поджав под себя ноги, а кое-кто и на корточках. В живом, тесном кругу, на больших досках, покрытых двумя простынями, стояли бутылки с коньяком, спиртом, на тарелках лежали куски жареной баранины, консервы, кружки, стаканы, хлеб.

Всего находилось здесь двадцать два человека.

Против отверстия палатки, заменявшего двери, на груде подушек сидел сам командир полка, полковник Филимонов. Его обрюзглое лицо не выражало ничего, кроме опьянения. Нос красной сливой, глаза в мешках говорили о его прошлой, бурно прожитой жизни. По правую руку от него примостился начальник штаба капитан Кобылкин, полнокровный, толстолицый офицер. Он, казалось, сидя спал. А по правую руку от полковника присел на корточках адъютант полка Ястребов, поручик, с хищным выражением смуглого лица. Офицеры пили, не спеша закусывали и слушали Ястребова, без умолку сыпавшего фейерверком анекдотов. Когда Сергеев поднял полу палатки, то услышал конец последнего анекдота.

— А она и говорит — медленно, плавно и выразительно рассказывал Ястребов, — а она и говорит: «Подожди, милый, до свадьбы. Во-первых, ты знаешь, я невинна… А во-вторых, у меня после… всегда голова болит…»

— Ха-ха-ха! — залились в буйном смехе офицеры. Громче всех хохотал сам полковник. Он же первый заметил смущенного Сергеева и, пьяно махнув рукой в ответ на военное приветствие, тоном приказа сказал:

— А, вольнопер… прошу — без чинов. Тут мы у себя дома. Господа офицеры, прошу жаловать вашего будущего собрата.

Офицеры потеснились. Заробевший Сергеев был кем-то насильно усажен на ковер.

Он чувствовал себя неловко. В штабной палатке было тепло. Сразу покрылось липкой испариной закутанное в шинель тело. Сергеев почувствовал нестерпимое желание почесать свои грязные, обовшивевшие бока. До краски, до слез в глазах он с трудом преодолел эту потребность. Ему хотелось только одного — не упасть в глазах офицерской компании.

Его сосед справа, командир батальона капитан Черемушкин, единодушно поощряемый остальной компанией, поднес Сергееву большую оловянную кружку, наполненную местной рисовой водкой. Как ни отказывался Сергеев от угощения, но его все же принудили выпить до дна. Сергеев раньше пил, но так много пить ему не приходилось ни разу в жизни.

Проглотив водку залпом, он тут же захмелел. С сосредоточенным видом принялся грызть кем-то небрежно подсунутый кусок бараньей кости с мясом.

Пока Сергеев насыщался, офицеры с деловым усердием пили и пили. Разговор принимал уже шумный, бессвязный характер. Каждый произносил желанное, казалось, для всех и никого не слушал. Кто-то неуверенным голосом затянул игривую песню. Слова песни говорили о том, что «Шел козел дорогою, дорогою — нашел козу безрогую, безрогую, безрогую». Офицеры хором с увлечением завторили ему.

Сергеев, крепко захмелевший, смотрел вокруг, но мало что соображал. Ему также вдруг захотелось что-то говорите и петь. Возле него случайно остановился полковничий денщик Сапрон, рябой, краснорыжий солдат, тоже навеселе. Сергеев, спеша и почему-то волнуясь, стал говорить ему горячо размахивая руками:

— Отступление от Айрана — бесполезно…

Но вместо «бесполезно» у Сергеева получилось «беспо».

— Чего прикажете? — спрашивал денщик.

— Полк потерял добрую половину штыков, — торопливо продолжал Сергеев, — а…

Но денщик его слушать не стал, а только, улыбнувшись в ответ всепрощающей улыбкой, подошел к полковнику и, подобострастно изгибаясь, принялся что-то шептать. Сергеев посмотрел на Филимонова и заметил, как полковник, слушая речь денщика, сразу изменился лицом. Вырос огромный нос, растянулись почти до ушей губы, совсем спрятались в мешки глаза. Когда денщик отошел в сторону, полковник, постучав стаканом о бутылку с такой силой, что разбил его в мелкие осколки, крикнул:

— Господа офицеры, к нам просятся наши дамы… Я без вашего согласия пригласил их сюда. Сейчас прибудут.

— Браво, браво, господин полковник!

— Алексею Сергеевичу ура!

— И сестриц бы сюда бы милосердных… А, господин полковник?

Филимонов знаком подозвал к себе другого денщика и что-то шепнул ему.

Сергееву пить не хотелось, но пили все, и он, точно повинуясь общим порядкам, налил из ближней бутылки полкружки коньяку и залпом выпил. Его сосед, капитан Черемушкин, заметив, что он пьет, одобрительно похлопал его по плечу.

Сергеев заулыбался.

— Шампанского? Шампа… а-а-а-а! — крикнул каким-то приглушенным голосом полковник. Его крик дружно подхватили несколько голосов: — Шан-ского!

Сергеев, все еще улыбаясь, вместе с остальными поддержал этот крик, причем у него выходило не «шампанского», а «шанского» или «сашкого».

Денщики принесли в скатертях два вороха яблок, сушеного винограда, конфет и два ящика, из которых выглядывали золоченые толстые головки бутылок с шипучим вином. В это же время со смехом, шумом, писком в палатку ворвались восемь раздушенных женщин в довольно примятых платьях. Их тут же расхватали по рукам.

Какая-то сильно напудренная полная особа впопыхах бросилась на колени к ошеломленному Сергееву. Но потом, быстро разглядев его убогую, засаленную шинелишку, грязный ворот гимнастерки без пуговиц, быстро выскользнула из его рук и так же стремительно уселась на коленях батальонного Черемушкина.

Точно стреляя, шумно залетали вверх пробки. Брызнуло искристое вино. Крики, смех, визги наполнили палатку до краев и, казалось, даже раздули парусиновые полотнища настолько, что они взбучились, как при сильном порыве ветра. Иные пили прямо из бутылок, и бутылки шли по кругу Настроение накалялось.

— Тушите лампы! — кричали одни.

— Просим…

— Погодите.

— Подождем… сестер.

Сергеев сидел, как прибитый к ковру гвоздями. Но голова его, после первого глотка игристого вина, мгновенно прояснилась, и заработала мысль.

«Кутят, — думал он, — а солдаты спят… Может быть, нужно так… Вот Хомутов тоже говорил. Только в супе плавают черви, с палец толщиной… а воевать не умеют… А может по стратегическим… под Айраном — хотя… заняли Айран, а потом отступают… На что похоже!»

Глухая боль накипала в сознании Сергеева. Ему захотелось пить. Он схватил бутыль шампанского, наполовину не допитую, и, как воду, выпил его до капли. Точно последняя завеса вдруг спала, и все стало совсем ясно. Боль сменилась обидой на себя, на жизнь, на все.

«Зачем… Я ученик консерватории… Профессора говорили — будущая звезда… И в этот ад добровольцем… Погибну, убьют ведь. Тоже спаситель отчизны. Эх, разве так…»

— Мадам, мадам… Ну, расстегнитесь… Ну, расстегните… — шептал возле него пьяно и горячо Черемушкин.

— Не вояки — скоты, — с отвращением шептал Сергеев. — Все, все погибло…

Спазма сдавила его горло. Хотелось громко заплакать, так, чтобы все слышали.

«За отчизну. Вот она где — отчизна… А я — то дурак… Музык…»

Но Сергеев не заплакал. Внимание, его отвлеклось в сторону. Робко и застенчиво, как принужденная силой, вошла в палатку любимая солдатами полковая милосердная сестра, Анастасия Гавриловна Чернышева. Это была высокая, стройная женщина лет двадцати пяти. Из-под белой, с большим красным крестом косынки выглядывали завитки черных волос. Изогнутые двумя тонкими дугами черные брови, темные глаза, несколько вздернутый прямой нос, капризные губы сохраняли полупрезрительное выражение.

Она вошла, приветствуемая пьяными выкриками, и остановилась у входа. Вслед за ней, но уже шумно и громко смеясь, вбежали еще три полковых сестры.

Сергеев глядел и не верил своим глазам. Перешагнув через скатерть к Чернышевой, подошел, пошатываясь и икая, сам полковник.

— Прошу… пожалуйста… после трудов праведных. Заслужили… Без чинов прошу. «Бог знает, что с нами случится впереди… налей…» Анастасия Гавриловна… прошу.

— Нет, нет. Оставьте, не беспокойтесь… Я отлучилась на минутку, — вырывая свои руки из рукопожатия полковника, отвечала сестра. — Меня ждут раненые. Я дежурю. Меня ждут. Я на минутку.

— Пустяки.

— Господин полковник, пустите. Меня ждут раненые и в том числе господин офицер.

— Прошу, — не обращая внимания на ее слова, тянул полковник. — Раненые подождут. Все помрем… «Умрешь — похоронят…»

Филимонов тянул к себе сестру за руки, силясь усадить ее на ковер. У Сергеева при виде этой картины буйно закипела кровь. Побагровело лицо. Ему страстно хотелось вскочить на ноги, размахнуться что есть силы и ударить по этому обрюзглому лицу с сливообразным красным носом. Он уже оперся руками о ковер, чтобы вскочить на ноги. Но в его защите уже не было необходимости. Какая-то вертлявая женщина, схватив полковника сзади за мундир, силой усадила его к себе на колени и, смеясь, закартавила:

— На что вам, господин полковник, эта фря? Недотрога, дурнушка. Выпьем со мной.

Филимонов не сопротивлялся.

«Эх, уйду я… как бы чего не было, — решил Сергеев. — Господи, хоть бы ранили… Попал бы в тыл».

* * *

В дверях его задержал вбежавший впопыхах денщик.

— Взводный роты Нефедов желает говорить с их благородием господином поручиком Нерехиным! — пронзительным голосом заявил он.

Тот, к кому относились эти слова, высокий, стройный офицер, полулежавший на ковре, в ответ недовольно буркнул:

— Пускай убираются к чертям собачьим… Меня дома нет. Слышишь? Я не принимаю.

— Не уходит, ваше благородие, говорит — по срочному.

— А! — вдруг сразу закричал Нерехин.

Он вскочил на ноги и громко крикнул:

— Ну, пусть войдет сюда эта скотина… Свинья… Мужик…

Денщик выбежал вон, а офицер, с искаженным пьяной злобой лицом, схватил подвернувшуюся под руку бутылку и, точно собираясь прыгнуть, согнулся в коленях.

С возгласом «ваше благородие» вошел растерянный Нефедов. На каменном лице его лежало нервное возбуждение. Большая борода была всклокочена, а усы смотрели в разные стороны. Но не успел он докончить своей мысли, как покачнулся, получив меткий удар бутылкой в грудь. Шум смолк. А кое-кто бессмысленно, пьяно засмеялся.

Нефедов, нагнувшись, быстро поднял упавшую от удара шапку, еще быстрее нахлобучил ее и, побледневший, стоял; вытянув руки по швам. Губы его еле слышно шептали: «За что?.. Ваше благородие… ведь турки… За службу-то?.. Звали ведь, как же? Могу разве ослушаться?»

Но его шопота никто не слышал, так как в это же время поручик Нерехин, быстро схватив другую бутылку, закричал полным бешенства, каким-то лающим голосом:

— Мужлан! Свинья! Минуту покоя не даешь. Убирайся, пока цел… Ну!

Взводный по-военному повернулся на каблуках и сделал шаг к выходу. Нерехин, все с тем же выражением бешенства на лице, с силой швырнул ему вдогонку бутылку, наполненную шампанским. Но то ли дрогнула рука его, то ли умышленно — бутылка не попала в цель, а с силой ударила в грудь стоявшую в стороне сестру Чернышеву. Та, глухо вскрикнув «ох», покачнулась, но не упала. Глаза ее наполнились слезами, а руки судорожно прижались к груди.

— Виноват-с, извиняюсь, — сухо сказал Нерехин, даже не взглянув на сестру, и, как ни в чем не бывало, опустился на ковер к своей даме.

— Не смеешь… бить женщину… хам! — вдруг среди общей тишины прозвучал голос Сергеева. Он, бледный, с пьяной мутью в глазах, в припадке неудержимой злобы выкрикнул одно ругательство за другим без связи, сыпля словами на озадаченного офицера.

Так продолжалось мгновенье. Потом Нерехин, вскочив на ноги, поспешно отстегнул пряжку на кобуре парабелюма. Неизвестно, как бы окончилась эта сцена, если бы в ссору не вмешались командир полка и батальонный Черемушкин. Все офицеры вскочили на ноги, а те двое бросились к Нерехину и, держа его за руки, принялись уговаривать:

— Владимир Степанович, да ведь мальчишка пьян…

— Ротный, ротный, что вы, что вы! Успокойтесь…

Нерехин вначале пытался вырваться из рук, но потом сдал и, прошептав: «Сопляк… мальчишка… Уберите его», снова сел на ковер.

Полковник дал знак денщикам. Сергеева тут же подхватили под руки и вывели из палатки.

* * *

Звездное, темное небо сверкало млечным путем. В холодном ночном воздухе носились запахи талого снега и дыма. Сергеев, оставленный денщиками, пошатываясь, огляделся кругом. Прошептал: «Сволочи! За что же?» И заметался на месте. Ему вдруг не хватило дыхания. Яростная судорога свела его горло. Сознание беспомощности, бессилия, казалось, готово было разорвать его грудь на части — так сильно билось сердце.

— За что же это все? — шептал он и, не сознавая дальнейшего, точно желая разбиться насмерть, бросился ничком в промерзлую глинистую грязь и мучительно зарыдал. Слезы душили его. Теряя над собой власть, он бился о землю головой, пачкая ее в холодной жиже, разорвал на себе ворот гимнастерки. А губы его, точно сами собой, все время шептали: «За что же? Два года мучений… Скоты. Когда же конец мукам? Дурак… Дурак… Ах, дурак я был».

А кругом стояла глубокая, холодная тишина. Лагерь спал, и только глухой шум да еле слышный смех раздавались в отдалении. То продолжался офицерский кутеж. Луна, сияющая, полная, повисла над ближним горным хребтом. Сильным матовым светом она закутала все в прозрачную шелковую паутину ночи. Кругом по долине разбросались солдатские палатки, точно тысячи усыпальниц. И от этой кладбищенской тишины и безмолвия еще больнее станов лось Сергееву, еще безудержнее лился плач.

— Живым — вот могилы… А мертвым… Да разве мы живы? Нет, нет! — шептал он, заламывая руки. — За что?

Мысли его носились метелицей.

«Где же война? И военная жизнь, та, что знал он из книг, из рассказов? Величественная, полная прекрасного героизма, подвижничества за родину, спартанской чистоты, товарищества, дисциплины во всем? Неужели только он, Сергеев, один так понимает войну, а другие понимают ее как нелепость, как дикую бессмысленную бойню? Зачем же они воюют?.. На что все это? За что?»

Плач уже затих, но всхлипывания еще продолжались. Холод начал давать знать о себе щипками, покалыванием в застывших пальцах. Сергеев поежился, но с земли не встал, напротив, еще больше влип в эту грязную лужу. «Заболею и помру. Все легче будет», рассуждал он в эту минуту. Мозг его уже начал рисовать картину этой смерти. Вот он умер, лежит окоченелым трупом. Его бросают в холодную землю.

Послышались чьи-то дробные шаги. Неизвестный человек шел в его сторону. Сергеев быстро вскочил на ноги, позабыв обо всем, и хотел было спрятаться за ближайшую палатку. Но уже стало поздно. Фигура подошла к нему вплотную. Сергеев тотчас же узнал в ней сестру Чернышеву.

Лицо женщины светилось, глаза сияли, как звезды. Она укоризненно посмотрела на Сергеева и покачала головой.

— Ах, Сергеев, Сергеев, — скороговоркой сказала она. — Как вам не стыдно? Ну, на что вы похожи? Где ваша шапка?

Сергеев потрогал остывшими руками мокрую от грязи голову: шапки не было. Он оглядел вокруг пространство.

— Вот она, возьмите, — сказала сестра. — А теперь пойдемте со мной. Это безобразие, вы заболеете. Я вам дам что-нибудь от простуды.

Сергеев молча надел мокрую, грязную шапку и, не говоря ни слова, сам не зная зачем, двинулся следом за женщиной.

— И не стыдно вам, Сергеев, — между тем говорила сестра, — так по-свински напиться? Ну, на кого вы теперь похожи? Боже мой, весь в грязи!

— Это я упал, — заявил сконфуженный Сергеев.

— Упал. Ну, конечно. Но от вас за версту сивухой разит. Вот почему упал.

Немного прошли молча.

— Ах, Анастасия Гавриловна! — Голосу Сергеева дрогнул. — Тоска взяла, вот и выпил. Ну, разве это люди?.. А солдаты в грязи, как скоты, а нравственнее живут.

— Тяжело, Сергеев. Я понимаю. Только вы больше не пейте, слышите? Надо быть мужественным. Ведь я не пью, а мне не легче. Не легче, а трудней. Вы видели сами.

— Вы хорошая, но…

— Ну, вот и вы будете хорошим, и никаких «но» не должно быть.

Молча подошли они к большой палатке. Из глубины ее неслись стоны и бредовые выкрики. Это был походный полковой лазарет.

— Погодите, Сергеев, я вам вынесу лекарство. А то как бы вы не побеспокоили раненых.

Сергеев, не возражая, остановился перед входом и, казалось, задумался. Он уже дрожал всем телом, чувствуя каждой частицей его все проникающую сырость.

Прошло немного секунд, откинулся полог палатки. В отверстие показались голова и рука сестры.

— Вот, нате, — шопотом сказала она, — выпейте сейчас же… Да не бойтесь, не горькая. Ну!

Сергеев послушно взял из рук ее какие-то лепешки и мензурку с водой. Быстро проглотил лекарство и растроганно произнес:

— Спасибо вам, Анастасия Гавриловна, за участие и доброту. — И неожиданно для самого себя он поцеловал ее теплую тонкую руку.

— Не надо, Сергеев, — почти крикнула сестра. — Это не хорошо. Скверно. Не будьте похожи на всех этих пьяных офицеришек… Мне неприятно… тошно…

Сергеев хотел сказать ей в ответ что-то хорошее, искреннее, но голова и рука сестры уже исчезли в темной кабине. Сергеев постоял минуту, стряхнул грязь и поплелся вдоль лагеря разыскивать палатку своего взвода.

* * *

Морозная, ясная, лунная ночь еще ничего не уступила близкому дню. Ярко сияли нежные многоцветные звезды. Вымерзшая за ночь земля куталась в лунную дымку. Притихшая природа еще спала крепким, покойным сном, а N-ский пехотный полк уже делал второй короткий перевал в пути.

До неприятельских застав и окопов, согласно донесениям команды разведчиков, оставалось верст пять. Бой предстоял не шуточный, полку было дано задание во что бы то ни стало к десяти утра занять южную часть неприятельского города. Штабом полка принимались все военные меры, обеспечивающие верную победу.

Но уверенности ни у кого не было. Никто в точности не знал, какими силами располагает противник на этом участке; фронта.

Перед тем как развернуть батальоны в цепь, полковник Филимонов вместе со своим штабом устроил короткое совещание. На этом совещании выяснилось, что у каждого офицера есть свое особое мнение и рецепт неизбежной победы. Однако, так как еще пьяные офицеры говорили довольно несвязно и нужно было немедленно начинать операцию, полковник внезапно закрыл заседание и приказал руководствоваться правилами: «Бить в лоб и сражаться до последнего».

Ему не возражали. Офицеры разошлись по своим местам. Тут же полк тронулся в дальнейший путь, соблюдая полный боевой порядок. Вскоре на востоке стали меркнуть звезды. Зеленоватая полоса рассвета покрыла горизонт. Потянул холодный ветер.

* * *

Бой начался внезапно, именно тогда, когда его меньше всего ожидали и офицеры и солдаты.

У подножья горы, за которой прятался турецкий город Эзрум, цепи полка подверглись частому ружейному и пулеметному обстрелу. Турецкие стрелки били, как видно, по пристреленным участкам, и в первые же минуты сотни трупов и раненых бойцов украсили местами снежную, местами землистую равнину. Но смешавшиеся на мгновение цепи полка, подгоняемые командным составом, рванулись вперед, не обращая внимания на гигантский след из мертвых и раненых тел, который оставался позади.

Сергеев вначале шел, а потом, когда его взвод бросился бегом в атаку, помчался впереди, сам не зная зачем. Руки его точно приросли к прикладу и к магазинке винтовки, а ноги, будто в них разворачивалась заводная пружина, мчались сами собой.

Бежать пришлось в гору. Морозный воздух со свистом и хрипом входил и выходил из легких Сергеева. Дыхание тут же застывало, образуя струйки пара.

Вот уже достигнута вершина снежного холма. Кто-то большой в красной феске выскочил из ямы и встал поперек дороги. Сергеев машинально, именно так, как зубрили в учебной команде, отпрянул назад, напружил мышцы ног, пригнулся вперед и по всем правилам кольнул штыком. Турок взвыл и упал в снег. Но ему на смену вырос другой. Сергеев снова по всем правилам фехтования пронзил и его уже окровавленным штыком. Но на смену другому появился третий турок, и так без конца. Сергеев колол, бил прикладом, закрывался винтовкой от сабельного удара и редко стрелял. Справа и слева от него такие же молчаливые серые фигуры так же кололи, стреляли и, только сраженные, падая и валяясь по снегу, кричали животными, дикими голосами.

Наконец противник был частью уничтожен, частью смят и отброшен вниз по ту сторону склона холма. Полк, не останавливаясь ни на минуту, помчался вслед за отступающим противником, нещадно истребляя его на пути.

И опять Сергеев, а рядом с ним его сосед по отделению сосредоточенный, резкий Гончаренко, бежали впереди всех, сжимая винтовки. Преграждая путь, возвышался скалистый холм. На снежной вершине его вдали вырисовывались очертания домов с плоскими крышами и колонны стройных минаретов.

— Ура! Вперед, братцы! — кричали офицеры, подбадривая молчаливых солдат.

Вот уже снова цепи помчались на гору, рассеивая по снегу сотни убитых и раненых.

* * *

Небо между тем побагровело восходом. Поблекли звезды и потухла луна. На красном в облаках востоке замаячили уже абрисы мечетей, крепостных стен и башен. Как грозящие пальцы, торчали то здесь, то там на вершине холма минареты.

Новая цепь противника еще быстрее была смята озверевшими солдатами. И двух минут не продержались в окопах немногочисленные турецкие стрелки. Все они были почти поголовно уничтожены. Освободился путь в город. Цепи полка ускоренным маршем со всех сторон приближались к нему, точно боясь, что вот вдруг город, снявшись с места, убежит за далекие горизонты.

Обогнав на целую треть версты цепи своей роты, Сергеев, пасмурный, усталый, и Гончаренко, как машина безучастней ко всему, остановились. И в ту же секунду Сергеев увидел, как стройное тело товарища изогнулось почти вдвое и беззвучно упало в снег. Сергеев вплотную подошел к Гончаренко и услышал слабый стон. «Значит, жив», подумал он и внутренне пожалел, что шальная пуля не тронула его. Сергеев постоял немного над раненым, думая, как бы оказать ему помощь. Но когда взвод подбежал к этому месту, он, точно подстегнутый кем-то, помчался снова вперед к близким строениям.

У первой каменной сакли с плоской глиняной крышей он, пораженный, остановился. Возле дороги шел окоп, весь заваленный трупами. Впереди всех, на груде тел, у гребня окопа, запрокинулась фигура без головы. В окоченевших руках она судорожно сжимала темное древко знамени. Само зеленое знамя, с вышитыми на нем полумесяцем и звездами, обтрепанное и местами разорванное, валялось в стороне у дороги.

Не зная сам зачем, Сергеев быстро бросился к знамени, схватил его и, почему-то размахивая им, закричал «ура».

Но потом, точно кто-то невидимый, подкравшийся сзади, огромной палкой ударил его по темени. Этот удар был такой силы, что показалось Сергееву, будто череп его от удара треснул, как спелый арбуз, и кровь, хлынувшая из головы его, наполнила собою весь мир, заволокла небо, покрыла минареты, сакли, скалы и в бурных потоках своих наконец затопила его сознание.

* * *

Очнулся Сергеев с ощущением мучительной головной боли. Попробовал подняться на ноги, но, обессиленный ранением, не смог. Тогда он, приподняв слегка голову, огляделся по сторонам.

Он лежал на снегу, облитом кровью, возле того окопа, где подобрал знамя. Зеленая тряпка была судорожно зажата в его кулак и частью прижата к земле его телом.

Вокруг расцветало солнечное утро. При ярком свете золотой зари были хорошо видны Сергееву и склоны гор, местами покрытые розовым снегом, и огромные, причудливо изломанные скалы, темнеющие то здесь, то там.

Всюду, по склонам гор и на гребнях их, сновали тысячи темных точек. Другие сотни и тысячи лежали неподвижно на снежных покровах. Сергеев знал, что это были люди, и убежден был почему-то, что это русские солдаты. Местами точки росли и превращались в крохотных серых человечков. У самых ног внизу заметил Сергеев около роты игрушечных солдат, стоявших колонной, как на ученьи. Кто-то одинокий впереди их что-то еле слышно говорил и размахивал руками. Вдруг чуть уловимые знакомые звуки царского гимна донеслись оттуда. Точно вторя им, где-то совсем далеко послышались те же звуки, и вскоре все склоны гор на разные лады заиграли странной музыкой.

«С победой, значит», — решил про себя Сергеев. Усмехнулся уголками рта и с горечью добавил: «Комедия. Сколько убитых! На что нам это все?»

Он попробовал зарыдать. Но вместо плача получился хрип. А судорожное дыхание болью ударяло в голову. Окоченевшее тело его начало дрожать мелкой истерической дрожью.

Потом Сергеев забылся.

* * *

Очнулся он от звуков близкой речи. Открыл глаза, но тотчас же вынужден был закрыть их. Ему прямо в лицо с нетерпимой силой ударил луч яркого, теплого солнца. Дрожа от ощущения боли, Сергеев с трудом повернул голову в сторону от солнца и снова поднял веки. Перед собой он увидел наклоненное обрюзглое лицо командира полка и лица штабных офицеров.

— Вы понимаете меня? — спрашивал полковник Филимонов. — Вы слышите?

— Да, — еле внятно прошептал Сергеев.

— Ну, и отлично, разожмите кулаки. Это турецкое дивизионное знамя мы возьмем с собой. Как трофей перешлем в штаб армии. Как оно к вам попало? Ну, да потом расскажете, когда поправитесь. А пока, дорогой поручик Сергеев, поздравляю тебя с производством.

— Прапорщик, господин полковник, — шепнул довольно громко Ястребов. — Не поручик, а прапорщик. Верховное командование не утвердит такого производства. Это же невозможно: из вольноопределяющихся в поручики.

— Нет-с, нет-с, адъютант. За такой подвиг — поручика, не меньше. Я знаю. Я буду ходатайствовать, если нужно, перед его величеством. Я это сделаю.

Никто ему не возражал. Сергеев что-то хотел сказать, но не сказал, а только качнул головой и снова забылся.

Через полчаса его подобрали, уложили на носилки и отправили в походный госпиталь, устроив в офицерском отделении.

* * *

Быстрой вереницей промчались месяцы.

Фронт давно уже передвинулся за Эрум.

Однажды вечером, когда полк остановился на ночевку, с севера пригнали около роты солдат на подкрепление.

Прибывших переписали, рассчитали и почти поровну разбили на шестнадцать частей. Каждую часть придали ротам. А в ротах разделили на взводы.

В третьем отделении первого взвода появился новый боец. Это был небольшого роста, но крепко сложенный человек. На чистом, в белом пушке, лице его, узкоглазом, толстогубом, даже тогда, когда он улыбался, сохранялось выражение напряженной мысли. На конце его тупого носа удобно устроились большие дымчатые очки, в которые, казалось, сам владелец никогда не заглядывал. Его взгляд постоянно скользил поверх очков и был сосредоточен.

Поздоровавшись с отделением, это новое лицо тут же, не говоря ни слова, принялось помогать товарищам, собиравшим палатку. Работа, на удивление, спорилась в его руках. Он так умело вбивал в землю колышки, крепко увязывал бантами веревочные скрепы, что даже всегда недовольный, ворчливый Щеткин не утерпел, чтобы не спросить:

— Что, не из запасных будешь, земляк?

— Нет, я призыва шестнадцатого года, — твердым, но несколько глуховатым голосом ответил вновь прибывший.

Щеткин только недоверчиво покрутил головой, но промолчал.

— Откуда, парень? — с обычной ласковой улыбкой спросил Хомутов, увязывая вместе два зеленых полотнища.

— Из Питера я, — отвечая улыбкой на улыбку, сказал новичок. — Фамилия моя Васяткин, зовут Петром. Работал на Обуховском заводе.

— Ну? — заинтересовался Щеткин.

— Нас освобождали от воинской повинности, как работающих на оборону.

— Так, знаем. Ну?

— А потом забастовали мы. Вот, кого из нас забрали в солдаты и на фронт, а кого в тюрьму, а иных на поселенье в Сибирь.

Вначале после этих слов все помолчали. Но потом желчный Щеткин, вспыхнув вдруг, грубо проскрипел:

— Тоже! Оборонцы, черти! Тут кровь проливаем, а они бастуют. Войну только затягивают. Им-то в тепле ничего. А про нас забыли. Бить гадов… Показал бы я вам!

Эти слова больно ударили в сознание всех, и сразу стена глухой вражды, казалось, надолго выросла между этим на вид хорошим парнем и всем отделением.

Сам отделенный — Хорьков, стоявший в стороне с цыгаркой в зубах, «унутренний враг», как обзывали его между собой солдаты отделения, злобно сплюнул в сторону новичка и начал говорить, точно в пространство:

— Черти прокляты! Всякие забастовщики. Своими бы руками задавил поганцев. Всех бы вас сюда к нам. Показали б… Рази ж можно против царя бунтовать? Война! Тут терпим все, а они… Вот они, тыловики-то. Тут страдаем, всякое дерьмо защищаем, а они там с жиру бесятся. У, проклятущие! От придем с хронту, мы им покажем: сицилистам, жидам, бунтовщикам и всякой нечисти. Как собак будем вешать.

Отделенный замолчал. Махорка в его цыгарке вновь задымила, потрескивая и искрясь в вечернем воздухе и, казалось, также глубоко негодуя на бунтовщиков и социалистов.

Отделение, ворчливо поругиваясь, кончало работу. Каждый солдат старательно избегал глядеть на эту серую, казалось, простодушную, но уже ненавистную фигуру новичка. Черная злоба уже начинала душить огрубелые сердца. Щеткин, пошептавшись с Хорьковым, громко сказал:

— Ночью покажем… Ничего. Мы все перенесем.

Один только Хомутов, точно рассуждая сам с собой, недоуменно покачивая готовой, поеживал плечами. И наконец, как видно, не выдержал, повернулся всем своим открытым лицом к Васяткину, посмотрел на него немного и сказал:

— И чудно же, прости, господи! Ведь у вас там, в Питере, чай, и хлеб есть и тепло на хвартирах. И народ, кажись, русский — православный. Что же бунтовать-то? Тут вот мы страдаем, воюем, червей лопаем, здоровье и жизнь теряем. Все ждем, когда война кончится, а вы там порядок нарушаете и войну затягиваете. Как же это так? Ну; разве враги вы? Ну, зачем, милый, бастовали, а?

Все солдаты отделения, точно по команде, оторвали взгляды от земли, и десятки пар подстерегающих глаз в жгучем недоумении уставились на новичка.

Тихо стало вокруг. Казалось, слышно было учащенное биение солдатских сердец.

А Васяткин, точно настроение солдат и вопросы Хомутова мало трогали его, спокойно довязал бантом веревочную закрепку, зажмурил правый глаз, потер его указательным пальцем и как бы между прочим ответил:

— А бастовали мы, братцы, против войны. Требовали, чтобы войну кончили.

— Как против войны? — вырвалось у большинства. Солдаты с шумом побросали работу и сгрудились вокруг Васяткина.

— Чего мелешь?

— То есть как это против войны?!

Васяткин, так же не спеша, продолжал:

— А очень просто. Мы говорили, что довольно воевать. Мы говорили, у себя на собраниях, говорили, что война не бедным рабочим да крестьянам на пользу, а помещикам да фабрикантам. Они барыши наживают, а простой народ свои головы кладет ради их интересов… Вот почему!

— Да как же так? — загорячась, вдруг затараторил отделенный. — Что ты мелешь? Если бы мы не воевали, кто бы защищал Расею, христианскую нацию от Махумета, а?

Васяткин так же спокойно отвечал ему:

— Это что же, по-вашему, господин отделенный — Расея? — Васяткин развел вокруг руками. — Это не Россия, а Турция. Вы на земле турецкой. И не пристало нам землю турецкую защищать от турецкого народа. А народ турецкий тоже бедно живет и страдает. Сами знаете. И тоже против войны народ турецкий. Война на пользу богатым, а не бедным. Разве нам война на пользу? Разве нам эти пески да камни нужны, нам они разве достанутся? Нет, не нам. А нам, братцы, налоги достанутся, да голод, да неволя.

— Я только что из России приехал. Да! В городе голод. Деревня стонет, сил нет никаких. Разор всем.

— Мужиков на войну забрали — работать некому.

— Правильно, — осторожно вставил Хлебалов. — Я письмо получил. То же самое пишут.

— Ну да, конечно правильно. Да что же я врать-то буду! Какая мне от вранья прибыль? Вот и бастовали мы, мира да хлеба трудящимся требовали. А нас за это за машинку, да в конверт и сюда. А кого и вовсе к богу в рай. Вот какие дела, братцы, вот за что бастовали рабочие.

Замолчали все, и в молчании этом чувствовалось огромное напряжение. Десятки голов, потупившись к земле, медленно и тяжело обмозговывали то новое, что было сказано Васяткиным. Правда его слов, казалось, была для каждого неоспорима, и странно было им и непонятно, почему они, серые, вшивые люди, гибнущие и страдающие без конца, годы, до сих пор не знали этой правды.

— А как же насчет мира? — спросил Щеткин. Голос его звучал хотя и напряженно, но ровнее и без обычной желчи.

— А разное слышно. Только не очень-то наверху хотят мира. Им все бы до победы. Чем больше народу истреблено будет, тем им лучше.

— А какой же им интерес в нашей погибели?

— Какой интерес? Эх, братик, серость, все наша! Интерес им большой. Спекулянты ведь. Это одно. Барыши все на войне, вот какие — миллионы заколачивают. Это другое. В разоре страна. Но вот, если замирение выйдет да нам по домам, защитничкам, — что-то будет? Вот приедем по деревням да по городам, а кругом, бедность да притеснительство. Вот и недовольство.

— Это верно, — подтвердил Хомутов.

— Конечно верно. А это-то тем, что наверху, и невыгодно. Вот и тянут войну, чтоб поменьше нашего брата домой вернулось. Да хотят, боятся тоже, чтобы с винтовками не пришли. Ну, и нажиться еще желают на наших страданиях да на смертях.

Молчавший отделенный вдруг встрепенулся и как тигр, бросился к Васяткину, схватил его обеими руками за ворот шинели и прокричал:

— А, так вот ты какой! К нам смуту завез — мутить народ хочешь! Жидам продался! Христопродавец, сицилист! Погоди ужо. Доложу взводному, что против царя говоришь, будет тебе в двадцать четыре часа… Сукин сын…

— Не пугай — чем напугать хочешь, — тем же спокойным, ровным голосом сказал Васяткин. — Смертью запугать хочешь? Видали мы ее, не запугаешь.

— Ух, ты! — размахнулся со всего плеча отделенный. Но не ударил. Солдаты оттеснили его в сторону с выкриком: «Брось, не трожь!»

— Не грози.

— Смотри, унутренний враг!

— За правду и бить — тоже развертывается!

— Я те развернусь — пуля везде достанет!

А Щеткин, нахмурившись, вдруг подошел вплотную к отделенному и, глядя ему прямо в глаза, с кривой улыбкой сказал:

— Брось, Хорьков! Мы все против, чтобы ты по начальству говорил. Брось шпионить. За парня горой мы — за его справедливые слова. Понял? Худо ему будет — смотри, как бы и тебе плохо не было, унутренний.

Десятки хмурых лиц повернулись к отделенному.

Хорьков смущенно помолчал, потом внезапно выпалил:

— Ишь, ядрена мать, заговорились! Кончай палатку, да на покой. Нечего тут языки чесать.

* * *

Вечерняя поверка окончилась. Последние фамилии и в ответ последнее «есть» прозвучали. Послышалась команда:

«На молитву!» Солдаты нестройно пропели «Отче наш», «Царю небесный». После этого фельдфебель скомандовал «Вольно, — разойдись!»

Солдаты разбрелись по палаткам.

В третьем отделении в темноте шли оживленные разговоры. Одни толковали о только что съеденном ужине. В супе из разваренных сухих овощей плавали черви. Иные, искренне желали завхозу и его родственникам подавиться ими. Другие, напротив, громко прищелкивали языками и хвалили червей за их «скус».

Васяткин слушал эту словесную перепалку и в общий разговор вставил только одно замечание. Он сказал, казалось, вполголоса, но слова его услышали все.

— Наши офицеры суп и мясо с червями не едят. У них желудки благородные. За солдатский паек-то у них всего вдоволь, и даже вина разные есть. А солдат — серая скотинка — все перенесет.

И опять эти слова его, точно ударом кнута, обожгли у всех сознание.

Другие в палатке вполголоса обсуждали вопросы о войне, о мире, кому война на пользу, о фабрикантах и помещиках, о земле, о бастовавших за мир и хлеб питерских рабочих.

Отделение, взбудораженное до самых глубин, обмозговывало, разбирало все то новое, что было принесено извне Васяткиным. Настроение ненависти, злобы по адресу забастовщиков и смутьянов совершенно испарилось, и солдатская мысль, выведенная новым словом из состояния тупости и безразличия, подобно вешнему льду, давала трещины, дыбилась, и чем дальше, тем больше ломались зимние устои.

…Лед трогался.

* * *

Между тем отделенный Хорьков переживал глубокую внутреннюю борьбу. С одной стороны, для него было ясно, что в отделении начинается смута, что за выявление крамолы он, Хорьков, наверно, будет обласкан самим ротным, а может быть, и батальонным офицерами. Возможно, что получит в награду сразу две нашивки… А там и в отпуск.

Но, с другой стороны, было страшно Хорькову.

«Ведь это не запасная часть, — думал он, — а фронт, позиция. Солдаты озлоблены — смерти не боятся. Убьют из-за угла, а там и весь разговор — курды, мол, подбили. Никто и пальцем о палец не ударит, чтобы разыскать и наказать виновных, потому — фронт».

Хорьков прогуливался вдоль палатки своего отделения и все думал и думал без конца.

Уже совсем стемнело вокруг. Горы покрылись местами стальными, местами молочными туманами. Закат угас. На огромном темно-синем небосводе вспыхивали то там, то здесь большие ярко сияющие звезды.

Сапоги Хорькова со звоном давили подмороженную грязь. А мысли кружились в голове его, точно стайки осенних мух над падалью: «Как быть, на что пойти?»

Наконец Хорьков решился и быстрым шагом направился к большой угловой палатке, где помещались ротный каптенармус, фельдфебель и взводный Нефедов. У входа в палатку Хорьков остановился и закашлялся, точно в припадке удушья. Из нутра палатку пробурчал недовольный голос:

— Кого там чорт носит? Покоя нет!

— Это я, господин взводный. Отделенный Хорьков.

— Ну, что тебе еще?

— К вам по секретному делу… Насчет смуты. — Последние два слова Хорьков произнес шопотом.

— По секретному? Ну, постой, сейчас выйду.

Откинулась полость палатки, и рядом с Хорьковым появилась темная широкая фигура Нефедова. Послышался громкий зевок, а потом вопрос: «Ну?.. Чего еще там?».

Поминутно оглядываясь, Хорьков торопливо рассказал взводному о Васяткине, о том, что говорил он против начальства, как подбивал на бунт, многое прибавляя от себя.

— А как отделение?

— И отделение все за него. Мне угрожали, ежели донесу. Смертью угрожали.

В тишине снова раздался звучный зевок взводного.

— Ну, иди, Хорьков, — сказал он сквозь зубы. — Ступай спать. Завтра разберем.

Хорьков отступил на шаг в сторону, но затем быстро вплотную приблизился к Нефедову и зашептал:

— Господин взводный… Только чтобы я был в стороне. А то худо мне будет. Будьте ласковы. И ротному бы сказать. Меня, может, на другое отделение.

— Иди, не бойся. А ротному я сам доложу.

* * *

Когда Хорьков возвращался к себе, кто-то быстрой тенью прошмыгнул мимо него и скрылся за палатками. Хорьков вздрогнул и судорожно схватился рукою за кобур нагана.

Но кругом стояла тишина. «Может, померещилось», подумал Хорьков, отирая ладонью холодный пот, выступивший на лбу.

Вот и его палатка. Отовсюду слышен богатырский храп. Даже дневальные, и те как будто стоя дремлют, опираясь на винтовки.

«Все спят», решил Хорьков и с облегчением вздохнул.

Перед сном он решил выкурить цыгарку. Остановившись, достал кисет, бумагу, не спеша начал свертывать собачью ножку. И в тот момент, когда Хорьков языком смачивал кончик бумаги, у самых глаз его сверкнули два огненных столба и прозвучал гром близких выстрелов.

Хорьков уронил кисет, смял судорожно цыгарку и, точно ловя кого-то невидимого, ничком упал на землю, судорожно обнимая ее руками.

В лагере поднялась суматоха. В разных местах прозвучало еще несколько беспорядочных выстрелов. Из ближайших палаток высыпали наружу солдаты. На шум явился сам ротный офицер Нерехин. Роту выстроили. Солдат начали опрашивать. Но, за исключением Щеткина и Хомутова, оказалось, что никто ничего не знал и не видел. А Щеткин и Хомутов, по их словам, первые выбежавшие из палатки на выстрелы, утверждали, что убийство Хорькова дело рук курдов.

— Выбежал я, ваше благородие, — в десятый раз повторял Щеткин, — вижу, господин отделенный упал, а какие-то два человека в фесках шмыгнули за палатки. Думаю, не иначе, как курды. Я по ним стал стрелять. Потом подоспел Хомутов.

Каждый раз во время своего рассказа на этом месте Щеткин встречался, взглядом со взводным. Нефедов почему-то недоверчиво качал головой, но не говорил ни слова.

Ротный распорядился выставить караул у трупа, усилить дозоры, остальным спать.

* * *

Лагерь давно уже пробудился. Привел себя в порядок. Солдаты отпили чай и занимались чисткой оружия, платья, белья. В походных кухнях варился первый, после долгого перерыва, мясной обед. По лагерю носились вкусные, разжигающие аппетит запахи жареного лука и мясного пара. Стоял солнечный день.

В первом отделении третьего взвода, как и повсюду, солдаты занимались чисткой винтовок. Утром похоронили Хорькова, и солдаты, прочищая стволы, разбирая винтовочные замки, вполголоса обменивались своими соображениями о таинственной смерти своего отделенного командира.

Никто из них не верил, что это дело рук курдов. Откуда быть курдам в центре бригадного лагеря, вдали от селений и городов, в шестидесяти верстах от неприятеля? Так думали солдаты, но вслух своих сомнений никто не выражал. И только один-другой косой солдатский взгляд, точно невзначай, на секунду останавливался на невозмутимых лицах Щеткина и Хомутова.

Но лица Щеткина и Хомутова, кроме скуки, ничего не выражали.

Возле Щеткина присел на корточках Васяткин. Толстогубое, узкоглазое лицо его сохраняло, как всегда, выражение внутренней напряженной мысли. Разобранная винтовка была аккуратно разложена у ног его на шинели.

Солдаты отделения расположились у палаток на камнях, в изобилии разбросанных вокруг, и смазывали, терли, скоблили железные и деревянные части оружия. Под яркими и теплыми лучами солнца ослепительно сверкала сталь.

Чья-то тень скользнула по земле у ног Щеткина. Он поднял голову и вздрогнул. Перед ним стоял взводный Нефедов. Огромным веером черная в седине борода и пышные усы Нефедова были всклокочены. Пристальный взгляд прищуренных карих глаз, казалось, старался забраться солдату в самые сокровенные тайники мысли. Руки взводного были глубоко засунуты в карманы мехового полушубка. Розовые щеки особенно краснели, а широкий нос морщился у переносицы.

Щеткин еще раз взглянул на взводного, потом беспричинно засмеялся. Дергая предохранитель винтовки, он весело сказал:

— Господин взводный… папаша наш, Михаил Андреевич. Как поживаете? Что, в гости к нам?

— Не мели языком, — сурово оборвал его Нефедов. — Поговорим еще с тобой — будет разговор. Который Васяткин?

Ему услужливо показали.

— Васяткин, пойди ко мне, — громко приказал Нефедов. — Поговорить хочу с тобой.

Васяткин, улыбаясь, завернул винтовку в шинель, отложил узел в сторону и быстро подошел к взводному.

Отделение насторожилось. Точно повинуясь внутреннему голосу, быстро вскочил на ноги Щеткин и тоже подошел к Нефедову.

— Куда его, папаша, вести думаешь? — скороговоркой спросил он.

— А тебе что за дело?

— Да так, худо бы с ним не было. А? Парень хороший, и мы за него…

— Отстань! Наряда давно не ел. Поменьше блуди языком.

Щеткин промолчал. Нефедов же, не сказав больше ни слова, вместе с улыбающимся Васяткиным пошел к своей палатке.

* * *

— Садись, — сказал взводный, указав Васяткину на свою походную кровать. — Садись и рассказывай.

— Что рассказывать?

— Рассказывай, что отделению говорил вчера.

— Не знаю, что и рассказывать, — с широкой улыбкой ответил солдат. — Вы, господин взводный, лучше спрашивайте.

Нефедов сделал два шага вдоль палатки, остановился против Васяткина. Глядя в упор ему в глаза, спросил:

— Из забастовщиков?

— Да, — еще шире улыбнулся Васяткин.

— А за что бастовали?

— За мир и против капиталистов да помещиков.

— Дураки, — процедил Нефедов сквозь зубы и снова зашагал.

— Кто дураки?

— Вы дураки — забастовщики.

— Так, по-вашему, кто за себя и за правду стоит, тот дурак? Кто против угнетения и за свободу стоит — не дурак.

— Сила солому ломит, а плетью обуха не перешибить. Тоже говорят: лбом стену не прошибешь.

— А если обух-то гнилой да трухлявый, может, и перешибет…

— Ну уж…

— Да, а еще говорят, что капля по капле камень точит.

— Когда-то выточит! А пока вот тебя в полевой суд да к святым угодникам. Строгость здесь, а ты болтаешь по глупости.

— Волков бояться — в лес не ходить, господин взводный. А если бы все так рассуждали, что было бы? Никогда бы свободы не дождались. Надо объяснить солдатам.

— Объяснять, объяснять! А то дождались — по централкам да на поселение. Хороша свобода в Сибири, на каторге?

— Да, не плоха.

— Ты что же, смеешься, что ли? Или думаешь, что я, как солдат, так ничего не понимаю? Слышал и я о революции и о свободах. Только на словах возможна она, а на деле нет.

— А откуда слышал? — с любопытством спросил Васяткин.

— Слышал. Так, стороной… Один друг в кружке… арестовали всех, один я… то есть он только чудом спасся. Ты не пойми по-другому. Я-то вам не сочувствую. И донесу, может, если болтать будешь. Чего на рожон переть! Власть сильна.

— Не так уж сильна власть царская, как думаешь.

— Тише! Что ты, что ты! — замахал руками Нефедов. — Какие слова говоришь! Ведь по начальству доложу, худо будет.

— Не доложите, какая будет польза? Да и правду говорю, чего там! Нет царя. Свергли кровопийцу.

— Как нет?.. Тише, сумасшедший! Сам в петлю лезешь. Теперь доложу, я обязан.

— Три месяца как свергли царя.

— Что говоришь, опомнись! Шальной! Ты не в своем уме.

— Говорю, что слышал.

— А почему неизвестно нам? Ведь все бы знали давно. И мы бы знали. Зачем врешь? Смуту сеешь?

— Начальство боится и ни газет, ни слухов сюда не пропускают. За себя боится. Но революция свое возьмет и здесь.

— Как свергли?.. Кто сверг?..

— Рабочие свергли. Отрекся. Свобода теперь в России.

— Врешь! — Лицо Нефедова пылало огнем. — Врешь, врешь! Дурака, думаешь, нашел? Я — стреляный воробей.

— Нет, не вру я. На вот, почитай. Видишь, здесь написано: двадцать восьмого февраля, а теперь июнь месяц.

Нефедов нерешительно, точно боясь обжечься, дрожащими руками взял смятый лист бумаги, который Васяткин извлек из-за голенища сапога. С напряженным вниманием прочитал следующее:

«К НАСЕЛЕНИЮ ПЕТРОГРАДА И РОССИИ ОТ СОВЕТА РАБОЧИХ ДЕПУТАТОВ
Совет рабочих депутатов».

Старая власть довела страну до полного развала, а народ до голодания. Терпеть дальше стало невозможно. Население Петрограда вышло на улицу, чтобы заявить о своем недовольстве. Его встретили залпами. Вместо хлеба царское правительство дало народу свинец.

Но солдаты не захотели итти против народа и восстали против правительства. Вместе с народом они захватил оружие, военные склады и ряд важных продовольственных учреждений.

Борьба еще продолжается, она должна быть доведена до конца. Старая власть должна быть окончательно низвергнута и уступить место народному правлению. В этом спасение России. Для успешного завершения борьбы, в интересах демократии, народ должен создать свою собственную властную организацию.

Вчера, 27 февраля, в столице образовался Совет рабочих депутатов из выборных представителей заводов и фабрик, восставших войсковых частей, а также демократических и социалистических партий и групп.

Совет рабочих депутатов, заседающий в Государственной думе, ставит своей основной задачей организацию народных сил и борьбу за окончательное упрочение политической свободы и народного правления в России.

Совет назначил народных комиссаров для установления народной власти в районах Петрограда.

Приглашаем все население столицы немедленно сплотиться вокруг Совета, образовать местные комитеты в районах и взять в свои руки управление всеми местными делами.

Все вместе общими силами будем бороться за полное устранение старого правительства и созыв учредительного собрания, избранного на основе всеобщего, равного, прямого и тайного избирательного права.

Нефедов читал листовку, и все сильнее бледнело и подергивалось его лицо. Наконец он кончил чтение, затуманенными от слез глазами посмотрел на Васяткина, подошел к нему, положил руку на плечо и прошептал:

— Вот что… не соврал. Ну, слава богу. Весть-то такая. Хорошо…

В порыве сильной радости он обнял Васяткина и поцеловал его.

— Так значит — со свободой…

Но по мере того, как эта огромная радость, казалось, с каждой секундой все больше и больше заполняла все существо взводного, Васяткин хмурился и наконец, сжав брови, встал, отстранив от себя недоумевающего Нефедова, и сухо сказал:

— Нечего много радоваться. Что раскисать? Революция только начинается. Царя свергли, но его слуги остались дворяне, помещики и капиталисты, офицеры. Они подбираются к власти. Они борются против революции. С ними еще будет война за свою, рабоче-крестьянскую власть. Слез горьких много впереди.

— Эх, брат! — воскликнул Нефедов и, не закончив мысли, только махнул рукой.

Васяткин отобрал воззвание и, уходя, сказал:

— Вы товарищ, взводный, пока молчок. Надо солдат подготовить. Я сам это сделаю. А потом уж мы заставим офицеров сказать нам во всеуслышание о том, что царя нет, и о свободе. А не скажут, так мы сами скажем. А раньше времени болтать будем — арестуют, расстреляют. Толк небольшой выйдет.

Нефедов с готовностью обещал молчать.

* * *

Потеплело, и вечер этого дня был на редкость тихий, с прозрачным, теплым воздухом. Небо не играло пожаром, и заря спокойно, сияющая лиловой и фиолетовой красками, тихо угасала, прячась за окутанные туманом, точно задернутые синим шелком цепи гор и холмы. Только на востоке, где в темной, но прозрачной синеве раздумчиво мерцали крупными алмазами первые звезды, вздымались снежные кроваво-красные вершины Алагеза.

Васяткин, окруженный товарищами по отделению, своим тихим, но всюду слышным, проникновенным голосом говорил. Его слушали, задавая вопросы. Собеседники устроились на камнях у своей палатки, курили и напряженно слушали его.

— Вот, товарищи, — продолжал Васяткин. — Вот почему война не рабочим, не крестьянам на пользу, а капиталистам. Ну, за что мы деремся?

— За веру, царя и отечество, — желчно процедил Щеткин.

— Ну вот, разве это справедливые слова — за веру? Если ты веришь, кто у тебя веру твою отнимает? А не веришь если — кто тебя заставит верить? Теперь нет дурачков, чтобы за веру воевать. Бог-то бог, да и сам не будь плох. За царя? Ну, воевать за царя может тот, у кого царя в голове нет. Много пользы-то он, кровопийца и грабитель, дал трудовому народу? Он за помещика — им и награды и земли. А крестьянам и рабочим — плетку, налоги, нищету да тюрьмы с каторгой. За отечество? Что у нас с вами, братцы, есть в этом отечестве, в России, чтобы защищать-то? Земля не наша, фабрики и богатство не наши. Защищать разве налоги, которыми царь нас душил, или полдесятины песка, на которой наши семьи пашут? И куренка с ягненком? Нет, братцы, все это басни поповские да царские, чтобы народ не поумнел скоро.

— Золотые слова твои! — сказал Хомутов.

— А коли подумать, — продолжая Васяткин, — так по-правильному, что мы по темноте своей здесь воюем, головы свои ложим по глупости, запутанности да неорганизованности своей. И сирот оставляем да вдов. А богачи прибыль огребают с войны. Дома сидят да над глупым народом смеются. Им война всюду на пользу. А нам эта война — самоубийство.

— Вот ведь как правильно все! — восторгался Хомутов.

— Другая нам война нужна, — говорил между тем Васяткин. — Против своих господ, за землю, которую они не обрабатывают и которая нам по праву принадлежит. За фабрики в руки рабочих. За власть свою, трудовую. Вот какая война нам на пользу! Сотни лет рабочие да крестьяне за веру, царя да отечество шли, головы свои клали, а богачи с царем во главе трудовым потом и кровью жирели да миллионы заколачивали. Теперь новое время!..

— Да как же без царя?.. — нерешительно протянул Хлебалов. — И присягу принимали мы… Как же?..

— Присягу! — передразнил его Щеткин. — По глупости присягали. Слышал, небось. И царь, и поп, и помещик — заодно.

— Верно, Щеткин, — утверждающе сказал Васяткин. — И царь, и поп, и богач за одно. Да теперь народ поумнел и сбросил угнетателей. Нет уже царя в России…

Эти слова, сказанные тихо и просто, как гром в ясном небе, поразили всех, и даже красноглазый Алагез вдруг потерял румянец и задернулся дымкой набежавшей тучи.

Все притихли. И в этой тишине, откуда-то сбоку, неожиданно раздался резкий голос командира роты Нерехина.

— Нет, врешь, негодяй! Есть и будет царь. Есть верные слуги его, они с тобой расправятся, изменник! Не верьте ему, братцы. Он жидам и туркам продался. Предатель!

Из-за палатки вышел ротный в сопровождении двух офицеров. Все солдаты вскочили на ноги. Была подана команда «смирно». Стало так тихо вокруг, что все услышали учащенное дыхание Васяткина.

— Нет, господин офицер, царь свергнут. Вот, почитайте.

— Смирно, негодяй! Не господин офицер, а ваше благородие, хам. Нефедов, арестовать его и доставить в штаб немедленно.

Офицеры тут же повернулись и ушли.

А Нефедов, который точно из-под земли вдруг вырос в эту минуту, подошел к Васяткину и шепнул ему:

— Не бойся, друг. Иди смело под арест. Я тут устрою все. Все обделаем. Бумагу дай.

Васяткин шепнул в ответ: «Хорошо, только осторожно!..

— Первое отделение — в ружье! — скомандовал взводный. Но солдаты, несмотря на привычную команду, не двинулись с места. Только после вторичного приказа часть солдат отделения взяла в руки винтовки, окружила кольцом Васяткина и, под командой Нефедова, повела его под арест.