Старик капитан Василий Иванович Кисельников, сделав обычный вечерний обход своего хозяйства, которое было не многосложно, однако все же требовало зоркого хозяйского глаза во избежание упущений, возвращался домой. Он был, несмотря на свои шестьдесят лет, бодр и свеж, хотя спина, правда, несколько ссутулилась, а заячий тулупчик, который он любил больше всяких шуб, в последнее время как будто стал казаться ему менее теплым. Из-под высокой бараньей шапки, сшитой из отборной домашней овчины, выглядывало сухощавое лицо, украшенное длинными, щетинистыми и колючими усами, которые капитан дозволял себе носить вопреки обычаю, по вольности дворянства; бороду он брил, но не часто, и седые иглы топорщились на подбородке. В одной руке старика была палка, в другой — чубук, который он то и дело прикладывал к губам, после чего выпускал синеватое облако дыма.

Подойдя к дому с густо покрытой снегом крышей и окруженному тесным кольцом изб, Кисельников вошел было на крыльцо, но остановился и обернулся. Вдали заходило солнце. Несмотря на половину января, в воздухе уже чувствовалась какая-то не зимняя мягкость, и огромные блестящие сосульки, свесившиеся по краям крыш, доказывали, что днем солнце работает усердно; чувствовалось, что здесь — не север, а благодатный юг.

«Слава Богу, как будто уже чуть-чуть весной попахивает, — думал старик, потягивая чубук. — Приходила бы поскорее!.. Зимой, слов нет, тоже не худо. Что же худого? Хоть бы, к примеру, сейчас. Погода — чего лучше: прогулялся, кости поразмял, а потом домой, чайком побалуюсь, ну и наливочки хвачу — пора бы мне оставить это баловство, старому греховоднику, — а там на теплую лежанку. Перина мягкая, лампадочки тихонечко светят. Сладко станет, так томно… А весной все же лучше. Птички одни… Хороший у нас край, добрый край! Ну, конечно, без труда да прилежания тоже ничего не выйдет».

И быстро пронеслась в памяти старика картина его первого приезда сюда.

Пусто, безлюдно. От деревни до деревни чуть не по сто верст. Народ разношерстный: и серб тут, и всякий иной. Не понравилось было Василию Ивановичу, но скрепил сердце, нашел бывалых людей, благо Елизаветград всего в трех верстах. Спросил совета, стал по малости заводить хозяйство. Людишек на выводе купил, жену с сыном выписал, и теперь хуторочек на заглядение. Деревенька стала хоть куда, вот и крест на колокольне блестит. Церковку-то уж после жениной смерти выправил.

Вспомнил капитан о жене, и лицо у него омрачилось.

«Эх, женка, женка! Была бы ты жива, мне бы и умирать не надо. Жили бы мы с тобою. И сын у нас молодец! — подумал он и снова поморщился. — Хотя не совсем».

Вспомнилось ему недавнее, крайне бестолковое, но беспокойное письмо Михайлыча.

«Н-да. На поединок с князем! Сорвиголова малый!.. Ну и на отдых не пойти ль?»

Издали донесся звон поддужного колокольца.

«Едет кто-то? Не ко мне ль? — подумал капитан и прислушался, пригляделся. — Да это Воробьевы».

Вскоре на широкой снежной равнине вырисовались запряженные тройкой сани, быстро приближавшиеся к усадьбе.

«Они и есть!» — распознал приближающихся Кисельников и крикнул:

— Игнат!

Из двери одной из лачужек, служивших жильем для рабочих, выскочил лохматый парень.

— Отвори ворота гостям, — приказал Василий Иванович.

Тройка уже была близко. Игнат побежал к воротам и широко распахнул их. Сани быстро въехали на двор.

— Наше вам, — сипловатым баском промолвил маленький, круглолицый старик, закутанный в волчью шубу.

Хозяин пошел к нему навстречу.

— Что запропал, Евграф Сергеевич? Каждый день я тебя поджидал. И что у тебя за дела такие? — заговорил Кисельников, тряся руку гостя.

— Ну; уж и заворчал! Экий нрав! Дела! А если у меня ломота? Полинька! Да чего ты там возишься?

Из саней неловко вылезала девушка, путаясь в длинном салопчике.

— Сейчас, папенька! — ответила она, и ее голосок прозвучал, как колокольчик. Из-под атласного капора лукаво глянули бирюзовые глаза, и она добавила, улыбаясь: — Я ведь не такая прыткая, как вы.

— Пойдемте, господа. Полинька, чайку не прочь? Или, плутовка, наливочки с нами, хе-хе? Как здорова, попрыгунья?

В сопровождении хозяина приезжие поднялись на крыльцо и, разоблачившись в небольших теплых сенях, прошли в жарко натопленную горницу, убранную просто, но с безукоризненной чистотой. Было немножко душно, пахло свежим хлебом. От лампад перед многочисленными иконами лился слабый желтоватый свет.

Евграф Сергеевич Воробьев, отставной прапор, оказался, когда скинул шубу, плотным, кругленьким человечком лет под шестьдесят, с веселым, гладко бритым лицом, украшенным двойным подбородком, и с маленькими, добродушными, заплывшими глазками.

Между двумя стариками Полинька выделялась как прекрасная роза среди увядшей крапивы. Девушка была очень хороша собою. Что-то вызывающее было в ее чересчур вздернутом носике, задорное и немножко грустное во взгляде голубых глаз; цвет лица мог поспорить белизной с мрамором; нежный румянец вспыхивал на щеках; губы так и манили к поцелую. Роста она была среднего, стройна, округлые формы, обрисовываясь из-под простенького темного платья, дразнили воображение.

— В самом деле, чего долго не приезжал, Евграф Сергеевич? — спросил Василий Иванович, когда гости расположились на самодельных стульях, а ключница старуха Мавра вместе с казачком Андрюшкой бренчали посудой, собирая на стол.

— Ей-Богу, правда, ломота одолела: просто сил нет. Надо думать, перемене погоды быть. Сегодня полегчало, ну и говорю: «Поедем, Полька, к приятелю!». Вот мы и здесь. Ну как живешь?

— Да так: ни шатко ни валко, ни на сторону. Мавра, скоро ты?!

— Пожалте к столу. Сейчас Андрюшка самовар подаст.

— Давайте закусим, и я с прогулки тоже не прочь. Ты, Мавра, подай варенья побольше малинового: Полинька любит. Ну, Господи, благослови! Подвигайся, Евграф, пропустим по единой травничку, а вот и грибочки.

Кисельников с приятелем выпивали, закусывали и вели бессодержательную беседу, чуть не каждое слово которой было давно знакомо Полиньке. Она не слушала их и сидела со скучающим видом. Все-то одно и то же, день один, как другой… Тоска!

«Будь здесь Саша, тогда иное дело», — мелькнуло у нее.

Эта мысль приходила в голову девушки при каждом приезде в усадьбу капитана, каждый раз заставляла ярче вспыхивать румянец и щемила сердце сладкой грустью.

Раз только во время стариковской беседы девушка вдруг насторожилась и вся обратилась во внимание: заговорили об Александре Васильевиче.

— От сынка нет ли вестей? — спросил Воробьев. Василий Иванович слегка нахмурился и сказал со вздохом:

— Сдается мне, с ним неладно что-то. Сам он ничего не пишет, только, что здоров, да поклоны посылает. А вот Михайлыч мне от себя дал весточку. Пишет бестолково и что-то такое несуразное: будто из-за какой-то девки Сашка с каким-то князьком повздорил.

Ложка, которой Полинька брала варенье, дрогнула в ее руках, лицо заметно побледнело.

— Скажи на милость! С этакой персоной, с князем, и из-за девки!.. — подлил масла в огонь ее отец.

— Да мало того: на поединок с ним вышел и застрелил этого самого князя-то.

— Э-э! За такие дела не похвалят.

— Что говорить. Не знаю, ошалел Сашка, что ли? Непохоже на него. Сдается, Михайлыч что-нибудь напутал.

— Конечно, напутал, — воскликнула каким-то звенящим голосом Полинька, вдруг покраснев до корней волос. — Никогда не поверю, чтобы Саша… Чтобы Александр Васильевич в такие дела… На поединок из-за…

Она замолкла, совершенно смущенная. В глазах блеснули слезы.

— Та-та-та, как взъерепенилась, та-та-та! — не то с недоумением, не то с удивлением сказал ее отец.

Василий Иванович закивал ей с довольным видом.

— Верно, Полинька, верно! Не таков мой Сашка, чтобы из-за какой-то девки человека убивать. Вранье, вранье!

— Однако, так сказать, дыма без огня не бывает, — задумчиво промолвил Воробьев.

— Может, что-нибудь и есть, да совсем иное, — проговорил Кисельников и перевел разговор на какую-то хозяйственную тему.

Для Полиньки беседа стариков потеряла интерес, и она отдалась своим думам. Она была сильно взволнована известием и огорчена; ей было больно, словно ее ударили ножом, в душе царила неясная суета.

«Чтобы он, Саша, сделал такое… И из-за, из-за… этакой! Никогда не поверю! Или он, говоря мне о своей любви, лгал, только сыпал словами, а в душе думал не то? Но ведь это — ужас! Ведь тогда и жить не стоит. Боже мой! Возможно ли это?»

И в ее воображении пронесся образ молодого Кисельникова с его открытым лицом, с ясным взглядом.

«Нет, он мне не лгал, нет… Но ведь сердцу не прикажешь. Может, та-то, питерская, куда лучше меня».

Змея ревности так и ужалила, и шевельнулась жгучая злоба против «той», неведомой, но ненавистной.

«Пустяки! И чего я всполошилась? Придет время, узнаю все», — пыталась успокоить себя Полинька.

Вдруг среди раздумья до нее донеслись слова отца:

— Нет, ты не смейся, Василий Иванович: доподлинно известно, что татарва у границы собирается и уже пошаливать начинает.

— Ну и пусть пошаливают, — лениво цедил Кисельников, уже изрядно хвативший наливки и потому бывший хоть и в благодушнейшем, но сонном состоянии.

— А если они к нам ворвутся?

— Мы их в штыки да в сабли, хе-хе! Вспомним, как немцев били.

— Шути, шути, а как в самом деле случится, тогда, брат, будет поздно. Команд-то у нас в этих местах, кроме гарнизона в Елизаветграде, нигде нет. Им, разбойникам, это и на руку.

— Полно молоть! Не прежние сейчас времена. А вот что спать пора, это верно! — И Кисельников, зевнув, потянулся, после чего, позвав Мавру, приказал ей стлать пуховички.

Старики расположились на покой в спальне Василия Ивановича, а для Полиньки была устроена постель в смежной комнате, куда притащила свою перинку и Мавра, чтобы барышне страшно одной не было.

Вскоре дом погрузился в тишину, среди которой гулко раздавались басистый храп гостя и тонкая фистула хозяина.

Полиньке не спалось. Она закутывалась поплотней в одеяло, нарочно не открывала глаза, но мысли, одна другой назойливее, так и теснились в голове, отгоняя сон. Лишь после долгих усилий она наконец впала в тяжелое забытье, полное смутных сновидений. То ей снился Саша, грустный, бледный, с упреком смотревший на нее, то грезились скуластые татарские физиономии, дико кричавшие, то что-то неопределенное, то страшное до ужаса.

Когда девушка очнулась, начинался рассвет. Все еще спали, кроме неутомимой Мавры, которая уже отправилась хлопотать по хозяйству, чтобы к пробужденью господ все уже было как надо.

«Поспать разве еще? — подумала Полинька и повернулась было на другой бок, но почувствовала, что не заснет. — Не стоит валяться. Встану».

Она начала медленно одеваться. Вечерней смуты как не бывало, на душе было спокойно и ясно.

Утро занималось доброе; загоревшаяся заря кинула розовый отблеск в комнату, и в этом розоватом свете стройная фигура девушки с рассыпавшимися по неприкрытым плечам золотистыми волосами была обворожительно прелестна. Вошедшая Мавра залюбовалась ею.

— Что ты за красоточка, барышня! Тебя бы за принца либо за королевича только и сватать. Что раненько поднялась? Ты бы… — начала было экономка и остановилась с открытым ртом.

Разом вздрогнули и старуха, и девушка: откуда-то издали донесся и потряс воздух какой-то отдаленный раскат грома, за ним — другой, третий — правильными перекатами, сливавшимися в один сплошной гул.

Мавра заахала, крестясь:

— С нами крестная сила! Что это? Да ведь это из пушек в городе палят.

Полинька стала дрожащими пальцами торопливо застегивать платье. Ей вспомнился вчерашний разговор, у нее мелькнула страшная мысль: «Татары!». И она с криком побежала в смежную комнату.

Старики уже проснулись и, переполошенные, поспешно накидывали одежду.

— Василий Иванович! — бормотал весь бледный Воробьев. — Палят… Я тебе говорил… Ах, Боже мой! Да где же мои сапоги?..

Кисельников в одном халате выбежал на крыльцо.

На дворе толпились полуодетые дворовые. Бабы хныкали.

— Ой, батюшка, родименький! Пропали наши головушки! Сейчас казак проскакал, говорил, татары к городу подошли. Тьма их тьмущая… Рыщут всюду, что волки.

Вздрогнул и побледнел Кисельников.

Мало-помалу на дворе столпились все обитатели дома. Полинька жалась к отцу, как тростинка к крепкому дубу, но и сам этот дуб дрожал как осиновый лист.

Из деревни донеслись неистовый звук набата и дикие вопли. Было видно, как вспыхнула крайняя изба.

И вдруг вся равнина почернела от десятков всадников, словно выросших из земли. Воздух наполнился гортанными выкриками и фырканьем коней. С десяток желтолицых, скуластых всадников на поджарых скакунах примчались к усадьбе. Ворота выломали.

— Деревню жгут, проклятые! — в отчаянье воскликнул Василий Иванович, но тотчас же в нем страх заменился злобой. Он, быстро вбежав в комнату, схватил мушкет, который держал заряженным на случай, и вернулся обратно.

Татары уже ворвались.

— А, вы так! — пробормотал старик и прицелился.

Грянул выстрел. Не изменили рука и глаз старому воину: один из всадников схватился за грудь и тяжело рухнул с седла. Но через мгновение блеснула кривая татарская шашка над головой Кисельникова, и упал, как подкошенный, старик капитан, щедро орошая снег кровью из раскроенного черепа.

Полинька молилась, находясь как в чаду. Внезапно перед нею круто осадил коня широкоплечий богатырь татарин со зверским лицом и схватил ее за плечо. Она вскрикнула.

Евграф Сергеевич обеими руками уцепился за дочь, крича:

— Оставь, мерзавец!

— Ты, старая собака, молчи. А ты, красавица, не плачь! Мы тебя увезем, хану продадим. Будешь ты у него щербет пить, шелка носить. Тебе, душа, горевать не надо! — произнес татарин и, подняв девушку, как перышко, перекинул ее через седло.

— Отец! — отчаянно закричала Полинька.

— Зачем отец? Отец — старая собака. Куда его? Ему башку срезать надо, — сказал татарин и округлым, быстрым движением шашки снес голову старика Воробьева с плеч.

Полинька рванулась, дико вскрикнула и лишилась сознания.

Окончив грабеж, татары унеслись с быстротой ветра, оставляя следом дымившиеся деревушки и факелом горевшую скромную усадьбу Кисельникова.

Набег хана Крым-Гирея стоил елизаветградской провинции многих пленных, множества скота и до тысячи сожженных домов. Красивейших женщин хан отвез в дар султану.