Перенесемся опять с далекой окраины тогдашней России в приневскую столицу.

Весной состоялась свадьба Ольги Свияжской с Евгением Дмитриевичем Назарьевым. В залитую огнями церковь Рождества Богородицы, где происходило венчание, съехалась вся петербургская знать; императрица прислала через флигель-адъютанта подарок молодым и свое поздравление.

Невеста дышала счастьем, о Назарьеве и говорить нечего, Свияжский-отец сиял и ходил гоголем; из всей семьи были только двое, не разделявшие общего довольства, а именно Надежда Кирилловна и… Николай Андреевич.

Мачеха улыбалась, и никто не знал, что у нее творится на душе; только неровное дыхание да лихорадочный, злой блеск глаз могли бы выдать ее волнение; но этого никто не заметил, и даже все решили, что она «поистине, не мачеха, а совсем-совсем как родная мать».

Невесел был и юный Свияжский. Он отнюдь не завидовал сестре, а наоборот, от всего сердца желал ей величайшего благополучия; но, по сравнению с ее счастьем, еще глубже, безнадежнее представлялось ему его собственное горе.

«Олечка счастлива, Бог неожиданно для всех устроил ее судьбу. Но мне и на это, на такое чудо, какое совершилось с сестрой, нельзя рассчитывать, — думал он. — Будем видеться, будем мечтать, пока хоть это можно, а там… Ох, лучше и не заглядывать вперед! Верно, выдадут Дунечку за какого-нибудь лабазника».

Тайные свидания с Дуней Вострухиной продолжались и были единственной отрадой для обоих влюбленных. На этих свиданиях молодые люди, словно по соглашению, говорили обо всем, кроме будущего, чтобы не омрачать выпадавших им на долю немногих светлых мгновений.

Вскоре и эти свидания должны были прекратиться: тучи уже сгущались над головой молодых людей.

Однажды весной, вскоре после свадьбы Ольги Андреевны, у Федора Антиповича Вострухина состоялся с сыном Сергеем важный разговор. Старик, недавно очнувшийся от послеобеденного сна, был занят выкладкой каких-то подсчетов, как вдруг к нему вошел Сергей и, с сердцем швырнув шапку на ближайший стул, взволнованно воскликнул:

— Ну что, отец? Я говорил, моя правда и вышла: видится Дуняшка с этим офицериком.

— Чего ты фордыбачишь? — окрысился отец. — Совсем заноситься стал. Толком говори, что такое?

— А то такое, что я сам видел, как подъехал верхом этот самый Свияжский, а к нему выбежала Дуняшка. Противно смотреть было, как они стали целоваться да миловаться. Уж не доведет ее до добра этот табашник!

— Что у тебя все за новые слова!.. «Табашник»! Стало быть, и я табашник, по-твоему? И откуда ты набрался?

— Познал я свет истинного древнего православия. Есть некие старцы и старицы. Чуждаются они мирской лепоты и соблазнов, живут по-христиански. Они меня и наставили, и утвердился я в их праведном учении. Вот что, батюшка — заговорил Сергей более мягким тоном. — Не учить я тебя хочу, а в самом деле добра от этого офицера мало будет.

— Оно верно, надо Дуняшку выдать.

Сын поморщился.

— Совсем нет. Брак — это тоже как кому. Да и лучше, если Дуняша не выйдет: могущий в себе вместити да вместит. А надобно ее наставить, оградить от зла. И нет на это, право же, лучше тех неких стариц и старцев. Не хочешь меня слушать, послушай хоть отца Никандра, он то же самое скажет. Ты меня посылаешь вот в Москву по торговым делам, позволь, я с собой Дуню туда возьму.

— Н-ну уж не знаю.

— Так нечто лучше ей здесь? Один соблазн. Сегодня вечерком придет отец Никандр, поговори с ним.

— Поговорить можно, отчего же, — согласился Федор Антипович и принялся за цифры.

Вечером был долгий и таинственный разговор с отцом Никандром. Уходя, старец заметил:

— Только дочке до поры до времени ни гу-гу: нечего ее смущать — еще, пожалуй, сбежит.

По его уходе Манефа Ильинична долго плакала и даже набралась смелости в чем-то возражать мужу, но он на нее зыкнул, и привыкшая к рабскому повиновению несчастная женщина замолчала.

Почти одновременно с беседой отца и сына Вострухиных произошел разговор, имевший важные последствия, у Андрея Григорьевича Свияжского с сыном Николаем.

Заметим кстати, что граф Никита Иванович Панин выказал себя действительно опытным царедворцем, решив, что рано или поздно граф Григорий Орлов настоит на отправке в Черногорию князя Долгорукого. Так оно и вышло: было решено для противодействия самозванцу Степану Малому и снабжения черногорцев для борьбы с турками порохом, свинцом и оружием отправить генерал-майора князя Юрия Владимировича Долгорукого, в тайности, под именем купца Барышникова. Само собой, у этого мнимого Барышникова должны были иметься сотрудники — такие же, как и он, мнимые купчики. Этим и объясняется приводимая беседа Свияжских, отца и сына.

Как-то старик Свияжский позвал Николая Андреевича к себе в кабинет и встретил его словами:

— Ну, Николай, становись на колени да Богу молись: устроил и для тебя дельце, теперь пойдешь в ход. Слышал ты, что князя Долгорукого отправляют в Черногорию?

— Слышал что-то.

— Ну так ты с ним поедешь, я устроил.

— Да я вовсе и не желаю, — запротестовал Николай. — Зачем меня понесет в Черногорию?

— Зачем? — возмутился старик. — Экий олух, прости Господи! Да ведь это — счастье твое; ведь этакой благодати сколько народу добивалось, но я зубами для тебя вырвал. Ведь справите вы поручение надлежаще, так милостям к вам и конца не будет. А он «зачем»!

— Право, мне неохота.

— Слушай, Николай, ты хоть меня-то пожалей и не срами! Что люди скажут, если ты откажешься? Да и, наконец, это невозможно, невозможно отказываться от этакой благодати. Как хочешь, а ты должен ехать. Я настаиваю, иначе ты мне — не сын. Я хлопочу-хлопочу, а он — на! Глаза бы мои на тебя не смотрели. Едешь или нет? Не поедешь — между нами все кончено.

Николай Андреевич видел, что слова отца — не пустая угроза, что действительно приходится выбирать между согласием или ссорой с отцом на всю жизнь. И он покорился.

— Хорошо, отец, я поеду.

— Ну то-то же, — промолвил старый Свияжский. — Ведь я, голубчик, о твоем же благе хлопочу. Ступай с Богом: теперь ты меня утешил, и я спокоен.

На следующий день, около двух часов пополудни, Николай Андреевич подъехал к задней части владений Вострухина и, спрыгнув с седла, пошел, ведя коня в поводу, вдоль изгороди, уже успевшей украситься яркой зеленью акации. Он вглядывался в кусты, надеясь увидеть Дуню, но ее не было.

«Странно!» — подумал Свияжский и приостановился.

В стороне от него послышался звонкий смех, и из-за зелени выставилась прелестная головка его милой, украшенная венком из желтых цветов одуванчика.

— Хороша, а? На русалку, верно, похожа, ведь они, болтают, венки носят, — заговорила она смеясь. — А я поглядывала. Вижу — хмурится, хмурится. Не стерпела!

Две белых руки через изгородь обвили шею юноши. Он осыпал их поцелуями, а попутно — и розовые губы, и загоревшиеся румянцем щеки.

— Ты гадкий, сегодня долго не шел, — промолвила она, чуть-чуть отстраняясь. — Смотри, в другой раз попадет тебе.

Свияжский вдруг стал серьезен.

— Неприятность у меня, Дуня, то есть не у меня, а у нас с тобой, — тихо проговорил он. — Уезжать мне приходится.

Краска сбежала с ее лица.

— Уезжать? Куда? — чуть слышно спросила она.

— Ах, родная, далеко… Так далеко, что ты и представить себе не можешь. Есть страна, зовется она Черногорией, так вот туда.

— Боже мой! Кто же тебя посылает? И скоро?

— Через недельку так. Я сам горюю.

— Конец, значит! Угонят за тридевять земель! — И слезы, как росинки, покатились по щекам молодой девушки.

— Дунька! Мать зовет тебя, — раздался за ее спиной грубый окрик, и из кустов выступила длинная, мрачная фигура Сергея. — Иди, иди, — толкнул он сестру. — А вы, господин офицер, по задворкам ездите? Как будто их благородию не пристало.

Дуня, расстроенная, смущенная, тихо отошла от изгороди, умоляюще и скорбно посмотрев на Свияжского. У Николая Андреевича закипела кровь.

— А тебе что за дело? — спросил он, теребя хлыст.

— Да ведь я брат ее, и нехорошо, если ваше благородие девку путает, потому…

Хлыст со свистом прорезал воздух, и на лице Сергея заалел кровавый рубец.

— Брысь, гадина, да впредь мне на глаза не попадайся! — крикнул Свияжский, а затем вскочил в седло, посмотрел туда, где стояла, словно окаменев, Дуня, и, крикнув: «Завтра!», дал шпоры коню.

Сергей потер рубец и, злобно посмотрев вслед всаднику, прошептал:

— Будет тебе завтра гостинец!

Прошла ночь. Солнце чуть вставало, когда мать разбудила Дуню.

— Вставай, родненькая, пора! — говорила она всхлипывая. — Братец уже готов.

Девушка не могла сразу очнуться и тянулась к подушке.

— Что, маменька? Оставьте! — бормотала она.

Но Манефа Ильинична не унималась.

— Вставай, родная. Батюшка осерчает. Вот сарафанчик. Поди скорей, голубица, умойся на дорожку. Ах, ты моя сер-де-ш-ная, не-ес-счастная! — вдруг запричитала она, сжимая дочь в судорожных объятиях.

— Маменька, рано еще. И что такое? — воскликнула Дуня, и хотя не понимала, в чем дело, но тем не менее оделась, прошла на кухню помыться и вернулась освеженная.

Мать была еще в спальне.

— Маменька, зачем вы меня подняли так рано? — стала допытываться девушка, вытирая грубым холстинным полотенцем румяное лицо, еще хранившее слабые следы сна.

— Ох, красоточка! Тятенька все скажет, — застонала мать. — Увозят тебя, отнимают. Что я сделаю, горемычная? В этом сундучке вещицы твои. А вот здесь, в узелочке, я тебе кое-что припасла: захочешь пожевать в дороге, так тут расстегайчики, ну и там всякое… Горе-то, горе какое!

Девушка начинала волноваться.

— Увозят? Как так? — воскликнула она. — Ничего мне не говорили.

— Они все между собой. Постник этот особенно всех сбивает. Ну и Сергей.

Дверь распахнулась, и на пороге предстал Сергей в кафтане, с шапкой в руке, в больших дорожных сапогах.

— Скоро ли? Ждем, ждем, — грубо сказал он. — Тятенька сердится. Обряжайте ее, маменька, скорей! — И вышел, сильно хлопнув дверью.

Манефа Ильинична заторопилась.

— Заплетай косу поскорей. Где платочек для головы? Ах, Боже мой! Накидывай кофту-то! Пойдем, доченька, пойдем, родимая! — И она потянула Дуняшу к двери.

Та растерянно следовала за ней, как автомат. Их ждали. Отец встретил возгласом: «Наконец-то!». А потом добавил:

— Ну, помолиться, да и в путь-дорожку.

— А что же, и пора: утречком-то легче ехать, чем по жаре, — заметил сидевший тут же Никандр.

— Тятенька! Что такое, понять не могу! — воскликнула Дуняша.

— Понимать нечего: Сергей едет в Москву и тебя с собой берет.

— В Москву?!

— Ну да… К… тетушке.

— Да какая же там тетушка?

— А такая… Вот увидишь. Нечего тебе тут околачиваться. Делаю это не зря, а ради твоего исправления, потому что мне за тебя придется Богу ответ давать.

— Тятенька! Добренький! Не посылайте меня в Москву, — взмолилась дочь.

— Ни-ни, и не проси! Делаю, добра тебе желаючи. Поживешь с людьми благочестивыми, наберешься ума-разума, тогда и вернешься.

Дуняша глухо застонала и расплакалась. Однако на ее слезы никто не обратил внимания, только Сергей злорадно усмехнулся.

Как сквозь сон слышала Дуняша причитания матери, глухой голос отца. Сильные руки подхватили ее, вывели и посадили в дорожный рыдван. Щелкнул кнут, и экипаж покатил.

Свежий утренний ветерок заставил девушку очнуться от ее полубесчувственности. Прямо против нее сидел в рыдване отец Никандр и перебирал лествицу, беззвучно шевеля губами. Рядом с ней помещался брат. Он казался более веселым, чем всегда. Экипаж быстро катился по уходящей вдаль бесконечной, пыльной, залитой солнцем дороге. Поняла Дуняша, что дорога эта ведет ее к новой, неведомой и страшной жизни, и слезы опять полились из ее глаз.

— Сереженька! Куда же это меня? — спросила брата молодая девушка.

— К добрым людям, чтобы тебе баловаться неповадно было, — насмешливо ответил тот.

К вечеру остановились на ночлег, однако не на постоялом дворе, а в уединенно стоявшем в стороне от большой дороги доме, где вышедший им навстречу угрюмый мужик в долгополом темном кафтане встретил старца Никандра чрезвычайно почтительно и подошел к нему под благословение.

Потрапезовали, и перед отходом ко сну между хозяином, Никандром и Сергеем началась «душеспасительная» беседа, где часто упоминалось, что «вера ныне пестра» и что единое средство ко спасению — это переправиться в древнее, истинное православие.

Дуняша сидела в стороне. В беседу она не вникала; только звук гнусавого голоса Никандра достигал ее слуха и еще более усиливал тоску. Она все более понимала, что свершилось нечто роковое, что ее жизнь переломилась, что относительно счастливое прошлое погибло безвозвратно. В ее воображении восстал дорогой образ Николая Свияжского. Он манил ее, звал к себе, печальный, страдающий.

И вдруг в самый разгар оживленнейшего разглагольствования отца Никандра глухие рыдания вырвались помимо воли Дуняши из ее стесненной горем души. Старец прервал речь, нахмурился и, подойдя к ней, разозленный и бледный, сурово сказал:

— Вот тебе сказ, девка: эти свои глупости ты брось! Будь тише воды, ниже травы. Смири своего духа лукавого, а не то придется тебе изрядно отведать моей лествицы! — И он с самым недвусмысленным видом помахал четками.

Дуняша в испуге отстранилась и, подавив рыдания, замерла, полная безысходного отчаяния…

А в Петербурге, приехав на другой день к заветному местечку, Николай Андреевич напрасно поджидал Дуняшу.

«Сторожат. Не пустили, — подумал он, в сотый раз проклиная свою горячность и глубоко раскаиваясь, что оскорбил Сергея, что при нем крикнул: „Завтра“. Ей же, голубке моей, сделал хуже!»

Он решил не заезжать к Вострухиным, а приехать на следующий день, надеялся, что, быть может, завтра Дуняше удастся прибежать.

Но и на другой день повторилось то же самое.

Тогда Свияжский, скрепя сердце, заехал в дом Вострухиных в качестве гостя. Федор Антипович встретил его со своим обычным подобострастием.

— А, гость дорогой! Что давно не заглядывали? Скучать мы стали. Я уж и то у его превосходительства спрашивал: здоров ли сынок-то? «Здоров», говорят. Дождались, наконец, праздничка. Мать, встречай гостя!

— Приехал я к вам прощаться, — сказал Свияжский, посидев некоторое время и прислушиваясь, не раздастся ли голосок Дуняши.

— Уезжаете? Да с чего же это вы нас покидаете?

— Служба требует.

— И далеко изволите ехать?

— Слыхали, страна есть, зовется Черногорией? Близко к Турции. Так вот туда.

— Фью! Не ближний свет. Папаша-то, поди, горюет.

— Н-да. Так вот прощаться. А где же теперь Авдотья Федоровна?

— Дуняшка-то? Уехала она.

Молодой офицер не поверил своим ушам.

— Да когда же уехала?

— А вчера поутру отправили. Чего ей зря болтаться здесь? Опять же в деревне благорастворение воздухов, для здоровья полезно.

— Для здоровья полезно… Да, — пробормотал Николай Андреевич. — Ну, прощайте, — вдруг поднялся он, будучи не в силах сдерживать свое волнение, и почти выбежал из комнаты.

— Ишь, каким турманом вылетел, — пробормотал Вострухин, провожая его насмешливым взглядом.

Вскочив на коня, Николай Андреевич понесся с быстротой ветра. Грудь его рвалась от тоски, а мозг жгло одно роковое слово: «Кончено!».

Счастье, даже то маленькое счастье, миновало, впереди — ничего, пустота.

Если бы ему не надо было уезжать, то он, быть может, разыскал бы Дуняшу, дознался бы, где она, а теперь он бессилен, он не может бороться.

Приехав домой, Николай Андреевич, шатаясь, прошел в свою комнату, и, бросившись лицом в подушку, зарыдал как ребенок.