В одной из ближайших к Неве линий Васильевского острова, в небольшом деревянном доме ютилась убогая лавочка; старая, заржавленная вывеска над ней гласила: «Позументный мастер Маркиан Прохоров». В описываемый день дверь лавочки была наглухо закрыта, а из распахнутых окон, заставленных горшками с чахлой геранью и бальзаминами, и из прилегавшего к дому маленького сада доносились на улицу шум голосов, восклицания, звон стаканов и хлопанье откупориваемых бутылок: хозяин лавочки справлял свои именины.

Сам виновник торжества, мужчина лет за пятьдесят, с добродушным красноватым лицом, обрамленным жидкой темно-русой с сильной проседью бородой, разодетый по-праздничному в ярко-алую шелковую рубашку и, поверх ее, в кафтан тонкого сукна, сидел в саду среди приятелей. На круглом столе, состоявшем из дощатого щита (прикрытого в данный момент пестрой скатертью), прикрепленного к врытому в землю столбику, красовались пухлые пироги, жареные куры, соленая разнообразная рыба и иная разнородная снедь; среди яств высились бутылки разных фасонов и основательные графины с водкой и наливками разных сортов.

Хозяин усердно угощал; сам он пил мало, но все же его крохотные глазки уже несколько посоловели. Приятели, составлявшие его компанию, были все людьми солидными: двое хозяев-сапожников, старший подмастерье голландского бриллиантщика, несколько товарищей по профессии именинника, имевших свои заведения, подобные прохоровскому, один гробовщик и несколько купчиков средней руки.

В доме, под председательством хозяйки, Анны Ермиловны, расположились разнаряженные жены гостей, угощаясь сластями, налегая на наливки и бойко судача о своих знакомках и знакомых.

Молодежь разбрелась и по дому, и по саду мелкими группами, а то и парочками, за которыми зорко наблюдали всевидящие очи мамаш.

Было немало миловидных девушек, но среди них более всех выделялась хозяйская дочь Маша. Среднего роста, стройная, с прекрасным цветом лица, с золотистой косой, дивным профилем и задумчиво-мечтательным взглядом темно-голубых глаз, она казалась красавицей, которой под стать было блистать на придворных балах, а не проводить монотонную и унылую жизнь в более чем скромной лавке позументщика. Подобные красавицы, выдаваясь своей наружностью из среды окружающих, видя всеобщее преклонение и похвалы их красоте, начинают страдать самомнением, смотреть на всех свысока и превращаться в бездушные и пустые существа. К счастью, Маше еще не успели напеть достаточно о ее счастливой наружности, и она, не придавая ей никакого значения, оставалась простой, милой и доброй девушкой.

Однако была пара глаз, в которых девушка слишком часто подмечала нескрываемое восхищение, когда они устремлялись на нее, и которые заставляли ее ярко вспыхивать, а порой недовольно сдвигать брови и надувать губки. Но в глубине души она сознавала, что встречается с этими глазами не без удовольствия и что сверкающий в них огонек заставляет ее странно и сладко волноваться. Их обладатель не раз грезился ей во сне, и подобные сновидения она не считала неприятными.

Эти глаза принадлежали очень маленькому, в смысле общественного положения, человеку, мещанину Илье Сидорову, получившему от товарищей почему-то прозвище Жгут. Он был старшим подмастерьем Маркиана Прохорова; про него говорили даже, что он — правая рука хозяина. Илье было лет двадцать с небольшим, и добиться в столь юном возрасте почетного звания старшего подмастерья помогло ему знание позументного дела, которому он обучился легко и скоро и в котором, по выражению приятелей, собаку съел. Прохоров ценил его и дорожил им, тем более что Сидоров был не крестьянин, а мещанин, следовательно, человек вольный и, при своем знании, легко мог бы найти работу у любого из конкурентов почтенного Маркиана Прохорова, а их было в столице немало.

Илья был недурной наружности. Среднего роста, стройный, с чистым лицом, на котором еще не пробились усы, с живым взглядом серых глаз и румянцем во всю щеку, он производил хорошее впечатление; к этому надо добавить, что он был весельчак, краснобай и изрядный грамотей. Девушки на него посматривали весьма и весьма охотно, но сам он смотрел только на хозяйскую дочку.

В трех различных по возрасту, а отчасти и по общественному положению, группах, на которые разделилось собравшееся у именинника общество, конечно, велись совершенно различные разговоры.

— Нет, ты не скажи, Захар Кузьмич, — говорил хозяин, наливая осанистому купчику объемистый стакан пива. — Хотя ты человек почтенный, а об этом толковать изволишь неправильно. К примеру, возьмем я. Что я есть за человек? Оброчный крепостной князя Семена Семеновича Дудышкина. Однако живу. Барин в конной гвардии служит, и видал я его, дай Бог, десяток раз. Все дела у управляющего, а с ним я в ладах. Приедет за оброком, я его честь-честью угощу, оброк заплачу — и снова вольный на целый год человек. И никто меня не тронет, и живу себе помаленьку, и Бога благодарю. Порой, ей-ей, забудешь, что и крепостной. Ты говоришь, выкупиться надо бы. Да зачем мне зря деньги кидать, если и так ладно живется? К тому же и денег лишних нет, все в деле.

— А все же ты — не то, что вольный, — стоял на своем купчик. — А вдруг барину твоему дурь придет: «Не хочу Маркиана Прохорова на оброке держать, посадить его на землю!». Что тогда скажешь? Изволь на старости лет за сохой ходить, и ничего не поделаешь.

— Никогда этого быть не может! — мотая головой, воскликнул именинник. — Барин тоже свою выгоду блюдет: на барщине я что за работник, а оброк плачу чистоганчиком.

— А не заплатишь ему разок-другой, вот он тебе и покажет.

— Зачем не платить? Надо платить.

— Да ведь мало ли что может быть? Во всем Бог волен. Болезнь приключиться может или мало ли что…

— Тьфу, тьфу! — заплевался хозяин хмурясь и свел разговор на другую тему.

Разговоры хозяйки дома касались иной почвы.

— Который годок Машеньке-то? — спросила старуха в пестром платке.

— К Покрову семнадцатый пойдет, — ответила Анна Ермиловна, тучная женщина, с водяным, нездоровым, дряблым лицом и бесцветными, ничего не выражающими глазами.

— Бежит время. Пора и о женишке подумывать.

— Ныне женихи-то все одна шишь-голь, — со вздохом промолвила хозяйка.

— Ну, есть разные. Не все же, — вмешалась в разговор дебелая жена гробовщика и посмотрела в ту сторону, где громко хохотал ее долговязый сын с веснушчатым лицом.

— Ныне все на приданое зарятся, — стонала хозяйка.

— Так ведь у вас достаточек есть, — выпытывала гробовщица.

— Живем со дня на день, с голоду не помираем. А приданого за Машей — вот эта лавка, когда, не дай Бог, Маркиан помрет.

— Так, — протянула собеседница и снова, но уже с некоторой строгостью, посмотрела на сына, который слишком часто и слишком пристально поглядывал на бесприданницу — дочь позументщика.

— Скажу я вам: и достаток от Бога, и недостаток от Бога. И, как Он, милосердный, захочет, так и содеется. Иной бедняк стонет, жалуется, глядь — привалило счастье, тысячником стал. А богатеи разоряются. Все от Бога, — прошамкала старушонка в полумонашеском наряде, пользовавшаяся большим уважением за свое благочестие.

Старшие вели или старались вести серьезные разговоры, чтобы не уронить своей солидности. Молодежь об этом мало заботилась. Среди нее царило непринужденное веселье, и молодой смех звонко раздавался по дому и по саду.

— Господа! Давайте в горелки, — предложил кто-то.

— Где, здесь? Места мало, — возразил Илья. — Вот здесь в уголочке махнем «дид-ладо».

Толпа юношей в ярких рубахах и девушек, пестревших платьями, разделилась на две группы, и по саду разнеслось и вынеслось на улицу громкое: «А мы просо сеяли, се-я-ли. Ой, дид-ладо, сеяли, се-я-ли!». И задорный ответ: «А мы просо вытопчем, вытопчем. Ой, дид-ладо, вытопчем, вытопчем!». Затем следовало утешительное: «А нашего полку прибыло, прибыло».

Вскоре молодежь утомилась монотонной игрой и, рассевшись на доске-качалке, принялась грызть орехи, обмениваясь шутками и подтрунивая друг над другом.

— Скучновато сегодня у нас, — сказала Маша сидевшему рядом с ней Сидорову.

— Придумать что-нибудь? Я уж и то подумывал, да не знаю, что бы такое. А знаете, Марья Маркиановна, ежели бы на лодке покататься? — И, не дожидаясь ее ответа, говоривший тотчас же во всеуслышание предложил: — Господа! Кто хочет на лодке кататься? Погодка-то — благодать.

Часть охотно откликнулась, часть отказалась.

— Так, кто хочет, пойдемте. Марья Маркиановна, уж вы извольте с нами! — воскликнул Илья.

— Не знаю, позволят ли тятенька и маменька, — отозвалась хозяйская дочь.

— Мы упросим! — сказали разом несколько голосов. Через минуту Маркиана Прохоровича окружила гурьба молодых людей, наперерыв просивших за Машу.

Старик махал рукой и с добродушной улыбкой повторял, желая отделаться:

— Я ничего… Как мать. К ней идите, ее просите. Отпустит — ну и ладно.

Молодежь отправилась упрашивать Анну Ермиловну. С нею переговоры были труднее. Старуха уперлась на одном: а вдруг что-нибудь приключится? Ей, конечно, наперерыв доказывали, что приключиться ничего не может, что плавание в такой дивный день совершенно безопасно, что катание на лодочке в этакую благодатную погоду всем доставит большое удовольствие. Анна Ермиловна внимательно и, казалось, сочувственно выслушивала, а потом вновь разражалась стереотипным вопросом: «А ежели что приключится?». Дебаты возобновлялись снова. Наконец на помощь просившим пришли, во-первых, огорченное личико Маши, а, во-вторых, поддержка одной из солидных матрон:

— Да пусти ты их, Анна Ермиловна, в самом-то деле.

Старуха сдалась, но перед этим прочла целое наставление, как нужно себя вести на лодке, много трактовала, как необходима осторожность, и так далее.

Молодежь кивала головами и с нетерпением ждала, когда почтенная жена позументного мастера закончит свое словоизлияние.

Спустя четверть часа, компания с веселым смехом и боязливыми взвизгиваниями девушек усаживалась в лодки.

У Прохорова была своя небольшая лодка. В нее сели Сидоров, двое его приятелей, Маша и одна ее подруга. Остальная часть желающих покататься наняла за алтын у лодочника большой катер.

Затем, как и часто бывает, возникло разногласие. Илья и сидевшие в лодочке хотели подняться вверх по Неве, чтобы назад, когда руки притомятся грести, легче было возвращаться, пользуясь течением. Находившиеся в катере протестовали против этого и настаивали, что в такую погоду лучше всего выплыть на взморье. Ни та, ни другая сторона не хотели уступить, и наконец обе лодки разъехались в разные стороны и вскоре потеряли одна другую из виду. Катер, подгоняемый течением и несколькими парами весел, быстро умчался, лодочка Прохорова, рулем которой правила Машенька, грузно поползла вверх по реке.

Подруга Маши, веснушчатая, белобрысая, некрасивая Дуня, беспрестанно взвизгивала и ахала с поддельным испугом; двое кавалеров сидели на веслах и лихо работали ими, а Илья, прихвативший в путь балалайку, ударил по струнам и запел, посматривая на Машу, песню о белой лебедушке.

У юной Прохоровой глаза блестели и щеки разгорелись. Было что-то ухарское в выражении ее лица.

— Захар Иванович! — сказала она одному из гребцов, худощавому, хилому малому. — Вы устали. Дайте-ка я за вас погребу… Я умею. А вы, Ильюша, играйте, — добавила она, видя, что Сидоров намерен, кажется, протестовать.

Гребец, к которому обратилась девушка, отер рукавом пот со лба и, по-видимому, не без удовольствия отозвался:

— Ежели вам, Марья Маркиановна, желательно, то…

Он выпустил весла, встал и, балансируя, пошел к корме, кривя рот несколько испуганной улыбкой и косясь на темную зыбь реки. Переступая через скамью, он сильно качнулся.

— Осторожнее! — крикнул с тревогой Илья.

Захар Иванович как-то неестественно мотнулся в одну, в другую сторону. Лодка закачалась и вдруг накренилась.

Девушки вскрикнули. Сидоров привстал и тем еще больше нарушил равновесие.

Раздались отчаянный крик, всплеск, и вслед за тем Захар Иванович, а за ним и все сидевшие очутились в воде около перевернутой лодки.

Все это было делом одного мгновения.

Илья Сидоров, вынырнув после падения в воду на поверхность реки, увидел Дуню и Захара Ивановича, уцепившихся за киль судна и неистово кричавших; другой из приятелей-гребцов отчаянно барахтался, силясь ухватиться за лодку, а дальше, в нескольких аршинах от себя, Сидоров заметил искаженное ужасом, то показывавшееся из воды, то скрывающееся под нею лицо Маши. Илья умел плавать, и первым его движением было броситься на помощь утопавшей любимой девушке. Он подплыл к ней, чтобы взять за руку, но она сама судорожно ухватилась за его плечи. Маша плохо сознавала, что происходит. Как сквозь туман видела она блестящую белую пену, чувствовала, что захлебывается, что словно сжимают грудь какие-то холодные, упругие объятия.

Сидоров поплыл к берегу. Пальцы Маши как тисками сжимали ему горло. Он задыхался, изнемогал, напрягал все силы, но вскоре почувствовал страшную, свинцовую усталость.

«Конец… Смерть… Машенька», — смутно пронеслось в его голове.

Мелькнул в помутившихся глазах клочок темно-голубого неба; где-то, казалось, далеко-далеко темнели фигуры движущихся, что-то кричавших людей. Потом все закрыла волна. Илья глотнул воды раз-другой. В остатках сознания мучительно отозвалось:

— Тонем!..

И вдруг сильным толчок. И снова воздух, свет, солнце. Кто-то куда-то влечет. Все громче говор толпы.

Радостно дрогнуло сердце Сидорова: «Спасены!». Руки Маши более не сжимают его горла. Илья видит ее голову с распустившимися золотистыми волосами высоко над водой и рядом с ней мужественное, юное, прекрасное мужское лицо. Грудь Ильи дышит легко и глубоко; он снова может держаться на воде и плыть.

* * *

Спасителем Маши был Кисельников. Он быстро подплыл к утопавшим, сильным толчком выкинул тонувших на поверхность реки, оторвал руки Маши от горла Ильи и, поддерживая одной рукой ее и подталкивая Сидорова, поплыл к берегу. Через минуту он был уже у плота, откуда протянулось много рук, чтобы помочь выбраться из воды.

У опрокинутой лодки уже хлопотали лодочники: все участники катания были спасены, отделавшись только купанием, которое, однако, по крайней мере Илье и Маше, могло стоить жизни, не поспей вовремя Кисельников.

Маша была без чувств; над нею принялся хлопотать быстро оправившийся Сидоров.

— Молодчинище! — хлопнув по плечу Кисельникова, надевавшего кафтан, воскликнул тот самый мужчина, которого Александр Васильевич видел ранее на плоту и который звал лодочника. — Молодчинище! Дайте пожать вашу руку, а Александр Петрович Сумароков не многим сие с охотой делает.

Сумароков! Юный провинциал хорошо знал это имя, молва о нем достигла и до медвежьих углов: лучший (или, по крайней мере, считавшийся таковым) русский писатель.

Кисельников с восхищением смотрел на красивое, несколько надменное лицо автора «Хорева» и, крепко пожимая ему руку, растерянно и восторженно повторял:

— Господин Сумароков… Тот… Помилуйте! Наслышан!

Событиям дня для Александра Васильевича еще не суждено было окончиться на этой встрече. На мостках, ведущих к плоту, появился осанистый господин с генеральским плюмажем на шляпе. Он подошел к Кисельникову и с важной ласковостью проговорил:

— Иди-ка со мной, любезный: государыне императрице благоугодно тебя видеть.

— Как? — переспросил провинциал, оторопев.

— Иди, иди со мной, — вместо ответа сказал генерал и стал подниматься по мосткам на набережную.

Александр Васильевич следовал за ним, как в тумане. Он был подавлен, ошеломлен.

Государыня, прибывшая в этот день в город из своей летней резиденции, увидев на набережной скопище народа, приказала остановиться и поинтересовалась, что привлекло толпу. Вскоре и без объяснений она поняла, в чем дело. На глазах императрицы Кисельников бросился в воду и вытащил утопающих Машу и Илью.

— Надо взглянуть на этого молодца. Позовите его ко мне, — приказала государыня сопутствовавшему ей генерал-адъютанту.

Приказание было, конечно, исполнено без замедления.

Машинально шагая за генералом, Кисельников, как во сне, различил шестерку чудных коней и легкую английскую коляску, из которой с любопытством смотрели на него несколько пар глаз. Генерал подвел его к экипажу и проговорил:

— Вот он, ваше величество.

Словно что-то подтолкнуло Александра Васильевича, и он низко поклонился, а потом стал у коляски с каким-то виноватым видом, боясь поднять глаза, не зная, куда деть руки. Одежда его, кроме кафтана, была мокра, на лице еще не высохли капли, с волос на плечи стекали струйки воды. Иной мог бы произвести в таком виде жалкое впечатление, но юный провинциал, при всем своем смущении и растерянности, не казался жалким: стройный, с красивым, мужественным лицом, на котором горел яркий румянец, пробивавшийся сквозь загорелую кожу, он был даже хорош.

— Кто ты такой? — раздался над ним мягкий, звучный женский голос.

Александр Васильевич поднял голову и встретился с ласковым взглядом прекрасных глаз. Звук этого голоса и этот взгляд влили что-то бодрящее в душу юноши. Робость как рукой сняло. Он выпрямился и, смело и доверчиво смотря на царицу, ответил:

— Елизаветградского помещика, отставного капитана, Василия Ивановича Кисельникова сын, Александр Кисельников, ваше величество.

— Григорий Григорьевич! — обратилась государыня к сидевшему против нее богатырю-красавцу, графу Орлову. — Ты запиши, как его звать, да при случае напомни мне. А как ты к нам в Питер попал? — снова обратилась императрица к Александру Васильевичу.

— Для поступления на службу в войска вашего императорского величества, — бойко ответил тот. — Сегодня только что приехал.

— Рада, когда поступают на службу такие молодцы, — с ласковой улыбкой промолвила Екатерина II. — Побольше бы мне таких. Я видела, как ты спасал. Понадобится что, проси: я тебя не забуду.

Величаво, ласковым наклоном головы великая царица дала понять, что аудиенция окончена. Кони тронулись, и царский поезд быстро скрылся в облаке пыли. А Александр Васильевич стоял недвижно, смотрел вслед и казалось ему, что все еще глядят и проникают в душу светлые, как звезды, царицыны очи.

Юношу окружила шумная толпа.

— Вот честь какая: с самой нашей матушкой царицей удостоился беседовать!

— Что изволили их величество вас расспрашивать?

От волнения молодой провинциал плохо слышал, что ему говорили, и отвечал рассеянно, односложно. Из толпы выбрались к нему Маша и Илья.

— Вот кто нас вытащил. Без него лежать бы нам теперь на дне, — сказал Сидоров хозяйской дочке, указывая на Кисельникова, а потом обратился к нему: — Господин! Дозвольте спросить ваше имечко, чтобы знать, за кого нам вечно Богу молиться?

Александр Васильевич назвал себя.

— Уж тятенька и маменька-то их будут рады, что дочка спаслась! А всё вы. Уж сделайте, господин, милость, скажите, где изволите проживать: люди мы маленькие, а все же когда-нибудь, может, чем и пригодимся, отблагодарим.

— Что за благодарности? — пробормотал несколько конфузившийся от этих излияний Кисельников, но все-таки сказал адрес, чтобы поскорее отделаться.

Его рассеянный взгляд, скользя по окружающим лицам, пал на Марию Маркиановну и невольно остановился на ней. С разметавшимися, просыхающими золотистыми волосами, взволнованная, с бледным личиком, на котором вновь начинал загораться румянец, Маша казалась прелестной. Сильно ослабевшая, она тяжело опиралась на плечо Ильи; ее головка была опущена, а взгляд больших глаз застенчиво и вместе с тем пытливо смотрел на Александра Васильевича.

«Экая красоточка!» — невольно подумал юноша.

А в глазах Маши начали мелькать странные искорки, которых, верно, не довелось подметить в них Сидорову.

Все происшедшее — спасение утопавших, встреча с Сумароковым, неожиданное представление государыне императрице, наконец выражение благодарности спасенных — разыгралось в продолжение какой-нибудь четверти часа; пережив в столь короткое время столько разнообразных впечатлений, Кисельников почувствовал себя очень утомленным. Поэтому он поспешил распрощаться с Прохоровой и Сидоровым и, не без труда выбравшись из толпы, глазевшей на него, как на какую-то диковину, нанял первого встречного извозчика, а затем не без удовольствия покатил в свои апартаменты в дом Лавишева.

Михайлыча он застал уже бодрствующим. Старик избегал смотреть ему в глаза и виновато улыбался.

— Дай-ка мне поскорей переодеться, — приказал Александр Васильевич.

Дядька, заметив влажные полосы на одежде своего питомца, дотронулся до него и ахнул:

— Батюшки светы! Камзол-то хоть выжимай! Да ты что, купался в нем, что ли, Александр Васильевич?

— Купался и есть! — смеясь, воскликнул тот.

Ему хотелось поделиться с кем-нибудь пережитыми впечатлениями; он не утерпел и рассказал все Михайлычу.

Старик ахал и удивлялся, а когда узнал о разговоре Кисельникова с императрицей, похлопал его по плечу и с восхищенной улыбкой заметил:

— Теперь не только в гвардию попадешь, а генералом будешь!

Александр Васильевич расхохотался, потом сказал:

— А пока я не генерал, напои-ка меня чайком, да я и спать завалюсь: устал очень.

— Это мы живой рукой. Однако и голова болит!

Михайлыч очень поспешно и с видимым удовольствием отправился на кухню. Обещанное «живой рукой» продолжалось настолько значительное время, что, когда он пришел, неся чайники с кипятком и чаем, Александр Васильевич, прикорнувший на устроенном ему заблаговременно дядькой ложе, спал крепким сном сильно уставшего человека.

Между тем Дуня, Захар Иванович и их третий спутник по несчастной и могущей стать роковой прогулке на лодке были подобраны подоспевшими лодочниками и высажены на Васильевский остров, а не на городскую сторону. Поэтому очень естественно, что они достигли жилища почтенного позументщика значительно раньше, чем Маша и Илья.

Своим появлением в доме Прохорова они произвели целый переполох. Захар Иванович, бледный, промокший, сразу всех огорошил как своим видом, так и заявлением: «Несчастье!». Анна Ермиловна дико завопила: «Где Машенька?». А когда в ответ раздалось очень неопределенное: «Кажется, спаслась. Лодочники говорили, вытащил ее и Илью какой-то господин», почтенная супруга позументного мастера стала жалобно причитать, мешая излияния скорби с упреками по адресу мужа, который провинился, отпустив Машу кататься.

— Чуяло мое сердце, ох, чуяло! Не хотела я отпускать! Все вот этот ирод!

А «ирод» метался, не зная, что делать. То он пытался утешить жену, то сам начинал хныкать, и товарищам приходилось уговаривать уже его:

— Погоди плакать-то: верно, спаслись.

— Надо поехать да разузнать, — сказал старик, не вставая, однако, с места: быть может, потому, что боялся узнать страшную истину.

После такого сумбура появление Ильи и Маши здоровыми и невредимыми вызвало целую бурю радости. Отец и мать целовали дочку так, как не доводалось и в день ее именин, зато на Сидорова сильно негодовали.

— С тобою ее отпустили, и чуть она не утонула.

— При чем тут я? Вините Захара Ивановича! — стал оправдываться Жгут, но, видя, что доводы не помогают, сердито плюнул и ушел домой переодеваться.

Маша, облекшись в сухое платье, десятки раз должна была передавать рассказ о своем спасении и о господине, который спас ее и удостоился разговора с государыней.

— Надобно завтра непременно сходить поблагодарить его милость, — решил Маркиан Прохорович.

Ночью Маша спала неспокойно, и во сне ей грезился «тот господин», причем представлялся ей почему-то в виде не то сказочного богатыря, не то красавца королевича. Утром она была молчалива, задумчива, и взгляд ее мечтательно устремлялся в пространство.

С Ильей она говорила сухо.