Как и большинство отечественных творцов, Владимир Алексеев кротостью нрава не отличался.

Еще один самородок – прозаик Николай Шадрунов – писал о нем: «Есть такие люди, которые считают себя вправе всех обличать, всех разоблачать, говорить правду-матку всем в лицо или хотя бы по телефону… Таков мой друг Володя Алексеев… Добро бы он это право выстрадал, скажем, отсидев лет двадцать пять в тюрьме… или покорил бы оба полюса на собачьих упряжках… Ничего подобного: живет он на Невском рядом с Московским вокзалом, работает много лет со мной вместе в ораниенбаумском порту, в маленькой котельной. Отапливает продовольственный склад, читает свежие газеты и журналы в матросской библиотеке, что находится от него через стенку. Пьет с доктором спирт, благо тут же расположена и морская амбулатория. И пишет, пишет свои гениальные рассказы, отстукивает их на машинке, которую носит с собой в саквояже. Авторучкой пренебрегает, считает ручной труд зазорным».

Шадрунов прав: больше всего на свете Алексеев ценил «правду-матку» или, как он выражался, «справедливость». И не упускал случая высказать ее своим товарищам.

Все, что ему не нравилось в собеседнике (собеседником, как правило, являлся тот или иной ленинградский писатель), Алексеев тут же подмечал, а затем выпаливал «правду-матку» своему визави прямо в лицо. Подобная откровенность довольно часто приводила к скандалам.

Иногда правдолюбцу пытались дать по шее, что сделать было весьма трудно: Алексеев, крупный от рождения, имел внушительный вес, благодаря чему от своих друзей (впрочем, и от недругов тоже) получил прозвище Вова Толстый.

Особо бесила собратьев по перу алексеевская привычка звонить им часика в три ночи для того, чтобы высказаться по поводу их творчества. И хорошо еще, если мастер был благосклонен. В таком случае он говорил:

– Ммм… прочитал тебя. Гениально!

Он еще что-то мычал, заставляя обласканного им автора стоять ночью босиком на полу коридора (в те времена, когда еще не существовало мобильников, телефонные аппараты, как правило, устанавливались в коридоре), а потом клал трубку.

Но чаще Вова Толстый критиковал. Мало кто мог в этом случае сохранить хладнокровие: ночной разговор с зоилом обычно заканчивался обоюдной руганью.

При своих внушительных габаритах бородатый неуживчивый Алексеев имел удивительно тонкий тенор – этот вечно недовольный бормотун преображался, когда начинал петь.

– Пою тебе, бог Гимене-е-ей…

Или:

– Не про-о-о-обуждай воспоминаний…

Или:

– Не уходи-и, побудь со мно-о-ою…

Когда он пел романсы, в нем моментально проявлялось что-то детское, бесконечно трогательное: можно сказать, душа его озарялась улыбкой, и в эти минуты не было человека, который не любил бы его.

Без сомнения, с таким голосом Алексеев спокойно мог бы поступать в Консерваторию и, вполне возможно, что и поступил бы. Но судьба сложилась иначе: трудно, нехорошо сложилась она. Впрочем, мало у кого в те годы она была особо удачной.

Владимир Алексеев появился на свет 18 марта 1940 года в семье офицера. Не секрет: поколение воевавших людей, тем более, профессиональных военных, отличалось крутым нравом. Вова Толстый на всю жизнь запомнил родительские кулаки: свидетельство тому – потрясающий по своему трагизму рассказ «Жизнь». Подростковый возраст представителя питерского андеграунда пришелся на пятидесятые годы, когда он оказался в полуголодном, ободранном, еще не пришедшем в себя от блокады Ленинграде и увидел улицы, набитые шпаной, не менее плотно набитые завсегдатаями пивные, серых торопливых прохожих, инвалидов на тележках, вечно озабоченных женщин, разгоняемые милицией барахолки.

А потом была работа на заводе – тупая, изнуряющая, как и всякий тяжелый физический труд.

И учеба на филологическом факультете Университета.

Нет ничего удивительного в том, что Алексеев вольно или невольно впитал в себя своеобразие ленинградской действительности: шум станков в заводском цеху, ссоры на коммунальных кухнях, драки в подворотнях, неприхотливый быт городских низов. Вскоре жадно и торопливо он принялся отображать свои впечатления в первых рассказах, заранее обрекая себя на литературную «обочину», на писание «в стол», на прозябание неудачника, которому нет места в когорте советских прозаиков и поэтов, бодро воспевающих социалистический выбор народа.

Увы, но с пришедшим на замену Сталину Хрущевым положение таких, как Алексеев, нисколько не изменилось: в литературу прорвались «шестидесятники», надолго захватившие «господствующие высоты». Поколению «семидесятников», к которому принадлежал наш автор, не оставалось места в отечественной словесности. И вообще – судьба именно этого литературного поколения сложилась поистине трагически. Казалось бы, идущие следом за «шестидесятниками» представители «новой волны» по праву должны были занять литературный Олимп после своих предшественников. Однако время круто обошлось с ними. Многие «семидесятники» – свидетели сталинского «мороза», хрущевской «оттепели», брежневского «застоя», андроповского «заморозка», горбачевской «перестройки», с приходом лихих девяностых вновь оказались не у дел: в страну хлынул поток литературы, ранее читателям недоступный. Писатели русской эмиграции и жанровые западные авторы заполонили книжные прилавки. Издательствам, получающим невиданные прибыли от переводов бесчисленных англосаксонских фантастов и детективщиков, отечественные авторы были совершенно не нужны, как не нужна была им и та жизнь, которую подобные Алексееву горемыки с такой дотошливой тщательностью описывали: жизнь задворков, котельных, коммуналок с их застольями, разборками, ссорами, с их удивительным, ни на что не похожим бытием.

Правда, в начале двухтысячных читающая публика неожиданно повернулась к отечественным писателям лицом. Казалось бы, справедливость вот-вот должна восторжествовать… И опять-таки «семидесятники» не прошли. В литературе безраздельно восторжествовал пелевинско-сорокинско-акунинский мейнстрим. Затем инициативу бойко перехватило молодое поколение литераторов, взахлеб описывающих новую реальность: в ней появились такие понятия, как «спам», «брокер», «гейм», «ник», но уже не оставалось места петербургским дворам. В итоге: полное забвение целой литературной когорты, к которой принадлежал Владимир Алексеев. Слабым утешением явилось то, что теперь наш герой мог свободно печататься. Однако «серьезные» издатели его творчеством не интересовались. Приходилось обращаться за помощью к малым полупрофессиональным издательствам, почти никому не известным и публикующим авторов, как правило, за счет спонсорских средств. Нескольким алексеевским книгам, плохо отредактированным, без корректуры, вышедшим унизительно малыми тиражами, не нашлось места на полках книжных магазинов. До широкого читателя они так и не дошли.

Алексеев стоически переносил невзгоды. Жил в коммунальной квартире. Собирал за столом единомышленников. Выпивал. Пел оперные арии и романсы. Работал в котельной. Слетал в Америку к своему другу Славе Гозиасу – такому же неприкаянному «семидесятнику» – и, конечно же, разругался с ним теперь уже на фоне пальм, кактусов и американских ящериц. Что поделаешь: по-прежнему Вова Толстый любил справедливость, после стопочки-другой выкладывая правду-матку всем без исключения родным и близким. По-прежнему он звонил ночью (теперь уже по мобильнику) звереющим от подобной любезности коллегам. Иногда хвалил их. Но чаще разражался уничтожающей критикой. И писал: без особой надежды, без иллюзий относительно собственного литературного будущего. Удивительно: этот трудный большой ребенок, этот неуживчивый ворчун и в ранних, и в поздних своих повестях и рассказах продолжал оставаться не только рассудительным, мудрым философом, заглядывающим за грань будней, но и нежным, несмотря на внешнюю грубоватость своей прозы, лириком, любовь которого к «маленькому человеку» иногда переходила все границы…

Критик Виктор Кречетов совершенно справедливо написал о нем: «…разные маски и одежды, надеваемые писателем на своего монологического прототипа, не могут скрыть страдающего сердца Владимира Алексеева. Творчество этого писателя нуждается в исследовании, в широком разговоре. Оно, несомненно, является в новой русской прозе яркой страницей…»

Владимир Алексеев ушел в октябре 2016 года – после инсульта. Ушел трудно – как и жил. И осталось от шумного, неудобного бузотера всего несколько неряшливо изданных мизерными тиражами сборников. Единственное собрание алексеевских сочинений (два толстых расклеивающихся тома в зеленой бумажной обложке) еще при жизни автора было напечатано тиражом всего в четыре (!) экземпляра.

Вова Толстый плотно закрыл за собой дверь.

Уже просела земля на его могиле…

Однако в том и заключается волшебство искусства: весьма часто творец, при жизни почти незамеченный, по прошествии времени после «закрытия двери», когда, казалось, все за ним уже затянулось тиной, все забылось, все успокоилось, вдруг неожиданно «проявляется», «воскресает», оказывается у всех «на слуху», а его творчество становится настолько нужным и необходимым, что впору воскликнуть: «А как же раньше не замечали его? Как же раньше не любовались, не восхищались им?»

С Алексеевым вполне может произойти подобное. Ведь случилось же нечто похожее с его современником – Сергеем Довлатовым, в полной мере хлебнувшим безвестности при жизни. В конце концов, справедливость все-таки должна торжествовать. И книга, которую вы держите в руках – одна из попыток обрести ее: то есть вернуть в «литературный мир» замечательного русского писателя Владимира Алексеева, который наряду с Иосифом Бродским, Виктором Кривулиным, Сергеем Довлатовым и другими «литературными мытарями» неласкового XX века, хлебнувшими в Ленинграде-Петербурге лиха, по праву заслужил в том мире свое почетное место.