Цвет винограда. Юлия Оболенская и Константин Кандауров

Алексеева Лариса Константиновна

Замысел

 

 

Обещание книги

Рассказать «сказку», а точнее, воссоздать историю отношений двух людей, близкую и понятную им одним, – задача не из легких. Всегда остается вопрос о правомерности чтения чужих писем и дневников, даже если они, сохраненные временем, попадают в поле зрения исследователя. Проблема «вмешательства», – нарушения приватности личного пространства, – оправдываемая поисками новых свидетельств, характеристик, нюансов исторической реальности, не только чрезвычайно сложна, но и чревата опасностью мелодрамы, подробностью частного. Однако нынешнее «время рассказчиков», кажется, перестало этим смущаться. Караваны его историй и биографий стремительно заполняют нынешнее культурное пространство, возвращают вытесненное или забытое, создают новые связи и точки пересечения. В этой перекрестной циркуляции знаний, впечатлений, эмоций каждая новая история имеет право на существование.

Эпистолярное наследие Ю. Л. Оболенской и К. В. Кандаурова – огромная залежь, едва тронутый исследователями массив документов, включающий дневники, воспоминания, записи мемуарного характера, переписку с деятелями литературы и искусства первой трети XX века. Все это Юлия Леонидовна бережно хранила, систематизировала, по письмам и дневниковым записям составляла сводные подготовительные материалы для будущих жизнеописаний, полагая, что все важное и мимолетное – события, чувства, обстоятельства бытия – есть канва интереснейшей книги, которая когда-нибудь должна случиться. В начале одной из ее тетрадей есть надпись: «Материалы для истории нашей жизни с К. В. Кандауровым, которую я обещала ему написать, и мы хотели писать ее вместе (Дневники и переписка)». Если бы такая книга состоялась, это было бы еще одно повествование о жизни в искусстве – о творческом союзе в окружении художников, поэтов – и о самом времени, в котором они кочевали из прекрасного прошлого в неведомое будущее. Центральной ее фигурой, бесспорно, стал бы Константин Васильевич, возле которого эта жизнь полнилась какой-то неистощимой и вдохновляющей силой.

Их знакомство состоялось в Коктебеле у Волошина, где в 1913 году впервые оказалась молодая петербургская художница. Для нее события этого лета определили всю «композицию» дальнейшей истории.

Встреча с Кандауровым соединила в одно любовь и искусство. Устроитель выставок, человек театральной повадки, полный планов и рассказов о театре, актерах, известных живописцах, он сразу оказался для новой знакомой увлекательным собеседником, наставником, поводырем в мир искусства, спутником в походах на этюды – туда, где цвел виноград…

Его главным «подарком» Оболенской стал Константин Богаевский, которого Кандауров боготворил и чей художественный опыт, взаимное дружеское общение и для Юлии Леонидовны оказались очень значимыми. Делая выписки из писем Кандаурова при подготовке материалов к его биографии, она не пропустила связывающую всех троих строчку: «Я все же безумно счастлив, что в жизни моей столкнулся с тобой и с Ю.Л.».

И, конечно, ярким героем всего повествования не мог бы не быть Максимилиан Волошин, осенивший древние берега Киммерии поэтической славой. С самого начала знакомства он видел в Оболенской не только способную художницу, но и очень заинтересованно отнесся к ее литературным наклонностям. На этой грани – поэзии и художества – возникло особое дружеское притяжение, длившееся годы, отмеченное в дневниках и переписке обоих. Оболенская явно из числа тех женских романтических душ, которыми увлекался и которых увлекал поэт, – способная художница, поддающаяся соблазну рифмы во всей открытости движения навстречу… Он посвящает ей стихи, дарит книги, акварели, знакомит с Черубиной, всячески пробуждая тот самый дух свободы и творчества, настоящего искусства.

«Коктебель для всех, кто в нем жил, – вторая родина, для многих – месторождение духа», – писала Марина Цветаева. И чем больше обживалась волошинская дача, превращаясь в Дом поэта и примагничивая к себе новых персонажей, тем обширнее становилось культурное пространство, которое отзывалось, резонировало ему. Непринужденная повседневность дачной жизни на древней земле у жерла вулкана обретала черты эстетико-географического феномена, природного и культурного взрыва, создававшего «крымский текст» Серебряного века.

Оболенская – не исключение, напротив, яркое подтверждение цветаевской мысли, образным выражением которой стала самая известная ее работа – автопортрет в красном платье на фоне коктебельского пейзажа. Один из первых ее мемуарных опытов также относится именно к Волошину. В 1933 году по просьбе его вдовы, Марии Степановны, она сделала выписки из своих дневников о пребывании в Коктебеле, сопроводив их небольшим комментарием. Текст, хотя и отличается хроникальной точностью, выглядит довольно скромно, оставляя вне портретной характеристики саму мемуаристку. То ли сказалась свойственная ей сдержанность, то ли слишком тяжелы были недавние утраты и срок для воспоминаний еще не наступил. Конечно, жаль. А потому и стоит прочесть эти отношения заново, благо их письменных и рисованных «свидетелей» в архиве Оболенской предостаточно.

Что же касается дневников и переписки (около тысячи писем!) Оболенской и Кандаурова, охватывающих период с 1913 по 1930 год, то их действительно можно считать классическим эпистолярным романом, традиционной love story, развивающейся по всем канонам жанра. Судьбы героев, творческие и личные отношения представляют в этом «романе» главный сюжет, но сквозь него неизбежно просматривается картина времени, поскольку контуры и параметры частной жизни определяются импульсами, идущими извне.

Итак, стремительная завязка, начавшаяся встречей на коктебельском берегу, притяжение-отталкивание в ситуации любви на фоне законного брака, человеческая и творческая соединенность, когда домом стала совместная мастерская, а каждодневные встречи обрастали семейным бытом. И при этом – некоторая незавершенность, отдельность вблизи друг друга, что все же будет придавать этому союзу несемейный оттенок. В их отношениях всегда присутствовали макро– и микрорасстояния: сначала – между Крымом, Москвой, Петербургом, потом – между Большой Дмитровкой и Тверской, которые преодолевали письма, встречи, друзья, работа…

Но порознь – не всегда врозь, притяжение разъединенного имеет свою силу. Поэтому и разрозненный архив, как бы ни труден был в изучении, приманивал, втягивал в свою орбиту, неизвестность настраивала на поиск, и давнишнее обещание книги будто переселилось в сознание ищущего.

«Ибо не дано безнаказанно жечь чужую жизнь. Ибо – чужой жизни нет» (Марина Цветаева).

 

Нужное. Ненужное. Непрочитанное

С началом Великой Отечественной самые дорогие для себя письма и документы Оболенская, зашив в холстину, передаст в Государственную Третьяковскую галерею, значительная же часть архива останется дома, в мастерской на Тверской улице, которую тоже придется на время покинуть. В октябре 1941-го она попытается наскоро, хотя бы эскизно набросать очерки о близких ей людях, «свести счеты с прошлым», но в тех условиях это получалось не так, как хотелось. А смерть действительно пришла внезапно – но уже после войны, в декабре 1945-го.

В Государственный литературный музей (ГЛМ) выморочное имущество Оболенской поступило по акту нотариальной конторы. Словосочетание «выморочное имущество» всегда звучит пронзительно и трагично, передавая пустоту за гробом или наказание беспамятством, когда оставшиеся фрагменты земного существования никому не нужны. А здесь за этим стоял человек, который всю свою сознательную жизнь противостоял небытию, записывая, фиксируя труды, дни и события своей и чужих жизней, переводя их в слова и образы. Впрочем, обожженное войной время слишком сурово, чтобы быть пристально внимательным к судьбам, а тем более к их архивным остаткам. И то благо, что уцелели.

В ГЛМ огромный корпус документальных, печатных и изобразительных материалов обрабатывался и записывался два года, а в конце пятидесятых – начале шестидесятых было произведено его значительное списание и перемещение. Для не имеющего площадей музея выморочное имущество художницы оказалось слишком велико, было отнесено к «непрофильным», и им распорядились достаточно вольно. В результате часть документального собрания пополнила фонд Оболенской в рукописном отделе Третьяковской галереи (как того изначально хотела сама художница), другая перекочевала в Центральный государственный архив литературы и искусства (ныне – РГАЛИ), что-то было списано по состоянию сохранности и прочим формальным «объективным» причинам. Так весь архив – а это одиннадцать тетрадей дневников и записных книжек, около двух тысяч писем, фотографии, рисунки, книги – оказался рассредоточенным по трем известным московским хранилищам. Кроме того, материалы художников отложились в крымских собраниях, в частности в Феодосийской художественной галерее и Доме-музее Волошина, сама же обширная переписка Юлии Леонидовны и Максимилиана Александровича попала в Пушкинский Дом.

Разрозненность документального массива привела к тому, что в нарративе Серебряного века имена Оболенской и Кандаурова присутствуют лишь эпизодически, маргинально – в скромных упоминаниях, комментариях, сносках. Порой поверхностных и с повторяющимися ошибками, поскольку их собственная «личная история» оставалась все это время непрочитанной.

Еще сложнее с художественным наследием, о котором и вовсе известно немного. В запасниках ГЛМ и ГТГ хранится лишь небольшое количество графики художников, автопортрет Оболенской в красном платье (1918) находится в Астраханской художественной галерее, живописный «Коктебель. Гора Сююрю-Кая» (1913) – в Русском музее, другой крымский пейзаж (1917) – в Вологодском государственном историко-архитектурном и художественном музее-заповеднике, «Слепые» (до 1925) – в Художественном музее Ярославля, несколько работ – в частных руках и коллекциях.

Но если верить в то, что рукописи не горят, а замыслы способны прорастать сквозь время, то бесследное исчезновение картин еще менее вероятно. А значит, открытие Оболенской-художника непременно состоится.

«Deus conservat omnia».

 

Художник пишущий

Случай Оболенской исключителен уже тем, что мемуарист, свидетель и современник действительно заслоняет собой живописца. Юлия Леонидовна принадлежит к редкой категории художников – пишущих и рифмующих, т. е. литературно одаренных. Широкий круг общения и свободное владение словом и пером (в дневнике – часто карандашом), привычка к фиксации мельчайших событий и подробностей жизни в письме, дневниковой записи, записной книжке, собственно, и создали тот колоссальный массив документов, который предстояло освоить как нечто целое, обозначив его контуры и внутренние связи. И то, что он насквозь пропитан «живой водой» чувств, не утративших своей силы, только придавали ему привлекательности. Если бы не люди – увлекала бы нас история?

Вместе с тем эпистолярий Оболенской – это «визуальный» текст, со всеми уникальными для подобного текста характеристиками. Ее записи аналогичны рисункам, наброскам, когда вместо имен мелькают инициалы, мысли проброшены вскользь, фразы доведены до намека самой себе, и чтобы их прочесть, нужна привычка к условному языку и беглому почерку. Но в этой рисуночной манере – цепкий взгляд художника, для которого деталь, подробность, мелочь важнее иного. Для начала – примеры из дневника 1919 года, запись от 28 февраля:

«К. принес снимки, делал новые отпеч<атки>, а я пис<ала> п<ортре>т. Он еще принес молока и 2 картоф<елины> и 1 лук, стряпал, и мы ели и пили молоко. Был пир на весь мир». Три фразы – и полноценный сюжет, кажущийся знакомым по работам Петрова-Водкина или Штеренберга.

«Веч<ером> доклад Белого. Ковыляли по ужасной дороге посреди улицы гуськом по ледяным выступам (между бывшими прежде рельсами) по бокам – озера. Пост<оянно> провалив<ались> ноги. Трот<уар> непроход<им> ‹…› АБ. чит<ал> пути культ<уры> – история становления «я» – родовые, личные и коллективные (как теперь) голубиные шаги внутри нас и гроза снаружи». И опять, эскизно – содержание доклада, но внимательно и пристально – дорога по ледяным выступам, которая и становится образом «путей культуры», о которых говорил Андрей Белый. «Мысли, ступающие голубиными шагами, управляют миром» (Ф. Ницше).

По коктебельскому дневнику 1913 года можно проследить количество солнечных, пасмурных или дождливых дней, встретить описания пейзажей в разное время суток, порой крыло птицы или цветок винограда привлекают внимание автора не меньше, чем разговоры об искусстве или стихах. Иначе говоря, описательность, подробность, цветовое наполнение текста – своеобразие мемуаристики Оболенской. Она пропускает содержание через глаз, вербализует образ, который для нее как для художника самодостаточен в передаче смысла.

И больше. Впечатление, попавшее в тетрадь, запоминается ярче и оказывается способным превращаться в самостоятельный образ, знак последующих событий, проникать в живопись. В записи первых дней памятного коктебельского лета читаем: «Возвращаясь, прошли через 2-й источник, заросший зеленью. Тенистый оазис, где пахло южным Крымом. Я открыла, что это пахли цветы винограда, и нарвала их. Тонкий благородный, но пьянящий аромат его лучше всяких роз. Он волнует какой-то необычайной мечтой. В нем не то вся душа моя, не то все то, что ей не хватает. Мы опьянели от радости, срывая и неся эти веточки. Было тепло, море синее, земля легка под ногами, лица горели от ветра, и кружил вокруг сказочный аромат цветущего винограда».

«Цвет винограда» – ощущение необычайного, предчувствие счастья – станет названием одной из картин Оболенской и символом ниспосланной любви, воспринятой как чудо. Иначе и быть не могло, поскольку речь шла о виноградной лозе со всем присущим ей многообразием метафор.

 

«Додневниковый» период: родословная

Архивное исследование началось с обаяния известной фамилии и царапающего беспокойства по поводу отсутствия родственников, которых почему-то не оказалось рядом с Юлией Леонидовной в декабре 1945 года. Ожидаемые печальные предположения, в общем, оправдались, но приведем конкретные сведения, которые предпочтительней общих соображений.

Юлия Леонидовна Оболенская (28.01.1889–16.12.1945) происходит из семьи поместных дворян, не связанной со знатным княжеским родом. Ее отец, Леонид Егорович (1845–1906), – известный в Петербурге писатель, философ, журналист демократического толка, редактор и издатель журнала «Русское богатство». Он читал лекции, писал стихи, критические статьи, под псевдонимом М. Красов публиковал романы.

На одной из фотографий Оболенский снят в группе писателей и авторов «Русского богатства» в 1900 году (Д. Мамин-Сибиряк, П. Боборыкин, С. Венгеров, Н. Кареев и др.). Этот снимок может служить символом уходящего века классической русской литературы, ее коллективным портретом. Леонид Егорович умер, когда его младшей дочери было семнадцать лет, но она бережно хранила письма отца, в которых заботливая родительская интонация имеет непринужденное литературное изложение. Когда Волошин в 1913 году будет хвалить свою гостью за владение стихом и побуждать к серьезному занятию поэзией, она искренне ответит, что не видит в этом ничего особенного, считая, что так может писать «каждый интеллигентный человек». Любопытно, что и старший брат Оболенской, Леонид, обладал этим же навыком интеллигентной стихотворной речи. На обороте фотопортрета, подаренного сестре, он сделает такую надпись:

Немного сонный, Но благосклонный, Вполне бонтонный чинодрал, – Сестре законной Сложил, плененный, Строфой посконной Мадригал. Молюсь растущей В ученой куще: Душой цветущей Не забудь! К радости пущей Ты, вечно сущей Думой живущей, – Со мною будь! [8] .

Между братом и сестрой родственная привязанность сохранялась до конца его жизни, несмотря на большую – в шестнадцать лет – разницу в возрасте, территориальную отдаленность и не менее существенную разность занятий. Л. Л. Оболенский служил в банке, жил с семьей в Нижнем Новгороде, Перми, занимался общественной и политической деятельностью. Меньшевик, а потом большевик, он руководил финансовыми органами, недолго сотрудничал с Луначарским в Главискусстве, был послом в Польше, а в последний – 1930-й – год своей жизни несколько месяцев возглавлял Эрмитаж. Как писал в одном из писем его сын, Леонид Леонидович младший, «отец ничего не успел продать и ничего переставить. Успел только покрасить Зимний в бирюзовый цвет, каковым он был до того, как его выкрасили в красно-коричневый, цвета запекшейся крови».

Племянник Юлии Леонидовны – самый известный Оболенский ХХ века: актер, режиссер, кинодокументалист, заслуженный артист России. После обучения в Германии стал первым в нашей стране профессиональным звукооператором, снялся более чем в семидесяти фильмах. В его биографии была своя трагическая страница, косвенно проясняющая и печальную судьбу архива Оболенской. Он ушел на фронт, попал в плен и оказался на службе у немцев, за что был осужден в 1943-м и отбывал наказание до 1953-го в магаданских лагерях.

Был еще один – двоюродный (по линии отца) – брат, Валериан Валерианович, более известный под своей партийной кличкой, ставшей и литературным псевдонимом, – Н. Осинский. Видный советский экономист, государственный и партийный деятель, публицист, он был расстрелян по делу Бухарина – Рыкова в 1938 году. О кузене у Юлии Леонидовны нет упоминаний, но даже если они и не общались, этот приговор не мог не быть для нее трагичным. И страшным…

В семнадцать лет оставшись без отца, Оболенская – кажется, не без напряжения – приняла в качестве новых «родственников» братьев Федора и Сергея Радецких. Федор Константинович, товарищ брата, став близким человеком для матери художницы, Екатерины Ивановны, проживал вместе с ними. У Волошина его красноречиво прозвали «Парисом», и некоторая доля иронии в том слышится. Радецкий служил в Министерстве финансов, увлекался фотографией и много снимал в Коктебеле. Его не станет в годы войны.

О восприятии детства и юности Оболенской отчасти можно судить по дневниковой записи в Коктебеле, когда Елизавета Яковлевна Эфрон, «в припадке хиромантического восторга», неожиданно угадала по руке какие-то существенные черты и события, которые поразили точностью: «Жизнь моя складывалась несчастно, я силой воли совершила перелом, который усложнил ее, но не дал мне погибнуть. Детство проходило независимо от внешних событий».

Похоже, «она в семье своей родной казалась девочкой чужой»… В письмах и дневниках это глухо ощущается.

 

В школе Е. Н. Званцевой. Учителя и ученики

В последних классах гимназии Оболенская начала заниматься на художественных курсах, организованных при Обществе Взаимного Вспомоществования русских художников, а с 1907-го посещала занятия в частной художественной школе Е. Н. Званцевой. Ее учителями были Л. Бакст, М. Добужинский, К. Петров-Водкин, а соучениками – М. Шагал, С. Дымшиц-Толстая, Н. Тырса, М. Нахман, Р. Котович-Борисяк, В. Жукова, Н. Грекова, Б. Такке и другие.

Первоначально школа располагалась в том же доме на углу Таврической, где у Вячеслава Иванова собиралась литературно-художественная элита Петербурга, т. е. его «башня» находилась непосредственно над круглой мастерской, в которой на видном месте стоял «культовый» мольберт Врубеля. И хотя приходившие сюда молодые люди не имели представления о действительной связи всего со всем и могли в ожидании Бакста принять за него Кузмина, ощущение необычайности места не подводило, да и поэзию они любили не меньше живописи.

В 1927 году Оболенская напишет о первом – бакстовском – периоде школы, стараясь объективно и точно представить ее атмосферу, отношения между учащимися и преподавателями, показать индивидуальные и творческие особенности новой художественной поросли. Об этом речь впереди, здесь же важно сказать о том, что в искусство готовилось войти поколение, воспитанное выдающимися мастерами Серебряного века, но с другим эмоциональным зарядом, нацеленное на покорение его новых вершин. Постижение основ «Мира искусства» шло одновременно с их отторжением, дерзким вызовом предшественникам. Ретроспективизму, стилизации, индивидуализму мирискусников молодые художники предпочитали диковатую буйную живописность и сознательный коллективизм, чем особенно дорожили, поверив, что именно совместные усилия призваны согреть холодное искусство рубежа веков. И в этом они встречали поддержку своих учителей.

Контрастом сдержанной и внимательной манере Добужинского, который преподавал рисунок человеческой фигуры, служил темперамент Бакста, который учил так, как иногда учат плавать, бросая в воду и предоставляя выбираться из нее самому. Его обожали, несмотря на критику, которая могла быть резкой, даже грубой, но занимавшее художника «дыхание жизни» увлекало гораздо сильнее. После отъезда Бакста за границу (в 1910 году) его место занял Петров-Водкин. Он привлекал учеников своей монументальностью, и от него ждали «тайн ремесла». Удивительное художественное самочувствие, нацеленное на решение живописных задач, и было самым главным уроком, усвоенным в школе.

Смерть Бакста и отъезд из страны Добужинского в 1924-м Оболенская ощутит глубоко и лично, будто задохнувшись от нехватки воздуха. Прощаясь, на книге Э. Голлербаха «Рисунки Добужинского», изданной годом раньше, Мстислав Валерианович оставит надпись: «Дорогая бывшая моя ученица Юлия Леонидовна! Дорогой друг и хороший московей Константин Васильевич! Эту книгу оставляю Вам на память обо всем хорошем и чтобы не забывали. М. Добужинский 25 августа 1924».

Понимание того, что всякая школа – это «печь для переплавки» собственного таланта, а руководители только разжигают или гасят его, сближала Оболенскую и Кузьму Петрова-Водкина. На книге автобиографической прозы художника «Пространство Эвклида» останется такая его надпись: «Ученице – другу Юлии Леонидовне КПВ 12/V 1933».

Ученица Петрова-Водкина легко опознается в автопортрете в красном платье, ставшем ее первой серьезной вещью, написанной весной 1914 года по впечатлениям коктебельского лета. Яркая фигура там вписана в пейзаж – горные излоги и лукоморье обозначили его происхождение и живописное решение. Звучное пятно открытого цвета (платье), перепад планов, линии фигуры и складки одежды, повторяющие контуры пейзажа, сделаны очень «по-водкински». В качестве «первоисточника» подобного композиционного портрета в пейзаже можно было бы назвать «Материнство», созданное примерно тогда же, в 1913 году. Но то – движение «по следам гения»…

Картина, подаренная Кандаурову, сохранилась только на архивной фотографии. Через четыре года Оболенская существенно переработала «красный автопортрет» (об этом есть ее свидетельство в письме к Магде Нахман от 23 июля 1918 года): чуть увеличила размер холста, надставив его в верхней части, внесла некоторые композиционные и стилистические изменения более уверенной рукой уже сложившегося художника и – изменила дату. В феврале 1919 года «Автопортрет» приобретут Картинная галерея и музей Совета профессиональных союзов Астраханского края имени своего основателя П. М. Догадина, – так называлось тогда одно из интереснейших художественных собраний Поволжья, коллекция которого только начинала складываться.

 

У книжной полки

Дневники 1917–1921 годов очень сложно поддаются расшифровке, но в них – ощущение собственного пространства, независимого миропорядка, где только и есть – любовь, творчество, книги… Когда мир начал рушиться, Юлия Леонидовна осталась в волшебной реальности своей «сказки», где ничего нельзя отнять – мало чем владеешь. Небо – над головой, а счастье живет внутри, и его даже можно нарисовать.

Чтение, книги – «воздух», необходимый и важный в несемейном доме Оболенской и Кандаурова. Его заменила им общая мастерская после переезда Юлии Леонидовны в Москву. В дневнике художница описывает походы в книжные лавки, покупки, дарение и чтение книг, как некое событие, ритуал, создающий домашний уют и подчеркивающий их особую близость. И только короткие записи – «Костя ушел…», «Сегодня Котички не было» – выдают пронизывающую напряженность этой реальности.

Из их библиотеки в музей изначально попало свыше двухсот книг. Среди них тома русской классической и зарубежной литературы, книги по искусству, каталоги выставок, сборники современной поэзии, подаренные или подписанные их авторами – Волошиным, Ходасевичем, Толстым и др. Отдельной темой их библиотеки был Пушкин, поэтому для этих книг был сделан свой экслибрис: «Пушкинская полка Оболенской и Кандаурова».

Они были частыми посетителями писательской лавки, где продажей книг занималась чета Ходасевичей, с которыми пересеклись все в том же Коктебеле и приятельствовали в Москве. Словесное пикирование не без легкого кокетства отличает общение Оболенской и Ходасевича – записи и пометы о встречах и разговорах с ним шутливы и остроумны. «В лавке А<нна> Ив<ановна> и Владислав у кассы – зеленый, костлявый после болезни. ‹…› В<ладислав> должен был читать лекции, но болен еще. “Я хочу прекрасную девушку, сидеть с ней в прекрасном саду и есть большой бифштекс. Пожалуй, довольно и бифштекса”… А<нна> Ив<ановна> ему предлагала каши. Он негодовал». В качестве ремарки нельзя не заметить, что в девятнадцатом году – запись сделана 12 июня – желания Ходасевича казались несбыточными мечтами, хотя они, как известно, исполнились, а потому от каши он отказывался не зря.

С декабря 1923 года Кандауров и Оболенская – организаторы выставочного объединения живописцев и графиков «Жар-цвет», которое стало еще одной попыткой удержаться в русле, традициях «Мира искусства». Понятно, что безуспешно. Частные покупатели на станковую живопись перевелись, профессия «Дягилева», коллекционера и куратора оригинальных творческих проектов, ушла в прошлое. В письме к Богаевскому Кандауров писал: «…много тебе придется переоценивать и во многом разочаровываться. Вся эта ломка произошла со мной и из рус<ских> худ<ожников> осталось очень мало. Целые движения искусства полетели в пропасть, и многое стало ясным…».

Советская реальность диктовала совсем иное существование. Кандаурову и Оболенской приходилось работать по заказам Госиздата и Наркомздрава, рисуя санитарные плакаты, медицинские пособия, будни совхозов, яслей, детских домов. Польза от этих заказов была только одна – возможность новых впечатлений и поездок, в частности, в Среднюю Азию (в 1921 и 1925 годах) и в любимый Крым. Что-то менялось и в их отношениях, но творческое свое «родство» они сохраняли.

Финал у этой истории, как это и бывает в жизни, печален – тяжелая болезнь и смерть Константина Васильевича (12 августа 1930), ставшая для Оболенской не только человеческой потерей, но и серьезным творческим сломом. Юлия Леонидовна не раз отмечала, что их творчество взаимосвязано, взаимообусловлено, а потому невозможно друг без друга. «Да, ты прав, – писала она Кандаурову, – работать я могла бы только возле тебя, и это действительно редкое явление». И свои первые коктебельские вещи она считала его работами, поскольку «вся жизнь их – из тебя, – мои были только руки и кисти». С другой стороны, и Константин Васильевич, «пассивный гений», как его часто называли, всерьез занялся живописью благодаря своей молодой подруге, и это было ее большой гордостью и счастьем. «Хватит ли моей жизни, чтобы отплатить за все то, что дала мне, – вторил Оболенской Кандауров. – Ты дала мне счастье почувствовать самого себя». Глубокие личные чувства, взаимодополнение, творческая энергия, усиливаемая друг другом, создавали уникальную ситуацию: художественный талант был у них будто один на двоих.

Со смертью Кандаурова начинается какая-то совсем другая страница в биографии Оболенской. Она преподает на заочных курсах, существующих при Доме народного творчества, делает заказные работы для музейных экспозиций, оформляет детские книги, но это уже совсем иное художественное существование, к Серебряному веку отношения не имеющее.

В ее жизни будет еще один близкий человек, о котором дружески заботилась, но тоже потеряла – в 1940 году, – записав по обыкновению коротко и точно: «Дежурила три дня и три ночи и сошла с ума», проведет месяц в клинике Ганнушкина. Потом война, эвакуация в Иваново и возвращение в Москву, в которой не осталось родных, да и друзей тоже.

«Только тени» – книги, рисунки, письма, дневники, та ушедшая жизнь, о которой она так и не успела написать когда-то обещанной Кандаурову книги.

Воскрешение замысла, как и положено, пришло из Крыма, куда однажды мне предстояло поехать на Герцыковские чтения, посвященные Серебряному веку. В поисках темы я и набрела на ту самую архивно-музейную залежь… Виноград тронулся в рост.

Конечно, личный архив – это еще не книга; частная жизнь на едва проступающем внешнем фоне, или – все тем же ранящим цветаевским словом – «чужое вчерашнее сердце». При авторском подходе личное должно было остаться личным, все остальное – дело памяти, способной раскрыть, развернуть запись так, чтобы сокровенное обросло жизненной «плотью». Преобразуя монолог, прямую речь в повествование, мемуарист волен быть откровенным в той мере, которую считает достаточной.

В отсутствие авторского участия для подобной реконструкции требуется то самое – смущающее – вторжение в заповедную зону и проживание чужой жизни – день за днем, страница за страницей.

Но когда в последовательности архивной описи – день за днем, страница за страницей – письма приходят «до востребования» на собственное имя, реальность обретает еще одно измерение, где настоящее и прошлое существуют на равных, ибо «чужой жизни нет». Вместо вторжения – вживание, ожидание встречи. И доверие замысла в ответ.

Так начиналась – всплывала – книга, жанр которой не возьмусь определить. Архивный роман? Документальное исследование? Или комментарий с пристрастием? Ясно одно: книга возникала из чтения и соучастия, когда темы и сюжеты проявлялись «сами». Письма связывались в диалоги, многоголосия, монтировались в повествование или пристраивались ему вслед – виноград рос прихотливо и вольно, то замирая, то снова убыстряя движение, будто прислушиваясь или сверяясь с задуманным изначально. Его главы-грозди в течение пяти лет публиковал сетевой журнал Toronto Slavic Quarterly – спасибо коллегам за долготерпение и поддержку.

Теперь это просто книга.