Нина Рачицкая — 7 лет.

Сейчас — рабочая.

Живет в Минске.

Вспоминаются какие-то отрывки, иногда — очень ярко…

Как они приехали на мотоциклах… У каждого было ведро, и они тарахтели этими ведрами. А мы спрятались… У меня еще было два маленьких братика четыре и два года. Мы с ними спрятались под кровать и весь день просидели там.

Помню, как я очень удивилась, что молодой фашистский офицер, который стал жить у нас, был в очках. А я себе представляла, что в очках ходят только учителя. Он жил с денщиком в одной половине дома, а мы в другой. Братик, самый маленький, у нас простыл и сильно кашлял. У него была большая температура, он весь горел, плакал ночами. Наутро офицер заходит на нашу половину и говорит маме, что если киндер будет плакать, не давать ему спать по ночам, то он его «пуф-пуф» — и показывает на свой пистолет. Ночью, как только брат закашляет или заплачет, мать хватает его в одеяло, бежит на улицу и там качает, пока он не заснет или не успокоится.

Забрали у нас все, мы голодали. На кухню нас не пускали, варили они там только себе. Брат маленький, он слышит запах и пополз по полу на этот запах. А они каждый день варили гороховый суп, очень слышно, как пахнет этот суп. Через пять минут раздался крик моего брата, страшный визг. Его облили кипятком на кухне, облили за то, что он попросил есть. А он был такой голодный, что подойдет к маме: «Давай сварим моего утенка…» Утенок у него был самой любимой игрушкой, он никому его в руки не давал, а тут говорит: «Сварим утенка и все будем сытые…»

При нас, при нашей маме, они, не стесняясь, могли освободить желудок и все другое такое сделать. Я была маленькая, но я была девочка и очень стеснялась, что взрослые дяди так плохо поступают. Нам с детства мама с папой внушали, что не все можно делать, когда рядом другие люди. А тут взрослые дяди и делают все… Я вот уже выросла, а как вспомню об этом…

Отступая, они в последний день подожгли наш дом. Мама стояла, смотрела на огонь, и у нее ни слезинки не было. А мы втроем бегали и кричали: «Домик, не гори! Домик, не гори!» Вынести из дома ничего не успели, я только схватила свой букварь. Всю войну я спасала его, спала с ним, он под подушкой. Очень хотела учиться. Потом, когда мы в сорок четвертом году пошли в первый класс, мой букварь был на тринадцать человек.

Остался в памяти первый послевоенный концерт в школе. Как пели, как танцевали… Я отбила ладошки, так хлопала. Мне было весело, пока какой-то мальчик не вышел на сцену и не стал читать стихотворение. Он читал громко, стихотворение было длинное, но я услышала одно слово — «война». Оглядываюсь: все сидят спокойно. А у меня страх: только война кончилась и опять война? Я это слово слышать не могла Срываюсь и бегу домой… Прибегаю, мама что-то варит на кухне: значит, никакой войны нет. Тогда я — назад, в школу, на концерт.

Папа наш с войны не вернулся, маме прислали бумажку, что он пропал без вести. Уйдет мама на работу, мы соберемся втроем и плачем, что папы нет. Перевернули дом, искали бумажку, где было про папу. Думали: там не написано, что папа убит, там написано, что папа пропал без вести. Порвем эту бумажку, и придет весть, где наш папа. Но мы бумажку не нашли. А когда пришла с работы мама, она не могла понять, почему в доме такой беспорядок. Она спросила у меня: «Что вы здесь делали?» За меня ответил младший брат: «Папу искали…»

До войны любила, когда папа рассказывал сказки, он знал много сказок и умел их рассказывать. После войны сказки я уже не хотела читать…