Поля Пашкевич — 4 года.

Сейчас — портниха.

Живет в райцентре Белыничи Могилевской области.

В четыре года война мне представлялась так: большой черный лес, и там какая-то война. Что-то такое страшное. Почему в лесу? Потому что в сказках самое страшное всегда происходило в лесу.

Через Белыничи шли войска, тогда я не понимала, что это отступление. Помню, что в доме было много военных людей, они брали меня на руки. Утром, когда они уходили, в доме на подоконниках и везде оставалось много патронов. И мы с ними играли.

А это уже тетя мне рассказывала. Когда немцы вошли в наш город, у них был список коммунистов. И в этом списке были наш отец и учитель, который жил напротив. У них был сын, я с ним дружила, мы называли его Игрушка. А его, наверное, звали Игорь, так я сейчас думаю. Потому что в памяти у меня осталось то ли имя, то ли дразнилка — игрушка.

Маму расстреляли на улице. Это я сама помню. Когда она упала, раскрылось пальто, оно стало красным, и снег вокруг мамы стал красным.

А потом нас долго держали в каком-то сарае. Было очень страшно, мы плакали, кричали. У меня еще были сестра и брат — два с половиной годика и год, а мне четыре года, я — самая старшая. Маленькие, мы уже знали, когда стреляют снаряды, что это не самолет бомбит, а именно артиллерия бьет. По звуку узнавали — наш или не наш самолет летит, далеко или близко от нас упадет бомба. Было страшно, очень страшно, а голову спрячешь, и уже не страшно, главное — не видеть.

Дальше ехали куда-то на санях, все трое, в какой-то деревне нас разобрали по хатам чужие люди — кто кого. Братика долго никто не хотел брать, а он плакал: «А меня?» Мы с сестрой плакали, что нас разделяют, что теперь не будем вместе.

Однажды меня чуть не съела немецкая овчарка. Я сидела на окошке. по улице ехали немцы, с ними две большие овчарки. Одна из них бросилась в окно и разбила стекло. Меня успели схватить с подоконника, но я так испугалась, что с того дня стала заикаться. И даже сейчас боюсь больших собак.

…После войны отдали нас в детский дом, а он находился недалеко от шоссе. Пленных было много, они шли по этому шоссе сутками. Мы бросали в них землей, камнями. Конвойные гоняли нас и ругали. А мы не понимали, почему они нас ругают.

В детдоме все ждали родителей, что они придут и заберут домой. И те, кто знал, что их родители погибли, все равно ждали. Появлялся незнакомый мужчина или незнакомая женщина, все бежали к ним и кричали:

— Мой папа.

— Нет, это мой папа.

— За мной пришли.

— Нет, это за мной пришли.

Очень завидовали тем, кого родители находили. А они не давали подойти к своим родителям: «Не трогай, это моя мама» или: «Не трогай, это мой папа». Они не отпускали их от себя ни на минуту, боялись, чтобы кто-нибудь не отнял.

Учились мы в школе вместе — детдомовцы и обыкновенные дети. И было очень больно, тогда все плохо жили, но ребенок придет из дома, у него в холщовой суме или кусочек хлеба, или картошина, а у нас ничего. Все мы были одинаково одеты, пока маленькие, то ничего, а когда подросли, переживали. В двенадцать, тринадцать лет хотелось красивое платьице, туфельки, а мы все носили ботинки. И мальчики, и девочки. Хотелось яркую ленточку в косы, цветные карандаши хотелось. И портфель хотелось. Хотелось конфет, а конфеты у нас были только на Новый год, леденцы. Дали нам вдоволь черного хлеба, мы сосали его, как конфеты, таким он нам казался вкусным.

Но больше всего мы хотели ласки. Была у нас одна воспитательница, все ее очень любили. Она входила в комнату, и каждый хотел ее потрогать, каждый говорил: «Вот такая моя мама..»

Мечтала: вырасту, стану работать и куплю себе много платьев — красное, зеленое, в горошек, с бантиком. А с бантиком — обязательно. В седьмом классе спросили: на кого хочешь учиться, а я давно решила — портниху. Шью платья…