Это будет рассказ о любви. О чувстве, которого нее должно было быть в ужасе и аскетизме того, что называлось войной, считают одни, и которого не могло не быть, говорят другие, ибо война, несмотря на все принесенные ею горести и лишения, — это тоже годы человеческой жизни. И часто — самые молодые годы, природой предназначенные для любви и счастья. Война могла убить одного из любящих, но она не могла убить любовь, желание любить и быть любимым.

В самых трагических ситуациях женщина выбирала жизнь, а значит — любовь. Будущее!

И эта книга была бы неполной, не до конца правдивой, не будь в ней главы о любви. Потому что книга эта о Женщине.

Адрес минчанки Ефросиньи Григорьевны Бреус дали мне ее фронтовые подруги. Они рассказали и о ее судьбе: на фронте погиб муж, она привезла и похоронила его на родине. Женщины говорили об их любви с тем удивлением, которое живет в каждом, когда мы думаем о тех минутах, которые были самыми высокими в нашей жизни: «Ей не разрешали… Мы уже были в Восточной Пруссии, а надо было везти гроб в Минск. Но на дошла до командующего фронтом. Сначала он ей отказал, но когда она добилась к нему на прием, он спросил: „Зачем вам это?“ Она ответила, что у нее все погибли, если она привезет мужа на родину, то он навсегда останется с ней, ей будет куда возвращаться. Он поцеловал ей руку и сказал, что преклоняется перед ее любовью. Ей дали самолет на одну ночь. Она вошла в этот самолет и потеряла сознание…»

…Дверь была открыта. Глаза сразу встретили большой портрет на стене — улыбающаяся молодая женщина и мужчина в военной форме.

— Снимайте пальто. Проходите… — послышалось из глубины квартиры.

Точно такой же портрет висел и в комнате. Что-то, видно, выдало мне лицо…

— Нет, девочка, это не странность старой женщины. Я повесила эти три портрета в прихожей и в комнатах, когда мне было столько же, как тебе сейчас. Я поклялась любить его вечно. Может быть, старомодно звучи, так сегодня не говорят. Но, видишь, я одна. Больше полюбить не смогла. Прости, то сразу на «ты», это у меня фронтовое осталось. Давай поближе… Старый радикулит, на этот раз крепко уложил, надолго. Только что девчонки ушли (девчонки, а им-то под шестьдесят, как и мне, но тоже с фронта осталось: «Пошли, девчонки!», «Давай, девчонки!». Вон как меня усадили, гора подушек. А сами убежали.

Я не раз уже чувствовала это пронзающее свояченичество среди них, когда самое бесхитростное местоимение «ты» равняется по смыслу с такими дорогим словами, как «друг», «дочь».

Ефросинья Григорьевна Бреус, капитан, врач:

"Бомбят город, прибежала ко мне сестра Нина, прощаемся. Уже думали — не увидимся. Она ме говорит: «Я пойду в сандружинницы, только где мне их найти». И вот я помню: смотрю на нее, а это было лето, на ней легкое платьице, и я вижу у нее на левом плече, тут, около шеи, родимый значок. Это моя родная сестра, а я впервые его увидела. Смотрю и думаю: «Я тебя везде узнаю». Было такое чувство, что, может, уже и живыми не увидимся.

Из Минска все уходили. Дороги обстреливались, шли лесом.. Где-то девочка кричит: «Мама, война». Наша часть отступает. Проезжаем просторное широкое поле, колосится рожь, а у дороги низкая крестьянская изба. Смоленщина уже… Около дороги стоит женщина, казалось, что эта женщина выше своего домика, была она одета во все льняное, вышитое национальным русским узором. Она скрестила руки на груди и низко кланялась, солдаты шли, а она им кланялась и говорила: «Пускай вас господь домой воротит».

И вы знаете, каждому она кланялась и приговаривала. У всех на глазах выступали слезы…

Я ее всю войну помнила. И уже другое, это было в Германии, когда мы немцев назад погнали. Какой-то поселок… Сидели во дворе две немки в своих чепчиках и пили кофе. Такая картина, как будто никакой войны не было. И я подумала: «Боже мой, у нас развалины, у нас люди в земле живут, у нас едят траву, а вы сидите и пьете кофе». Идут рядом наши машины, наш солдаты едут, а они пьют кофе…

А потом я ехала через Беларусь. И что мы видели? Вместо деревни осталась одна печь Сидит старик, а сзади стоят трое внуков. видно, потерял и сына и невестку. Старуха собирает головешки затопить печь. Повесила кожух, значит, с болота пришли. И в этой печи ничего не варится…

Да, ненависть, обида — все смешалось. Но вот случай со мной был. Наш эшелон остановился. Не помню, что там было — то ли ремонт дороги, то ли меняли паровоз. Сидим мы с оной медсестрой, а рядом двое наших солдат варят кашу. И откуда-то подходят к нам два пленных немца, стали просить есть. А у нас был хлеб. Мы взяли булку хлеба, разделили и дали им. Те солдаты, которые варили кашу, слышу говорят:

— Смотри, сколько врачи дали хлеба нашему врагу! — и что-то такое, мол, разве ни знают настоящую войну, сидели в госпиталях, откуда им…

Через какое-то время другие пленные подошли уже к тем солдатам, которые варят кашу. И тот солдат, который нас недавно осуждал, говорит одному немцу:

— Что — жрать захотел?

А тот стоит и ждет. Другой наш солдат передает буханку хлеба своему товарищу:

— Ладно, отрежь ему.

Тот отрезал по куску хлеба. Немцы взяли хлеб и стоят — видят, что каша варится.

— Ну, ладно, — говорит один солдат, — дай им каши

— Да она еще не готова.

Вы слышали?

И немцы, как будто тоже знают язык, стоят. Солдаты заправили кашу салом и дали им в консервные банки.

Вот ваш душа русского солдата. Они осуждали нас, а сами дали хлеба, да еще каши, и только тогда, когда заправили салом.

…Уже война давно кончилась, я собиралась на курорт. Как раз это Карибский кризис. Опять в мире неспокойно стало. Укладываю чемодан, платья взяла, кофточки сложила. Ну, кажется, ничего не забыла? Достаю сумочку с документами и беру оттуда свой военный билет. Думаю: «Случится что, я там сразу пойду в военкомат».

Уже я на море, отдыхаю и возьми расскажи кому-то за столиком в столовой, что ехала сюда и взяла военный билет. Я так сказала, без всякой мысли или желания порисоваться. А один мужчина за нашим столиком как разволновался:

— Нет, никогда не победят наш народ, потому что только советская женщина, уезжая на курорт, может взять в собой военный билет и думать, что, если что такое, она сразу пойдет в военкомат.

Он смотрел на меня такими глазами… Даже на любимых женщин так не смотрят…"

А о самом главном — о муже, Ефросинья Григорьевна не смогла рассказать. Черты ее тонкого красивого лица тяжело переломились, как от физической боли..

— Вот, что вчера было, забыла, а войну помню. Как его везла… Как хоронила.. Все помню. Как хотела последний раз поцеловать, а гроб цинковый, так я в то место поцеловала, где лицо должно быть. А рассказывать не могу…

Но обо всем мне рассказали три большие фотографии в ее квартире.

Еще одна история о любви. Мы слушали ее вместе с маленьким внуком Любови Фоминичны Федосенко, который, как потом оказалось, и был главным героем ее рассказа.

Любовь Фоминична Федосенко, рядовая, санитарка.

"Эвакуировалась я сначала в Харьков, а затем в Татарию. Устроилась там работать. И вот однажды меня разыскивают, а моя девичья фамилия Лисовская. Зовут все: «Совская! Совская!» И я тогда кричу: «Это я!» Мне говорят: «Идите в НКВД, берите пропуск и следуйте в Москву». Почему? Мне никто ничего не сказал, и я не знала. Военное же время… Я уже и думаю, может, муж раненый, может. меня к нему вызывают. А я уже четыре месяца от него ничего не получаю. И уже я ехала с таким намерением, что я его найду, что он без рук, без ног, калека и я его заберу и с этим приеду.

Приезжаю в Москву, захожу по адресу. Там написано: «ЦК КПБ», и там таких, как я, очень много. Мы интересуемся: «Что? Почему? Зачем нас собрали?» Говорят: «Все узнаете». Заходим мы: там наш секретарь ЦК Пономаренко, все наши руководители. Спросили у меня: «Хотите ли вы туда, откуда приехали?» Ну, откуда я приехала — из Белоруссии. Конечно, хочу. И меня определяют в спецшколу.

Как только окончили учебу, на другой день посадили нас на машины и повезли к линии фронта. Потом мы пошли. Я не знала, что такое фронт, что такое нейтральная полоса. Мне и страшно, и любопытно. «Бах!» — выстрелили ракеты. Снег, вижу, белый-белый, а тут полоса людей, друг за другом легли. Нас шло много. Ракета погасла, выстрелов нет, команду нам дали: «Бегом!», и мы побежали. И так прошли…

Потом, когда мы задание свое выполнили, нам сказали, что придет самолет и нас заберут в Москву. А я, находясь в тылу, получила письмо от мужа. Это было столько радости, так неожиданно, два года я о нем ничего не знала. Тогда я пишу письмо в ЦК. Я написала, что все буду делать, только чтобы мы с мужем были вместе. И это письмо тихонечко от командира нашего отряда я передала летчику. Когда прилетели за нами самолеты, то говорят, что все должны лететь, а Федосенко обязательно. Ждем мы самолет, а это ночь, темно, как в бочке. И какой-то самолет кружит над нами, а потом как даст по нас бомбами. Это был «мессершмитт», они нас засекли. Он пошел на новый разворот, а в это время наш самолет опускается — «У-2», и как раз под елку, где я рядом стояла. Этот летчик чуть присел над землей и давай сразу подниматься, потому что он знает: немец сейчас сделает разворот и опять пойдет стрелять. Я зацепилась за крыло и кричу: «Мне в Москву, у меня разрешение». Он даже матюкнулся: «Садись!» Так мы и летели с ним вдвоем. Не было ни раненых, никого.

В мае месяце в Москве я ходила в валенках. Пришла в театр в валенках. И было прекрасно. Пишу мужу: как нам встретиться? Я была в резерве, куда захотят, туда и пошлют. Стала просить: пошлите меня туда, где муж, дайте мне хотя бы два дня, мне только поглядеть на него один раз, а потом я вернусь и посылайте куда хотите. Все пожимают плечами. Но я все-таки узнаю по номеру почты, где мой муж воюет, и еду к нему. Приезжаю сначала в обком партии, показываю этот адрес мужа, документы, что я жена, и говорю, что хочу его видеть. Мне отвечают, что это невозможно, он на самой передовой, что отправляйтесь назад, а я вся такая побитая, такая голодная, и как это назад? Пошла к военному коменданту. Он посмотрел на меня и сказал, чтобы мне дали немного одеться. Дали мне гимнастерку, ремень подпоясаться. И он начал меня отговаривать:

— Ну что вы, там очень опасно, где ваш муж…

Я сижу и плачу, тогда он сжалился, дал мне пропуск.

— Выйдете, — говорит, — на шоссе, там будет регулировщик, и он вам покажет, как ехать.

Нашла это шоссе, нашла этого регулировщика, посадил он меня на машину, и я еду. Приезжаю в часть, там все удивляются, все кругом военные. "А вы кто? — спрашивают. Я не могу сказать — жена. Ну как такое скажешь, кругом бомбы рвутся… Я говорю — сестра. Даже не знаю, почему я так сказала — сестра. «Подождите, — говорят мне. — ее шесть километров надо идти». Как это я буду ждать, когда я так далеко добиралась?.. А как раз оттуда машины за обедом пришли, и там был старшина такой рыжеватый, конопатый. Он говорит:

— О, я Федосенко знаю. Но это в самой траншее.

Ну, упросила я его. На повозку посадили меня, еду, нигде ничего не видно, для меня это новость. Передовая, нигде никого, изредка стреляют. Приехали. Старшина спрашивает:

— А где Федосенко?

Ему говорят:

— Они вчера ушли в разведку, их застал рассвет, и они там пережидают.

Но связь у них есть. И ему по связи сказали, что пришла сестра. Какая сестра? Говорят: «Рыжая». А сестра у него черная. Ну, раз рыжая, он сразу догадался, какая сестра. Не знаю, как он там выполз, но Федосенко скоро появился, и мы там сделали встречу. Радости было…

Пробыла я у него один день, второй и говорю:

— Иди в штаб и докладывай. Я с тобой здесь останусь.

Он пошел к начальству, а я не дышу: ну как скажут, чтобы в двадцать четыре часа ноги ее не было? Это же фронт, это понятно… И вдруг вижу — идет в землянку начальство: майор, полковник. Здороваются за руку все. Потом, конечно, сели мы в землянке, выпили все. и каждый сказал свое слово, что жена нашла мужа в траншее, это же настоящая жена, документы есть. Это же такая женщина, дайте посмотреть на такую женщину. Они такие слова говорили, они все плакали. Я тот вечер всю жизнь помню.

Осталась я у них санитаркой. Ходила с ними в разведку. Бьет миномет, вижу — упал. Думаю: убитый или раненый? Бегу туда, а миномет бьет, и командир кричит:

— Куда ты прешь, чертова баба!! Подползу — живой…

Около Днепра ночью при луне мне вручили орден Красного Знамени. Потом мне говорили, что меня представили к ордену Красной Звезды, но я его не искала. Муж был ранен, тяжело. Мы вместе бежали, мы вместе шагали по такому болоту, вместе ползли. Пулемет был, допустим, справа, а мы ползли слева по болоту, и мы так прижимались к земле, что если пулемет был с правой стороны, то его ранило с левой стороны в бедро. Ранили разрывной пулей, и попробуй-ка наложить повязку, это же ягодица. Все разорвалось, и грязь, и земля — все туда.

А мы шли из окружения. Вывозить раненых некуда, медикаментов у меня тоже никаких. Одна надежда, что прорвемся. Когда прорвались, мужа эвакуировала до самого госпиталя. Пока я его довезла, было уже общее заражение крови. Это был Новый год. Он умирает… А он был много раз награжден, я собрала все его ордена, положила возле него. Был как раз обход, а он спал. Врач подходит и говорит мне:

— А вы идите. Вам надо уйти отсюда. Он уже мертвый.

Я отвечаю:

— Тихо, он еще живой.

Муж как раз открыл глаза и говорит:

— Что-то потолок голубой стал.

Я смотр.:

— Нет, он не голубой, он, Вася, белый. — А ему казалось, что голубой.

Сосед ему говорит:

— Ну, Федосенко, если ты останешься жить, тот ты свою жену должен на руках носить.

— И буду носить, — соглашается он.

Я не знаю, он, наверное, чувствовал, что он умирает, потому что он взял меня и поцеловал. Вот как последний раз целуют:

— Любочка, так жалко, у всех Новый год, а мы с тобой тут… Но ты не жалей, у нас еще все будет…

И когда осталось ему несколько часов жить, у него случилось это несчастье, что нужно было поменять ему постель… Я ему поменяла постель, ногу перевязала, а на подушку его надо подтянуть, это же мужчина, тяжелый, я его так тяну низко-низко, и вот чувствую, что это уже все, что еще минута-другая и его не будет…

И мне захотелось самой умереть… Но я носила под сердцем нашего ребенка, и только это меня удержало… Похоронила я мужа первого января, а через тридцать восемь дней у меня родился Вася, он с сорок четвертого года, сам уже имеет детей. Мужа звали Василий, сын у меня Василий Васильевич, и внук у меня Вася… Василек…"

Они сами отвечают друг другу, спорят: имели право любить или нет, любили ли, как любили? Только умей слушать, постарайся понять и не спеши накладывать на услышанное сегодняшний опыт чувств. Они — другое поколение. У них был свой опыт любви, и не сразу скажешь, чего в их чувствах оказывалось больше: любви или жалости, любви или самопожертвования, женской гордости.

«Раненых было так много, и всех было так жалко, что, когда ты видела, что беспомощна, что человек умирает… Молодой, красивый мужчина умирает… Хотелось успеть хоть бы поцеловать его. Что-то женское для него сделать, если ничего не можешь сделать как врач» (В.В.Шевалдышева, военный хирург).

Чтобы победить, надо было сохранить в себе вот это мужское. Женское. И это добавлялось ко всем другим испытаниям.

"Нас на Первый Белорусский фронт прибыло двадцать семь девочек. Мужчины на нас смотрели с восхищением: «Ни прачки, ни телефонистки, а девушки-снайперы. Мы впервые видим таких девушек. Какие девушки!» Старшина в нашу честь стихи сочинил. Смысл такой, чтобы девушки были трогательными, как розы, чтобы война не покалечила их души.

Уезжая на фронт, каждая из нас дала клятву: никаких романов там не будет. Все будет, если мы уцелеем, после войны… А до войны мы не успели даже поцеловаться. Мы строже смотрели на эти вещи, чем нынешняя молодежь. Поцеловаться для нас было — полюбить на всю жизнь. А тут — война!!. (С.М. Кригель, старший сержант, снайпер).

Из письма рядовой, зенитчицы Нонны Александровны Смирновой:

"Мы старались подогнать обмундирование строго по своей фигуре, часто его стирали, гладили. Хотелось выглядеть опрятными. Это мы делали в основном ночью, а днем нас учили ползать по-пластунски, окапываться и т.д. Предметы нашего туалета сушили только ночью, днем среди мужчин развешивать стеснялись, да и старшина ругался.

Молодые были, конечно, хотелось любить, быть любимой. Женщина не может, чтобы ее не замечали. Но любовь была как бы запрещенной (если узнавало командование, как правило, одного из влюбленных переводили в другую часть, попросту разлучали), мы ее берегли-хранили как что-то святое, возвышенное".

Да, война. Но ведь это была и их молодость — самое счастливое время в жизни. И если бы не было любви, то не было бы детей сорок первого, сорок второго, сорок третьего, сорок четвертого и сорок пятого года рождения…

К письму Нонна Александровна приложила несколько собственных стихотворений. Призналась, что сочинять стихи начала на войне, потому что «не хватало обычных слов для своих чувств», а теперь пишет, «чтобы детям осталась память о тех днях»:

…И теперь на мирных перекрестках, Вспоминая молодость свою, Многих Прежних девушек-подростков Я в солидных мамах узнаю. И прошу их: "Вы своим ребятам, Не смущаясь, говорить должны, Что без нас, без женщин, В сорок пятом, Может быть, и не было б весны…"

А вот какие чувства хранит из тех дней партизанка Евгения Викторовна Кленовская. Встреча была недолгой, но остался в памяти ее портрет: мужская стрижка, тяжелые крепкие руки. Всем своим видом как бы отрицала, отвергала, отсекала от себя всякую женственность.

"Я хочу сказать, что великое, благородное, необыкновенно красивое чувство я вынесла из войны. Ну, просто никакими словами не передать, с каким восторгом и восхищением относились к нам мужчины. Я с благодарностью и восхищением пронесла это чувство через войну и через всю свою жизнь. Они относились к нам благородно, с необыкновенным уважением, это что-то особенное. Я с ними жила в одной землянке, спала на одних полатях, ходила на одни задания, и, когда я замерзала так, что слышала, как селезенка замерзает, как язык во рту замерзает, что еще немного и я потеряю сознание, я говорила: «Миша, расстегни шубу, погрей». Он погреет: «Ну, как, легче?» — «Легче».

Вы знаете, прекрасное, чудесное чувство! Я такого больше не встречала в жизни. Но о чем-то личном нельзя было думать, когда Родина в опасности, когда война.

— Но ведь была любовь?

— Да, была любовь. Я ее встречала у других. Но вы меня извините, может, я и не права, и это не совсем естественно, но я в душе осуждала этих людей. Я считала, что не время заниматься личными вопросами. Кругом зло, смерть, пожар. Мы каждый день это видели, каждый час. Невозможно было забыть об этом. Ну, невозможно, и все. Мне кажется, что так думала не одна я.

— А какой вы были до войны?

— Я петь любила, смеяться любила. Но знаете, какие мы были? Мы мечтали догнать и перегнать сверстников мальчишек, освоить неженскую специальность, завоевать авторитет общественницы. Какие там мысли о семье! Мы с негодованием говорили о тех, кто позволял себе сережки или пышную прическу. А в войну эти чувства усилились. Для нас главным было слово «надо». Вам, наверное, трудно нас понять. Вы — другое поколение…"

Евгения Викторовна Кленовская не единственная в своем максимализме. Она права, так тогда думали многие. И даже не принимая сегодня такого максимализма, восхищаешься ими еще больше. Неизбывностью женской души восхищаешься.

Военная медсестра Мария Селивестровна Божок:

"Ушла я из Казани на фронт девочкой, девятнадцать лет. А через полгода писала маме, что мне дают двадцать пять — двадцать семь лет. Каждый день в страхе, в ужасе. Осколок летит, так кажется: с тебя снимают кожу. И люди умирают. Умирают каждый день, каждый час. Такое чувство, что каждую минуту. Простыней не хватало накрыть. В нижнем белье складывали. Страшная тишина стояла в палатах. Такой тишины я больше никогда не помню.

И я говорила себе, что ни одного слова любви в этом аду я слышать не смогу. Не смогу поверить. Из-за этого. Вот сколько лет война шла, я никаких песен не помню. «Землянку» не помню. Ни одной… Помню только, что когда уходила из дома на фронт, то у нас в саду цвели вишни. Иду и оглядываюсь: «Может, последний раз вижу, как вишни цветут?..» Потом, наверное, я встречала сады на дорогах. Они же и в войну цвели. Но я не помню… В школе такая хохотушка была, а тут серьезная стала. И думала: «Неужели я никогда не улыбнусь?» Если я видела, то кто-то из девочек выщипал брови или покрасил губы, я была возмущена. Категорически отвергала: как это можно, как это она хочет в такое время кому-то нравиться?

Девчонки постарше говорили, что, мол, если бы даже все горело, все равно была бы любовь. А я не соглашалась. Вокруг раненые, вокруг стон… У мертвых такие желто-зеленые лица. Ну, как ты можешь думать о радости? О своем счастье. Душа рвалась… И так страшно, что волосы седели. Я не хотела сочетать любовь с этим. Мне казалось, что здесь любовь погибнет мигом. Без торжества, без красоты какая может быть любовь? Кончится война, будет красивая жизнь. И любовь. Вот такое было чувство.

Убить могли каждую минуту. Не только днем, но и ночью. Война не прекращалась ни на минуту. А вдруг я погибну, и тот, кто меня полюбит, будет страдать. И мне так жалко.

Мой теперешний муж, он за мной так ухаживал. А я ему говорила: «Нет-нет, кончится война, только тогда мы сможем об этом говорить». Не забуду, как однажды он вернулся из боя и просил: «У тебя нет какой-нибудь кофточки? Одень, пожалуйста. Дай посмотреть, какая ты в кофточке». А у меня ничего не было, кроме гимнастерки.

Я и подружке своей говорила: «Цветов тебе не дарил, не ухаживал… И вдруг — замуж. Разве это любовь?» Я ее чувств не понимала…

Война кончилась, а мы смотрели друг на друга и не верили, что война кончилась, что мы живые остались, что мы встретились. Что мы будем любить… А мы все это уже забыли, не умели. Приехала я домой, пошли мы с мамой шить мне платье.

Вот моя очередь, и меня спрашивают:

— Какой у вас фасон?

— А я не знаю…

— Как это вы пришли в ателье и не знаете, какое платье хотите?

— Не знаю…

А я пять лет ни одного платья не видела. Я забыла даже, как шьется платье. Купила туфли на каблучке, прошла по комнате и сняла их. Поставила в угол и думаю: «Я никогда не научусь в них ходить…»

Но любовь была. Ею спасали. Она спасала. Без нее едва ли бы выстояли в этой страшной войне.

Вспоминает сандружинница Светлана Николаевна Любич:

"И эти люди в госпитале были счастливы. Они были счастливы, потому что остались в живых. Лейтенант двадцатилетний переживал, у него одной ноги не было. Но тогда казалось среди всеобщего горя, что это счастье, что он живой вернулся, что у него, подумаешь, только одной ноги нет. Главное, что живой. И любовь у него будет, и жена у него будет, и все будет. Это сейчас остаться без одной ноги — ужас, а тогда они прыгали на одной ноге, курили, смеялись. Он герой и вообще! Что вы?! А может, по молодости мы не понимали. Нет, все равно думалось, даже когда без рук, без ног человек, что будет он дорог кому-то, он же свою жизнь за всех отдал.

— Вы влюблялись на фронте?

— Конечно, мы же такие юные. Как только новые раненые поступали, мы обязательно в кого-нибудь влюбимся. Подружка моя влюбилась в лейтенанта, он был весь израненный. Она мне показала — вот он. Но и я, конечно, решила тоже в него влюбиться. Когда его увозили, он попросил у меня карточку. А у меня была одна карточка, где-то на станции мы сфотографировались. Я взяла эту карточку, чтобы ему отдать, но потом думаю: а вдруг это не любовь, а я ему карточку подарю? И вот его уже уносят, я руку ему протянула, а в кулаке карточка, а разжать не решилась. Вот и вся любовь…

Потом, помню, Павлик был, тоже лейтенант. Ему очень больно было, так я ему шоколад под подушку положила. И вот когда мы встретились, это уже после войны, через двадцать лет, он стал благодарить мою подругу Лилю Дроздову за этот шоколад. Лиля говорит: «Какой шоколад?» Тогда я призналась, что это я… И он меня поцеловал… Через двадцать лет поцеловал…"

Как свято в их рассказах это слово «поцеловал». И как запоминали они этот мужской жест в аду, на всю жизнь запоминали. И мужчины запоминали, как с женщиной в госпитальную палату, в землянку приходил кусочек уюта, пусть это даже был прозрачный букетик подснежников в консервной банке, занавесочка из портянки, чистое белье, свежевыстиранный подворотничок или просто женский голос. Они возвращали мысли к дому, к прежнему жизни.

"Однажды после выступления в госпитале, — вспоминала народная артистка СССР Л.П.Александровская, — ко мне подошел главврач и говорит: «Здесь у нас в отдельной палате лежит тяжелораненый танкист. Он почти ни на что не реагирует, может, ему поможет ваша песня…» Иду в палату. Сколько буду жить, не забуду этого человека, который чудом вылез из горящего танка и обгорел с головы до ног. Он лежал, неподвижно вытянувшись на кровати, с черным, без глаз, лицом. Горло перехватило судорогой, и я несколько минут не могла взять себя в руки. Потом начала тихонько петь… И вижу, что лицо раненого чуть шевельнулось… Он что-то прошептал. Я наклонилась и услышала: «Спойте еще…» Я пела ему еще и еще, исполнила весь свой репертуар, пока главврач не сказал: «Кажется, он уснул…»

«На одной из наших недавних фронтовых встреч мне один мужчина признался, что помнит мою молодую улыбку, как помнит сейчас улыбку своего маленького внука. Это самое дорогое в его жизни. А для меня это был обыкновенный раненый, я его даже не помнила. Когда он мне это говорил, я краснела, как девочка. Согласитесь. что люди не часто говорят друг другу такие искренности. Но когда мы вспоминает о войне, мы искренни как никогда…» (В.В. Шевалдышева, военный хирург).

Все было на войне — смерть, страх, слабость, тяжелая работа. И было женское долготерпение. Любовь, верность и нежность женщины.

Со слов Нины Васильевны Ильинской (Чирвы), старшего сержанта, медсестры:

"У нас — комбат и медсестра. Они поженились. Какая в тех условиях свадьба? Но он любили друг друга. Он шел в бой, и она рвалась. Говорила, что не простит себе, если он погибнет не на ее глазах, если она не увидит его смерть. «Пусть, — хотела, — нас вместе убьют. Одним снарядом накроет». Умирать они собирались вместе или вместе выжить. Его тяжело ранило, его отправляют в тыл, а она беременная осталась. Он ей дал письмо: «Езжай к моим родителям. Что бы со мной ни случилось, ты моя жена. И будет мой сын или моя дочь…»

Запомнилось вот такое, запоминалось хорошее. Не буду говорить, что не было другого. Длинная была война, и много нас было на войне. Но я больше помню светлого, чистого. Я помню, еще только просилась на фронт, еще в госпитале работала, а в мою подружку влюбился один офицер. Как мы ей завидовали! Как мы завидовали их любви! Он поправился после ранения и уехал на фронт. Она его ждала. И он вернулся к ней после войны, вернулся без руки…

Конечно, там, на фронте, любовь была другая. Каждый знал, что ты можешь любить сейчас, а через минуту может этого человека не быть. Ведь вот, наверное, когда мы в мирных условиях любим, мы ведь не с таких позиций смотрим. У нашей любви не было сегодня, завтра… Уж если мы любили, значит, любили. Во всяком случае, вот неискренности там не могло быть, потому что очень часто наша любовь кончалась фанерной звездой на могиле.

И вы еще заметьте, что чаще всего мужчины показывались женщине лучшей своей стороной. Они рисковали, жертвовали собой. А мужчины видели не только нашу женственность, а и способность к самопожертвованию. Я почему-то даже думаю, я даже о себе могу это сказать, что, несмотря на все ужасы, там, на войне, многие из нас пережили самые высокие взлеты души. И это тоже естественно, потому что каждый день ставил выбор: жизнь или смерть. Там человек проверялся каждый день. Если он был красивый, то он был красив так, что это все видели, если это был трус и ничтожество — то тоже все это видели. Это трудно было понять тем, кто не был на войне.

Я пришла с фронта, у меня ничего нет: гимнастерка, шинель на мне, и все. Мне пришлось с этого начинать жизнь. У меня опять фронт — ты в шинели одной, шинель, как говорится, постели и шинелью накройся. Ну, и еще разговоры разные… Сорок лет скоро, а у меня все еще щеки горят…

Мужчина возвращался, так это герой. Жених! А если девчонка, то сразу косой взгляд: «Знаем, что вы там делали!..» И еще подумают всей родней: брать ли ее замуж? Честно признаюсь, мы скрывали, мы не хотели говорить, что мы были на фронте. Мы хотели снова стать обыкновенными девчонками. Невестами…"

Ох! И судьба же им выпала. Сначала надо было, чтобы хватило сил стать необыкновенными. Героинями! А потом, чтобы найти их — и стать обыкновенными. Девчонками. Невестами.

Все время такое чувство, что вот-вот коснешься того, чего касаться нельзя. И даже если не спрашиваешь, рассказывают сами. До сих пор болит!

А мы не знали этих горьких обид.

Хирургическая медсестра Лилия Михайловна Будко:

"Мы теперь каждый год все ветераны собираемся. И вот я выхожу из гостиницы, а девочки мне говорят:

— Где ты, Лиля, была? Мы так наплакались.

Оказывается, подошел к ним мужчина, казах, спрашивает:

— Вы откуда, девчата? Из какого госпиталя?

Они ему отвечают и говорят:

— А кого вы ищете?

— Я каждый год приезжаю сюда и ищу одну сестру. Она спасла мне жизнь, я ее полюбил. Хочу ее найти.

Мои девочки смеются:

— Да что там уж сестричку искать, там уже бабушка. Сединами голова убелена, уже все.

— Нет…

— Уже жена ведь есть, дети?

— Внуки есть, дети есть, жена есть. Душу потерял… Души нет…

Девочки мне это говорят, и мы вместе вспомнили: а не мой ли это казах?

…Привезли мальчишку казаха. Ну, совсем мальчишечка. Мы его прооперировали. У него было семь или восемь разрывов кишечника. Он безнадежный был. И настолько он лежал безучастный, что я его сразу заметила. И, как минутка лишняя, забегу к нему: «Ну, как дела?» Внутривенное сама сделаю, температуру измерю, и он выкарабкался. пошел на поправку. А мы у себя раненых не держали долго, мы на первой линии. Окажем помощь и отправляем их дальше. И вот его с очередной партией должны увезти.

Он лежит на носилках, мне передают, что он зовет меня.

— Сестра, подойти ко мне.

— Что такое? Что ты хочешь? У тебя все хорошо. Тебя отправляют в тыл. Все будет в порядке. Считай, что ты уже живешь.

Он просит:

— Я очень вас прошу, я один у родителей. Вы меня спасли. Я знаю… — дает мне подарок — колечко, маленькое такое колечко.

А я колец не носила, почему-то не любила. И я отказываюсь:

— Я не могу, не могу. Отвези его лучше маме.

Он просит. Раненые пришли, помогают ему.

— Да возьми, он же от чистого сердца.

— Это не мой долг, понимаете?

Но уговорили они меня. Правда, я это колечко потом потеряла. Оно было мне больше, и однажды заснула, а машину подбросило и оно где-то упало. Жалела очень.

— Вы потом нашли этого мужчину?

— Мы так и не встретились. Не знаю, тот ли это? Но мы его целый день вместе с девочками искали.

И все мне вспоминалось и вспоминалось. Хорошее вспоминалось. Обиды вспоминались… Иногда до оскорбительного больно говорили о женщинах, которые были на войне. Вот были такие очень оскорбительные слова — «полевая походная жена»… На фронте их говорили…

Но ни, наверное, родились не на фронте, пришли из тыла…

…В сорок шестом приехала я домой. Меня спрашивают: «Ты будешь ходить в военном или в гражданском?» Конечно, в военном. И не подумаю снимать. Пошла вечером в Дом офицеров на танцы. И вот вы сейчас услышите, как относились к военным девушкам.

Я надела туфли, платье, а шинель и сапоги в гардероб сдала.

Подходит ко мне один военный и приглашает танцевать. Капитан.

— Вы, — говорит, — наверное, не здешняя. Очень интеллигентная девушка.

И весь вечер он от меня не отходил. Закончились танцы. говорит мне:

— Дайте ваш номерок.

И пошел вперед. А в гардеробе ему дают сапоги, дают шинель.

— Это не мое…

Я подхожу:

— Нет, это мое.

— Но вы мне не сказали, что были на фронте.

— А вы меня спрашивали?

И он растерянный стоит. Он не мог на меня глаз поднять.

А сам только с войны пришел.

— Почему вас так удивило?

— Я не мог представить, что вы были в армии. Понимаете, фронтовая девушка…

— Вас удивило, что я, мол, одна? Без мужа и не беременная?

Я не дала ему провожать меня.

И всегда гордилась, что я была на фронте, Родину защищала…"

Так и живет это в них едино: жестокая память войны и светлая память молодости.