Профессор-реаниматолог Алексей Борисович Рускин был отравлен за ужином, на «государственной даче» медицинских светил.

Срочное вскрытие с математической — а даже не медицинской! — точностью доказало: смерть наступила мгновенно. Не по злой воле тромба, запрудившего какой-то сосуд, и не потому, что биение сердца прекратилось столь же загадочно, как началось. Профессор скончался от яда, брошенного в атаку на его организм. Атаку, подобную ядерной: не спасешься!

И тогда в особой машине, которая сокращает расстояние лезвиями фар, вспарывающими ночь, и надрывной сиреной, и лихорадочно вспыхивающими мигалками, на загородную дачу примчали следователя. Его сопровождали, будто конвоировали, трое — до такой степени «штатских», что случайно проходивший мимо дачи офицер взял под козырек.

Вопросы задавал следователь, а трое, угрожающе помалкивая, исчезли. Лица их, не похожие друг на друга, но одинаковые, тоже не высказались.

Такая немота означала, что событие произошло громовое.

Советская власть терпеть не могла незапланированных происшествий. Знаменитого профессора вполне допустимо было отравить по какой-либо государственной надобности. Но по государственной! Тем паче, что за ней, за империей, преступлений значиться не могло.

На даче, что расположилась в семнадцати километрах от города, по субботам и воскресеньям отдыхали медицинские звезды первой величины. Ради властителей первой величины: вдруг занемогут! Целители находились в «непосредственной близости», чтобы в нужный момент не с курьерской, а экспрессной скоростью оказаться у вельможных постелей.

Главным реаниматологом не только считался, но и был Алексей Борисович Рускин. Он утверждал, что перед медициной — не столь безусловно, как перед Богом! — но все люди равны. Когда его объявляли правительственным врачом, он взрывался протестом. Ему претило, что дача именовалась «государственной», как у самих владык. И он придумал для нее имя неутвержденно-оригинальное: «Клятва Гиппократа».

— Пусть «клятвопреступнички» хотя бы не забывают, в чем клялись! — объяснил свою бунтарскую инициативу профессор.

Имя к даче приклеилось. Потом его чуть-чуть сократили. «Поедем к Гиппократу!», «Встретимся у Гиппократа?» — говорили друг другу светила-целители.

Бунтарем Алексея Борисовича не называли, — его нарекли оригиналом. Оригинальность, в частности, проявлялась и в том, что, будучи человеком благополучным, он не ощущал личное благоденствие как всеобщее.

Сколько бы благ ни досталось человеку, ему свойственно думать, что он заслужил гораздо больше, чем получил. Алексей Борисович мыслил по-своему: «То, что мне предоставлено, многие заслужили куда безусловней». Если он высказывал это вслух, на него взирали с испугом.

Профессор Рускин так и величал своих коллег, а заодно и себя самого — не врачами и не докторами, а «клятвопреступничками». В его устах уменьшительное слово звучало то насмешливо, то ласкательно.

— Каждый из нас хоть когда-нибудь, хоть раз да сберегал свое здоровье старательней, чем самочувствие пациента. Хоть раз да не откликнулся на зов страждущего… Хоть раз да схалтурил. А как мы красиво клялись! Лучше бы поименовали ту акцию простым «честным словом», а не высокопарною «клятвой». Во-первых, клясться грешно, а во-вторых, именно клятвы чаще всего нарушаются. Давайте же, дорогие клятвопреступнички, сознаемся и покаемся!

Алексей Борисович никого не поучал и не обличал — самые терпкие по сути слова он амортизировал иронией и шутливостью. С такой интонацией он и жил.

— Добрый день, дорогие клятвопреступнички! — обращался он к приятелям.

И они, боясь выглядеть недоумками, не обижались:

— Добрый день, клятвопреступничек!

Он действительно желал им добра. Разумно ли было на него обижаться?