Назавтра, едва дождавшись рассвета, Маша позвонила Алексею Борисовичу, чтобы он не успел уйти на свою поразительную «работу».

— Ох, как удачно, что я успел вернуться после бессмысленной утренней беготни! — порадовался он в трубку. — Убегаю от одиночества… Позвони вы на три минуты раньше, и не застали бы. Это был бы кошмар!

Шутливостью он прикрывал душевную взбудораженность, о которой уже давно не мечтал.

А когда наконец стемнело, Маша, согласно договоренности, направилась к кудеснику-реаниматологу домой.

Едва она вошла в комнату, Алексей Борисович, чтобы не возникало вопросов, сообщил:

— Моя первая жена умерла одиннадцать лет назад. От рака почки с метастазами в кости… Мученически умирала. За что? Она, поверьте, была праведницей. В отличие от меня… Спасти ее я не мог. Реаниматологам, кстати, близких людей редко удается спасти. Вот такая закономерность. Что поделаешь, вернуть было невозможно, но и забыть нереально. Детей у нас не было. И второй жены у меня пока тоже нет.

Он вскинул глаза на Машу, будто давая понять, что она могла бы претендовать на вакантное место.

Маша этому не удивилась: мужчины часто, впервые ее увидев, восклицали, что хотят лицезреть ее до последнего вздоха. И она с безразличием верила им, как они верили себе в те минуты, когда это произносили. Не только ведь поэт «сам свой высший суд», но и женщина, если она умна, «всех лучше» может определить себе цену. Большинство мужчин, встречавших Машу на своем мужском пути, готовы были эту цену платить.

Она на мгновение запамятовала, зачем явилась к профессору. А ведь формально-то ее привело к Алексею Борисовичу здоровье Вадима Степановича.

Профессор Рускин не был отшельником и затворником. Он не затворял свою квартиру от прекрасного пола, который считал прекрасным вполне убежденно, и ничуть этого не скрывал. Но стены были увешаны фотографиями и даже портретами всего одной женщины.

— Это она?

— Первая жена, как вы уже знаете… Я думал, что она будет и единственной. — Получалось, что сейчас он уже так не думает. — Душой я, представьте, всегда был ей предан. — С внезапным и веселым озорством почесав затылок, он добавил: — В абсолютную же мужскую верность я, простите, почти не верю.

— А в женскую?

— Тоже не очень. Но пусть об этом поведают женщины. Не хочу оговаривать! Вернемся к мужчинам… В моем возрасте верность уже возможна. Так что в этом смысле у будущей спутницы есть большой шанс… Если ей, разумеется, моя преданность будет нужна.

Он взглянул на Машу, точно спросил: «Вам она пригодится?»

Он очень отличался не от одного Вадима Парамошина, но и ото всех ее бессчетных поклонников. Чем именно? Многими качествами, кои сразу угадывались. Но более всего, она поняла, своей независимостью. Он не был зависим ни от вышестоящих (это она приметила еще в парамошинском кабинете), ни от нижестоящих. А зависел лишь от своего врачебного дара. И от редчайшего, как успела уловить Маша, характера. Во всяком случае, на фоне характеров, что до той поры ей попадались. Независимость диктовала ему фразы, симпатии, антипатии… Он любил того, кого любил, и уважал того, кого уважал. Никто не мог ему ничего навязать. Так она представляла себе… И так было в действительности.

Для сравнения Маша вспомнила о рабской зависимости Вадима ото всех — взявших его в полон — сил: общественных и партийных, обывательских и начальственных. Он был зависим от рассвета и до темна. Да и по ночам ему снились преследования, погони, о чем он рассказывал Маше. Круглосуточно обязан он был что-то учитывать, к чему-то и к кому-то прислушиваться, примеряться.

А Алексей Борисович, похоже, прислушивался к голосу долга, подчинялся же собственным увлечениям и желаниям. Учитывал он не прихоти руководителей, а прихоти женщин. У которых пользовался успехом…

Ну а в день парамошинской клинической смерти профессор-реаниматолог влюбился.

Квартира была ухоженной, обставленной со вкусом, который нельзя было подвергнуть сомнению.

— Художником-постановщиком всего этого была жена, а порядок в квартире поддерживаю и соблюдаю я, — продолжал оповещать Машу Алексей Борисович. — Поддерживаю… как память о ней. Она была неповторимой чистюлей. И в людских отношениях тоже. Возвышенно выражаюсь? Иначе не могу… в этом конкретном случае.

— Вы ее любите? — спросила Маша.

— Ее разлюбить нельзя. Не получится… Но она завещала, чтобы я вновь женился. Была уверена, конечно, что я и так, без ее завещания, холостяком не останусь. Но вот пока… Хотите быть второй и последней?

— Хочу, — ответили ее наивно-пухлые губы, не успев согласовать это с разумом.

После кончины жены он, понемногу оправившись, не ограничивал себя в знакомствах и встречах с полом, который считал прелестным, но слабым никогда не считал. «Я в поиске!» — сообщал он приятелям. «И долго будешь искать?»

— Я нашел! — оповестил он в тот вечер Машу.

— Кого? В каком смысле?

— Вас… В том самом, решающем!

Со стен на Машу внимательно, но без осуждения взирала первая жена Алексея Борисовича. Он почувствовал, что из-за ее взглядов Маша не ощущает раскованности, свободы.

— Жена бы одобрила мой выбор. Не сомневайтесь: я знаю ее придирчивый, но объективный вкус.

Чтобы увернуться от этой темы, Маша спросила:

— Она вас тоже…

— Она любила во мне не только мужа, но как бы и сына, — перебил он. — И, подобно матери, не сомневалась, что сыну ее — да плюс еще мужу! — должно доставаться все самое лучшее… Лучшее во всех отношениях. Так что вы бы ее устроили.

Он и Маше напоминал прямодушного, обаятельного ребенка. Они помолчали.

— А как вы оцениваете… здоровье Вадима Степановича? — скорее вспомнила, чем поинтересовалась Маша.

— Причиной клинической кончины его стало, по-видимому, какое-то мгновенное потрясение, а не хронический недуг. Так что все восстановится и будет в порядке. Я почти убежден. Почти, так как полностью ручаться за выходки сердечно-сосудистой системы не может никто. Иногда эта система так же непредсказуема, как система советская. Но организм Парамошина еще молод. В отличие, допустим, от моего. Молодость хороша уже сама по себе. Но я не хочу зависеть от возраста. — «И от него тоже?» — подумала Маша. — Не робею, как видите, перед вами. Хоть мне уже пятьдесят шесть.

Ей было тридцать.

«Что люди? Что их жизнь и труд? Они прошли, они пройдут…» — написал гений, проживший двадцать шесть с половиной лет и не цеплявшийся за земное существование. Он «хотел забыться и заснуть», за что профессор-реаниматолог его дополнительно почитал.

Лермонтов, естественно, не был пациентом Алексея Борисовича… Но строки его стали критерием отношения профессора к пациентам. «Они прошли, они пройдут…» Все старались проходить подольше, максимально задерживаться в своем земном шествии. Максимально содействовать этому было предназначением и обязанностью Алексея Борисовича. Но к тем, кто уж очень цеплялся за жизнь, он относился скептически. Очнувшись, Парамошин шепотом заклинал реаниматолога: «Я умоляю вас… Умоляю…» Эту врачебную тайну Алексей Борисович, однако, от Маши скрыл. Вскинув на нее устало-озорные глаза, он спросил:

— А Вадим-то Степанович из-за чего надорвался? Как вам кажется?

— Из-за любви, — не задумавшись, сообщила она.

По-мальчишески бойко сообразив, он снова задрал глаза, так как был ниже ее ростом и не собирался это маскировать — ни перед кем на цыпочки не привставал:

— Из-за любви к вам?

— Ко мне.

— Молодец. Я его понимаю! И как же теперь?..

— Я ведь дала вам согласие. — Маша не бравировала прямотой — она и правда не выносила в общении кривых и ломаных линий. Ничего из себя не изображая, она даже не прихорашивалась и пренебрегала косметикой. Какою была, такой и была.

— А не придется ли снова его спасать? — спросил Алексей Борисович. И сам же ответил: — Во-первых, я все равно не собираюсь вас уступать, а во-вторых, трагедии повторяются лишь как фарс. Расхожая истина. Но давайте за это выпьем!

В застольях он был несменяемым тамадой, «душой общества». Душой изобретательной и находчиво-остроумной… Когда его с нарочитой торжественностью избирали главой стола, он неизменно предупреждал:

— У меня, как и у знаменитого восточного мудреца-поэта, есть, предупреждаю, существенный недостаток: я очень люблю тех, кто любит меня, и недостаточно люблю тех, кто меня не любит.

«Тех, кто не любит его, любить вообще противоестественно!» — впоследствии думала Маша. Она в ту пору уже наизусть знала его излюбленные истории и анекдоты. Не мог же он всякий раз изобретать что-то новое. Она берегла его силы — и не требовала обновления застольных «программ». А слушала так, как внимают произведению хоть и знакомому, но неспособному надоесть.

Если сам Алексей Борисович примечал за столом тех, которые, как и Маша, не единожды его слышали, он с ребячьей открытостью объявлял:

— По многочисленным просьбам исполняю на бис осточертевшие мне «номера»!

«Би-ис!» — взбадривали его приятели. И он, оставляя нетронутым текст, играючи обновлял форму общения: артистичность его была неиссякаема.

Принято считать, что молодость — это счастье. Но для Маши она была нестихавшей тревогой. В совсем юные годы она наивно мечтала уничтожить возрастной разрыв между собой и мамой. «Это противоречит законам природы», — объяснила ей мама-юрист, которая законам служила. Но боязнь остаться одной продолжала Машу преследовать. Не по возрасту самостоятельная, она боялась утери не бытовых материнских забот, а мамы как мамы: ее присутствия в своей жизни и в жизни вообще. Советы Полины Васильевны не звучали наставлениями, а служили прозрениям дочери, избавлению дороги ее от спотыканий, чудившихся падениями, и от незначительных рытвин, казавшихся пропастями. Так было до той поры, пока Маша не влюбилась и не лишилась здравого слуха, к которому Полина Васильевна уже напрасно пыталась пробиться.

И вот нежданно… Маша почувствовала, что снова мечтает свести на нет возрастное расстояние. Между собою и мужем. «Чем больше родных людей, тем вроде спокойнее, — рассуждала она. — Но тем и тревожней: увеличивается опасность потерь». Машу угнетали, страшили возрастные разрывы… Хотя муж предупреждал ее и себя:

— Кто следующий — это определяют не цифры, не даты рождения. Чаще всего в повседневности убивает не возраст, а люди людей. Люди людей… И даже не явно, как противники на войне. Или как уголовники… А те, кого официально и судить невозможно: завистники, интриганы, отравители окружающей среды… и нравственной тоже.

Маша принадлежала к тем женщинам, игнорировать коих мужчинам было почти невозможно, как водителям светофоры. С той разницей, что она являлась лишь знаком «стоп»: замирали либо полностью, либо своей физиологической сутью. А ревновал все же не он ее, — ревновала она… Машу смущало, что все медсестры, окружавшие мужа, были хорошенькими.

— Мрачные экстремальные ситуации надо рассеивать красотой, — объяснил он.

— Но не обязательно женской.

— В мужской красоте я разбираюсь меньше.

Маша знала, что, хоть муж с ходу в глаза не бросался, при ближайшем рассмотрении он нырял в самую глубь женской неотвязности, прилипчивости. И она терзалась.

— Что ты, милая? Мне бы за тобой уследить! — прямодушно реагировал он.