Повесть

Все довольны, кроме Димы

Учителя литературы очень любят задавать домашние сочинения на тему «О чем я мечтаю». Эти сочинения мне всегда трудно писать, потому — что я мечтаю об очень многом и никак не могу решить, о какой же именно мечте написать. Помучившись немного за письменным столом, узнав на всякий случай, о чем мечтают мама, папа и старший брат Дима, и убедившись, что их мечты мне совсем не подходят, я сажусь и пишу то, что, я уверен, с удовольствием прочтет наша учительница. Я пишу, что очень хочу уехать за тысячи километров от Москвы, чтобы открыть залежи каких-нибудь полезных ископаемых, или скелеты древних животных, или даже новые земли…

На самом же деле, когда мне приходилось летом уезжать из Москвы не за тысячи, а всего-навсего за двадцать пять километров, в пионерский лагерь, я очень скучал по своему двору, и по своей улице, и по своим школьным товарищам. Но вот наступил день, когда мне со всем этим пришлось распрощаться.

Расскажу по порядку. Впервые я услышал о своем дальнем путешествии от соседки Генриетты Петровны. Наша соседка все новости узнавала первой. Она нигде не работала и поэтому успевала раньше других выскакивать на телефонные звонки, слушать и смотреть все передачи и даже объявления по радио и телевизору. Но только потом Генриетта Петровна передавала эти новости так, будто играла в «испорченный телефон».

Вот, например, если по радио обещали ясную, солнечную погоду, Генриетта Петровна обязательно говорила, что «возможны осадки в виде дождя и снега», — все наши соседи захватывали с собой плащи, зонтики и таскались с ними по жаре до самого вечера. Если моему старшему брату Диме звонил кто-нибудь из его товарищей-десятиклассников, Генриетта Петровна с улыбочкой сообщала, что его звал какой-то приятный женский голос. Дима сразу начинал звонить своей Кире Самошкиной, а она в ответ только плечами пожимала (хотя этого по телефону, конечно, не было видно). Тогда Генриетта Петровна как ни в чем не бывало говорила: «Я не виновата, что у ваших приятелей женские голоса, а у приятельниц — мужские имена: ведь Кира — это же просто-напросто Кирилл. Не так ли?» Ну, тут я даже соглашался с Генриеттой Петровной: Кира — действительно ужасное имя. Но об этом после…

А сейчас расскажу, как все получилось в тот самый памятный день. Я пришел из школы, и Генриетта Петровна сразу сообщила, что нам всем, то есть маме, папе, Диме и мне, как всегда, очень повезло и что мы уезжаем из Москвы куда-то далеко, на юг. Я тут же сообразил, что мы, наверно, поедем далеко на север. Так оно и было на самом деле.

Вечером папа экстренно собрал семейный совет, который он называл «семейным квартетом», потому что нас было четверо. Ну, сперва все шло как в знаменитой басне Крылова: каждый «играл» по-своему. Папа сказал, что он очень счастлив, потому что наконец-то будет изучать вечную мерзлоту не в московских холодильниках и не по бумажкам, а, как папа сказал, «весомо, грубо, зримо». Это, оказывается (я уж потом узнал!), он употребил слова Маяковского.

Мама стала быстро-быстро расставлять на столе посуду, хотя ужинать было еще рано: она была не так сильно счастлива, как папа. Одна тарелка даже упала на пол, но не разбилась. Мама как-то очень громко, не своим голосом расхохоталась (представляю себе, какой был бы «хохот», если бы это случилось со мной! Но ведь маме все можно: и ронять и даже разбивать).

— Ничего-о, — сказал ей папа, — не волнуйся: ты скоро привыкнешь к этой мысли…

И уже через полчаса мама действительно привыкла. Она стала так деловито вытаскивать чемоданы и собирать вещи, будто уже давным-давно знала, что мы поедем в Заполярье, только никому об этом не говорила. Я заметил, что мама вообще очень быстро привыкала к папиным мыслям. Она часто не соглашалась с папой, но потом (я уж это точно заметил) поступала именно так, как он советовал. Хотя никогда в этом не признавалась…

Папа был невысокого роста, и мама, по ее словам, именно из-за этого всю жизнь проходила на низких каблуках. Папа брил голову наголо, потому что ему кто-то сказал, что от этого будут лучше расти волосы. Волосы лучше не росли, но зато папу называли не лысым, а бритым. Про маму же нашу во дворе говорили, что она «красивая, как артистка». Хотя мама работала всего-навсего бухгалтером.

Мама при других всегда защищала и нахваливала папу, а дома поступала совсем наоборот. Однажды я слышал, как мама сказала папе: «Никогда не хвали ребят в их присутствии: это непедагогично!» Тогда я понял, что папу она, наверно, ругала в его присутствии, как это говорится, «в воспитательных целях».

Собирая вещи, мама сказала, например, что никто из папиного отдела, конечно, никогда в жизни не согласился бы ехать так далеко и что одного только папу могли уговорить на это. А через несколько минут на кухне она уверяла соседей, что все папины сотрудники очень хотели, прямо-таки мечтали поехать в Заполярье, чтобы изучать там вечную мерзлоту, но что доверили это важное дело одному только папе. Короче говоря, мама собиралась в дорогу.

Я был еще счастливее папы! Еще бы: я поеду не куда-нибудь на дачу и не в пионерский лагерь, а в город Заполярск, который так называется потому, что находится за самым Полярным кругом. На радостях я даже стал напевать известную песенку, которую чуть ли не каждый день передавали по радио:

Едем мы, друзья, в дальние края!..

Дима поморщился, словно у него зубы заныли.

— Какой у тебя ужасный слух!..

— Я ведь не в театре выступаю.

— Да… Но мы вынуждены тебя слушать!

Папа сбоку внимательно посмотрел на Диму и сказал:

— Не ссорьтесь перед дорогой: это плохая примета.

Дима передвинул свои роговые очки с переносицы на кончик носа и опять отправил их на переносицу. Потом он принялся так усиленно чесать свой затылок, что мне, как всегда в подобных случаях, казалось, что он вот-вот доскребется до самой коры головного мозга.

— Дело в том… Дело в том, — медленно, но твердо проговорил Дима, — что я никуда не поеду.

Папа даже привстал со стула.

— Как не поедешь?

— Так… очень просто. Не смогу поехать, — подтвердил Дима и вышел в коридор.

Папа с мамой удивленно переглянулись. И только один я во всей нашей семье, да, пожалуй, и во всем мире, знал, почему Дима не хочет ехать в Заполярск: он был влюблен в Киру Самошкину.

Я узнал об этом совершенно случайно. Если вы помните, как раз из-за Димы я перестал вести свой дневник: Дима заглядывал в него, узнавал все мои мысли и самым коварным образом срывал мои самые лучшие, самые смелые планы, которые почему-то считал баловством. Ну, а другие, которые ему нравились, тайно поддерживал… В общем мне это надоело, и я забросил свой дневник. Я вообще перестал доверять свои мысли и планы бумаге: пусть о них никто не знает заранее! И даже вот этот рассказ о нашей поездке в Заполярск я пишу через полтора года, когда уже начал учиться в седьмом классе. А в те дни, когда мы стали собираться в путь, я еще всего-навсего был пятиклассником…

Так вот однажды я заметил, что Дима что-то записывает по ночам в толстую «общую» тетрадку. Да, да, представьте себе: вскочит в одних трусиках — и сразу за стол! Берет ручку, раскрывает тетрадь, так задумчиво-задумчиво закинет голову вверх, повздыхает немножко и что-то там запишет. Потом пошепчет немного себе под нос и снова пишет…

Я решил заглянуть в эту тетрадку, раз уж Дима в мой дневник заглядывал. На самой первой странице было написано: «Посвящается К. С.».

Я даже вздрогнул: неужели Дима решил что-то посвятить лично мне? А что ж такого особенного? Ведь я как-никак его единственный брат! И, конечно, эта строчка, если ее расшифровать, обозначает: «Посвящается Котлову Севе». Целую минуту я был просто счастлив… А потом у меня на глазах даже слезы выступили, потому что на следующей странице я прочитал:

Мы с тобою всегда будем вместе! Ты — мой самый надежный друг. Я клянусь своим сердцем и честью: Нет дороже людей вокруг!

«Ну, конечно, это про меня! — решил я. — Все абсолютно точно: „самый надежный друг“ и „нет дороже людей вокруг!“». Сердце у меня сильно-сильно забилось. Я побежал в ванную комнату, где Дима в это время мылся, попросил открыть мне дверь и дрожащим, взволнованным голосом произнес:

— Димочка, мы обязательно всегда будем вместе! Ты тоже самый надежный друг! И я самый надежный… Так что ты не волнуйся, пожалуйста. Я тебя никогда не покину!

Дима, завернувшись в мохнатое полотенце, посмотрел на меня, как на сумасшедшего. И это показалось мне странным. Я поскорей вернулся в комнату и прочитал следующее стихотворение, которое начиналось такой строчкой: «Я скучаю по тебе всегда…»

И тут я слегка засомневался: может, я все-таки не совсем верно расшифровал эти буквы — «К. С.»? Ну в самом деле, зачем же Диме обо мне скучать, если я у него всегда под боком? И даже иногда мешаю ему готовить уроки и решать шахматные задачи, о чем Дима прямо так и говорит, и не стихами, а в довольно-таки грубой форме.

Я перевернул еще одну страницу, и вдруг мне все стало ясно. Там я прочел:

С тобой, родная Кира, Прошел бы до Памира!

Так. Все понятно: Кира Самошкина! Вот кому была посвящена «общая» тетрадка в красном клеенчатом переплете. Дима собирался шагать до Памира, а ему предлагали ехать совсем в другую сторону. Да еще без Киры! Дима ехать не хотел… Прямо наотрез отказывался. Надо было что-то срочно предпринять!

Я буду корреспондентом!

В тот вечер, когда папа сообщил на «семейном квартете», что мы едем в Заполярск, я запел известную песенку, которая так не понравилась нашему влюбленному Диме. Я бы, пожалуй, и заплясал, если бы не постеснялся…

Но на следующий день, по дороге в школу, мне вдруг стало грустно. Я подумал, что скоро переулок, по которому я уже пять с половиной лет бегал по утрам, размахивая портфелем, будет от меня далеко-далеко. И никто мне не будет кричать по утрам: «Здорово, Котелок!» Никто даже и знать не будет, что меня зовут Котелком. Может быть, мне придумают другое прозвище, к которому я все равно уже никогда не привыкну (ну, например, станут называть меня «паровым котлом» или как-нибудь вроде этого). А может, и вообще не дадут никакого прозвища…

От всех этих мыслей у меня был такой вид, что председатель совета отряда Толя Буланчиков своим обычным неторопливым и солидным голосом произнес:

— Я вижу, Сева, что ты находишься в глубокой задумчивости. И это очень хорошо. Нам сейчас как раз нужна твоя смекалка и твоя… так сказать, богатая творческая фантазия!

— У вас скоро уже не будет моей богатой фантазии… — загробным голосом произнес я.

— Нет, почему же? Ты ошибаешься… Ведь скоро лето наступит, и у нас, во дворе школы, будет городской пионерский лагерь. Вот мы и хотим, чтобы ты придумал какие-нибудь увлекательные летние дела…

Толя в последнее время стал говорить как бы от имени всего совета отряда: «мы хотим», «мы ждем от тебя»…

— Меня с вами летом уже не будет, — тихо и грустно проговорил я.

— Мы понимаем. Ты, наверно, уедешь в загородный лагерь, да? Но ведь потом ты вернешься. И тогда…

— Я уже никогда не вернусь к вам, — еще печальнее сообщил я.

Толя Буланчиков взглянул на меня с удивлением и даже с испугом.

— Можно подумать, что ты умирать собрался.

— Нет, я не умру… Но я уеду очень-очень далеко. В город Заполярск…

Через несколько минут уже весь наш класс знал об этой новости. И тут мне стало еще больше не по себе: я понял, что всем ребятам не хочется расставаться со мной. И даже тем, которым я, кажется, причинял одни только неприятности и которые, как я думал, очень хотели бы от меня избавиться. Нет, никто от меня избавляться не желал…

— Ты всегда будешь с нами, дорогой Сева! Мы тебя не забудем! — торжественно произнес Толя Буланчиков.

— Вот еще, надгробную речь завел! — воскликнула ехидная Галя Калинкина, которую мы недавно выбрали редактором стенгазеты за это самое ее ехидство, которое Толя Буланчиков назвал «умением критически мыслить». — Давайте лучше сделаем так, чтобы он с нами не расставался.

— Это невозможно, — сказал я. — Мама уже вещи собрала…

— Нет, ты меня не понял, — стала пояснять Галя. — Я хочу, чтобы ты с нами не расставался в переносном смысле слова…

— Как это «в переносном»?

— А очень просто… Ты будешь нашим специальным корреспондентом за Полярным кругом! Будешь в каждый номер стенгазеты присылать всякие интересные заметки. Мы будем их читать и как бы беседовать с тобой, будем слышать твой голос… Вот мы и не расстанемся!

— Это здорово! Молодец, Галка!.. Это же замечательно! — загалдели со всех сторон. — У нас теперь будет свой корреспондент!

— Вот хорошо, если бы мы вообще все разъехались в разные стороны, и тогда бы у нас всюду были корреспонденты! — увлекся наш отрядный поэт Тимка Лапин.

— Нет, зачем же нам всем разъезжаться и тем самым разрушать коллектив? — возразил Толя Буланчиков. — Тогда и стенгазету читать будет некому. Все будут только писать!.. А вообще предложение Гали очень разумное. Толковое, я бы сказал, предложение.

— Еще бы! — воскликнул Тимка Лапин. — Пусть он нам рассказывает обо всех своих делах за Полярным кругом, обо всей тамошней жизни. А мы потом, сразу после школы, всем классом приедем в Заполярск работать. А? Здорово? Я читал, что некоторые выпускники так и делают… Прямо всем классом отправляются на разные ударные объекты. Давайте и мы! А?

— Давайте! Поедем на ударные объекты! — закричали все и стали так радостно хлопать Тиму по плечу, что он даже присел на корточки.

— Хорошо, — согласился я. — Буду вашим корреспондентом. Прямо с осени… К первому сентября пришлю первую статью!

— Нет, мы все просто умрем от нетерпения! — не согласилась со мной Галя Калинкина. — Ты, как приедешь, сразу пиши. А еще лучше — с дороги присылай свою первую корреспонденцию. Знаешь, такие бывают «путевые заметки». Вот и ты пришли…

— Но ведь уже лето наступает… И наша стенгазета «закроется» до сентября.

— Газета будет выходить без перерыва! — заявила Галя. Слово «стенгазета» она всегда сокращала и говорила просто «газета», это звучало солиднее. — Ведь летом здесь, во дворе, будет городской пионерский лагерь, и он без газеты тоже никак не обойдется!

— Хорошо, я напишу вам с дороги!

В этот момент ко мне протиснулась добрая, жалостливая Лелька Мухина, та самая, которой я сажал в парту живого ежа, и тихо прошептала в самое ухо:

— Ой, Сева… выйди, пожалуйста, на «удиральную лестницу». Там Витик-Нытик плачет…

Нытик не хочет расставаться

Я сразу пошел на «удиральную лестницу». Это был черный ход, через который кое-кто из ребят иногда удирал с уроков, поэтому ее так и прозвали. Мой товарищ Витик, по прозвищу «Нытик», стоял, повернувшись к окну, и, казалось, очень пристально разглядывал, как на соседнем дворе хозяйки развешивали белье.

— Ты что? — спросил я, подходя сзади.

Витик-Нытик от неожиданности вздрогнул, обернулся, и я увидел, что у него глаза мокрые и даже на щеке пролегла такая узенькая, извилистая тропинка от слезы.

— Ты чего ревешь? То есть плачешь! — спросил я.

Витик-Нытик сперва хотел сделать вид, что вовсе не плачет, а потом махнул рукой (чего уж там скрывать!) и глубоко всхлипнул.

— Уезжа-аешь? Да-а?.. — спросил он своим обычным занудным тоном, растягивая гласные буквы.

Мне стало жалко грустного Нытика, и я даже замялся:

— Да нет… Как тебе сказать? Еще не все ясно. Вот Дима, например, не хочет ехать… Возможны еще всякие неожиданности.

— Обма-анываешь, да? Утеша-аешь?..

У Витика по лицу побежала еще одна слеза. Она бежала быстро, будто ей было стыдно и она хотела поскорее скатиться на пол.

— Ну что ты? Что ты?

Я стал искать носовой платок, но его, как всегда, на месте не оказалось. И тогда я проехался по щекам Нытика рукавом своей курточки.

— А ты не уезжа-ай… — стал просить Витик. — Вот у нас в квартире тоже один сосед уехал, а семья его осталась: сидят, квартиру сторожат… Вот бы и вы так! А?

— Нет, нам так нельзя! Мы папу одного отпустить не можем!

— А я ка-ак же?..

— Ты будешь обо мне все знать! Меня, понимаешь ли, назначили специальным корреспондентом вашей стенгазеты по всему Заполярью. Я буду каждые десять дней присылать заметки о себе, о своих делах. И ты все будешь про меня знать!

— А ви-идеть не бу-уду, да-а?..

— Потом увидишь! Ты вместе со всем классом приедешь к нам туда, в Заполярск. После окончания школы… Так некоторые выпускники делают. Ну и наши ребята тоже решили так поступить! Всем классом — на ударный объект! И ты, если бы здесь не ревел… то есть не плакал, тоже об этом знал бы! Ну, чего ты вдруг?..

— Ну да-да, вдруг… Как же я без тебя останусь?

Тут Витик-Нытик стал вспоминать, как мы по Диминому паспорту в кино ходили, и как разгадывали таинственную подпись «ТСБ», и как за спутником через бабушкин театральный бинокль наблюдали, и как ссорились, и как дрались… Да, мы ведь раньше очень часто ссорились с Витиком и даже по целым неделям с ним не разговаривали, а теперь вот и у меня в носу вдруг что-то защекотало. Но я решил не распускаться, быть мужчиной и приободрить слабого Нытика.

— Вот видишь, — сказал я, — мы с тобой часто ссорились, ругались… Я тебя даже треснул однажды! Помнишь?

Я хотел этими воспоминаниями утешить Витика, но он никак не утешался.

— А кто тебя Нытиком прозвал? Помнишь? Я прозвал!..

— Ну и пусть…

— Чудак человек, ты подумай, сколько у нас в классе хороших, даже прекрасных, можно сказать, ребят. Толя Буланчиков, и Тимка Лапин, и Галя Калинкина… И еще целых тридцать пять человек! Они тебя никогда не били и Нытиком не обзывали!

— Не ну-ужно мне других товарищей!..

Я раньше не подозревал даже, что Витик-Нытик такой верный и преданный друг. Мне стало стыдно за то, что я частенько подсмеивался над ним. Но я не показал виду, чтобы еще больше не расстраивать Нытика.

— Чем без толку хныкать, — сказал я, — помог бы мне лучше в одном деле!

— В како-ом?.. Зубы загова-ариваешь, да-а?..

— В каком? В любовном! Вот в каком!..

У Витика-Нытика сразу высохли слезы.

— Ты влюбился? Да?!

— Да нет… Это я про Диму хотел тебе рассказать. Он, понимаешь, влюбился и не хочет с нами ехать в Заполярск. Не знаю прямо, что делать!

Витик-Нытик был очень любопытным. Шмыгнув носом, он торопливо поинтересовался:

— Ваш Дима? Влюблен?! А в кого, а?..

Я «убиваю любовь»

Витик-Нытик сказал мне, что в старых журналах, которые еще до революции выходили и которые очень любит перечитывать его бабушка, даются разные советы насчет того, как нужно «убивать любовь». Там так прямо и написано: «убивать».

— Там сказано, — говорил мне на следующий день Витик, — что для этого самого… ну, для убийства любви нужно вызвать у того, кто пострадал, то есть влюбился, «отвращение к любимому предмету».

— Ты что-то перепутал, — сказал я. — Это же совсем про другое говорят: «любимый предмет». Вот история — это мой любимый предмет. И еще литература. А тут при чем?..

— Не ве-еришь? — заныл Нытик. — Ты ведь еще никогда не влюблялся?

— Нет…

— Вот ви-идишь! Откуда же тебе знать? А те, которые эти советы сочинили, они-то уж знают! Я своими собственными глазами читал! Там так и написано: «вызвать отвращение к любимому предмету»! То есть, прости, я немного перепутал: «к предмету любви»!

…Нашу поездку в Заполярск пришлось отложить на месяц, потому что Дима должен был сдать экзамены на аттестат зрелости, — и я решил за этот месяц, как говорится, скоростным методом вызвать у Димы «отвращение» к Кире Самошкиной.

На следующий день (предпоследний, накануне моих каникул), на большой перемене, я стал внимательно разглядывать Киру.

— Смотри! Смотри!.. Маленький Димин братишка! — захихикали Кирины подружки, с которыми она ходила по коридору, прямо-таки обнявшись. Они так и сказали: «маленький братишка»! Не знаю, как у Димы, а у меня сразу возникло это самое «отвращение». И Кира тоже стала подхихикивать и тоже внимательно разглядывать меня.

Я, помню, полез за платком, но так как его опять не оказалось на месте, я просто рукавом вытер вспотевшее от волнения лицо, пригладил волосы и продолжал свои наблюдения. А Кира вдруг мне подмигнула и, проходя мимо, стала что-то напевать. Да, да, прямо на переменке в коридоре стала напевать! «Отвращение» мое возрастало с каждой минутой…

Я все это старательно запомнил и вечером, дома, приступил к делу.

— А Кира-то Самошкина, — сказал я Диме, — какая-то странная. На перемене все время ходит, обнявшись со своими подружками. И они ее тоже обнимают, прямо смотреть…

Я не договорил слова «противно», потому что Дима мечтательно возвел свои глаза к потолку и перебил меня:

— Да, ты прав. Подруги очень любят ее! И даже обнимают… Я это сам тоже заметил. Она ведь прекрасный товарищ и друг!

Я с жалостью посмотрел на Диму: нашел кем восхищаться!

— А ты заметил, как она все время улыбается? Ничего нет смешного, а она улыбается… — продолжал я. — И еще подхихикивает…

— Не подхихикивает, а просто смеется! — возразил Дима все с тем же глупым, мечтательным выражением на лице. — Да, я заметил это! У нее очень веселый и добрый нрав. Она любит улыбаться! И это прекрасно! Это замечательно!.. Ты прав, Севочка!

Он так расчувствовался, что даже назвал меня ласкательным именем, чего раньше с ним никогда не случалось. Но я все же не сдавался.

— А ты слышал, как она прямо на перемене… Ну, представляешь, прямо на самой большой перемене в коридоре распевает себе во все горло?! Это же…

— Это чудесно! — снова воскликнул Дима. — У нее превосходный голос и слух. Она же староста хорового кружка. И кончает музыкальное училище.

— Как? И в школе и в училище сразу? Выдвинуться, значит, хочет, да? Отличиться? Все нормальные люди в одном месте учатся. А она сразу в двух. Скажите пожалуйста!

Нет, на Димином лице не было «отвращения». От всех моих разговоров он, кажется, начал еще больше восторгаться своей Кирой. А вечером опять заявил, что никуда с нами не поедет. Мама сразу прошептала папе (ее шепот я разбираю даже на расстоянии!): «Это плоды твоего воспитания!»

Папа погладил свою круглую бритую голову и с улыбкой сказал:

— Ничего-о. Он привыкнет к этой мысли!.. Юношеское упрямство! Я сам был таким.

Но я знал, что Дима иногда привыкает к папиным мыслям не так быстро, как мама. И потом ведь папа даже не догадывался о причине его «юношеского упрямства».

Что было делать?

Я собрал всю свою волю и пошел на самый последний и отважный шаг: решил поговорить с Кирой Самошкиной.

Как-то однажды после уроков я пошел за Кирой. Она свернула из переулка на улицу, и я свернул. Кира встретила какого-то высокого парня, который показался мне красивее нашего Димы. И потом он хорошо видел и был без очков… А Кира стала смеяться тем самым смехом, который почему-то не вызывал у Димы никакого отвращения. У меня неприятно заныло под ложечкой, и мне вдруг (сам не знаю отчего) захотелось избить этого высокого парня со спортивной походочкой. Но он был, наверно, на целых полторы головы выше меня, и я решил его не избивать.

Потом Кира пошла дальше, и я за ней. Она зашла в ювелирный магазин, и я тоже зашел… Под стеклом лежали тоненькие золотые кольца, — я как их увидел, так прямо за голову схватился (конечно, мысленно!): уж не собирается ли мой старший братец тайком жениться?! Кира, наконец, заметила меня. Тогда я стал внимательно разглядывать разные браслеты и серьги, которые тоже лежали под стеклом и почему-то очень дорого стоили (мне таких и задаром не надо!).

— Тебе чего? — спросил продавец.

— Так… ничего… Разглядываю…

— Нечего тебе здесь делать. Вот рядом магазин ученических принадлежностей, там и разглядывай!

Кира вдруг подошла, гордо и даже презрительно взглянула на продавца и сказала:

— Он со мной!

— Тогда простите, пожалуйста, гражданочка! Я смотрю, парнишка… кольца ему покупать вроде еще рановато… И серьги вроде ни к чему!

Мне было неприятно, что Кира за меня заступилась: я ведь должен был и в себе тоже все время вызывать это самое «отвращение».

— Ты что за мной идешь? — спросила Кира. Она внимательно оглядела меня и вдруг даже как-то нежно сказала: — А у тебя нос точь-в-точь как у Димы…

Нос мой сразу зачесался, и на лбу, как тогда, на переменке, выступил пот. Но тут я почему-то не решился вытереть его рукавом курточки. Я уставился в тротуар и сказал:

— Мне нужно с вами поговорить…

— С Димой что-нибудь случилось? Что-то я не видела его после уроков…

— Пока еще ничего не случилось! — таинственно произнес я, нажимая на слово «пока». — Просто у них сегодня практика на заводе.

— Ах да! Я совсем забыла!

Дима учился не в том десятом классе, в каком училась Кира, и заводская практика у них бывала в разные дни.

— Пока еще не случилось… — повторил я.

— Как это «пока еще»? А что может случиться?

— Мы уезжаем…

— Уезжаете?! Куда?

— Нас командируют!..

— Кого это «нас»?

— Ну, всю нашу семью!..

— И куда же? Куда?

Кира очень заволновалась, поэтому я еще немного помучил ее неизвестностью, всякими таинственными фразами и намеками. Я загадочно опускал глаза и даже сказал, что это «секретная командировка» и что я не имею права о ней подробно рассказывать. Ну, а потом… потом я, конечно, выложил все что мог о нашей поездке в Заполярск. Кира об этом ничего не знала, — Дима почему-то не рассказал ей. Видно, он и в самом деле не собирался уезжать.

— Заполярск?.. — задумчиво произнесла Кира. — Это очень заманчиво…

— Для всех заманчиво! И для меня заманчиво, и даже для мамы заманчиво, а для Димы, видите ли, не заманчиво!

— Почему?

— Потому что… ну, потому что…

— Ну почему? Почему?

— В общем он из-за вас не едет…

— Дима? Из-за меня?! — Кира отчего-то страшно обрадовалась и потащила меня за угол, в переулок.

— Он тебе говорил, да? — стала она допытываться. — Говорил? Именно такими словами: «Я не поеду из-за Киры!»? Да? Прямо так и сказал? А больше он ничего не говорил? Он с тобой делился как с братом, да?

— Ну, вообще-то он со мной, конечно, делится, — важно ответил я. — И даже советуется по всем… наиболее важным вопросам. Но это… это я и сам вижу. И сам понимаю, что он именно из-за вас…

Кира чуть не закричала и не запрыгала от радости:

— Из-за меня не хочет ехать? Это же очень хорошо! За-ме-ча-тель-но!

Я лично ничего замечательного в этом не видел.

«Вот странные люди! — подумал я. — Он восторгается, что она поет на переменке в коридоре, где никто, кроме нее, не поет, а она прыгает оттого, что он не едет туда, куда любой нормальный человек помчался бы не задумываясь. Прямо, как говорится, „с закрытыми глазами“».

Кира взглянула на мою постную физиономию (а я еще вдобавок все время тяжело вздыхал), потихоньку пришла в себя и спросила:

— А ему обязательно надо ехать?

— Конечно, обязательно! — быстро и горячо заговорил я. — У нас из-за этого вся семья разваливается. Понимаете? Мама заболела: у нее с сердцем из-за этого очень плохо стало. Мы даже эту… ну, как ее… неотложку вызывали! И папа пьет разные капли…

— И к папе тоже вызывали неотложку?

— Пока еще не вызывали, но если дело так пойдет, карету «Скорой помощи» вызвать придется!

— Папа очень переживает?..

Видя, что мои слова подействовали на Киру, я стал сочинять еще горячее:

— Не то что «переживает», а прямо ужасно страдает! Он говорит: «Пусть там с вечной мерзлотой что угодно происходит, а я без своего любимого старшего сына никуда не поеду!»

— Дима, значит, у него любимый?

— И я тоже любимый… Но и Дима, конечно, тоже. Ведь он у папы самый первый родился! Понимаете? А оттуда-то, с севера, звонят по ночам, всю квартиру будят, требуют, чтобы мы приехали. А папа заявляет: «Если Дима не поедет, и я не поеду!» А к маме, значит, каждую ночь неотложку вызываем…

— Так они же, ваши родители, возненавидят меня!

— Еще как возненавидят! Прямо зверски!.. Пока они еще не возненавидели, но если так будет продолжаться…

— Хорошо. Я поговорю с Димой!

А вечером я из кухни услышал, как Дима, прикрыв трубку рукой, говорил:

— Я так и знал, что тебе безразлично!.. Что ты можешь спокойно разлучиться! Хорошо… Если ты настаиваешь, я поеду. Я знал, что ты совершенно не будешь скучать. Ну, конечно, разве тебя это трогает?.. Нет, я первый писать не буду. Если ты пришлешь письмо, я напишу. А если не пришлешь, я писать не стану. Буду знать, что ты нарочно выгнала меня за Полярный круг…

Весь вечер Дима ходил по квартире такой грустный, что мне его стало очень и очень жалко. «И чего он убивается? Да что бы я когда-нибудь из-за какой-то там Киры!..» Но все эти мои мысли никак Диме не передавались.

Тогда я побежал советоваться к Витику-Нытику. Все-таки у него были старые бабушкины журналы, в которых давались всякие полезные советы на этот счет.

Витик-Нытик сразу сообщил мне, что в одном из пожелтевших от старости журналов он вычитал очень важный совет: оказывается, для того чтобы влюбленный человек успокоился и перестал страдать, ему ничто не должно напоминать о «предмете любви». И тогда он его забудет!

Я понял, как мне нужно действовать: там, в Заполярске, ничто не должно напоминать Диме о Кире Самошкиной, и тогда он обязательно забудет свой «любимый предмет»!

Я — в воздухе!

Когда наша соседка Генриетта Петровна узнала, что мы полетим до Красноярска на самолете, она сразу же предсказала, что нас всех будет ужасно тошнить. Потом она сообщила, что в больших новых самолетах все пассажиры непременно привязываются к сиденьям ремнями, потому что если не привязаться, то можно пробить головой окно и вылететь прямо на улицу (она так и сказала: «прямо на улицу»). Генриетта Петровна даже где-то читала, что один американец так вот и вылетел через окошко…

Потом соседка сообщила, что самое опасное — это, оказывается, взлет и посадка. И что совсем недавно («Ну, буквально на днях!») один самолет разбился при взлете где-то в Америке, а другой при посадке где-то в Австралии.

Оказалось также, что иногда аэродром не может принять самолет из-за плохой погоды, и тогда машина покружится, покружится в воздухе, полетает, полетает, пока не кончится горючее, а потом падает куда попало… Наша соседка слышала, что так именно случилось однажды не то в Канаде, не то в Мексике.

Когда же Генриетта Петровна узнала, что от Красноярска мы поплывем на пароходе, она заявила, что там уж нас всех «потошнит как следует! Еще в десять раз сильнее, чем в самолете!». Можно было подумать, что наша соседка всю свою жизнь провела на воде и в воздухе. Но я-то знал, что свои самые дальние путешествия она совершала на электричке только до станции Кратово, где обычно летом снимала дачу.

Однако и другие тоже пугали нас этой самой тошнотой. Жалостливая Лелька Мухина, например, сказала, что ее даже в зоологическом саду укачивало, когда она на маленьких осликах по кругу каталась. Это было очень давно, но Лелька до сих пор помнила. И еще она сообщила, что против тошноты изобрели какое-то замечательное лекарство. Мама тоже слышала про это лекарство и накупила его целый пакет. Тогда я поклялся себе в том, что если меня в дороге от тошноты будет не то что «укачивать», а прямо-таки переворачивать вверх тормашками, я и тогда не подам виду и не прикоснусь к маминому лекарству.

Итак, мы отправились в путь!

До самого Заполярска мы ехали на одних только экспрессах. Из Москвы выехали на автобусе-экспрессе, потом пересели на «ТУ-104», который тоже вполне можно назвать «воздушным экспрессом», а после нас помчал по Енисею речной экспресс. Но расскажу все по порядку…

Об автобусе, я думаю, много писать не стоит. Скажу только, что он не сделал в пути ни одной остановки. И еще он отличался от обыкновенных автобусов тем, что почти все пассажиры в нем были из разных концов страны — прямо не автобус, а какой-то «всесоюзный фестиваль». Одни собирались в тот же день очутиться у себя дома, на Кольском полуострове; другие — в Средней Азии; третьи — на Дальнем Востоке, а вот мы — на Енисее, в Красноярске.

В воздухе над аэродромом стоял непрерывный гул: самолеты взлетали, шли на посадку… И я просто поражался, как они не сталкивались или хотя бы слегка не задевали друг друга.

Внутри аэровокзала сидело очень много пассажиров. Мне было интересно наблюдать: сидят, сидят себе люди спокойно, даже дремлют, а как только что-то зашуршит в репродукторе на стене, так все, точно по команде, вытягивают шеи, а потом человек тридцать сразу вскакивают, молча хватают свои чемоданы и бегут на посадку… Так повторялось каждые пять или десять минут.

Пассажиры, как я уже сказал, сидели и даже дремали на стульях и в мягких креслах. А вот иностранцы не сидели, а все время расхаживали и разглядывали. Я то и дело обращался к папе: «А это кто? А это кто?..» Папа прислушивался к разговорам иностранцев и отвечал.

Мама сказала, что, если бы я имел в школе по иностранному языку не тройку с минусом, а хотя бы четверку, мне бы не приходилось все время беспокоить папу. Но мама была не права: если бы я даже имел по иностранному языку не пятерку, а десятку с плюсом, я бы все равно мог узнать одних только немцев: ведь я проходил в школе всего-навсего один «дейч». А папа с Димой по «самоучителям» еще и английский и даже французский.

Из-за мамы мы приехали на аэродром слишком рано: она всегда очень волнуется и всюду боится опоздать. Вот, например, в кино мама с папой являются тогда, когда, кроме билетеров, в фойе еще никого не бывает, да музыканты с певицей сидят в буфете. И тут, на аэродроме, хотя радио объявляло о посадке на самолет вполне своевременно, мама все же каждые пять минут вскакивала и бежала к справочной.

Один раз она вернулась в сопровождении какого-то высокого мужчины в очень красивом сером костюме. Я сразу отметил, что у папы костюм не такой красивый, не такой отглаженный, и почему-то рассердился на маму. У незнакомого мужчины было молодое лицо, а волосы совсем седые, с серебристым отливом. Глаза у него забрались глубоко-глубоко, под седые брови, и смотрели оттуда с доброй, грустной и усталой улыбкой.

— Вот Владимир Николаевич тоже едет в Заполярск! — радостно сообщила мама. — Значит, у нас будет попутчик! Он уже три года живет в Заполярске, а сейчас приезжал в отпуск…

Я тогда сразу перестал злиться на маму и тоже обрадовался: ведь не очень приятно ехать в город, где нет ни одного друга и даже просто знакомого человека.

Потом мама представила нас Владимиру Николаевичу:

— А это мои мужчины! — Нас, всех троих вместе, она всегда называла так: «мои мужчины».

В первый момент я заметил, что мамино лицо понравилось нашему новому знакомому. Но мама всегда так много говорила о «своих мужчинах», о всяких домашних делах и заботах, что о ее красоте (я уж давно это приметил) все как-то очень быстро забывали.

Дима слегка задремал и со сна ошалело смотрел сквозь очки на незнакомого ему человека.

— Ничего, ничего… Спите себе на здоровье, — как-то очень мягко и ласково сказал Владимир Николаевич. — Ведь там, в Заполярске, вам первое время спать не придется…

— Почему?! — испуганно изумилась мама.

— Ну-у… это же очень понятно, — вступил в разговор папа. Он, как всегда, задумчиво погладил свою бритую голову и не торопясь объяснил: — Там же сейчас полярный день: солнце светит двадцать четыре часа в сутки. Вот и попробуй поспи!

— Почему же ты не предупредил нас об этом? — воскликнула мама так, будто, сообщи ей папа об этом заранее, она бы ни за что не поехала или по крайней мере выспалась бы сразу на полгода вперед.

А я очень обрадовался оттого, что и папа тоже сумел объяснить, почему нам будет так трудно спать первое время, хотя он никогда не жил за Полярным кругом, а только ездил туда в командировки. Я, помнится, победоносно взглянул на Владимира Николаевича: «Вот вам! Знайте нашего папу!» Ну, а то, что в Заполярске нам не придется спать, меня даже обрадовало: я считаю, что во сне человек теряет очень много драгоценного времени, и меня поэтому в кровать просто силой загоняют.

Наконец началась посадка! Все улетающие в Красноярск собрались на площадке перед аэровокзалом. Женщина в форменной одежде пересчитала нас всех по списку и потом гордо зашагала впереди, как ходят воспитательницы детского сада, а мы все гурьбой послушно пошли за ней, словно ребята-дошкольники.

И вот я увидел наш «ТУ-104»! Остальные самолеты стояли где-то в стороне, вдали, а этот был тут, перед глазами: огромный, белый, будто вытянутый вперед гигантский кусок белоснежного льда. А на хвосте у него алел красный флажок со звездочкой, по которому все в любом конце мира и на любой высоте всегда могут определить: это наш, советский самолет!

Я очень волновался, и мама волновалась и все осматривала нас и, казалось, пересчитывала (не потерялся ли кто-нибудь из ее «мужчин» по дороге). И Дима тоже все время пересаживал свои роговые очки с переносицы на кончик носа и обратно.

Другие пассажиры тоже были взбудоражены. Только наш папа, когда мы поднимались по трапу, как ни в чем не бывало обернулся ко мне и стал объяснять:

— Это турбореактивная машина: никаких пропеллеров! Видишь? А какая обтекаемость! И крылья, кажется, хотят прижаться к фюзеляжу… Все для скорости, все для скорости! Силища, а?

— Еще бы!

— Но это не самый большой пассажирский лайнер. Есть еще «ТУ-114». Тот сразу двести двадцать пассажиров в себя вмещает! Представляешь себе?

Я представлял себе это с большим трудом. А у папы лицо светилось какой-то гордостью, будто он сам строил или проектировал эти самолеты.

— Силища, а? — повторил папа.

Он всегда говорил так, когда его что-нибудь восхищало: «Силища!» И сам он, невысокий и бритоголовый, почему-то казался мне в такие минуты красавцем и силачом. Я был уверен, что, если бы наш папа не занимался вечной мерзлотой, он вполне мог бы строить все то, что сам восторженно называл силищей.

Мы расселись в мягкие, удобные кресла с маленькими черными рычажками. Нажмешь на рычажок — спинка начинает отваливаться, и ты прямо полулежишь, как в постели или на диване у себя дома. А нажмешь еще спинка поднимается, и ты сидишь прямо, словно аршин проглотил. Я немного побаловался рычажком… Мама по привычке укоризненно покачала головой.

— Сломаешь!

Я только усмехнулся: разве в таком самолете можно что-нибудь «сломать»?! И папа тоже поддержал меня:

— Это уже сделано так сделано! На космическом уровне!

Через весь самолет к себе в кабину прошли летчики. Они шли спокойно и просто, как ходят на работу самые обыкновенные люди. Один даже был с портфелем. А мне хотелось потрогать их руками: ведь это они через несколько минут поднимут нашу огромную машину в небо, на восемь или даже на десять километров ввысь. Первым шел невысокий пожилой летчик с тяжелой седой головой и загорелой шеей. На кителе у него было несколько продолговатых значков.

— Миллионер! — прошептал мне папа. — Миллионы километров налетал!..

Я сразу понял, что этот пилот самый главный. За ним шли летчики помоложе, тоже спокойные и веселые. А я все с восторгом смотрел в спину тому, самому главному, с сильной, загорелой шеей…

Ну, а потом, как какая-нибудь массовичка на утреннике перед занавесом, впереди, перед самой кабиной, появилась молоденькая белокурая девушка и так спокойно-спокойно, словно программу самодеятельности объявляла, обратилась ко всем сразу:

— Здравствуйте! Меня зовут Настей. Я ваша бортпроводница. Самолет «ТУ-104» совершает рейс по маршруту Москва — Красноярск с посадкой в городе Омске. Летим со средней скоростью тысяча километров в час на высоте восемь-десять тысяч метров. Сейчас, при взлете, все пристегнитесь ремнями!..

Тут взревели моторы, да так, что я, если бы не привязал себя ремнем, наверно, от восторга выскочил бы из своего кресла. Моторы ревели с такой силой, что мне казалось, они могут унести нас к Марсу, к Луне, к самым далеким звездам и вообще куда захотят!

Самолет поехал на взлетную дорожку, а бортпроводница Настя стала расхаживать с подносом и совершенно бесплатно раздавать всем прозрачные конфетки, которые я очень любил. Еще в Москве Генриетта Петровна предупредила меня, что такие конфетки раздают специально для того, чтобы у пассажиров «не закладывало уши», и еще для того, чтобы их не тошнило. «Для этого, — предупредила Генриетта Петровна, которая ни разу не поднималась в воздух выше нашего четвертого этажа, — еще раздают пакеты, которые почему-то называются „гигиеническими“».

Такие пакеты и правда лежали на каждом кресле. Я захватил сразу четыре или пять конфет, хотя все брали только по одной, положил себе на колени «гигиенический пакет» и с той минуты стал напряженно ждать, когда же меня затошнит…

Моторы заревели еще сильнее, и «ТУ-104» помчался по взлетной дорожке со скоростью, какой я даже и представить себе не мог. Мне ведь раньше казалось, что и автомобили ездят быстро, и электрички тоже, но они просто ползут, как черепахи, по сравнению с самолетом.

А он все мчался, мчался, и я даже не уловил того момента, когда колеса его оторвались от земли и мы уже оказались в воздухе. Аэродром, и дома, и лес стали уменьшаться, уменьшаться, пока совсем не исчезли. Самолет пробил облака так же быстро, как мы на уроке пробиваем карандашом белый листок бумаги, чтобы повертеть его пропеллером. Ну, а потом… Потом я увидел такую картину, какой еще ни один художник никогда, мне кажется, не изображал. Внизу, под нами, как сказочная, бесконечная снежная поляна, лежали облака, а вокруг были солнце и синева. Солнце, синева — и больше ничего! Чтобы облака были не надо мной, а подо мной — этого я еще никогда не видел! Наш самолет плыл, как белый айсберг, по синему воздушному океану (айсбергов я, конечно, никогда не видел, но читал о них в приключенческих книжках).

Все отстегнули пояса. Наш новый знакомый Владимир Николаевич огляделся по сторонам, посмотрел, погасло ли строгое предупреждение рядом с кабиной летчиков: «Не курить!» — и зажег папиросу. Папиросный дым как-то сразу напомнил о земле, от которой я в мыслях своих совсем уже оторвался.

— Вы, наверно, металлург? — спросил папа у Владимира Николаевича.

— Бываю и металлургом…

Папа удивленно наклонил голову.

— Как это «бываете»?

— Я бываю человеком разных специальностей. Не удивляйтесь, пожалуйста… Такая уж у меня профессия: перевоплощаться в разные профессии!

— Кто же вы?

— Артист. Там у нас, в Заполярске, большой драматический театр! И кино, и стадион, и дома культуры…

Потом уж я заметил, что не только Владимир Николаевич, но и другие жители Заполярска всегда говорили: «У нас тут…», «У нас в городе…», «В нашем Заполярске…». Они очень любили свой город, потому что сами построили его прямо на голом месте, среди тундры.

Папа сразу повернулся к маме.

— Вот видишь? А ты боялась, что будет скучно!..

— И притом у нас, в Заполярске, всегда «билеты проданы». Я уж вам по знакомству буду доставать, — мягко улыбаясь, продолжал Владимир Николаевич своим очень приятным, ласковым голосом.

Он, казалось, все время ждал, что кто-то вот-вот захочет вставить в разговор какое-нибудь слово или замечание, и готов был в любую минуту уступить место в беседе.

— Да, представьте себе, в полярную ночь, в пургу, в метель, при пятидесяти градусах мороза люди идут в театр…

Пурга, метель и мороз в пятьдесят градусов как-то сразу испортили маме настроение. Она тяжело вздохнула и сказала:

— Да-а… Надо очень любить искусство, чтобы…

— А как хорошо мы должны играть! — воскликнул Владимир Николаевич. — Ведь люди преодолевают такие трудности, чтобы до нас добраться! Тут уж нельзя обманывать. Тут уж сливки молочным порошком не заменишь…

А меня не тошнило!..

Я, помнится, не очень понял, при чем тут «молочный порошок», и отправился осматривать самолет.

Пассажиры уже совершенно успокоились и спали или читали газеты и журналы — ну, прямо как где-нибудь в парикмахерской, ожидая своей очереди стричься. Я прошел через весь огромный воздушный лайнер и добрался до двери с надписью «Туалет». Тут я остановился, подергал ручку белоснежной металлической двери, очень напоминавшей дверь огромного холодильника. Но дверь была заперта изнутри. Я подождал минут десять, потом еще слегка подергал…

Вдруг дверь с силой распахнулась, и из-за нее высунулась красная, таинственная мальчишечья физиономия с веснушками, напоминавшими кляксы от каких-то коричневатых чернил, и с рыжими волосами, которые стояли на голове огненным ежиком. Физиономия быстро огляделась по сторонам, потом повернулась ко мне.

— Ты один?

— Один… А что?

— Тогда залезай сюда!

Из-за белоснежной двери высунулась рука, тоже словно обрызганная коричневатыми чернилами, и затащила меня в «Туалет». Сперва я немного испугался, но после пришел в себя, разглядел рыжего мальчишку повнимательней и спросил его:

— Ты чего тут засел?

— Скрываюсь! — шепотом ответил он.

— Скрываешься? От кого?..

Мальчишка опасливо огляделся с таким видом, точно готовился раскрыть мне великую тайну. А потом передумал и махнул рукой:

— Много будешь знать — скоро на пенсию выйдешь… То есть состаришься!

— Ну, что тебе стоит? Объясни! — пристал я. — Скажи, от кого прячешься?

— Дольше тут, в «Туалете», сидеть нельзя: уж десять раз дверь дергали, — вместо ответа сообщил паренек. — А ты с кем едешь? Один?

— Нет, я с родителями… И со старшим братом. Димой его зовут.

— Со взрослыми? Тоска! А я один…

— Как? Совсем?!

— Совсем! Что ты так раскудахтался?

— Как же тебя из дому отпустили?

— А меня никто и не отпускал. Я сам удрал.

— Зачем?

— Дурацкие ты вопросы задаешь. Зачем удирать в Заполярье?! Чтобы жизнь настоящую узнать! Там же р-р-романтика! — не проговорил, а прямо прорычал паренек. После он помолчал немного, поразмышлял и предложил: — Пойдем к вам, туда… Ну, где твои родители.

— Нельзя туда, Рыжик!

— Ты откуда узнал, что меня Рыжиком зовут?

— А я и не узнавал нигде… Так просто, само собой выговорилось… А тебя, значит, в самом деле так зовут?

— Не в метрике, конечно. Не на бумажке. А просто на словах… Еще в детском саду Вовкой Рыжиком прозвали.

— Так слушай, Рыжик! Туда, к нашим, тебе идти нельзя! Опасно для жизни!

— Почему?

— Да потому! Если моя мама узнает, что ты из дому удрал, она самолет обратно повернет!

— Не повернет!.. Нельзя же в «Туалете» всю дорогу сидеть: пассажиры заболеть могут.

Когда мы пришли к нашим, мама сразу воскликнула:

— Ах, какие у мальчика прекрасные волосы! Женщины сейчас в Москве специально в такой цвет перекрашиваются. А у него свои, естественные… Даже жалко, что мальчишке достались. Настоящая медь на голове!

— Вот я на медный комбинат и пробираюсь! — неожиданно заявил Рыжик.

— Как это «пробираешься»? — насторожилась мама.

— Да вот… так уж получилось. Из дому я, значит…

Я нажал Рыжику на ногу: зачем, мол, раскрывать эту тайну? Все равно ведь не оценят и не поймут! Но он почему-то обязательно хотел поделиться с моей мамой.

— Удрал я из дому, вот и все! Хочу на северную р-р-романтику своими собственными глазами взглянуть!

«Свои собственные глаза» у Рыжика были зеленые-презеленые, и он ими так вращал, произнося слова «север-рная р-р-романтика», что мама отошла на несколько шагов в сторону.

— Как это ты решил «взглянуть»? — изумилась она. — Один, без участия родителей?!

— А с родителями это уже будет не р-р-романтика, а тоска зеленая! — гордо и независимо ответил Рыжик.

Я смотрел на него с восторгом. Вот уж действительно р-романтик! Вот уж настоящий гер-рой! Я, мысленно подражая Рыжику, стал вставлять в каждое слово по лишнему «р».

— Товарищи мужчины! — всплеснула руками мама. — Что же вы так спокойно это слушаете? Ведь его родители там, дома, наверно, уже с ума сошли! Надо остановить… Надо повернуть… Надо его высадить!

— Разве только на парашюте… — усмехнулся папа.

— Нет, вы не шутите! — вмешался Владимир Николаевич. — Ваша супруга абсолютно права. Надо при ближайшей посадке, в Омске, сдать беглеца в милицию.

Артист стал нравиться мне гораздо меньше, чем вначале. Там, в пьесах, наверно, героев изображает, романтиков разных, которые прямо рвутся и в тайгу, и в тундру, и на Северный полюс, и в космос, к звездам. А в жизни собирается эту самую р-романтику сдать в милицию.

— А по-моему, не надо волноваться, — преспокойно возразил папа, нежно и заботливо поглаживая свою бритую голову. — Я в его годы таким же был: бредил путешествиями и побегами! Пусть поживет один, узнает, почем фунт лиха, и романтики хлебнет напополам с трудностями.

— Но ведь его родители, наверно, уже в сумасшедшем доме! — взмолилась мама. — Я легко представляю себя на их месте! — Представив себе это на один только миг, мама даже поежилась.

— А мы им туда, в сумасшедший дом, телеграмму дадим из Омска. Они сразу и выздоровеют! — продолжал шутить папа.

— Телеграмму?! — воскликнула мама. — Разве телеграмма, этот клочок бумажки, сможет заменить им единственного сына? Ты ведь единственный сын?..

— Единственный! — гордо подтвердил Рыжик.

— И в своем роде, так сказать, тоже единственный! — ехидно вставил Дима, оторвавшись от своей «общей» тетрадки в красном клеенчатом переплете.

«Да, наш бедный Димочка совсем изменился, — с грустью подумал я. — Раньше ведь он и сам выдумывал всякие забавные истории (вот, например, со знаменитой подписью „ТСБ“), а теперь, как в Киру влюбился, так совсем обмяк: все стихи пишет, да вздыхает, да взрослым поддакивает».

— А я уверен: телеграммы будет вполне достаточно! — упрямо заявил папа. — Так и напишем: «Ваш сын летит навстречу романтике! Пламенный привет и наилучшие пожелания от его друзей и попутчиков!»

— Ну, я беглецам не попутчица! — решительно заявила мама. — А ты, знаешь ли, никогда не был и не будешь матерью!

— И не претендую на это, — согласился папа. — Я всегда был и буду всего-навсего отцом.

— Вот именно: всего-навсего! Отец и мать — это, знаешь ли, день и ночь!

— А кто из них день?

— Не остри, пожалуйста!..

В эту минуту бортпроводница Настя сообщила нам, что Омск закрылся и не принимает. Мама, наверно, сразу вспомнила рассказ Генриетты Петровны о том, как самолеты, которых не принимают на аэродром, «полетают, полетают, пока не кончится горючее, а потом прямо падают куда попало». Она слегка побледнела…

Но Настя тут же успокоила всех, сказав, что, хоть Омск от нас и отказался из-за плохой погоды, но зато Новосибирск принимает «с распростертыми объятиями». Она так и объявила.

Когда мы спускались по трапу в Новосибирске, мама тихо шепнула Владимиру Николаевичу и Диме:

— Следите за ним, чтобы не удрал! Как сойдет вниз, так сразу его окружайте!..

Уже на земле она сказала Вовке Рыжику, взяв его за рукав так решительно, как берут только милиционеры нарушителей правил уличного движения:

— Сейчас мы тебя сдадим куда надо, чтобы ты поскорее вернулся к родителям!

Тут Владимир Николаевич широко раскрыл руки — и Вовка, рывком освободившись от мамы, бросился к нему. Владимир Николаевич поднял Рыжика в воздух и тихо, ласково поглаживая его медные волосы, сказал:

— Уже вернулся! Уже вернулся!

— Как?.. Как вернулся? — еле-еле проговорила мама.

— А очень просто. Я и есть его родитель!

— Вы?! Так зачем же тогда?.. Зачем все это? Весь этот спектакль?

— Вот именно: спектакль! — хитро подмигнув, воскликнул Вовка.

Владимир Николаевич стал негромко объяснять своим мягким, ласковым голосом:

— Вовка, видите ли, хочет стать артистом. И не в далеком будущем, а прямо сейчас. Хочет в школьном спектакле сыграть Тома Сойера. Это его любимый герой!

— А отец всегда говорит, — перебил Владимира Николаевича Вовка, — что для актера самое главное — это уметь перевоплощаться. Вот я и перевоплотился. Отец давно уж хотел мои таланты проверить… Он сказал мне, что в театральном институте студенты, когда поступают, обязательно какой-нибудь этюд разыгрывают… Ну, сценку вроде… И я тоже решил вас разыграть! Отец говорил: «Не поверят тебе, что ты настоящий беглец!» А вы поверили…

— Раз уж до милиции дело дошло, значит поверили, — подтвердил мой папа.

— Здорово разыграл я вас! — торжествовал Вовка.

И Владимир Николаевич тоже радовался.

— Действительно, разыграл! По первому, можно сказать, классу! Теперь уж я вижу, что ты, Вовка, артист! — И, обращаясь к нам, повторил: — Мы с ним часто всякие истории выдумываем.

Мне сразу очень понравилось, что они разговаривают друг с другом, как товарищи, как равный с равным. И еще то, что «всякие истории выдумывали», и даже то, что Рыжик называл своего папу «отцом»…

Мама моя долго еще не могла прийти в себя. И почему-то вдруг стала придираться к папе:

— Ну, теперь я понимаю, почему Владимир Николаевич был так спокоен. Он просто все знал! А ты… ты-то почему? Или в тебе уж все отцовские чувства угасли?

— И я тоже знал! — неожиданно заявил папа.

— Откуда? — удивился Владимир Николаевич. — Значит, мы плохо разыграли?

— Нет! Ваш Вовка действительно все разыграл по первому классу, — успокоил папа. — А вот вы сами на несколько минут, как бы это сказать… «разгримировались». При посадке, еще в Москве, вы себя немного выдали: стали тревожно оглядываться по сторонам, а когда увидели, что Вовка ваш невдалеке и тоже по трапу взбирается, сразу успокоились. Я тут же подумал: наверно, отец и сын! Так что отцовские чувства во мне еще не совсем того… не угасли…

Когда наш «ТУ-104» из Новосибирска взял стремительный курс на Красноярск, я, развалясь в кресле, достал тетрадку. Рыжик сидел рядом. Я очень завидовал ему. Мне тоже страшно хотелось немедленно кого-нибудь разыграть, да так, чтобы все кругом только ахнули и с десяти тысяч метров на землю попадали (конечно, как говорит Галя Калинкина, «в переносном смысле слова»). Но я не мог придумать, как и кого именно мне разыграть. Тогда я решил хоть чем-нибудь тоже отличиться, поразить Вовку и написал на обложке тетради: «Путевые заметки».

Свою первую заметку я решил назвать так: «А меня не тошнило!» Хорошо было бы, конечно, если б всех остальных в самолете просто наизнанку выворачивало, а я бы один оставался героем среди всего этого кошмара. Но никто, к сожалению, как и я, не пользовался «гигиеническими пакетами».

Я все же начал свою заметку так: «Все пассажиры перенесли путешествие очень тяжело. Самолет бросало из стороны в сторону! Но я чувствовал себя так же, как на земле. Даже еще лучше!..»

Рыжик меня презирает…

Я уверен, что нет, наверно, на всем белом свете ни одного мальчишки, который хотя бы один месяц или там десять дней в своей жизни не мечтал быть шофером, летчиком или капитаном дальнего плаванья. Я уже давно заметил, что все мальчишки почему-то больше всего мечтают работать на транспорте. Если бы они не меняли потом этой своей мечты, так некому было бы на земле быть пассажирами или пешеходами. Некому было бы ездить, все бы только возили! И нет, наверно, ни одного мальчишки, который не смастерил бы хоть одного кораблика из старой газетной бумаги.

Дима раньше, когда был нормальным человеком, даже научил меня делать корабли из сосновой коры — лёгкой, толстой и пахучей…

Обо всем этом я стал вспоминать и размышлять, когда наш огромный и тоже белоснежный, как плавучий айсберг, речной экспресс с именем Некрасова на борту стал выбираться на самую середину енисейского простора. Навстречу ему плыла вся, можно сказать, классическая русская литература: «Пушкин», «Лермонтов», «Тургенев», «Лев Толстой»… Проносились маленькие, пронырливые суденышки с очень визгливыми голосами. Солидно и важно оседая под тяжестью грузов, проходили самоходные баржи. Одним словом, вблизи порта шла такая корабельная суетня, что я, как и на аэродроме, поражался: неужели не столкнутся, не заденут друг друга? Но никто никого не задевал и не толкал…

И тогда мне снова, как в детском саду, захотелось стать капитаном дальнего плаванья! А тут еще Владимир Николаевич стал рассказывать, какая это трудная и ответственная работа — водить по Енисею такие вот корабли, как наш «Некрасов», которые, как сказал Владимир Николаевич, «по габаритам вполне могут соперничать и с морскими судами».

Я впервые узнал, что слово «габариты» может, оказывается, относиться к размерам судна. Раньше я несколько раз слышал, как папа насмешливо говорил маме про соседку Генриетту Петровну, которая с каждым годом все толстела и толстела: «Ей не мешало бы сократить свои габариты!» И я думал, что габариты — это что-то очень плохое, от чего обязательно нужно избавиться, что непременно надо сократить.

— Да, размеры у кораблей поистине морские. А простор-то все-таки не морской, — вступил в беседу папа. — Тут уж капитан должен назубок знать все изгибы, мели, перекаты, пороги…

— И здесь тоже есть пороги? — удивился я: мне казалось, что порогами своими славится только Днепр, о чем я читал во многих книжках и стихах.

— Еще какие коварные пороги! — воскликнул папа. — Вот, например, Казачинский порог, самый опасный на Енисее, по ночам и проходить запрещено. Только лучшие капитаны имеют на это право… Там, под водой, такие каменные глыбы притаились! Между ними кипят буруны… И в самих этих глыбах, в самóм каменном ложе реки прорыт канал длиною так метров в сорок. А иначе совсем было бы опасно!

Я был в восторге оттого, что папа не уступил в разговоре Владимиру Николаевичу: он все, ну, буквально все знал про Енисей, как будто родился на этой реке.

Я восхищался папой, и тайга, которая с двух сторон обступила реку, меня тоже восхищала. Но одна мысль все-таки весь первый день пути не давала покоя: как бы мне «разыграть» всех так же ловко, как «разыграл» Вовка Рыжик?

Чтобы было удобнее размышлять, я даже ушел в нашу каюту, которая была очень уютной и как раз на четырех человек. Там я долго лежал и изобретал всякие «розыгрыши» до тех пор, пока не наступил вечер. Наш «Некрасов» сбавил скорость, а потом и совсем остановился на середине реки. Тогда меня вдруг осенило! Я выскочил на палубу с таким видом, что все сразу ко мне повернулись.

— Слышали?! — радостно заорал я. — Мы застряли… застряли в этом самом… ну, в каменном ложе! В общем напоролись на порог! Так сказать, споткнулись!.. И сейчас всех нас будут на шлюпках ссаживать прямо в тайгу!

Я обвел всех глазами: никто не испугался. Все даже улыбались. И мама не испугалась! Она, видно, захотела оправдать меня перед всеми и тихо сказала:

— Ты вот торчал целый день на палубе и, наверно, сильно перегрелся. Видишь, как у тебя беспорядочно — перемешались в голове все впечатления этого дня и все разговоры взрослых?.. — Потом она обратилась к Владимиру Николаевичу и извиняющимся голосом объяснила: — Он у нас очень впечатлительный!

Тогда я сам стал громко-громко хохотать:

— Ха-ха-ха! Это я пошутил!..

Рыжик подошел поближе и шепотом спросил:

— С тобой это часто случается?

— Что?

— Ну, вот такие шутки…

— А с тобой?

— Что со мной?

— Ну, это самое… Ты часто в «Туалете» на три часа, как ненормальный, запираешься?

Я разозлился на Рыжика, но он только насмешливо сверкнул своими зелеными глазищами и ушел, гордо засунув руки в карманы штанов.

«Воображает, что у него есть артистический талант, а у меня нету! — с досадой думал я. — Ну ничего! Это мы еще посмотрим! Я еще так вас всех „разыграю“!..»

На следующее утро, очень рано, наш «Некрасов» сделал первую большую остановку. И тут уж я решил не терять времени даром: разыгрывать так разыгрывать! Почти никто из пассажиров еще не вставал, все были в своих каютах, а я уже оделся и сказал маме:

— Пойду немного погуляю по земле. А то все вода да вода! Пройдусь у причала…

Мне, помнится, очень нравилось произносить такие слова, как «причал», «порог», «перекат», «каменное ложе», «встать на якорь», «сняться с якоря»…

— Подожди, пока мы оденемся, — сказала мама.

— Пока вы оденетесь, мы уже снимемся с якоря!

— Но ты же впервые едешь на корабле, поэтому…

Но я перебил маму и солидно поправил ее:

— На кораблях не ездят, а ходят или плавают!

— Ты бы уж после вчерашнего лучше помалкивал, — с верхней полки проворчал Дима. — «Споткнулись о порог! Застряли в ложе!..» (Это он, значит, меня передразнивал.) Тоже в артисты метишь? Талантов у тебя для этого «не хвата…». Ведь для хорошего «розыгрыша» тоже способности нужны!

«Ну, ладно же! — думал я. — Это мы еще посмотрим: „хвата…“ у меня талантов или „не хвата…“».

В эту минуту в каюту вошел папа с зубной щеткой, мыльницей и мохнатым полотенцем.

— Воздух на палубе необыкновенный! Прямо струей вливается в легкие! — воскликнул он, докрасна растирая руки мохнатым полотенцем. — Чистый настой из трав, цветов и хвои! Это же настоящий климат — здоровье! Вот куда нужно ездить на курорты: в тысячу раз полезней юга. И живописней!

— Вот я и хочу выйти на берег, чтобы подышать этим самым… настоем из трав… А мама не пускает! — пожаловался я.

— Ты, наверно, просто не понял маму: она хотела сказать, чтобы ты был осторожен.

— Да. Я именно это имела в виду, — со вздохом согласилась мама.

И, уже закрывая за собою дверь, я слышал, как она сердито шептала папе:

— Хуже всего, когда родители не находят общего языка в вопросах воспитания! Дети всегда этим пользуются…

И я действительно воспользовался: я вовсе не побежал как угорелый дышать «настоем из трав и хвои» (этим можно и на палубе надышаться!), а спустился в читальный зал, откуда хорошо была видна нижняя палуба. Там я притаился и стал наблюдать…

Сперва все было тихо и нормально. Сошли на берег несколько пассажиров с вещами. И по трапу тоже поднялись человека три или четыре с чемоданами, предъявили билеты, возбужденно огляделись по сторонам и стали торопливо разыскивать свои каюты. Я заметил, что почти у всех пассажиров, когда они садятся в поезд или вот на пароход, бывает такой вид, будто они до этого бежали сломя голову, боясь опоздать, и все никак не могут остановиться.

Потом на палубе появились Владимир Николаевич и Вовка Рыжик. Они шли, держа друг друга за руки, как ходят парни и девушки в некоторых кинофильмах. Сзади их окликнул мамин голос, а после нагнал наш «семейный квартет», который стал «семейным трио», потому что в нем не хватало меня. Все медленно спустились по трапу.

— Вы нашего Севу не видели? — мимоходом, еще совсем не волнуясь, спросила мама.

«Та-ак! — решил я. — „Розыгрыш“ начинается!..»

Прошло еще минут двадцать, и вот по радио было объявлено, что все пассажиры должны вернуться на речной экспресс. И все вернулись… А я не вернулся! То есть на самом деле я вовсе никуда с экспресса и не уходил, но все мои ближайшие родственники во главе с мамой, и Рыжик, и Владимир Николаевич были уверены, что я бесследно исчез.

Я видел, как Дима, чуть не сшибая с ног всех встречных, забегал по палубе и у всех спрашивал:

— Вы не видели мальчика? Такого… белокурого, в ученической форме… Ну, симпатичное такое лицо… Сообразительное…

«Ага-а! Уже стал и симпатичным и сообразительным! — ликовал я. — А вот если бы совсем пропал или скоропостижно скончался, так нашли бы у меня, наверно, и артистические таланты! И вообще все что угодно! Ничего, ничего… Я вас тоже „разыграю“ „по первому классу“!»

Я видел, как Рыжик и Владимир Николаевич, уже не держась за руки, а взволнованные и разгоряченные, пробежали мимо моего «наблюдательного пункта».

— А почему же ты ничего не заметил? — упрекал сына Владимир Николаевич. — Ведь он же твой товарищ!

— Он еще пока не товарищ, — ответил Рыжик.

И у меня что-то защемило под ложечкой: я вдруг почувствовал, что было бы очень приятно, если б Рыжик воскликнул: «Да, он мой лучший товарищ! Мой самый надежный друг!» Но он этого не воскликнул, а даже как-то очень неуважительно проехался по моему адресу:

— Подумаешь, какой барон! Заставляет всех носиться по палубе как сумасшедших!

То, что я «всех заставил носиться», меня очень радовало: в этом как раз и заключался мой «розыгрыш». Но мне бы хотелось, чтоб меньше всех беспокоилась мама. Ведь другие просто поволнуются, поволнуются, побегают немножко, и все. А она… И вдруг я увидел, как мама, держась за сердце, подбежала к помощнику капитана и стала его о чем-то умолять. Не просить, не уговаривать, а именно умолять!

Тут уж я не выдержал и как угорелый со всех ног помчался на палубу. Когда мама издали увидела меня, она еще сильнее схватилась за сердце и побежала мне навстречу. Она обняла меня, стала гладить, целовать… Ни одного упрека я не услышал от нее. Ни одного!

— Здесь… ты здесь… Как хорошо! Какое счастье! А я думала…

— Понимаешь ли?.. В последний момент я передумал дышать настоем хвои и трав. Я просто сидел себе спокойненько в читальне, и все…

— Надо найти папу и Диму. Надо сообщить им!.. — вдруг вспомнила мама. И бросилась их искать. Но перед этим умоляюще предупредила меня:

— Никуда отсюда не уходи. Стой, пожалуйста, на этом месте.

Она очень боялась, чтобы я снова куда-нибудь не пропал. И я остался стоять на месте как вкопанный.

Неожиданно сзади я услышал насмешливый голос:

— Объявился? Где же это ты, интересно узнать, путешествовал?

За моей спиной стоял Рыжик, гордо засунув руки в карманы штанов.

— Я?.. Я был…

— А маму свою ты видел?

— Видел…

— Ну и как ты ее нашел?

Я вдруг, сам не зная почему, со злостью набросился на Рыжика, будто он-то и был во всем виноват:

— А что же ты воображаешь? Только тебе одному людей «разыгрывать»?!

— Так, значит, ты это все… нарочно?

— Да, нарочно!

Рыжик полоснул меня своими зелеными глазами и отчетливо-отчетливо выговорил:

— Я тебя пре-зи-ра-ю!

«Чехов оказался прав!»

Так я назвал свою вторую корреспонденцию. А почему? Об этом вы скоро узнаете…

На второй день пути, вечером, мы все (теперь уже не «семейным квартетом», а вшестером) сидели на палубе. А кругом была такая красота, что я каждые две минуты хватался за свои «Путевые заметки». Я хотел ничего не забыть и потом все в точности описать в нашей московской школьной стенгазете, которую я по примеру Гали Калинкиной стал теперь называть просто газетой.

Мне казалось, что тайга завела какую-то свою игру с широкой и могучей рекой. Она то подбегала к самому берегу, то пряталась в низины, то карабкалась на холмы и горы. Мимо нас проплывали островки, покрытые кустарником, будто мохнатой зеленой шкурой. Они были круглой формы, как большие блюдца, и длинные, вытянутые, как языки. И такие причудливые, что и сравнение-то подобрать было трудно. А к берегу все время прижимались движущиеся островки, белые и черные: это были стаи диких гусей и уток.

Я в оба глаза смотрел на всю эту красоту, радостно восторгался, но на душе у меня было неспокойно и нерадостно: мне очень хотелось, чтобы Рыжик перестал меня презирать. «Как это сделать?» — думал я. И все время пытался заговорить с Вовкой: «Ах, как красиво! А тебе нравится?», «Ах, какой лес! Пойдем погуляем?..» Рыжик только глаза отводил в сторону, а иногда смотрел на меня с удивлением, как на сумасшедшего. Ну, как мы, в самом деле, могли спрыгнуть с парохода и пойти погулять в тайгу?

А потом вдруг мы увидели в лесной чаще уютные, веселые домики и флажок на высокой мачте, который, казалось, махал нам своей ярко-красной ладошкой и звал в гости. Куда?..

— Это место я знаю, — сказал папа. — Вот бы вас троих (он обвел взглядом меня, Диму и Рыжика) туда на лето отправить — богатырями бы стали! Это «Таежное». Его еще называют «Сибирским Артеком»!

Дима недоуменно развел руками: я-то уж, мол, по крайней мере вырос из пионерского возраста! Папа приложил руку к сердцу, принося Диме свои извинения.

Нужно сказать, что мама никак не могла привыкнуть к тому, что Дима уже совсем вырос и я скоро тоже буду абсолютно самостоятельным, взрослым человеком. Мы оба в ее глазах были все еще такими маленькими ребятишками, которым, пожалуй, и в детский сад поступать рановато. Мама говорила, что так будет всегда, и даже в ту пору, когда уж у нас будут свои собственные дети и внуки. «Если только, конечно, я доживу до той поры!» — вздыхала мама. И мы с Димой начинали дружно уверять, что она непременно доживет.

Папа же, наоборот, когда я еще был в детском саду, уже считал меня взрослым человеком и всегда это подчеркивал, что было очень приятно. Это по крайней мере устраивало меня гораздо больше, чем мамино обещание видеть во мне ребенка всю жизнь, и даже тогда, когда у меня будут внуки и правнуки. Но и папа иногда забывался, иногда и ему почему-то хотелось снова записать Диму в пионеры, а меня превратить в октябренка.

А в общем все это, конечно, не имеет отношения к моему рассказу. Значит, мы проплывали мимо «Сибирского Артека». И «Некрасов» дал гудок, как мне показалось, сразу помолодевшим, прямо-таки пионерским голосом. А из лесу ему неожиданно откликнулся горн.

— Это уж такое правило, — объяснил папа. — Капитаны проходящих судов обязательно приветствуют пионеров гудками, а те им отвечают…

«Откуда папа все это знает? Можно подумать, что он был здесь пионервожатым!» — поражался я. И тут же убедился в том, что папа говорил нам чистую правду: плывший навстречу пароход «Маяковский» тоже весело загудел, поравнявшись с высокой мачтой и с алым флажком, приветливо зовущим в гости. И снова весело откликнулся пионерский горн из зеленой лесной чащи…

— Вы помните, у Маяковского есть такое стихотворение: «Товарищу Нетте — пароходу и человеку»? — задумчиво произнес Владимир Николаевич. — Сам-то Маяковский, наверно, и не думал, что когда-нибудь тоже станет пароходом. А может быть, и предполагал… Помните, как у него про это сказано?

И Владимир Николаевич стал вдруг читать стихотворение Маяковского про одного очень смелого человека, именем которого назвали пароход:

В наших жилах — кровь, а не водица. Мы идем сквозь револьверный лай, чтобы, умирая, воплотиться в пароходы, в строчки и в другие долгие дела.

Голос у Владимира Николаевича сразу изменился: стал твердым, уверенным, будто он взошел на трибуну. Читал он, как мне казалось, громко, но проходящие мимо пассажиры ничего не слышали: иначе бы они хоть голову повернули в нашу сторону. Это был какой-то непонятный артистический фокус: вроде и громко, а слышно только тем, кто рядом сидит.

Папа тоже знал много стихов Маяковского наизусть. И когда Владимир Николаевич кончил, папа выбросил руку вперед, будто место на трибуне освободилось и он вслед за Владимиром Николаевичем поднялся на нее. Но я бросился папе «наперерез» — конечно, в переносном смысле слова, — и сказал:

— Не надо, папочка! После артиста это уже как-то того… не прозвучит…

Папа смущенно развел руками.

— Итак, зрители освистали меня еще до выхода на сцену!

Я знал, что Рыжик очень любит своего отца, и решил, чтобы поскорее помириться, даже пожертвовать временно папиным авторитетом: ведь мой папа все равно не собирался идти на сцену. Я стал вовсю восторгаться Владимиром Николаевичем, потому что знал, что Рыжику это будет очень приятно:

— Как вы читаете! Наверно, сам Маяковский и то читал хуже. И у вас ведь имя такое же, как у него. А у Рыжика и имя и даже отчество: Владимир Владимирович! Как это здорово! Какое счастливое совпадение!..

Я тайком скосил глаза на Рыжика и вот что заметил: когда я нахваливал его отца, он еле-еле сдерживал довольную улыбку, а как только разговор зашел о нем самом, так сразу насупился и стал зло покусывать нижнюю губу. Тогда я решил восторгаться одним только Владимиром Николаевичем.

А в это время мы стали подходить к городу Туруханску, который свысока поглядывал на нас, смело взобравшись на крутой берег.

В порту разгружались самоходные баржи…

— Эх, Енисей! — будто продолжая читать стихи, воскликнул Владимир Николаевич, — Вот уж река-труженик: дни и ночи несет на плечах своих и лес, и технику разную, и продовольствие. Это в одну сторону… А в другую плывут дары нашего Севера: металл, рыба, пушнина. Мы еще зовем Енисей «магистралью жизни»: что он успеет доставить до осени, тем Заполярье и будет жить до самой весны. Вот попробуй не люби его после этого…

Мы все подошли к перилам и стали разглядывать Енисей как-то по-новому…

— А в Туруханском крае мы со своим театром часто бываем, — продолжал Владимир Николаевич. — Так и назвали эти поездки: «кругосветные путешествия». Район-то раскинулся километров на пятьсот в одну сторону да километров на восемьсот пятьдесят в другую. Станок от станка (это так северные поселки называются) иной раз за сотни километров! Вот и пробираемся где тропой, где по воздуху… А мошкары в иных местах видимо-невидимо. Не поверите: олень на быстром ходу порой столько ее в легкие набирает, что насмерть задыхается…

— Ужасно! — вздохнула мама.

И у меня тоже сразу все зачесалось — должно быть, на нервной почве, потому что никакие комары над нами в тот момент не летали.

— Мазь теперь специальную изобрели, — сказал Владимир Николаевич, — намажешься — и на всю тайгу благоухаешь!

— Хорошо пахнет, да? — полюбопытствовал я.

— Еще бы! Даже комар не выдерживает!

— Владимир Николаевич! — воскликнул я так, что все даже вздрогнули. — Как вы замечательно рассказываете! Вас можно слушать круглые сутки без перерыва!.. Ведь если бы не вы, мы бы так ничего этого и не узнали! Плыли бы, как слепые…

— А теперь ты, значит, прозрел? — ехидно и зло прошептал мне в самое ухо Рыжик.

Я сразу осекся и замолчал. Нет, Рыжик не хотел так быстро меня прощать. И мне даже было немного приятно, что он переживал за мою маму и не мог забыть этого дурацкого «розыгрыша». Но как же сильно мне все-таки хотелось, чтобы он никогда больше меня не презирал!..

— Знаете, а Чехов был прав! — неожиданно сказал папа.

— Это, собственно говоря, в каком смысле? — с надеждой взглянув на него и как бы вызывая на рассказ, спросила мама. Она очень хотела (я это чувствовал), чтобы и папа наш, как Владимир Николаевич, рассказал что-нибудь интересное и неизвестное всем другим. Вообще члены нашего «семейного квартета» всегда очень переживали друг за друга. Но мама за папу — особенно… Я даже слышал, как она однажды, отправляясь в гости, говорила ему: «Я так люблю, когда ты раскрываешься в обществе! Я тогда горжусь тобой! Ну, постарайся и сегодня быть интересным и остроумным!»

Мама, конечно, зря просила об этом папу, потому что, когда очень хочешь показаться умным и остроумным, обязательно сморозишь какую-нибудь глупость. Но папа, конечно, ничего не «сморозил». И про Чехова он, оказывается, вспомнил не случайно, не просто так, а очень даже к месту. Он бережно вынул из бокового кармана пиджака белый, аккуратно свернутый листок и прочитал: «Я не видел реки великолепнее Енисея… Могучий, неистовый богатырь, который не знает, куда девать свои силы и молодость… Какая полная, умная и смелая жизнь осветит со временем эти берега!»

— Антона Павловича слова! — пояснил папа. — Я себе на память выписал… И ведь прав оказался! Теперь-то уж Енисей знает, «куда девать свои силы и молодость», — вон сколько на себе тащит!..

— А хотите, я вам один рассказ Чехова прочитаю? Свой любимый…

— Целый рассказ — наизусть? — удивился я.

— А как же еще! По бумажке, что ли? — оскорбился за отца Рыжик.

Моя речь с балкона

Вот удивительно: едешь-едешь по узкоколейке среди безлюдной тундры, среди одних голых, низкорослых кустарников, которые, как лилипуты, никогда уже не станут нормального роста, и вдруг (раз!) большой город, с широкими улицами и высокими домами, точь-в-точь такими же, как в Москве на улице Горького или на Калужском шоссе.

Мы приехали в Заполярск!..

Нам дали маленькую квартирку из двух комнат. Мама всегда говорила, что жить в отдельной квартире, без соседей (она имела в виду «без Генриетты Петровны») — это блаженство! И вот блаженство обрушилось на нас за Полярным кругом… Но мама сказала, что как раз тут, вдали от Москвы, она бы не отказалась жить и с соседями, потому что нам и так в первое время будет очень одиноко.

— Ничего-о. Ты привыкнешь к этой мысли… Верней, к тому, что надо устраивать новую жизнь и заводить новых знакомых. Кстати, а Владимир Николаевич?..

Мама и на этот раз уже через полчаса вполне «привыкла к папиной мысли» и стала наводить в квартире уют, чем она очень любила заниматься. Правда, ей приходилось нелегко. Дело в том, что по настоянию папы мы не привезли с собою никакой мебели. Папа говорил, что незачем «в новую квартиру въезжать со старым барахлом» и что в Заполярске мы все купим заново. Мама, послушавшись папу, всю нашу старую мебель (и шкафы, в которых я любил прятаться, когда еще был маленьким, и столы, о которые стукался лбом, когда еще только учился ходить), все свезла в комиссионный магазин.

А в Заполярске мерзлотная станция, на которой должен был работать папа, в первый же день («До прочного обоснования!» — как выразился завхоз) предоставила нам только стол, четыре стула да кровати-раскладушки. Вот маме и негде было применить свои хозяйственные способности, которыми она так гордилась. Но она все-таки не сдавалась и украшала пустую квартиру чем могла.

Меня очень обрадовало то, что у нас теперь был балкон. Я впервые вышел на него на следующее утро после нашего приезда в Заполярск. Верней сказать, утро было только по часам, а на самом деле над городом круглые сутки стояло яркое, незаходящее солнце. Мама на ночь завесила окна всем, чем только могла. Но солнце, желая приучить нас к заполярному климату, просвечивало и через старые газеты и через все мамины и папины халаты, навешенные на окна.

Итак, я вышел на балкон и с небольшой высоты (нас поселили на втором этаже) осмотрел двор. Он был самым обыкновенным, почти таким же, как у нас в Москве. А балкон показался мне вдруг трибуной, с которой очень удобно произносить громкие речи. Я одной рукой оперся о перила, а другую выбросил вперед, как это делал папа, приготавливаясь читать стихи Маяковского.

— Дорогие товарищи! — произнес я, обращаясь к пустому двору.

— Ты что, рехнулся, что ли? — раздался откуда-то из-под балкона насмешливый голос.

Я вздрогнул, заглянул под балкон и увидел Рыжика, который стоял в своей излюбленной позе — гордо и независимо засунув руки в карманы штанов.

Сердце мое забилось: «Пришел! Сам пришел! Первый!..» А ведь прощаясь на станции, он так неприветливо-неприветливо сказал мне: «Привет!» И даже не намекнул, что мы когда-нибудь встретимся. А тут вдруг явился…

— Это папа попросил меня зайти за тобой, — сказал Рыжик. — В театр нас приглашает, чтобы ты с тоски в первый же день в Москву не сбежал. Сегодня ведь как раз воскресенье — и утренний спектакль.

Вообще я очень любил праздники и воскресенья: я начинал готовиться к ним прямо с понедельника, заранее обдумывая, как я проведу свой, как это пишут, «заслуженный отдых». Но в пути все дни перемешались, потому что все они были «воскресеньями»: ни работать, ни ходить в школу. И вот я совсем забыл, что как раз наступило утро выходного дня…

— Заходи к нам! Скорее заходи! Второй этаж… Дверь направо! Скорее поднимайся! — радостно засуетился я на балконе. — На второй этаж… прямо по лестнице!

— А я думал, по воздуху! — усмехнулся Рыжик. — Да ведь неудобно: вы небось еще не устроились?

— Удобно! Еще как удобно! Ты не помешаешь! Ты даже поможешь нам устраиваться… Мама утром все удивлялась: «И где это Рыжик? Он бы нам очень помог… Он бы все рассказал, как старый житель Заполярска!»

— Это пожалуйста, — согласился Рыжик и скрылся в парадном.

А я со всех ног помчался открывать ему.

Рыжик внимательно оглядел наши комнаты, и коридор, и кухню, даже в ванную и уборную заглянул.

— Ую-утно у вас… — тихо и, как мне показалось, даже с завистью произнес он. — Это мама так убралась? Да? И на стены все это повесила?..

— Да что ты! Тут же еще ничего нет… Пусто, как в спортивном зале!

— Не-ет, — задумчиво возразил Рыжик. — Все равно уютно. Сразу видно, что ваша мама умеет…

— Ну, это, наверно, все мамы умеют! — бодро перебил я его. — И твоя тоже умеет не хуже… Я уверен!

— У нас нет мамы… — тихо сказал Рыжик.

И я поразился: за три дня пути мне как-то в голову не пришло поинтересоваться, где же Вовкина мама. А они с Владимиром Николаевичем ничего об этом не говорили. Чувствуя, что я хочу задать ему вопрос и не решаюсь, Рыжик быстро-быстро, как будто между прочим, проговорил:

— Умерла у нас мама… Пять лет назад. Мы после этого в Заполярск и переехали. Вот… Покажи-ка мне ваш балкон!

Он уже не своей обычной походкой — вразвалочку, с руками, засунутыми в карманы, — а очень торопливо вышел на балкон и стал оглядывать его, трогать перила, долго стоя ко мне спиной и не оборачиваясь. А я не пошел за ним на балкон, я так и оставался в комнате…

Разговор в директорской ложе!

Театр в Заполярске был самый настоящий: с колоннами у входа и с маленьким окошечком администратора. Из этого самого окошечка мы и получили билеты. Точней сказать, не билеты, а «служебный пропуск на два лица». Я еще никогда не ходил в театр по «служебным пропускам», и вид у меня поэтому был очень гордый.

Билетерши встречали Рыжика как своего старого знакомого и, словно заранее сговорившись, спрашивали, как они с папой отдохнули и как папино здоровье. Вовка, видно, не любил лишних расспросов, он отвечал очень коротко и хмуро.

— Пошли в буфет! — предложил я, потому что у меня были деньги, которые мама дала мне на балет и которые целиком сохранились.

Рыжик попробовал отказаться, но я силой потащил его.

— У меня есть деньги! Угощаю!.. — произнес я так, будто всегда ходил с полным кошельком.

А по правде сказать, у меня никакого кошелька вообще не было. Мы набрали полные карманы прозрачных конфет, которые в самолете раздавали совершенно бесплатно.

На круглом столике под белой скатертью стояли бутылки с водой: минеральной, вишневой, малиновой.

— Ты какую предпочитаешь? — важно осведомился я.

— А у тебя небось только на минеральную хватит?

— Ха-ха-ха! Какой ты смешной! — громко рассмеялся я. — Можешь пить любую!

Мы налили в граненые стаканы вишневой воды — и сразу по стенкам разбежались белые пузырьки, а сверху зашипела пена, которую я любил больше самой воды и всегда поспешно, чтобы она не исчезла, заглатывал.

— В следующий раз я угощаю! — напившись, сказал Рыжик. — Не люблю за чужой счет…

— Какие могут быть разговоры?! — Я широко и щедро развел руки в стороны. — Пирожное не хочешь?

Я знал, что у меня хватит денег только на половину пирожного, и затаив дыхание ждал: возьмет ли Рыжик сладкую коричневую «картошку» или откажется? Он подумал, подумал, потом взглянул на меня.

— А сам будешь?

— Что ты?! Разве я какая-нибудь девчонка-лакомка, чтобы есть сладкое?

— А я разве девчонка?

— И ты, конечно, тоже не девчонка! Но, если хочешь, ешь на здоровье!

Может, я, на свое несчастье, и уговорил бы Рыжика в конце концов взять пирожное, но тут, выручая меня, раздался звонок, и мы заспешили в зал.

Сели мы не туда, где сидели все остальные зрители, — не в партер и не на балкон, а в полукруглую ложу, которую Рыжик важно назвал «директорской». Там было много красивых стульев с матерчатыми малиновыми сиденьями, и даже с бахромой. А сидели в ложе мы с Рыжиком вдвоем: хоть пересаживайся со стула на стул! Я еще никогда не сидел на таких местах, но старался не показать виду и вел себя так, будто всю жизнь, с самого своего рождения, не вылезал из директорских лож. Небрежно опершись на барьер, обитый тоже малиновой материей и тоже с бахромой, я стал разглядывать зрительный зал. Да, все здесь было как в настоящем московском театре: и будка суфлера, похожая на большую раковину; и люстра на потолке, будто вся усыпанная драгоценными светящимися камнями; и особый запах не то клея, не то красок, которым всегда еле заметно потягивает из-за кулис… Над сценой висел лозунг «За коммунистический труд, товарищи металлурги!».

— Здесь вчера был слет ударников коммунистического труда, — объяснил мне Рыжик. — Ну, тех… С металлургического комбината…

— А тут есть металлургический комбинат?

— Еще бы! В Заполярске и всюду вокруг, знаешь, сколько полезных ископаемых! И медь, и никель, и кобальт… Ты географию, что ли, не проходил?

Вовка Рыжик очень оскорбился за свой Заполярск и за его полезные ископаемые, о которых я ничего не знал. Но тут стал медленно, тоже как во всех самых настоящих театрах, гаснуть свет. И не спеша в разные стороны пополз тяжелый занавес…

Пьеса мне очень понравилась. Она была, как сказал Рыжик, «вся построена на зарубежном материале». Я вообще должен сказать, что Рыжик, который был простым, скромным и ничего из себя не воображал, как-то сразу менялся, когда речь заходила о театре. Он начинал говорить взрослыми, не очень мне понятными фразами и поглядывать на всех свысока: он считал себя будущим артистом!

Значит, дело происходило в Париже… Одна очень честная женщина, которую звали Жаннеттой, узнав, что сын ее во время войны помогал фашистам и даже выдавал им французских патриотов, решает разоблачить своего собственного сына, которого она сама родила на свет и очень-очень любила. Но муж ее, профессор, который тоже считает себя честным и хорошим человеком, мешает ей и, чтобы спасти своего единственного сынка, объявляет жену ненормальной…

У Жаннетты было очень приятное лицо — может быть, некрасивое, но открытое, смелое и гордое. А у профессора был большой нос с горбинкой («Типично французский!» — как пояснил мне Рыжик) и лысина, казавшаяся белой перевернутой сковородкой, которую кто-то сзади надел ему на голову. Мне даже было странно, как такая симпатичная женщина могла выйти замуж за этого горбоносого и лысого профессора.

Между мужем и женой все время происходили ссоры, которые Рыжик назвал «главным конфликтом пьесы». И еще мне показалось удивительным, что в пьесе ни разу не появлялся сын-предатель, из-за которого как раз и ссорились все время на сцене. Но Рыжик сказал, что это «очень оригинальный драматургический прием». Может, так и было, но мне все же очень хотелось взглянуть на физиономию этого сынка.

Когда пьеса уже кончалась, Рыжик наклонился ко мне и в полутьме ложи шепотом спросил:

— Тебе кто здесь больше всех понравился?

— Жаннетта! — не задумываясь, ответил я.

— Нет, это ты говоришь об образах, которые создал драматург… Жаннетта — положительная, поэтому она тебе и нравится. А из актеров кто больше всех?

— Жаннетта! — опять повторил я.

Рыжик нахмурился и даже на минуту отвернулся от меня. А потом снова зашептал в самое ухо:

— Только не вздумай сказать об этом ему! — Он ткнул пальцем в противного профессора с горбатым носом.

— А как же, интересно, я могу ему об этом сказать? Знаком я с ним, что ли?..

— Ну, конечно, знаком! — торжествующе, забыв даже о шепоте, воскликнул Рыжик. — Ты не узнал отца? Значит, он великолепно перевоплотился!

— Это… это Владимир Николаевич? — недоверчиво прошептал я. — Но ведь у профессора нос горбатый и потом… лысина.

— Это все ему прилепили! — радостно потирая руки, объяснил Рыжик. — Так, значит, ты его не узнал? Очень здорово! И неужели она нравится тебе больше, чем он? Нет, не в смысле поступков. Он ведь и должен быть плохим… Понимаешь? А я тебя об актерской игре спрашиваю. Неужели тебе кажется, что она лучше играла?

Сперва мне захотелось сделать Рыжику приятное и сказать, что лучше всех «перевоплощался» на сцене Владимир Николаевич. Но потом я подумал: «Нет, не буду врать! Раз уж он такой справедливый и не разговаривал со мной целых три дня, пусть сам тоже слушает правду!»

И я сказал:

— Владимир Николаевич очень хорошо перевоплощался… Но мне все равно больше всех понравилась Жаннетта!

У Рыжика стало такое лицо, точно он хотел выбросить меня через барьер из директорской ложи.

— Если ты хоть когда-нибудь при отце похвалишь ее, получишь… Понял?

И он показал мне кулак, который я, несмотря на полумрак ложи, вполне ясно разглядел.

— А почему? — тихо спросил я.

— Не твое дело! Но только попробуй похвали!..

Кулак снова появился поблизости от моего уха.

«Неужели Владимир Николаевич любит чтобы только его одного нахваливали? — размышлял я. — Это совсем на него не похоже! И почему я не должен хвалить Жаннетту, у которой такое замечательное лицо? Которая так хорошо играла и так мне понравилась?!.»

«Идея номер один!»

Она пришла мне в голову совершенно неожиданно, как все мои самые гениальные идеи. Это была самая первая идея, которая осенила меня за Полярным кругом. Но я опять забегаю вперед…

А дело было так. Возвращаясь с Вовкой Рыжиком из театра, я заметил большую очередь возле одного из магазинов.

— За мебелью стоят, — сказал Рыжик. — У нас в Заполярске очень много домов строится, люди в квартиры новые въезжают — значит, всем мебель нужна. Вот ее и не хватает… По Енисею столько шкафов и диванов сразу не перевезешь!

Я понял, что и нам с мамой тоже придется постоять не один день в таком вот длинном хвосте.

— У нас дома даже этажерки для книг и стол самодельные, — продолжал Рыжик. — Вот придешь и увидишь. Я в школьной столярной мастерской под руководством Ван Ваныча сделал.

— Под руководством кого?

— Ван Ваныча! Ну, нашего учителя труда. Иваном Иванычем зовут. А он очень энергичный и всегда требует: «Не тратьте даром времени на пустяки!» Вот мы для быстроты, чтобы «не тратить времени на пустяки», его имя-отчество и сократили. «Ван Ваныч» получился.

— Интересно… А мы у себя в школе, в Москве, тоже табуретки сами мастерили, — вспомнил я. — Только не для самих себя, а для жильцов из нового дома, который возле нашей школы построили. Тимка Лапин, отрядный поэт, даже стихи про это сочинил.

Я остановился и, помня, что Рыжик — будущий артист, продекламировал с максимальным выражением:

Ах, детки, детки, детки, Сколотим табуретки! На кухни их поставим — И свой отряд прославим!

Вспомнив эти стихи, я снова загрустил по своей школе, по своим товарищам, по Витику-Нытику, который был, оказывается, таким преданным и верным.

— У меня в Москве, знаешь, сколько близких друзей было! — сказал я.

Рыжик насупился:

— А близких друзей у человека много быть не может. Настоящий друг может быть только один и на всю жизнь! Так я считаю. А все остальные просто так, знакомые… или приятели. Вот у меня, например, отец — друг на всю жизнь!

— И больше у тебя друзей не будет? — заволновался я.

Все печальные воспоминания сразу вылетели у меня из головы: очень уж мне хотелось стать для Рыжика «настоящим другом» и «чтобы на всю жизнь»! Но он ничего не ответил на мой вопрос, точно не расслышал его, и мне опять стало не по себе.

А дней через десять я вспомнил, что пора уже посылать в Москву свою очередную корреспонденцию. Я знал, что ехидная Галя Калинкина, которая отсюда, издалека, совсем не казалась мне ехидной, а казалась, наоборот, доброй и очень симпатичной; что наш солидный Толя Буланчиков, и наша высокосознательная Наташа Мазурина, и мой верный друг Витик-Нытик, и даже жалостливая Лелька Мухина — все ждут от меня сообщений о каких-нибудь замечательных делах, которые я лично придумал и организовал. Ведь Толя Буланчиков на прощанье так мне и сказал:

— Ты уж развернись там во всю ширь! Пусть знают, каких инициативных ребят воспитывают наша школа и наш пионерский отряд!

Но я пока еще «во всю ширь» не развернулся. О чем же было писать? А не писать тоже было нельзя, потому что мои московские друзья могли бы подумать, что я вовсе не собираюсь доказывать всем здесь, в Заполярске, «каких инициативных ребят воспитывают наша школа и наш пионерский отряд» под руководством Толи Буланчикова. О чем же было писать?!

И вдруг я прямо с балкона подскочил к письменному столу, схватил ручку и быстро-быстро застрочил по бумаге:

«Идея номер один! Я так решил назвать эту заметку, потому что хочу рассказать в ней о своей самой первой идее, которая родилась здесь, за Полярным кругом, среди вьюг, буранов, низкорослых кустарников и полярных ночей. То есть пока еще ничего такого нет — ни вьюг, ни полярных ночей, а есть только низкорослые кустарники, но все это скоро наступит… И вот я, готовясь к борьбе со стихийными трудностями, решил придумать что-нибудь такое, что сделало бы жизнь заполярников легче и радостней.

А надо вам сказать, что здесь строят очень много жилых домов, и если вы пройдете по главным улицам, то и от Москвы их не отличите. Но вот мебели пока еще не хватает. Ведь город-то еще совсем новый, молодой! Даже, можно сказать, юный. И всем, значит, нужна мебель. И вот я решил предложить, чтобы столярная мастерская школы, в которой я скоро буду учиться, была срочно переименована в „Мебельный цех“ и стала изготовлять разную мебель для местного населения: этажерки, стулья, столы, табуретки…»

Тут я хотел остановиться, но перо мое никак не останавливалось, оно прямо рвалось дальше по бумаге и помимо моей воли тащило меня за собой. Я продолжал строчить:

«Все здешние пионеры пришли в неописуемый восторг, когда я изложил им свой план. И все, как один, стали восклицать: „Вот каких инициативных ребят воспитывают московская школа и московский пионерский отряд! Спасибо им за таких ребят!..“ А потом все собрались в столярной мастерской, в два счета переделали вывеску на дверях, написали „Мебельный цех“ и сразу схватились за рубанки, пилы и стамески! Работа пошла так горячо, что скоро, я уверен, нехватка мебели в городе будет полностью ликвидирована! Или почти полностью… Тем более что все школы, конечно, подхватят наш почин! Я предложил сдавать готовую продукцию прямо в мебельный магазин. И директор магазина очень обрадовался и тоже воскликнул: „Ах, каких инициативных ребят воспитывают московская школа и московский пионерский отряд!..“»

Тут я с трудом перевел дух, перечитал свою корреспонденцию и с ужасом заметил, что вторая ее половина была сплошным враньем. Или лучше сказать — фантазией! В первой половине я писал просто о своих замыслах, а вот во второй… Я хотел зачеркнуть эту вторую половину, но мне стало очень жалко: уж больно здорово и красиво там все было расписано! Я представил себе, как счастливы будут все мои московские друзья, как они будут гордиться мною, — и не смог зачеркнуть, просто рука не поднялась!..

Я поспешно, чтобы не передумать, засунул эту корреспонденцию в конверт, отнес на почту, отправил заказным письмом, а квитанцию спрятал в боковой карман курточки.

И только тогда я по-настоящему ужаснулся: «А что, если мои друзья узнают правду? Какой будет позор! Они же просто откажутся от меня! Они будут презирать меня вечным презрением! И они будут правы… Что же делать? Как поступить?!»

И я решил: надо сделать так, чтобы каждая строчка моего письма стала правдой! И получится тогда, что я просто «предвосхитил» события.

Я немедленно помчался разыскивать Вовку Рыжика, который как раз в тот день утром намеревался зайти на школьный двор, чтобы встретиться там с ребятами и немного, как он выразился, «постукать по мячу», то есть погонять в футбол…

Фантазия становится былью

Через два дня я шел с Рыжиком по направлению к его школе, в которой мне предстояло через несколько месяцев сесть за парту. Я шел и тихонько напевал себе под нос: «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью!..» Эта песня очень подходила в тот момент, потому что мне и правда нужно было сделать былью ту сказку, которую я изобразил на бумаге и заказным письмом отправил в Москву.

Но ведь Рыжик про это письмо ничего не знал и поэтому сказал:

— Перестань ныть! У тебя нет никакого слуха!

Увы, и старший брат Дима говорил мне то же самое. И так же, как Диме, я ответил Рыжику:

— Я ведь в театре петь не собираюсь…

Рыжик не стал спорить. И вообще он был в то утро в хорошем настроении. Еще бы, ведь я еще два дня назад раскрыл ему все свои планы насчет мебельного цеха! Вовка сразу же сбегал домой к Ван Ванычу — и тому моя «идея номер один» тоже пришлась по вкусу. Вместе они обзвонили многих ребят, и почти все пообещали, несмотря на каникулы, прийти в школу к условленному часу. Тем более что некоторые из них сами не прекращали столярничать в мастерской и в летнюю пору.

И тогда же, два дня назад, я, чтобы все в точности соответствовало моей заметке, предложил Рыжику:

— Давай напишем на дверях столярной мастерской: «Мебельный цех»!

— Но ведь еще никакого цеха нету!.. — возразил Вовка. — Вот когда мы его создадим, тогда и напишем!

Честное слово, иногда он своей «высокой сознательностью» напоминал мне нашу занудную, до ужаса справедливую Наташу Мазурину.

— Да пойми ты! Вывеска — это очень важное дело! — убеждал я Рыжика. — Вот в кинотеатрах как бывает? Сперва напишут объявление, вывесят афишу, а потом уж и новый фильм пускают. А если бы афиш не вывешивали, никто бы не знал, что там идет на экране. И никто бы в кино не ходил. Так и у нас: напишем вывеску — все знать будут!

— Ну ладно, — в конце концов согласился Вовка. — Раз идея твоя, пусть будет по-твоему!

Сейчас, когда мы шли в школу, чтобы встретиться там с будущими «мебельщиками», вывеска, поблескивая свежей краской, уже висела на дверях.

Ребят пришло человек тридцать из разных классов. Рыжик стал знакомить меня и всем говорил:

— Сева Котлов из Москвы! Сева Котлов из Москвы!..

И друзья его так крепко жали мне руку, будто были уверены, что я наверняка хороший парень и заслуживаю всяческого уважения. А все потому, что я был из Москвы!

Они стали расспрашивать меня про Москву. Встречал ли я на аэродроме Юрия Гагарина и Германа Титова или только по телевизору их видел? Был ли я на Красной площади в день, когда пионерской организации сорок лет исполнилось? Ездил ли на метро до Филей или только по старым линиям? Купался ли в бассейне «Москва» и хорошо ли в нем купаться?.. Я понял: они вдали от Москвы хотели всегда быть вместе с нею и потому всё о ней знали как о родном человеке, который хоть и живет далеко, но все равно самый родной.

А когда Рыжик рассказал, что это я придумал устроить «Мебельный цех», все стали хвалить меня: «Молодец!», «И как это тебе в голову взбрело?! Вот мы не додумались, а ты только приехал — и сразу додумался!», «А что ж тут удивительного: москвич!»

Я впервые понял, что «москвич» — это не просто обыкновенное слово, а как бы почетное звание. Скажешь про себя: «москвич!» — и на тебя уже смотрят по-особенному и ждут от тебя чего-то хорошего.

А потом ребята стали приглашать меня в свою школу насовсем, уверяя, что она самая лучшая в городе.

— Он будет у нас учиться. Не волнуйтесь, — успокоил всех Рыжик таким тоном, будто он был директором школы пли даже заведующим роно. — Я уж этот вопрос обдумал: Сева как раз по району подходит!

— Он вообще нам подходит!.. Очень даже подходит! — раздались в ответ голоса.

Ван Ванычу, учителю труда, который деловито ходил по мастерской в черной рабочей спецовке, восторги по моему адресу не понравились.

— Это мы еще посмотрим, — сказал он хрипловатым голосом, поглаживая свои седеющие усы, — подходит он или не подходит! Идеи подавать — это еще, знаете, полдела. А мы вот его на работенке настоящей проверим. Испытаем его на прочность!..

Это сразу испортило мне настроение: проверку на прочность я мог и не выдержать, потому что в Москве главным образом подавал идеи, придумывал всякие сногсшибательные дела, а уж остальные проводили их в жизнь. То есть и я, конечно, кое в чем принимал участие и я тоже работал в мастерской, но в последнее время Толя Буланчиков оберегал меня, потому что считал «главным мозговым центром» совета отряда. В общем табуретку я бы мог сколотить с кем-нибудь на пару, а вот этажерку или стол смастерить — это уж вряд ли.

Ван Ваныч лукаво подмигнул мне: сейчас, мол, узнаем, каков ты есть!

Лицо Ван Ваныча казалось очень знакомым. Любой человек, который увидел бы его, сразу бы сказал: «Где-то мы встречались!» Такие лица часто бывают в кинокартинах у передовых рабочих-революционеров: глубокие морщины на щеках и на лбу; усы с сединой и умные, беспокойные глаза. Ван Ваныч, оказывается, и пришел в школу с производства — с металлургического комбината, где он работал в цехе мастером.

— Нечего терять время на пустяки! Делать так делать, а болтать так болтать!.. — говорил Ван Ваныч, как-то по-особому, по-рабочему, с аппетитом вытирая руки тряпкой по самые локти, как это часто делают машинисты, высовываясь из окна паровоза.

— Правильно! Надо поскорей браться за дело, — поддержал я Ван Ваныча, — а то другие школы пронюхают и обскачут…

— Ишь ты какой: пронюхают! — Ван Ваныч сердито покачал головой. — И пусть пронюхивают: больше мебели будет!

— Конечно! Пусть нюхают!.. — спохватился я. — Но только мы должны первыми начать. Ведь мы же придумали!..

Все ребята разбились как бы по профессиям: одни взялись делать столы, другие — этажерки, третьи — стулья, а четвертые — красить.

— Я буду красить! — сразу вызвался я. Мне казалось, что размахивать кистью, пожалуй, легче, чем пилить, строгать и забивать гвозди.

— Нет уж! Мы с тобой этажерками займемся! — шепнул мне Рыжик.

— А я… я как раз хорошо красить умею! С самого раннего детства… любил, знаешь, картинки раскрашивать, а потом заборы, как Том Сойер!..

— Том Сойер заборов не красил, — он хитростью других заставлял. Уж в его-то образ я вжился на сто процентов! Это такое театральное выражение есть: «вжиться в образ». И ты такой же работник, как Том, да? Наверно, только идеи подавать умеешь? — все это Вовка прошептал тихо: он не хотел позорить меня перед товарищами. А вслух громко заявил: — Мы с Севой будем «этажерочной бригадой»!

— Я же не уме-ею… — вновь шепотом взмолился я.

— Ничего! Держись рядом и смотри. А вечером, у нас дома, подучишься!

Рыжик будет Томом

Уже под вечер мы шли к Рыжику домой. О том, что наступал вечер, тоже можно было догадаться, только посмотрев на часы, потому что солнце светило вовсю и не собиралось даже уходить на вечерний или ночной отдых.

— Солнце тут у вас прямо в три смены работает! — сказал я.

— А про него так говорят в рифму: «Светило на летнюю вахту заступило!» Зато потом уж оно сразу на полгода отпуск возьмет!..

И вдруг я увидел на узкой белой табличке название большой московской улицы. Что-то родное-родное почудилось мне в этом названии и показалось на миг, что вот сейчас я заверну за угол и увижу свой дом, а со двора выбежит Витик-Нытик или его младшая сестренка Кнопка со своими подружками…

— Какое удивительное совпадение! — сказал я и кивнул на узкую белую табличку, как бы припечатанную к стене. — В Москве я жил по соседству с улицей такого же точно названия. Представляешь себе?

— А чего ж тут представлять? — усмехнулся Рыжик. — И вовсе никакого нет «удивительного совпадения»… Ты что думаешь, это случайно так получилось? Ведь наш-то город москвичи строили! И ленинградцы и киевляне… И вообще чуть ли не со всей страны сюда разные специалисты понаехали. Ну вот, они и привезли названия своих любимых улиц, проспектов, площадей. У нас тут и свой Арбат есть, и Невский проспект, и Крещатик… Здорово, а?

— Да-а… это очень здорово… Значит, они как будто и не расставались со своими родными городами? А ведь у кого-нибудь могло так получиться, что и адрес совсем не изменился: та же улица и номер дома и квартиры. Могло так быть?

— А почему же? Вполне возможная вещь…

— Вот если бы у меня так получилось, все бы ребята в Москве от удивления рты пораскрывали! Но я на какой-то такой улице живу, какой в Москве никогда не бывало…

— Ничего, — успокоил меня Рыжик. — Может быть, еще когда-нибудь переименуют. Ты вот прославишься тут у нас, в Заполярске, а потом просьбу напишешь: «Прошу дать улице такое-то имя!» И просьбу твою выполнят, если ты, конечно, чем-нибудь отличишься. Так бывает…

— Ну-у!.. Это долго ждать. А вдруг я ничем таким особенным никогда не отличусь?

Мы шли по улице с московским названием, а кругом были одни только высокие и новые домищи. Это уж такой город Заполярск, тут ни одного маленького или деревянного домишка не встретишь. Даже в Москве встретить можно, а в Заполярске — нет… Потому что город совсем еще юный, он родился в те годы, когда маленьких домишек уже не строили.

«Все люди в новые дома въезжают — значит, всем мебель новая нужна, — рассуждал я про себя, — вот мы им и поможем. Какая все-таки замечательная идея мне в голову пришла! Вот бы за эту идею и переименовали пашу здешнюю улицу в мою старую, любимую, московскую… Нет, наверно, за одну идею все-таки не переименуют. Надо будет еще что-нибудь хорошенькое придумать!»

— А вот интересно, как же это я у тебя дома буду учиться этажерки мастерить? — спросил я Рыжика. — У тебя разве есть своя домашняя мастерская?

— Есть у нас с отцом. Он тоже в свободное время любит построгать, с молотком и напильником повозиться. Говорит, что это нервы успокаивает.

— А он у тебя что, сильно нервничает?

— Еще бы! Творческая работа!

— Ага, понимаю… И вы что же, прямо в комнате эту мастерскую устроили?

— Да нет! В ванной… Соседи сперва возражали: им, видишь ли, мыться надо! «Из ванны, — говорят, — вылезаешь, а на спине и волосах стружки деревянные!» Даже в домоуправление жаловаться хотели. Но я одному чайник электрический починил, другой — патефон исправил… Получилась такая домашняя мастерская — соседям выгодно: денег не платить, обслуживание быстрое. Они и замолчали. Сейчас только иногда так тихонько-тихонько в дверь постучат: «Нельзя ли ополоснуться, если это, конечно, тебе, Вовочка, не помешает?» Ну, я разрешаю: пусть моются!

У Рыжика с Владимиром Николаевичем была одна комната. Как только я вошел, так сразу понял, почему Вовка восторгался нашим уютом. Комната казалась очень большой, потому что была почти совсем пустая. Но зато в ней было очень много книг. Они лежали на этажерке, на полках и даже на столе, на котором, видно, не только читали и работали, но и обедали тоже. Рядом с книгами стояли хлебница и тарелки — две глубокие, две плоские, два блюдца. И ложки тоже были: две большие и две чайные.

— У нас дома, как говорит папа, «семейный квартет», а у вас, уж сразу видно, «семейный дуэт». Все только на двоих!

— И мы всегда будем вдвоем! — гордо заявил Рыжик. — Мы клятву такую друг другу дали: всегда быть вместе! И никого к себе не пустим. Никого!..

Последнюю фразу Рыжик произнес так, будто спорил с кем-то, угрожал кому-то, кто непременно хотел войти к ним в дом и разрушить «семейный дуэт».

— У нас мужской дом. Никаких там салфеточек, картиночек на стенах и прочей ерунды. Нам это не нужно!

«А почему же ты тогда восторгался маминым уютом?» — хотел я спросить у Рыжика, но удержался и почему-то не спросил.

Примерно через четверть часа вслед за нами домой пришел Владимир Николаевич. Вернее сказать, он даже не пришел, а прибежал. Я удивился, что он, всегда мягкий, неторопливый, задумчивый, может быть так взбудоражен.

— Ну, Вовка, — воскликнул он прямо с порога, — пляши, брат! Танцуй до упаду! Нашли для вас руководителя драмкружка!

Заметив меня, Владимир Николаевич, кажется, еще больше обрадовался.

— Хорошо, что ты пришел, Сева! Сейчас сядем втроем, поужинаем, отпразднуем предстоящий Вовкин дебют… Ну, первый серьезный выход на сцену, значит! Теперь уж Вовка сыграет Тома Сойера. Непременно сыграет!..

Потом он продолжал рассказывать уже нам обоим:

— Этот самый будущий руководитель драмкружка видел Рыжика в школьном самодеятельном спектакле. А потом, в это воскресенье, тайком за ним наблюдал, когда вы в ложе восседали. И говорит, что внешность у него очень сценичная. Рыжий, злой, с веснушками. Как раз то, что нужно!

И, обратившись только к Вовке, добавил:

— Не загордись, пожалуйста. На одной внешности далеко не уедешь. К веснушкам и зеленым глазищам еще кое-что добавить придется… Старание, упорство!

— Добавлю! — заверил отца Рыжик.

И от счастья прямо запрыгал по комнате, в которой было очень легко прыгать, потому что в ней, кроме самодельной этажерки, письменного стола, заваленного книгами и посудой, двух стульев и двух раскладушек, сложенных в углу, ничего не было.

— Понимаешь, как это здорово! — стал объяснять мне счастливый Вовка. — У меня будет самая главная роль!.. Гекльберри Финна будет один парень из седьмого класса исполнять. А тетю Полли — какая-нибудь взрослая артистка из папиного театра… Мы так решили: чтобы дружба у драмкружка с театром завязалась. Понимаешь?

— Вот бы хорошо было, если б ее, эту самую тетю Полли, Жаннетта исполняла! — воскликнул я, совсем забыв о грозных предупреждениях Рыжика.

— Кто, кто? — насторожился Владимир Николаевич.

— Ну, та артистка, которая Жаннетту исполняла… — Тут я вспомнил про наш разговор в директорской ложе и быстро поправился: — А может, какая-нибудь другая артистка сыграет еще лучше!

— Тебе, значит, понравилось, как Сергеева играла Жаннетту? — вроде бы небрежно, между прочим, а на самом деле (я это почувствовал!) очень взволнованно спросил Владимир Николаевич.

— Ничего-о… — промямлил я. — Вы, конечно, гораздо лучше перевоплощались: и лысина и нос горбатый… А она? Она ведь по роли должна быть положительной, так что это от нее не зависело. И тетю Полли она, конечно, не сумеет сыграть, потому что она слишком молодая и, как бы это сказать… интересная… А тетя Полли…

— Пойдем! Пойдем в ванную комнату! — потащил меня за рукав Рыжик. — Я тебя научу этажерки мастерить!

В ванной комнате Рыжик взял рубанок, потом положил его на место; проверил, остра ли пила, и ее тоже отложил в сторону. Потом у него из рук с шумом выпал ящик с гвоздями… Мы оба нагнулись и стали подбирать гвозди.

— Рыжик, — тихо сказал я, ползая по полу, — давай в следующий раз. Ладно? Я лучше потом научусь мастерить этажерки…

— Нет, будем сейчас! — упрямо процедил сквозь зубы Вовка. — Начнем с ножки!.. Вот смотри!

Он вновь взялся за рубанок. Но в эту минуту дверь распахнулась, и на пороге появился какой-то толстый пожилой мужчина в халате и с полотенцем в руке.

— Здравствуй, Вовочка, — тонким голосом не проговорил, а прямо-таки проворковал толстый Вовкин сосед. — Я бы хотел принять хвойную ванну…

— Я сейчас ваш заказ выполняю, — коротко, не оборачиваясь, ответил Рыжик.

— Ах, так? Ну хорошо, хорошо… Я тогда попозже. Только предупреди всех, что я занял очередь!

Сосед осторожно прикрыл дверь.

— Мы отдадим эту ножку ему? — тихо спросил я.

— У него сломалась не ножка от этажерки, а ручка от чайника.

— А как же он тогда поверил?..

— Вот приди, когда он в хвойную ванну погрузится, и спроси! — резко ответил Рыжик. — Наверно, такой же мастер, как и ты: думает, что рубанком чайники чинят!..

Рыжик злился на меня. Но за что? Я тогда еще не понимал…

Я — «заведующий почтовым ящиком»

Я уже говорил о том, что мой старший брат Дима был раньше абсолютно нормальным человеком. А потом появилась Кира Самошкина, и Дима, как говорится, весь ушел в себя. Раньше мы с Димой вместе решали шахматные задачки, а теперь он решал их один и, когда у него все выходило хорошо, уже не кричал на всю квартиру: «Есть еще порох в пороховницах!» — а глубоко вздыхал, словно был огорчен тем, что правильно решил трудную задачу.

Раньше Дима был очень веселым. То есть с виду он всегда был серьезным, но именно оттого, что он шутил с очень серьезным видом, всем было особенно смешно. Он умел затевать такие интересные дела, до которых и я бы никогда не додумался. Ну, как, например, здорово он меня разыграл, посылая все время таинственные записки с подписью «ТСБ», что означало, оказывается, просто-напросто «Твой старший брат».

Да, мой старший брат… Раньше он очень любил меня воспитывать, руководить каждым моим шагом и делать мне замечания. Это меня очень раздражало. Я, помнится, мечтал о том, чтобы Дима раз и навсегда позабыл о моем существовании. А вот сейчас, когда он и правда позабыл, мне стало грустно, и я думал: «Пусть делает мне замечания, как прежде. Ведь я все равно не обращал на них никакого внимания! Пусть руководит мною с утра до вечера, но пусть только станет нашим прежним Димой!»

Дима всегда был очень сознательным. После десятилетки, перед самым нашим отъездом в Заполярск, он получил аттестат зрелости с отличием (вот уж чего мне никогда не увидеть, как ушей своих!). Мама всем с гордостью рассказывала об этом, хоть раньше иногда стеснялась, что у нее уже такой взрослый сын. Иногда, когда мы шли втроем — мама, Дима и я, — люди, то ли желая сделать маме приятное, а может, и всерьез, говорили: «Это ваш брат?» Мама бывала довольна, а я тут же заявлял: «У нее нет братьев! Это ее сын, Дима!»

Хоть Дима и закончил десятый класс «по первому классу», он сразу сказал, что не будет пытаться поступать в институт, а два года «крепко поработает». Теперь он готовился пойти на обогатительную фабрику, где, по словам папы, его ждали «не какие-нибудь детские игрушки, а самые настоящие дела!».

Но я боялся, что в том настроении, в каком он был, Дима с «самыми настоящими делами» не справится. Мы еще не успели вещи распаковать, а Дима уже полетел на почту и дал Кире телеграмму, чтобы она знала, куда ей нужно писать. А потом он по десять раз в день выбегал на лестницу и заглядывал в почтовый ящик, хоть прошло еще совсем мало времени и письмо до Заполярска дойти никак не могло. Ну, разве нормальные люди так поступают?

Я помнил рецепт, вычитанный в старом журнале у бабушки Витика-Нытика: чтобы влюбленный человек успокоился и перестал страдать, ему ничто не должно напоминать о «предмете любви». Диме ничто и не могло напомнить об этом «предмете», кроме писем, которые через некоторое время, к несчастью, должны были уже появиться.

Мой старший брат, ко всему еще, стал очень рассеянным. Открывая и закрывая все время почтовый ящик (хотя и через круглые дырочки было прекрасно видно, что внутри ничего нет), Дима то и дело терял маленький медный ключик.

Папе это в конце концов надоело. Он часами, пока ключик разыскивали по всей квартире, не мог добраться до свежих газет, которые очень любил читать и не просто брал в руки, а прямо-таки жадно хватал, как только они появлялись.

— Давайте сделаем так, — предложил однажды папа, — выберем ответственного за почтовый ящик. Так сказать, заведующего… И пусть этот «золотой ключик» всегда хранится у него. Пусть он вынимает всю корреспонденцию и раздает ее по назначению.

И тут мне в голову пришла блестящая идея! Я по привычке, как в классе, когда хотел первым ответить на вопрос учителя, поднял руку:

— Можно я буду заведующим?

Никто не возражал. Только папа в шутку предупредил:

— Смотри, Буратино, чтобы какие-нибудь там кот Базилио и хитрая лиса Алиса не вытащили у тебя этот «золотой ключик»! — Папа весело щелкнул меня по носу, который вовсе не был таким длинным, как у Буратино. И за этот самый короткий нос меня не очень-то легко было провести.

— Будьте спокойны! У меня не вытащат! — бодро заверил я, вступая в должность «заведующего почтовым ящиком».

Я как раз вовремя вступил на эту ответственную должность, потому что через несколько дней, заметив сквозь дырочки в ящике что-то светло-сиреневое и вытащив оттуда конверт с круглыми штемпелями, я узнал по обратному адресу, что это письмо от Киры Самошкиной.

Тогда я приступил к выполнению своего блестящего плана: пошел на кухню и спрятал письмо под газету, которой была накрыта кухонная полка. На этой полке лежала старая посуда, которая досталась моей маме в наследство от ее мамы, была всем очень дорога, и поэтому ею никогда и никто не пользовался. «Здесь письмам будет спокойно, — решил я. — Дима не будет получать их, забудет о Кире — и снова станет нормальным человеком!»

Конечно, можно было и просто рвать Кирины послания на мелкие клочочки. Но я подумал: «А вдруг там что-нибудь важное? Нет уж, рвать их на мелкие клочочки я не буду… Пусть полежат, отдохнут немного после долгой дороги, а когда Дима уже совершенно излечится (в журнале Витькиной бабушки было написано, что „время — это лучший лекарь“), тогда я отдам ему все эти письма, и он прочтет их с легкой усмешкой на губах…»

«С пионерским приветом!»

Первая партия наших самодельных этажерок, столов и стульев была готова! По моему предложению к каждой вещи была приклеена табличка с надписью: «Мебельный цех „С пионерским приветом!“». Такое название цеха было очень удачно: сядет человек на стул — и будет знать, что мы его приветствуем; облокотится на стол — и тоже вспомнит о своих молодых пионерских годах.

Но вот директор мебельного магазина, оказывается, вовсе не хотел, чтобы мы его приветствовали, и не встретил нас тем радостным восклицанием, о котором я упоминал в своей корреспонденции. Нет, он не закричал от счастья: «Ах, каких инициативных ребят воспитывают московская школа и московский пионерский отряд!» Наоборот, он очень долго сомневался, покачивал головой и говорил, что нам бы хорошо отправить свою мебель не в магазин, а на выставку «Умелые руки». Но мы объяснили ему, что делали свои этажерки, столы и стулья не для выставок, а для людей: чтобы им было на чем сидеть, на чем пообедать и куда поставить свои книжки.

Через несколько дней к нам в школу прибыла целая комиссия. Она долго оглядывала и ощупывала нашу «готовую продукцию», стучала по этажеркам, в полном составе садилась на стулья, наваливалась на столы с такой силой, что я думал, они треснут и разлетятся по кусочкам. Но они не треснули и не разлетелись.

— Давайте, давайте! — подзадоривал комиссию Ван Ваныч. — Можете даже на стол с ногами забраться и попрыгать на нем для проверки, хотя в жизни это делают довольно редко… Наша продукция проверку на прочность выдержит!

И она действительно выдержала. Авторитетная комиссия заявила, что «в порядке временной меры» нашу мебель можно продавать, но по очень низкой цене.

— Вот и прекрасно! — воскликнул я. — Мы ведь отдаем ее совсем бесплатно: нам ничего, ну, просто ничегошеньки не нужно! И люди будут довольны: качество высокое, а цена низкая! И вообще про нашу мебель еще в газетах заметку напишут, вот увидите!

Комиссия сказала также, что наша продукция, наверно, подойдет для молодежных общежитий, но что сперва надо все это «проверить на покупателе». Стало быть, мебель собирались выставить в магазине и посмотреть, как к ней отнесется покупатель: бросится ли на нее сломя голову или, наоборот, сломя голову в сторону отскочит?

Это было опасно: кто его знает, покупателя! Мало ли с каким настроением он придет в магазин? Может, еще не разберется как следует и напишет про нашу продукцию заметку, но не в газету, как мне хотелось, а в книгу жалоб. Все может быть.

Но я вовсе не собирался сидеть сложа руки и ждать, что станут делать покупатели, которых директор магазина почему-то называл «потребителями». Мне в голову пришел великолепный план, смелый и очень простой. Я сразу раскрыл его Рыжику, и он тоже вполне одобрил.

Мы оба помчались по домам, чтобы провести мою идею в жизнь. Это было как раз накануне того дня, когда нашу мебель должны были выставить в магазине для проверки.

Придя домой, я сразу собрал весь наш «семейный квартет».

— Завтра утром, — сказал я, — вы должны будете выполнить одно боевое задание!

— Какое? — спросили все хором.

— Купить одну этажерку, один стол и один стул. Но не просто купить!..

И дальше я подробно объяснил, как именно это нужно будет сделать.

На следующее утро мы все вчетвером пришли прямо к открытию мебельного магазина. Еще издали я увидел Владимира Николаевича с Рыжиком, которые успели прийти раньше нас.

Как только магазин открылся, очередь сразу, как говорится, хлынула внутрь. И мы тоже хлынули… Директор магазина расхаживал кок раз возле этажерок, стульев и столов с табличками, которые весело обращались к каждому покупателю и громко восклицали: «С пионерским приветом!»

Еще накануне мы договорились о том, что не будем показывать в магазине свои родственные отношения: каждый пришел сам по себе.

Первой «совершенно случайно» обратила внимание на нашу мебель моя мама. Она восторженно выкрикнула на весь магазин:

— Ах, какая интересная новинка! Как это просто и как элегантно!..

— И, главное, как дешево!.. — угрюмо поддержал маму Дима (он все еще ждал писем от Киры Самошкиной).

— Подумайте только, — продолжала мама, — и все это сделали наши школьники! Наши дети! Наша смена!

Я, честно говоря, не ожидал от мамы такой прыти. Она, оказывается, тоже чудесно «перевоплощалась».

— Просто грех будет не поддержать почин детей и не купить эту мебель, — не совсем удачно, как мне показалось, вступил в разговор папа.

— Нет, вы не правы, — перевоплощаясь в интеллигентного покупателя, тихо и мягко проговорил Владимир Николаевич. — При чем здесь почин? Мы не должны были бы только ради почина покупать плохую мебель… Это было бы неправильно. И даже не педагогично! А эта мебель заслуживает всяческой похвалы, вне зависимости от того, кем она сделана. Я бы, например, даже не догадался, что она не фабричная!

— А я просто всю жизнь мечтала сидеть на таких стульях! И держать книги именно на таких этажерках! — вновь воскликнула мама.

— И я тоже мечтал… — промямлил Дима.

— И я тоже! — гораздо бодрее поддержал папа.

А мама продолжала:

— Простота, даже некоторая нарочитая грубость работы — это же сейчас так модно!

— Нет, вы обратите внимание на цену, — снова вступил неторопливый, интеллигентный покупатель в лице Владимира Николаевича. — Это же фактически даром! Бесплатно! Я, не задумываясь, покупаю стол!..

«У вас как раз не хватает обеденного стола, — подумал я, — так что вы о своей покупке не пожалеете!»

— А я куплю этажерку для книг, — решительно заявила мама.

— А мы по одному стулу! — за себя и за Диму высказался папа.

Вокруг нашей мебели уже была целая толпа покупателей:

— Неужели это сделали сами пионеры?

— Какая прелесть!

— Вот оно, трудовое воспитание! Приносит свои плоды!

И еще все очень высоко оценивали «низкую цену». Одним словом, многие хотели купить изделия мебельного цеха «С пионерским приветом!».

Но тут, расталкивая всех, вырвался вперед очень расторопный молодой человек в гимнастерке и с толстым портфелем:

— Простите, товарищи, но оптовым покупателям всегда и все в первую очередь! Эта мебель очень подойдет для нашего молодежного общежития. Просто, дешево, удобно! Я комендант общежития, и я покупаю все сразу!..

Он вытер лоб платком и счастливо вздохнул. Еще бы, ведь ему так повезло! Успел-таки купить! Я сразу понял, что «оптовый покупатель» — это такой, который хватает все сразу и ничего не оставляет другим.

Вокруг сразу зашумели:

— А когда же еще будет такая мебель?

— Надо сказать, чтобы наши ребята не останавливались на достигнутом!

Директор магазина с трудом протиснулся вперед и успокоил покупателей:

— Не волнуйтесь, товарищи! Тут как раз присутствуют представители мебельного цеха «С пионерским приветом!». — Он указал на нас с Рыжиком. — И мы попросим их передать все ваши пожелания непосредственно по назначению.

— Да, да! Мы обязательно передадим их по назначению, — заверил я покупателей. А когда мы вышли на улицу, сказал Рыжику: — Все в порядке! Все честно-благородно: ведь мебель действительно хорошая! И почти бесплатная. А так бы еще не верили, сомневались, до вечера ощупывали…

— Конечно, хорошая! — неожиданно, уже всерьез согласилась мама. — Я даже не думала, что вы можете так… Я просто с удовольствием поставлю эту этажерку к себе в комнату!

В общем моя фантастическая корреспонденция «Идея номер один» стала вдруг чистой правдой! Я только немного «предвосхитил» события…

«Искусство требует жертв», но…

Накануне первой встречи с руководителем драмкружка Рыжик начал так усиленно «вживаться в образ» Тома Сойера, что соседям по квартире стало просто невмоготу: он ежедневно устраивал какие-нибудь «розыгрыши» и выкидывал разные штуки, которые, по его мнению, могли бы прийти на ум Тому Сойеру. Меня он называл то Геком, то Джимом, а то вдруг я превращался в прелестную Бекки, и Рыжик ходил передо мной на руках и вертел перед самым моим носом какой-то старой тряпкой, которая должна была изображать дохлую мышь.

В день встречи с руководителем кружка Рыжик утром примчался ко мне.

— Он решил сперва встретиться со мной наедине, а потом уж со всеми другими членами нашего кружка. Понимаешь почему? Потому что я исполняю главную роль, а все остальные — это как бы мое «окружение». В театре и кино употребляют такое слово — «окружение». Слышал? Для исполнителей второстепенных ролей. А еще есть такое словечко: «антураж». Тоже не слышал? Эх, ты! Это значит, когда при главном исполнителе (в данном случае, значит, при мне) есть много других исполнителей, играющих не такие уж важные роли. Но вообще-то Станиславский говорил, что нет маленьких ролей, а есть маленькие актеры. Понимаешь, что он хотел сказать? Значит, всякая роль очень важная. Но моя, сам понимаешь, важней всех! Он, наверно, захочет сегодня меня испытать… Заставит прочитать басню, стихотворение, какую-нибудь сценку разыграть. Ну, насчет сценок у меня все будет в порядке: я на соседях натренировался. Тяжело им, правда, пришлось. Ну ничего… Я объяснил, что «искусство требует жертв» (слышал такое выражение!), и они согласились. Я хочу законным образом на главную роль пройти, а не по знакомству. Понимаешь? Ну, не потому, что отец у меня тоже в театре. И все такое прочее… Я сам хочу заслужить! А если не подойду, пусть другого выберут.

У Рыжика, только он начинал говорить о театре, очень быстро, как я уже отмечал, менялся характер. Он, всегда такой сдержанный, не очень-то разговорчивый, вдруг становился шумным, восторженным и даже начинал немного задаваться, чего в другое время с ним никогда не случалось.

— Ты пойдешь со мной, — продолжал Рыжик. — Потому что актеру обязательно нужен зритель. Понимаешь? В пустом зале выступать очень трудно, — надо все время чувствовать публику, реакцию зала. Это так все актеры говорят. Так что уж ты реагируй вовсю, когда я читать буду: или смейся, или грусти, или еще что-нибудь…

— А плакать можно?

— Это даже очень хорошо.

— Ну, а если на меня твое чтение никак не подействует? Все равно реагировать?

— Нет! Тогда не надо. Не реагируй… Пусть все будет по-честному!

Мы снова пришли в школу, куда мне с первого сентября предстояло бегать каждое утро, так же как я бегал с книжками в свою московскую школу (теперь издалека она казалась мне самым родным и милым домом на всем белом свете). В этот день никто в мастерских не работал, наш мебельный цех «С пионерским приветом!» тоже временно отдыхал, и на всех этажах было пусто.

Летняя школа… Тихая, до того пустая, что каждый шаг гулко разносится по коридорам. Как она всегда бывает не похожа на ту, которая в первый осенний день и до самого лета наполняется шумом, гамом, беготней, пионерскими сборами, комсомольскими собраниями и, конечно же, уроками, по которым я тоже уже, как ни странно, немного начинал скучать!

Мы с Рыжиком поднялись на самый верхний этаж, в зал, куда должен был прийти и руководитель драмкружка. Мы пришли, конечно, немного раньше условленного времени, и Рыжик сразу взобрался на сцену. Он взлохматил свои волосы и лихо подмигнул мне сверху вниз:

— Ну как, похож на Тома? А так? — Рыжик прошелся на руках по сцене. — А так?.. — Он показал «нос» кому-то из своих противников, которых не было на сцене, но которых он себе вообразил.

— Я вижу, концерт уже начался! — раздался сзади голос.

Я замер: это был голос Жаннетты. Рыжик тоже так и застыл со смешно растопыренными пальцами, поднятыми к носу.

— Ну что же, будем знакомиться? — сказала Сергеева. Она сказала это нарочито просто и даже (весело, но я чувствовал, что она очень волнуется.

Она подошла ко мне, протянула руку и представилась:

— Сергеева.

— Котлов, — ответил я.

— А имя твое как? Хотя я ведь тоже еще не назвалась по имени… Ирина Федоровна.

— Сева…

Я чувствовал, что Сергеева нарочно затягивает это знакомство: ей гораздо легче было разговаривать со мной, чем с Вовкой. И тут я хорошенько разглядел ее. Про мою маму в нашем московском дворе говорили, что она «красивая, как артистка», и многие вообще так считают, что у артистов лица должны быть обязательно красивые, а мне кажется, они должны быть просто очень выразительные. Рыжик это мне как-то говорил, и, увидев Сергееву, я подумал, что он прав. Она была подстрижена под мальчишку, глаза у нее были пристальные и где-то в самой-самой глубине очень задорные. А ведь роль она в той пьесе про Францию играла совсем не задорную и не озорную, а очень грустную, даже трагическую, и я подумал, что она, наверно, тоже очень здорово умеет перевоплощаться.

Сергеева была в черном спортивном свитере. Он доходил ей до самого подбородка, на котором была очень веселая ямочка. Я почему-то стал про себя размышлять, сколько Сергеевой может быть лет, и не смог определить. Она могла быть и очень молодой и не очень молодой — бывают такие люди, у которых очень трудно определить возраст. Я по крайней мере был уверен, что она еще долго-долго будет такой же задорной, напоминающей и спортсменку, и молодую учительницу, и артистку…

— А ты какую роль хочешь исполнять? — спросила у меня Ирина Федоровна. Она нарочно продолжала наш разговор, потому что не знала, наверно, как ей обратиться к Рыжику.

«Что между ними происходит? — удивлялся я. — И за что он ее так невзлюбил? За что?!»

Сергеева смотрела на меня, и мне казалось, она тоже молча задавала этот вопрос: «Почему Рыжик там, на сцене, насупился и щеки у него вдруг стали ярче рыжих волос?»

— Я просто так, с Рыжиком пришел… — тихо ответил я. — С Вовкой… Он вас так ждет! Он будет читать вам басни и стихи!..

Мне хотелось как-то сблизить их, помирить, соединить. Но Рыжик сближаться вовсе не собирался.

— Ничего я не буду читать! — четко и зло произнес он со сцены.

— Как не будешь?.. — удивленно повернулась к нему Сергеева. — Ведь ты Вова Песочников? Да?

— Ну, а что же из этого?!

— Мне говорили, что ты очень подходишь на роль Тома Сойера. Да я и сама теперь вижу… Том, если бы рассердился, наверно, разговаривал бы со мной вот так же. Только он никогда не злился без причины.

— Вовка! Ты же очень хотел сыграть эту роль! Ты же и стихи выучил и басни… И сценки всякие разыгрывал. Помнишь, с соседями?..

Я вмешался в их разговор, потому что мне очень хотелось, чтобы все было хорошо, и чтобы Вовка поскорей начал читать стихи и разыгрывать сценки, и чтобы ему понравилась Сергеева так же, как она нравилась мне.

Вовка вдруг громко, тяжело спрыгнул со сцены и побежал между рядами стульев к двери. Потом он повернулся, громко, не глядя на нас, сказал:

— Я не буду играть!.. — и выбежал из зала.

У Сергеевой чуть-чуть задрожала щека, озорные огни в глубине глаз потухли, и она натянула свой черный свитер на подбородок, будто внезапно озябла или хотела спрятаться. И тут уже легко можно было определить, что ей, наверно, больше тридцати лет.

— Не огорчайтесь! — быстро заговорил я. — Не огорчайтесь, пожалуйста! Я сейчас его догоню! И он будет играть Тома Сойера! Я его заставлю!

Сергеева печально улыбнулась.

— Нет, нет! Не надо… Я ведь знала, что ничего из этого не получится.

Я тогда не понял, к чему относятся ее слова, и еще горячей стал убеждать:

— Получится! Такой спектакль получится, что все со стульев попадают от восторга! Хотите, я Тома сыграю, а? Ведь меня в Москве все называли выдумщиком и фантазером. Значит, и я, может быть, подойду для этой роли… Вот проверьте! Хотите, я вам стихи прочитаю? Наизусть!

Тут же я с испугом подумал, что, если она согласится меня прослушать, я ничего, кроме стихов Тимки Лапина («Ах, детки, детки, детки! Сколотим табуретки!..»), наизусть прочитать не смогу. Но она словно вовсе забыла о моем существовании и как-то бесшумно и устало опустилась на стул.

Тогда я решил любой ценой вернуть Рыжика на сцену.

— Подождите, пожалуйста, — торопливо проговорил я. — Сейчас… сейчас я вернусь. Все будет хорошо. Вы увидите!

Она ничего мне не ответила, потому что думала о чем-то своем, а я пулей помчался по гулким и пустым этажам.

Рыжик стоял возле школы, за углом. Он, видно, поджидал меня.

— Вернись сейчас же! — громко приказал я ему.

Но он взглянул на меня такими злыми зелеными глазищами, что я сразу сбавил тон.

— Ну, почему ты так?.. Ведь она хотела помочь тебе… Чтобы ты сыграл Тома!

— Не нуждаюсь! — отчеканил Рыжик. — Все это было подстроено! Теперь-то я понимаю… Сколько раз у отца спрашивал: «Кто этот руководитель? Кто?» Он помалкивал. «Сюрприз!» — говорил. А пришел-то не руководитель, а ру-ко-во-ди-тель-ни-ца! Кто ее звал? Кто ее просил? Все нарочно подстроено! Все подстроено!..

— Ну вернись, Вовка!..

— Не вернусь! А ты иди, умасливай ее… Может, сам Тома сыграешь?

— Нет, я не сыграю. Просто не смогу! У меня нет таланта. А у тебя есть! И еще какой! Только ты один можешь сыграть. И ты не имеешь права срывать спектакль. Вот ребята узнают — что тогда будет? Ты же сам говорил, что «искусство требует жертв»! Вот и пожертвуй… Согласись! И что ты там с ней не поделил?

— Не твое дело!

Рыжик быстро зашагал по улице. А я пошел я другую сторону. Пройдя немного, я вспомнил, что обещал Сергеевой вернуться. Но ведь один, без Рыжика, я ей был вовсе не нужен, и поэтому я не стал возвращаться на четвертый этаж, в пустой школьный зал, а тихо побрел по улице с московским названием…

Подслушанный разговор

Я вовсе не хотел его подслушивать. Это получилось совершенно случайно. Просто я до того зачитался и сидел на своем любимом балконе так тихо, что мама совершенно забыла про мое существование. И вдруг я услышал в комнате мужской голос. Сперва я решил, что это Дима или папа, но потом разобрал, что голос другой… Это был Владимир Николаевич.

Я сидел за одной половиной балконной двери, которая была завешана газетами, папиными и мамиными халатами: полярный день все еще мешал нам спать по ночам. Так что мама и Владимир Николаевич меня не видели, хоть я был буквально рядом с ними. А вторая половина двери была открыта, и потому я слышал каждое слово. Правда, иногда мягкий голос Владимира Николаевича начинал звучать так тихо, что мне приходилось напрягать весь свой слух и чуть не всовывать голову в комнату. Но я слух напрягал, а в комнату все-таки не совался…

Сперва Владимир Николаевич тоже похвалил маму за уют. И голос его в ту минуту чем-то напоминал голос Рыжика, когда тот (помните?) с завистью сказал:

— Ую-утно у вас…

Потом Владимир Николаевич заметил, что будет очень хорошо, если мама с папой выберутся к нему в театр. Только не в ближайшие три дня («Эти спектакли лучше смотреть в Москве!»), а позже, когда пойдет какая-то малоизвестная пьеса, «открытая местным театром», как сказал Владимир Николаевич. В общем вначале не было ничего интересного.

Я даже собирался уже покинуть свое убежище, войти в комнату и поздороваться с Владимиром Николаевичем, но тут… Тут он сказал:

— У меня к вам есть одна большая… и очень необычная просьба.

— Пожалуйста! Я всегда рада!.. Если только смогу… — стала уверять мама.

И все-таки Владимир Николаевич не сразу высказал свою просьбу; он еще довольно долго, пока я у себя на балконе просто умирал от нетерпения, ходил по комнате (шаги его то приближались, то удалялись or балкона). Я, забывшись, чуть было не крикнул: «Скорее! Скорей выкладывайте свою просьбу! Мы всем „семейным квартетом“ вам немедленно поможем!» Но я все-таки удержался и ничего не крикнул.

— Понимаете ли, — сказал, наконец, Владимир Николаевич, — вот у вас в доме так уютно…

— Ах, что вы! Что вы! — перебила мама. Но Владимир Николаевич не обратил никакого внимания на ее скромность и продолжал:

— Сразу чувствуется, что в доме женский глаз, женская рука… женская душа…

Последние слова Владимир Николаевич произнес так тихо, что я их еле расслышал.

— Впрочем, я не с того начал, — уже горячей продолжал он. — Я просто хотел сказать, что у нас в доме ничего этого нет. Мы ведь с Рыжиком всегда вдвоем… Мы уже пять лет только вдвоем. И даже дали друг другу священную клятву, что так будет всегда. Это, наверно, по-мальчишески? Да? Но было время, когда нам обоим казалось, что это вовсе не по-мальчишески, что так именно и будет лучше всего. Но потом…

Голос Владимира Николаевича вновь стал то приближаться к балкону, то удаляться от него.

— Потом я понял, что всегда так быть не может. И прежде всего из-за Рыжика. Ведь я часто уезжаю в гастрольные поездки. Надолго уезжаю, а он остается один. Совсем один. И ждет меня, а я там волнуюсь, даю телеграммы, если их есть откуда давать. Иногда ведь в самую глушь тайги забираемся. У нас с Рыжиком крепкое и нерушимое мужское братство! Но все чаще и чаще приходят моменты, когда Рыжику нужна помощь матери… Или такой женщины, которая могла бы стать для него матерью. Конечно… конечно, я понимаю, что заменить ее никто на свете не сможет. Но бывают же добрые, самоотверженные женщины, которые способны почувствовать чужого ребенка своим собственным…

Владимир Николаевич, казалось, ждал, что мама что-нибудь скажет, как-нибудь его поддержит, но мама почему-то молчала. Тогда он продолжал:

— Такая женщина есть. Она бы могла стать для Рыжика настоящим другом, самым преданным… Может быть, даже таким же, как я!

— Вы в этом уверены?.. — спросила мама так тихо и робко, что я даже засомневался: услышал ли я ее голос, или мне показалось?

— Если б я не был уверен… абсолютно уверен, я бы никогда не пришел к вам со своей просьбой. Но беда в том, что Рыжик не хочет разрушать нашего мужского братства. Не хочет принимать ее дружбы. Вы знаете, что Рыжик бредит театром… Так вот, это была его любимая актриса до той поры, пока он не почувствовал, что она может навсегда войти в наш дом. А тогда он ее вдруг возненавидел! Люто невзлюбил! И, кажется, впервые мы с Вовкой не понимаем друг друга. Да, впервые за много лет… Я хотел как-то сблизить их в совместной работе… В творчестве, что ли. Вы знаете, как Рыжик мечтал сыграть Тома Сойера! Вы же помните, какие номера он выкидывал в самолете: готовился, тренировался! Но вот на днях… он узнал, что она будет руководителем их школьного драмкружка, — и отказался от роли.

— Отказался?.. — переспросила мама.

— Да, наотрез. Этот разговор происходил как раз при вашем Севе.

— Но он мне ничего не рассказал…

— Что ж, мальчишки умеют хранить чужие тайны. Но я вам расскажу все, как было. Это я нарочно сделал так, чтобы она стала руководителем их драмкружка. Я надеялся, что в работе они как-то лучше поймут друг друга. Впрочем, я ведь уже говорил это… Но ничего не получилось… Рыжик поссорился с ней, и с вашим Севой, и со всеми товарищами по драмкружку: ведь он сорвал нм спектакль. А она вообще отказалась от школьного драмкружка… Она думает, что без нее он снова вернется, и помирится со своими друзьями, и будет играть Тома…

— Нет! Она не должна уходить, — твердо сказала мама.

— Этого я изменить не могу. Но я хочу просить вас о другом. Видите ли, в этом городе у нас мало близких друзей… Мы всегда были вдвоем. Рыжик ведь ни одного спектакля не пропускал, в котором я играю. Верите ли? По тридцать раз одну и ту же пьесу смотрел! Я сбивчиво говорю?..

— Ничего, ничего…

— Так вот, Рыжик, я чувствую, привязался к вашей семье. И очень переживает размолвку с Севой…

Я вздрогнул от этих слов. Неужели Рыжик так быстро успел полюбить меня?! Это было до того приятно, что я на радостях даже пропустил несколько маминых фраз.

Так вот, значит, из-за чего Вовка невзлюбил Сергееву! Я не знал, прав Рыжик или не прав. Но я знал, что ему тяжело, что он очень переживает, что он верит мне и, значит, я должен прийти ему на помощь в эту трудную минуту. Я должен сам помириться и помирить с ним всех ребят из драмкружка! Это мне было ясно…

А Владимир Николаевич продолжал:

— Мне бы хотелось, чтобы вы… если, конечно, это получится, помогли мне немного. Если бы Рыжик чаще бывал у вас, он бы почувствовал, быть может, счастье настоящей семьи… И ему, быть может, тоже захотелось бы…

Я выигрываю пари!

— Пожалуйста, почаще бывай с Рыжиком, — сказала мне как-то мама. — Ему ведь очень одиноко…

Она прошептала это тихо и таинственно, будто хотела сказать: «Я еще обо многом не могу рассказать тебе, но поверь, что это очень важно!» А мне и не нужно было, чтоб она рассказывала! Я ведь сам все подслушал и все прекрасно знал! И сам уже давно помирился с Вовкой. Вот только ребята из драмкружка никак не могли его простить. Они объявили Рыжику настоящий бойкот. И я знал, что нужно ему помочь, что нужно их помирить, но как — этого я пока еще не придумал.

Я и без маминых просьб знал, что нужно обязательно помочь и Владимиру Николаевичу, который мне очень нравился. Но как ему помочь, я тоже пока еще не придумал. И вот, наконец, я решил сделать первую попытку. И одновременно я решил немного разыграть Рыжика. Пусть знает, что и я тоже умею «перевоплощаться» или по крайней мере устраивать «розыгрыши» не хуже его!

А тут как раз и случай подвернулся… Какой? Об этом вы сейчас узнаете.

Когда однажды Рыжик пришел к нам, я завел его на кухню и прямо в упор спросил:

— Ты любишь спорить?

— Спорить без толку только ослы любят, — насмешливо и даже грубо ответил Вовка.

— Нет! Ты меня не понял… Я хотел узнать, любишь ли ты спорить не просто так, не в разговоре, а на что-нибудь?.. Ну, в общем держать пари?

— Если знаю, что выиграю, то люблю. А если проиграю, то не люблю.

— Но этого ведь заранее никто не знает! Может показаться, что выиграешь, а потом — бац! — и проиграл.

— Чего ты мне голову морочишь, а? — разозлился Рыжик, который вообще в последнее время стал злым и раздражительным.

— Я не морочу… Я хочу предложить тебе одно пари! Вот как тебе кажется: можно ли за одну или там за полторы минуты попасть из двадцатиградусной жары в десятиградусный холод?

— Можно… Если взлететь на ракете в космос! Или даже на реактивном самолете куда-нибудь далеко, за облака.

— Ну, а если никуда не летать?

— За полторы минуты? Нет, нельзя… Хотя погоди. Можно еще в холодильник забраться!

— Ха-ха-ха! Ну, зачем же нам забираться в холодильник? Мы ведь с тобой не какие-нибудь там скоропортящиеся продукты! Я говорю о земле… Стоишь на ней — двадцать градусов тепла, а сделал десять шагов — и сразу десять градусов мороза! Так может быть?

— Слушай, — заявил вдруг Рыжик, пристально глядя мне в глаза, — а у тебя сейчас, интересно знать, сколько градусов? А? Может быть, у тебя повышенная температура?

— У меня-то температура нормальная! А вот у тебя, когда проиграешь, сразу подскочит!

Я с самодовольно-насмешливым видом (представляю свою физиономию в ту минуту!) победоносно протянул Вовке руку.

— Держим пари!

— А на что спорим?

— На «что захочешь — то проси»! У нас в Москве, во дворе, такое пари было. Согласен?

— Пожалуйста!

Мы взялись за руки.

— Дима, разними нас! Скорей!.. — закричал я, боясь, что Вовка передумает.

Дима вошел на кухню, молча взглянул на нас сквозь очки, молча стукнул ребром ладони по нашим рукам (разнял, значит) и молча ушел. Бедный Дима!.. Он очень ждал писем от Киры Самошкиной. Мне даже стало его жалко… Но ведь я прятал Кирины письма для его же собственного благополучия! Для его собственного счастья! И это меня утешало.

Ну, а через полчаса мы втроем — мама, Рыжик и я — уже были на мерзлотной станции. Нас туда давно уже приглашал папа, о чем Рыжик, конечно, не знал.

Папа встретил нас в белом халате, точно он был доктором, а мы явились к нему на прием. И сразу повел нас на лужайку, которая сверкала изумрудной травой и цветами светло-желтого, солнечного цвета. Посреди лужайки, прямо на земле, была дверь, обитая красным железом: я представлял себе, что именно такие двери ведут во всякие тайные подземные кладовые. Когда мы подошли к этой двери, я торжественно спросил у папы:

— Сколько сейчас времени на твоих часах? Только скажи точно! Минута в минуту!

Папа удивленно пожал плечами и ответил. Затем я быстро, опередив папу, поднял дверь вверх, и там, под нею, оказалась деревянная лестница, ведущая в подземелье.

— Спускайся! — приказал я Рыжику. — Только быстрей!

Он стал спускаться, а я — за ним. Сзади едва поспевали мама и папа. Они изумленно переглядывались… А я-то уж знал, что делаю: я выигрывал пари! И это было мне совершенно необходимо! А зачем? Это вы тоже очень скоро поймете. Я знал, куда веду Рыжика, потому что хоть никогда и не был в подземной лаборатории мерзлотной станции, но папа мне столько о ней рассказывал, что мне было все, абсолютно все про нее известно.

Когда мы спустились вниз, я снова спросил папу:

— А сколько сейчас времени?

— Что такое происходит? — поинтересовался папа. — Мы чуть кубарем не скатились с лестницы. А теперь опять время!..

— Потом объясню! Говори скорее!

Папа подчинился.

— Вот видишь! — победоносно заявил я, глядя на Рыжика. — Прошло всего полторы минуты, а здесь уже десять градусов холода! Из лета за полторы минуты мы перенеслись в зиму! Как в сказке!.. Значит, ты проиграл пари?

— Что ж… Значит, проиграл, — без всякого сожаления согласился Рыжик. — Только потом, наверху, об этом поговорим. А сейчас не мешай.

Он как зачарованный разглядывал стены подземной лаборатории. И я стал разглядывать… Честное слово, казалось, что мы попали в сказочный хрустальный замок, украшенный разными причудливыми ледяными сосульками. Стены замка очень напоминали огромный слоеный пирог: пласты мерзлого, окаменелого грунта, как объяснил папа, перемежались с ледяными пластами, словно сделанными из толстого матового стекла. А еще ниже, в подземном коридоре, все стены заросли искристо-белым пушистым мхом.

— Перед вами, — торжественно объявил папа, — в разрезе, как на странице живого учебника, подземные грунты Заполярья!

— А почему ты не предупредил, чтобы дети оделись потеплее? — сердито спросила мама. — У них ведь зуб на зуб не попадает!

Мы с Рыжиком очень оскорбились и гордо заявили, что наши зубы в полном порядке и прекрасно попадают друг на друга!

Папа стал нам рассказывать о том, какое огромное значение имеют мерзлотные станции. Оказывается, без заключения мерзлотников, то есть и без моего папы тоже, в Заполярье ничего не может быть построено: ни дома, ни порты, ни гидроэлектростанции. Это именно они, мерзлотники, точно определяют, какую нагрузку могут выдержать грунты в том или ином месте и как добиться, чтобы вечная мерзлота выдерживала нагрузки побольше. А еще бывают, оказывается, всякие, очень опасные, «осадки» грунтов и, наоборот, «пучения». И мерзлотники помогают бороться со всеми этими вредными явлениями.

— Мы теперь нашли способ, как строить дома на особых сваях в тех местах, где вообще никогда и ничего не строилось, — с гордостью сообщил папа. — Это и очень экономично и вполне безопасно!

— А еще что вы делаете такого… полезного? — спросил я, желая, чтобы папа побольше рассказал о своих, таких важных делах при Рыжике.

— А еще? Ведем подземные работы в городе: без нас ведь ни трубы нельзя проложить, ни прорыть сантехнические каналы. И еще хотим, чтобы побольше разных сельскохозяйственных культур могло произрастать на мерзлых почвах. Сейчас тут одни кустарники да деревца, которые скрючились, как старички. А мы хотим, чтобы со временем здесь и сады расцвели и парки… В общем, образно говоря, хотим вырвать землю из объятий вечной мерзлоты. А объятия эти — цепкие!

— Пора уж и ребят вырвать из этих «объятий»! У них же будет воспаление легких!.. — взмолилась мама.

Когда мы поднялись наверх, Рыжик сам, первый, сказал:

— Ну, давай проси, что хочешь, раз выиграл!

Лица у нас были посиневшие от холода, а кругом все было залито жарким солнцем, и цветы были у нас под ногами. Попрыгав немного на одном месте и отогревшись, будто мы из зимы за минуту снова вернулись в лето, я отвел Рыжика в сторону и тихо сказал:

— Все выполнишь?

— Как договорились!..

— Значит, выполнишь? — пристально глядя Вовке в глаза, переспросил я.

— Если еще раз спросишь, не буду выполнять! Ну, чего ты хочешь?

— Чтобы ты не отказывался от своей роли! — тихо, но твердо, глядя Вовке в глаза, как какой-нибудь заклинатель, произнес я.

Рыжик был синим от холода. А от моих слов он, кажется, посинел еще больше.

— Какое тебе до этого дело? — процедил он сквозь зубы, которые теперь и в самом деле с трудом попадали друг на друга. — Если еще раз сунешь свой нос…

И он быстро пошел по поляне, весело сверкавшей цветами. Мы с мамой, будто сговорившись, побежали и догнали Вовку.

— Ты куда? — спросила мама.

— Домой… Отцу надо обед приготовить.

— Ты сам готовишь?

— Сам.

— Давай мы с Севой тебе сегодня поможем, — сказала мама каким-то таким голосом, что отказать ей было просто невозможно. — Кстати, и Сева у тебя немного подучится. Я ведь скоро буду устраиваться на работу, так что и ему тоже придется дома хозяйничать…

Я снова забегаю вперед

Наш Дима стал рабочим человеком: он поступил на обогатительную фабрику. Мама очень хотела посмотреть, где и как трудится ее старший сын, которого она еще иногда называла «своим первенцем». И вот мы все пошли в цех обогатительной фабрики. Мама, папа, Рыжик и я.

Рыжик бывал уже на фабрике и раньше. Он рассказывал, что она называется обогатительной потому, что на ней обогащаются горные породы, то есть освобождаются от всяких ненужных вещей, которые Рыжик назвал примесями.

Цехи фабрики протянулись на многие километры. Они то уходили вниз, под землю, то поднимались на взгорье, откуда город был виден как на ладошке. Он весь прямо ощетинился заводскими трубами и оделся в пушистые меховые шапки дымов. Папа сказал, что как раз эту «дымовую одежду» в Заполярье очень хотят сбросить, чтобы очистить городской воздух.

Мамин «первенец» встретил нас в цехе, возле огромного металлического барабана, который он назвал бункером. Тут же у нас на глазах бункера загружались гигантскими глыбами, которые как раз и были горной породой. Эта порода, как объяснил Дима (который и сам-то узнал об этом всего неделю назад!), очень богата цветными металлами. Мы видели, как прессы со страшным грохотом падали на каменные глыбы и превращали их в мелкий порошок. А потом уж из этого порошка извлекали кобальт, медь, никель…

Все меня поражало в цехе: и машины-исполины, перед которыми все мы казались просто маленькими лилипутиками; и грохот, такой страшенный, что даже уши болели; и подъемные краны, которые свободно разгуливали в вышине, под самыми железобетонными перекрытиями. А машинисты выглядывали из кабин так озорно, точно катались на каком-нибудь аттракционе в парке культуры и отдыха.

Все люди казались совсем маленькими по сравнению с машинами, но я почему-то был очень горд. «Именно такие вот маленькие с виду люди все эти машины изобрели, построили и управляют ими, как какими-нибудь послушными собачонками! — думал я. — Как это замечательно!»

— Ты что улыбаешься? — закричал мне в самое ухо Рыжик.

— Просто так, — ответил я. И перестал улыбаться.

А машины все грохотали, и бункера медленно, с аппетитом пережевывали каменные глыбы…

— Он же здесь оглохнет! — сказала мама, кивнув на Диму.

«Первенец» испуганно огляделся по сторонам: не услышал ли кто-нибудь маминой фразы? Но никто не услышал, и Дима только укоризненно покачал головой: ну зачем же, дескать, позорить меня перед коллективом? Он сложил руки рупором и таким об-разом на одну минуту перекричал грохот стальных гигантов:

— А мне здесь нравится! Я уже почти привык…

Мне, честное слово, казалось, что и глаза у Димы немного повеселели. Он ведь всегда мечтал стать инженером, а стихи писал просто так, временно, в связи со своей «болезнью». В тот день мне показалось, что «болезнь» эта стала потихоньку проходить. Еще бы! Такой грохот и шум заглушат все что угодно! «Вот и хорошо! — думал я. — Труд от всего излечивает! Уж если он обезьяну превратил в человека, то нашего Диму сделает нормальным человеком наверняка».

Дима подошел ко мне, опять сложил руки рупором, и я был уверен, что он сейчас расскажет что-нибудь интересное про свою работу, про обогатительную фабрику, а он заорал как сумасшедший:

— Там писем нету?

Я сразу скис. Мой старший брат — мамин «первенец» — был, кажется, неизлечим.

— А вот там, на той вон металлической площадке, — криком стал объяснять мне Рыжик, — артисты часто в обеденный перерыв выступают. И отец тоже. Рабочие, знаешь, как довольны бывают! Только артистам нечего больше показывать. Все уже переиграли. Сейчас для цеха новую программу готовят.

На обратном пути мама не удержалась и сказала папе:

— Мне кажется, можно было бы устроить Диму куда-нибудь в лабораторию. Или вообще туда, где немного потише. Я же теперь совсем потеряю покой. Дима — среди такого грохота! Я понимаю — производство! Но зачем же лезть в самое пекло? Ты — в вечную мерзлоту, а он — в вечный грохот!

— Ничего-о! Ты привыкнешь к этой мысли! — своей обычной фразой успокоил папа.

Но мама до самого дома все никак не могла «привыкнуть».

Проходя мимо почтового ящика, я заметил, что там, внутри, что-то белеет. Это было очередное (пятое!) письмо от Киры. И снова (в пятый раз!) я отнес письмо на кухню и спрятал под газету, которой была накрыта кухонная полка.

Кирино письмо и слово «Москва» на круглом штемпеле сразу напомнили мне о том, что я специальный корреспондент и что пора уже посылать в Москву следующую заметку. Но о чем? Можно было, конечно, написать о том, как в магазине расхватали нашу мебель, но все это я уже изобразил на бумаге. Забежал, так сказать, вперед…

И тут меня снова осенило. Не знаю что — заполярный ли климат так хорошо действовал на меня, или перемена обстановки, но только в последнее время меня так и распирало от новых идей. Просто голова пухла от смелых планов и замыслов! Я вспомнил о «металлической сцене» в цехе, на которой, по словам Рыжика, в обеденный перерыв часто выступали артисты, а вспомнив об этом, схватил чистый лист бумаги, ручку с пером и стал быстро сочинять свою корреспонденцию:

«Дорогие ребята! Если бы там, в Москве, вашему корреспонденту в голову приходили такие идеи, какие приходят здесь, за Полярным кругом! Вот, например, недавно я предложил, чтобы школьная художественная самодеятельность выступала прямо в цехах, перед рабочими. Все юные таланты (а здесь их видимо-невидимо, хоть пруд пруди!) запели, заплясали и зачитали стихи от радости! Одним словом, они все единогласно согласились и стали репетировать!

А потом состоялась премьера! Если бы на этот концерт пускали за деньги, то, конечно, пришлось бы повесить объявление „Все билеты проданы“. Но билеты вообще не продавались, и поэтому такого объявления никто не вывесил.

Вам, ребята мои дорогие, наверно, интересно знать, как же прошла наша премьера? Могу только сказать, что аплодисменты заглушали грохот и рев гигантских машин! И все рабочие говорили: „Теперь, после такого концерта, мы будем работать с утроенной энергией!“ Оно и понятно! Ведь настоящее искусство вдохновляет, воодушевляет и ведет за собой!»

Написав все это, я снова быстро запечатал свою корреспонденцию и поскорее отправил ее заказным письмом, чтобы не передумать.

А потом я, конечно, снова побежал к Рыжику. Зачем побежал? Ну ясно зачем: «чтоб сказку сделать былью»!

«Нам песня строить и жить помогает!»

Если бы художественной самодеятельностью в школе Рыжика, которая была и моей будущей школой, руководил Ван Ваныч, он бы обязательно еще раз повторил, что я умею только подавать идеи, а «это еще полдела». Но, к счастью, он самодеятельностью не руководил, и поэтому никто про меня так не сказал.

А руководил всей подготовкой к концерту Рыжик. Да, да, Рыжик!.. Сперва ребята не хотели снова принимать его в свой кружок (не могли простить, что Сергеева из-за него больше ни разу не приходила в школу), но я всем сказал, что это Вовка придумал устроить концерт прямо в цехе. Ребятам эта мысль очень понравилась, и тогда Рыжика постепенно, потихонечку стали прощать. Правда, некоторые все еще дулись на него и даже с ним не здоровались, но я был уверен, что, если концерт пройдет удачно, все сразу позабудется.

Сам-то Вовка не хотел присваивать себе моих мыслей и громко отпирался: «Не придумывал я этого!» Но я всем шептал на ухо, что он просто скромничает. А скромность украшает человека, и его поэтому надо простить еще быстрее.

— Но почему же он расстроил все наши замыслы? Весь наш спектакль? — продолжали возмущаться некоторые. — Сам сделал инсценировку — и сам же все погубил!

— Вот видите, — убеждал я ребят, — он не пожалел своего собственного труда — значит, была причина!..

— Какая?

— Со временем узнаете, — таинственно, вполголоса обещал я. — А теперь он, видите, как искупил свою вину? Такой концерт готовит! Прямо в цехе! Да еще скромничает. «Это, — говорит, — не моя идея!» Не цените вы его, ребята! Ох, не цените!

В этом, собственно говоря, и заключалась вся моя помощь в подготовке концерта, потому что оказалось, что артистических талантов у меня, к сожалению, почти нет. Я пробовал петь в хоре, но меня оттуда выставили, сказав, что я «не только сам фальшивлю, но и мешаю петь всем остальным». В пьеске, которую готовили ребята, мне поручали разные роли, но потом говорили, что я «слишком сильно завываю и вообще нажимаю на каждое слово», а потом предложили быть часовым на посту, который, как известно, просто даже не имеет права произносить ни единого слова. Все уверяли меня, что это большая честь — играть часового и стоять на посту, но я от этой роли сам гордо отказался.

И тогда я придумал: буду конферансье! Ведь для этого ничего не нужно уметь. Ну, конечно же, это легче всего: выйти, объявить да еще сказать в конце, что «концерт окончен».

С этим делом я вполне справился!.. Но только я не просто объявлял номера, нет, я еще и острил и отпускал разные шуточки, как это делают настоящие конферансье. Сперва громко начинали хохотать все наши ребята (мы с ними об этом заранее договорились), а потом уж и некоторые зрители подхватывали.

Начал я концерт словами из известного марша: «Нам песня строить и жить помогает!..» Все зрители с этим согласились и сразу захлопали. Потом я, кажется, очень удачно сострил, сказав, что в нашем зрительном зале есть и партер и даже галерка, потому что машинисты подъемных кранов смотрели весь концерт прямо сверху, из своих кабин. А потом сразу грянул наш школьный хор. За ним пошла сценка, в которой Рыжик играл главную роль, а я никого не играл. И еще был танец из балета «Лебединое озеро». А потом Рыжик выступил еще раз и прочитал стихотворение одного школьного поэта, посвященное началу учебного года, потому что действительно до первого сентября оставалось всего-навсего два дня.

Рыжик читал стихотворение, как говорится, «с большим творческим подъемом». Вообще мне казалось, что у него прекрасное настроение. И я не ошибся…

После концерта, который на самом деле прошел не так хорошо, как у меня в заметке, а, я бы сказал, с переменным успехом (иногда хлопали громко, а иногда еле-еле), Вовка подошел ко мне и радостно сообщил:

— А я все-таки буду играть Тома!..

— Молодец! Значит, согласился? Совесть тебя заела? Да? Ведь ты же проиграл мне пари — значит, должен играть! Теперь понял, да? Осознал?

— Нет! — Рыжик на минуту опять насупился. — С ней я бы ни за что не стал репетировать… И вообще не стал бы выступать под ее руководством. Зачем это мне нужно? Но она уезжает! Слышишь? Совсем уезжает отсюда! Сперва в отпуск, на два месяца, а потом и вовсе не вернется… Мне отец сам сказал. Они поссорились! Здорово?

— А почему она так решила? Вдруг уехать?..

— Не знаю… И пусть уезжает! Пусть!

— А кто же теперь будет играть Жаннетту? — очень грустно спросил я.

— Другая артистка.

— Не-ет. У другой так не получится…

— Незаменимых нету! — решительно сказал Рыжик.

Я уже где-то читал такую фразу и согласился с ней, потому что не хотел портить Рыжику настроение.

— Ты понимаешь? Теперь мы снова будем вдвоем! — торжественно воскликнул Вовка.

— А раньше? Разве вы не были вдвоем? Зачем же ей обязательно уезжать?..

Рыжик замялся, помолчал немного. И тихо сказал:

— Нет, мы и раньше были… Но теперь будем совсем-совсем вдвоем!

И, вновь помолчав, добавил:

— И еще ты будешь… Но это совсем другое дело. Понимаешь?

Ночной стук

Хоть мама и завешивала окна всем, чем могла, спасаясь от полярного солнца, но мы с Димой все равно каждую ночь очень долго вертелись на своих раскладушках.

Так было и в эту ночь. Дима стал чуть-чуть поразговорчивее, чем раньше. Он даже рассказал мне о том, что говорили рабочие после нашего концерта. Они, оказывается, не так уж бурно хлопали просто потому, что у них был обеденный перерыв и они хотели отдохнуть. А вообще-то между собой они говорили почти то же самое, что было написано в моей корреспонденции. Честное слово, удивительно, как я хорошо все предвижу! Потом мы раза четыре желали друг другу спокойной ночи. Потом Димка опять спросил, не было ли письма, а я сделал вид, что сплю, и ничего не ответил.

— Ты спишь? — спросил Дима.

Я молчал.

— Ты спишь? — снова спросил он.

Я снова промолчал.

— Ты спишь?! — повторил Дима в третий раз, уже так громко, что даже мама в соседней комнате забеспокоилась:

— Что у вас там происходит?

И вдруг раздался стук в дверь. Сперва осторожный, а потом погромче…

— Это почтальон! — воскликнул Дима. И бросился к двери.

«Нет, он совсем уже рехнулся, если думает, что почтальоны ходят по квартирам в час ночи!» — решил я. Но через минуту Дима прошлепал босыми ногами обратно и, изумленно взглянув на меня своими близорукими, всегда такими непохожими со сна глазами, проговорил:

— Там тебя спрашивают.

— Меня?!

— Ну да, тебя!

— Кто?

— Твой новый приятель.

— Какой приятель?

— Пойди сам и посмотри!

Я тоже босиком бросился в коридор и увидел… Рыжика. Вид у него был странный: зеленые глазищи блестели, рыжие волосы были в полном беспорядке.

— Это ты? — шепотом спросил я, боясь, чтобы не услышала мама.

— Я…

— Что случилось?

Вместо ответа Рыжик тоже шепотом спросил:

— Ты сейчас занят?..

— Что-о?! В час ночи?!

— Ой, прости!.. Совсем забыл, что уже ночь. Я ведь не спал сегодня…

— А что случилось?

— Что случилось?! — раздался сзади тревожный голос мамы: она всегда умудрялась просыпаться именно тогда, когда мне хотелось, чтоб она крепко спала.

— Мне нужен… мне очень нужен Сева.

— Сейчас?! — шепотом воскликнула мама.

— Ну, на немножко… На полчасика.

— Ночью?!

— Мы только выйдем на улицу… и потом он скоро-скоро вернется. Можно, а?

У гордого Рыжика был такой умоляющий голос, что мама даже растерялась.

— Но ведь сейчас уже очень поздно… Около часа, — проговорила она неуверенно, будто сомневалась в том, что час ночи — это действительно позднее время.

— Нам только на полчасика… Всего на полчасика, — повторял Рыжик.

— Я бы их отпустил, — раздался вдруг сзади голос папы.

Мама сразу оживилась:

— Ты бы вообще отпустил их куда угодно! Ты ведь и в самолете не особенно волновался, когда все думали, что Рыжик удрал. На улице ночь…

— Ну, какая же это ночь? — улыбаясь, возразил папа. — Совсем светло! Пусть пойдут… Я уверен, что Рыжик не стал бы беспокоить нас просто так, беспричинно.

Мама подумала, подумала немного, а потом предложила:

— Можно, и я с вами пойду?

— Я бы… Мы бы… с большим удовольствием. Но… — В общем Рыжик не собирался приглашать маму в это неожиданное ночное путешествие.

— Неужели у них не может быть своих тайн? — сказал папа. — В их возрасте я бы удрал вообще без всякого спроса!

И, обратившись к Рыжику, папа спросил:

— Ничего такого… особенного не случилось?

— Нет… Но мне очень нужна Севина помощь. И поскорей! А то мы опоздаем.

— Куда?! — опять встрепенулась мама. — Куда можно опоздать в два часа ночи? — Незаметно для себя самой она накинула еще один лишний час.

— Мне очень нужна Севина помощь… — повторил Рыжик.

— Но ведь я, взрослый человек, могу тебе помочь лучше, чем он!

— Железная логика! — усмехнулся папа.

— Нет!.. Вы не можете. Только он может! Сева!..

И тут, гордый таким доверием Вовки, я, уже не дожидаясь маминого разрешения, молча побежал в комнату, в два счета оделся и снова выскочил в коридор.

— Идем! — сказал я так твердо, что мама даже не решилась мне возразить.

Она только повернулась к отцу и тихо, растерянно произнесла:

— Они уходят…

— И правильно делают! — ответил папа.

Как только мы очутились за дверью, Рыжик скомандовал:

— Бежим! Скорее!

— Куда?

На станцию! Мы можем опоздать… Она уедет!

Уже на бегу я спросил:

— Кто уедет?

— Она… Сергеева!

— Сергеева? Но ведь ты же и хотел, чтоб она уехала…

Рыжик на миг остановился и, глядя в землю, сказал:

— Я сегодня встал ночью и увидел, что отец не спит. Он все ходил по коридору и курил, курил, курил… Понимаешь? Я спросил у него: «Что случилось?» Он поднял глаза, и я увидел, что он плачет…

— Плачет?!

— Нет, слез у него не было. Но он все равно плакал… Я понял, что он плакал. И я не хочу! Я не хочу, чтобы у него были такие глаза! Понимаешь? — Рыжик огляделся по сторонам, но улица была совершенно пуста и никто не мог нас услышать. — Он все уговаривал меня, что ничего не случилось, и упрашивал, чтобы я пошел спать. Но я-то видел… И вот, пока он курил на кухне, я оделся и удрал. Поезд уходит в час тридцать семь! Мы с тобою должны успеть! Я очень хочу, чтобы ты поговорил, чтобы ты попросил ее… Ведь вы с ней тогда так хорошо разговаривали! Помнишь, в нашем школьном зале?

— Я помню. Но, может быть, лучше тебе самому?..

— Нет! Я не смогу… После того, что было… Я очень, очень тебя прошу!

Рыжик не хотел показать мне, что уж слишком расчувствовался, и все время отводил глаза. Суровый и добрый Вовка! Разве я мог не понять его в ту минуту?..

— Бежим! — снова скомандовал Рыжик. — Ты должен уговорить ее… чтобы она не уезжала!

Мы стремглав бежали по ночным улицам, по которым вообще-то очень удобно бегать, потому что совсем светло, а кругом никого нет и никто не мешает.

Когда мы добежали до железнодорожной станции, было двадцать минут второго. Поезд, состоявший всего из трех старых вагончиков, стоял на путях. Он должен был довезти пассажиров до порта.

Я сразу увидел Жаннетту. Она стояла в сторонке от всех и смотрела на город. Мне показалось, что она кого-то ищет. Очень ждет, больше всего на свете!..

Вовка остался у столба с круглыми часами, а я подбежал к ней и прямо с ходу, не отдышавшись, выпалил:

— Здравствуйте, Ирина Федоровна! Пожалуйста, не уезжайте!

Она вздрогнула, обернулась… И вдруг я увидел в ее глазах досаду и разочарование. Нет! Она ждала явно не меня.

— Ты?.. — изумленно проговорила Сергеева. — Пришел сюда ночью? Откуда ты узнал? Ведь я ото всех скрывала день своего отъезда…

Я не знал, как Рыжик разведал эту тайну. Но я тут же нашелся и затараторил, потому что до отхода поезда оставалось совсем мало времени:

— Вовка уж какой день дежурит здесь, на станции, чтобы не пропустить вас! Он уж какую ночь не спит! «Если, — говорит, — она уедет, я тоже отсюда уеду. И отец останется совсем один!»

— А сегодня что же, он решил отоспаться и… прислал тебя?

— Нет!.. Он во-он там, возле часов, видите?

Она повернула голову по направлению моей руки. Рыжик тут же спрятался за столб, хотя его прекрасно было видно.

— Нет! Он не сможет сыграть Тома Сойера, — с грустной улыбкой сказала Ирина Федоровна. — Тот был смелее!

— Вы обязательно должны остаться! — продолжал я, не обращая внимания на ее слова. — А то ведь вы погубите целую семью! И Владимир Николаевич сегодня плакал…

— Что ты сказал? Это неправда… Откуда тебе известно?

— Рыжик мне сам рассказал! Вот какое хотите слово дам, что он плакал! Хотите, я позову Рыжика?.. И он тоже даст слово!

— Нет уж! Пусть прячется за столбом…

В этот момент раздался удар колокола: осталось всего пять минут. Я уцепился за чемодан Жаннетты и все время повторял одно и то же:

— Вы не должны уезжать! Вы не должны уезжать!

Она вдруг взяла меня обеими руками за голову и, пристально-пристально глядя мне в глаза, спросила:

— Рыжик хочет, чтобы я вернулась?

— Очень… Очень хочет!

— Честное слово?

— Самое честное!

— Тогда скажи ему, что я вернусь…

— Честное слово?

Она улыбнулась и, передразнивая меня, ответила:

— Самое честное!

Тогда я потащил к вагону ее чемодан, и мне было очень легко его тащить, хотя он был большой и она все время пыталась тоже уцепиться за ручку, чтобы помочь мне, но я не давал.

А потом поезд загудел и тронулся. Жаннетта стояла у окна и махала мне рукой. У нее, мне казалось, было уже совсем не то настроение, что в начале нашего разговора. Я побежал за вагонами и почему-то решил на прощание крикнуть:

— Он плакал! Рыжик сам видел…

— Спасибо! — крикнула она мне в ответ. — Я вернусь… Самое честное!

Когда я подошел к столбу с часами, Рыжик, глядя в землю, тихо сказал:

— Я так и думал, что ничего не получится. Уехала… Как же я теперь пойду домой?

Сперва, направляясь к столбу, я хотел разыграть Вовку и сказать, что у меня и в самом деле ничего не вышло. Но теперь я не смог. И я сказал правду:

— Не волнуйся! Она вернется… Обязательно вернется… Она мне честное слово дала. Самое честное!..

То, чего никто не ожидал

За мою жизнь со мной случалось много неожиданностей. Но чаще всего это бывали такие неожиданности, которые я ожидал. Вот, например, Владимир Николаевич сказал в том разговоре, который я подслушал с балкона, что Рыжик считает меня своим другом. Эту неожиданность я ожидал с таким нетерпением, что она просто не могла в конце концов не произойти. Или вот тогда, ночью, Рыжик неожиданно разбудил меня и потащил с собой на станцию, но ведь где-то в глубине души я все время надеялся, что он все поймет и помирится с Жаннеттой…

А той неожиданности, которая произошла 31 августа, я совсем не хотел и не ожидал. Пожалуй, это была самая неожиданная неожиданность за всю мою жизнь.

Да, это случилось именно 31 августа, я точно запомнил, потому что еще с утра начал собирать в портфель учебники и тетради; летние каникулы кончились! А уж мой старший брат и мамин «первенец» Дима запомнит этот день вообще навсегда.

Все случилось после обеда… Папа с Димой пришли с работы и засели играть в шахматы. Мама начинала очередную «генеральную уборку». Она очень любила производить дома уборки и всегда называла их «генеральными». А я чистил ботинки и натирал пуговицы на своей ученической форме: мне хотелось явиться в новую школу не как-нибудь, а настоящим москвичом. Меня ведь теперь все так и называли: «Севка-москвич». Я думал в Москве, перед отъездом, что мне обязательно какое-нибудь новое прозвище придумают. Вот и придумали! И оно мне очень понравилось, это новое прозвище. Потому что все время напоминало о моем родном городе и обо всем хорошем, что там было…

В общем наш «семейный квартет» был в полном сборе. И вдруг раздался звонок. Дима сразу вскрикнул: «Почтальон!» — и бросился открывать дверь. Дверь теперь открывал только он, потому что никто из нас никогда не успевал его опередить.

Дима открыл… И мы ничего дальше не услышали. Прошла минута… Молчание. Тогда я вышел в коридор, и у меня в глазах потемнело. Но, несмотря на это, я все же разглядел, что по одну сторону двери, в коридоре, стоял наш Дима с каким-то ненормальным выражением лица, а по другую сторону, на площадке парадной лестницы, стояла… Кто бы вы думали? Кира Самошкина! Они стояли молча и глядели друг на друга. А потом, когда, наконец, пришли в себя, Дима не нашел ничего лучше, как спросить.

— Ты приехала?

И она ответила:

— Да, я приехала.

Вот и все, что они сказали друг другу. Я в первую минуту хотел удрать: «Что будет? Что сейчас будет?! Это же какой-то ужас! Я делал все, чтобы Диме ничто не напоминало о его „предмете любви“, — и вдруг этот „предмет“ сам явился с чемоданом и корзинкой в руках!..»

Вскоре все уже сидели в одной комнате, а я был в коридоре: вдруг все-таки придется удирать?

Я слышал, как Кира говорила:

— Я приехала, потому что не знала, что и подумать! Ведь я послала тебе пять писем — и никакого ответа!

— Пять писем?! — воскликнул Дима. — Я не получил ни одного! А мы же договорились, что, если ты ничего не пришлешь, так и я писать не буду!

— Но ведь я писала…

— А я не получал!

— Этого не может быть! — возразила Кира. — Я ничего не перепутала. Ни адреса, ни имени, ни фамилии. Все было точно… Письма не могли пропасть в пути!

— Но их не было! — продолжал уверять Дима. — И поэтому я не писал тебе…

— А я ждала, ждала — и решила приехать!..

— Тогда надо сказать спасибо тому почтальону, который потерял ваши письма, — пошутил папа.

Я насторожился: эта папина мысль мне очень понравилась. И я готов был привыкнуть к ней так же быстро, как привыкала к папиным мыслям мама.

В Москве накануне нашего отъезда Дима все же объяснил маме и папе, почему он не хотел ехать. И даже познакомил их с Кирой. Кира, как это ни странно, понравилась моим родителям, хотя они никак не могли объяснить, чем именно. В общем это их дело: о вкусах не спорят! И сейчас все были просто счастливы, что она изволила прибыть. А я…

Я затаил дыхание и ждал: кто, интересно, первым догадается вызвать из коридора «заведующего почтовым ящиком»? Первая догадалась мама.

— Сева, пойди-ка сюда!

Я вошел в комнату и очень вежливо поздоровался с Кирой.

— А вы не знаете, как он однажды меня преследовал? — довольно-таки бестактно стала вспоминать Кира.

— Я вас не преследовал… Я просто шел сзади, и все.

— Зачем? — удивился Дима.

— А вот этого мы тебе никогда не скажем! Правда, Котелок? — словно своему закадычному другу, сказала мне Кира. И даже подмигнула, как тогда, в школьном коридоре: дескать, эта тайна останется между нами.

— Скажу только одно: если бы не Сева, меня бы здесь не было! — неожиданно заявила Кира. — Он мне тогда сообщил одну такую вещь!..

— Нет! Но хороша же наша почта! — воскликнула вдруг мама. — Надо обязательно написать жалобу! Ведь так же могут пропадать и другие важные письма!

— Они не могут пропадать! — поспешил заверить я маму.

— Но ведь эти пять писем исчезли? Как в воду канули!

— Они не канули…

— А где же они?

— На кухне.

— Где, где?! — Мама и Дима одновременно подскочили со своих мест.

Я ничего не ответил. Я пошел на кухню и вынул из-под старой газеты все Кирины послания. Потом я вернулся в комнату и молча протянул их Диме.

Даже папа слегка опешил. А Дима еле-еле выговорил:

— Почему же ты…

— Я нарочно не передавал эти письма! — собрав всю свою волю в кулак, преспокойно перебил я старшего брата. — Если бы я их передал, Кира бы сюда не приехала. Она же сама сказала… Значит, я устроил ваше личное счастье! И скажите мне за это спасибо!..

Все онемели. А я, гордо подняв голову, вышел из комнаты.

Когда все, наконец, пришли в себя, папа сказал:

— Вы приехали только для того, чтобы выяснить, где ваши письма? Теперь они обнаружены… Значит, вы нас покинете?

— Нет уж, останусь. Устроюсь на работу, поселюсь в общежитии…

— А как же твой медицинский институт? — просто заикаясь от счастья, спросил Дима.

— Я провалилась на экзаменах… Да с таким треском, что и здесь, наверное, было слышно. Через два года снова дерзну!

— И хорошо! И очень хорошо!.. Не то, конечно, что провалилась, а то, что приехала! — радостно тарахтел Дима. — Здесь так много интересного!.. Я сейчас расскажу тебе…

— А я уже и так многое знаю! — неожиданно сообщила Кира.

— Откуда? — удивился Дима.

— От специального корреспондента Севы Котлова! Я с волнением ждала его заметок и все их читала от строчки до строчки…

Тут уж я снова вошел в комнату. И все поглядели на меня, как на именинника.

— Да, я знаю, — продолжала Кира, — что ребята стали сами изготовлять мебель и что ее даже в магазине продают.

— Но ведь это случилось совсем недавно. Когда же ты успела прочитать? — поразился Дима.

— Знаю, что с огромным успехом прошел концерт в цехе!

— А это вообще случилось только вчера!.. — еще больше поразился Дима.

— Нет! Не может быть! — сказала Кира. — Я читала об этом уже неделю тому назад. Как раз в день своего отъезда.

— Неделю назад?!

Все — и Дима, и мама, и папа — сразу удивленно и молча уставились на меня.

— А что ж тут такого удивительного? — преспокойно ответил я. — На телеграф у меня денег нету. А письма идут очень долго. Ну, вот я и сообщал заранее. Так сказать, предвосхищал события…

— Оригинальный метод газетной работы! — воскликнул папа.

— Только наш Котелок мог до этого додуматься, — усмехнулся Дима.

А я подумал: «Вот она, человеческая неблагодарность! Я, можно сказать, своими собственными руками устроил его личное счастье — и он же усмехается!..»

— И еще я знаю, что ты, Дима, стал передовым рабочим в цехе! — с гордостью произнесла Кира.

— Но я еще не стал передовым…

Все снова уставились на меня.

— Я ведь уже объяснил, что письма идут очень долго… И вот я думал, что, пока они дойдут, ты, Дима, обязательно станешь передовым!

Я действительно почти в каждом письме расписывал Димины трудовые подвиги. И вообще я за глаза всегда нахваливал своего старшего брата.

Но он не ценил этого. И сейчас тоже погрозил мне пальцем. Мама с папой стали переглядываться, а Кира сделала вид, что ничего этого не замечает.

— В общем, кажется, вся наша школа собирается со временем переселиться в Заполярск, — сказала она. — Вот что наделали Севины корреспонденции! Так что я только первая ласточка…

С каждой минутой Кира нравилась мне все больше и больше.

Чтобы не показать этого и спрятать свою довольную улыбку, я поскорее вышел в другую комнату.

— Куда же ты? — спросила мама.

— Хочу собрать книжки, — ответил я. — Ведь завтра утром идти в школу!..