За окном, насколько видел глаз, распласталась слабо проглядываемая или вовсе непроглядная низина. Ее кромешность изредка прорезалась немигающими прожекторами встречных электровозов и поспешно мигающими окнами вагонов. Мой старший брат Костя опять скажет, что я «рабски копирую» низкие, как та непроглядная низина, литературные образцы. Но отличить низкие образцы от высоких иногда даже великим не удавалось. Наташа Кулагина, к примеру, показала мне одну строчку из дневника Льва Николаевича Толстого: «Вчера читал «Фауста» Гете (совсем скверное произведение)». Но если Толстой мог так ошибаться в Гете, почему Костя не может ошибаться во мне!

Итак, была полночь. И почти все школьники нашего возраста давно уже спали. Или сидели у телевизоров… Если в тот день программа затянулась. Но если она и затянулась, то, увы, не потому, что ждали экстренных сообщений о нашем возвращении. Рассказывали, наверно, о том, как один глава правительства принял другого главу. По телевидению этим главам уделяется очень большое внимание. В отличие от глав моей повести. Хотя я посылал их — до опубликования на журнальных страницах и до своего признания в международном масштабе — и в адрес телередакций тоже. Я послал туда, а меня, говоря грубым языком, послали оттуда. Потому что у них нет времени: они показывают глав правительств. Но те главы далеки от жизни людей, а мои главы — «очень страшные», как сама жизнь.

Когда бегуны на дальние или ближние дистанции (а сколько мы в тот день догоняли, удирали и просто бегали!) рвут ленточку финиша, в их честь вспыхивают и настойчиво разгораются аплодисменты. Их-то мне и недоставало… О, как мы порой мечтаем о похвале мимоходной и торопливой, забывая при этом известную истину: «Тише едешь — дальше будешь!» Хотя я на этот раз вопреки мудрости не был согласен, чтобы электричка ехала «тише»: мне не терпелось! И не хотел я, чтобы «тише» меня встречали… Я, сознаюсь, ждал восторгов, приветствий и аплодисментов, переходящих в бурные и продолжительные.

Другая народная истина уверенно гласит: «Чем дальше в лес — тем больше дров». Чем дальше электричка уносила нас от «старой дачи», которая фактически была почти новой, тем больше было в вагоне — нет, не дров! — а напряженности, ожидания и пассажиров.

— Я отсюда, из вагона… ни за что… — с плохо скрываемым страхом произнес Глеб.

Он снова стал не договаривать фразы до конца, что обычно свидетельствовало о его крайней растерянности.

— Тогда мы тебя вынесем на руках, — добродушно пошутил Принц Датский, в котором детская застенчивость по-прежнему сочеталась с большой мужской силой и почти необъятной душевной широтой.

— Если его выносить, то ногами вперед, — промямлил Покойник. — Иначе нас не поймут!

— Да, ногами назад мы должны вынести Алика, — убежденно заявил Принц Датский. Хотя если бы он следовал шекспировскому Принцу Датскому, то обязан был бы во всем сомневаться. Даже в том, «быть» ему вообще-то или «не быть».

На мой взгляд, все-таки лучше «быть». Но шекспировский принц, как и Покойник, в этом не убежден.

Ну а Принц Датский из нашего литкружка присел ко мне на лавку и застенчиво произнес:

— Я вот тут… набросал кое-какие строки. Может, тебе будет приятно?

Все его стихи посвящались «датам» и начинались словами: «В этот день…»

В этот день — от близких в дальней дали — Боль разлуки выдержать я смог, Потому что дал мне Деткин Алик Мужества и дружества урок. Он, найдя к спасенью верный путь, Победил злодейство, мрак и жуть!

— Ты как-то невнятно прочитал. Прочти поясней и погромче! — попросил я.

Принц Датский повторил — и строки долетели до Наташи Кулагиной.

Она подошла ко мне и шепнула, словно охлаждающим ветерком прошелестела:

— Твой памятник не должен быть воздвигнут на останках несчастного Глеба. Пусть он выйдет из вагона вместе со всеми.

— О, как ты добра! — только и мог в ответ пролепетать я.

— Шепчетесь там, — ревниво, как мне показалось, и загробно, будто с того (или, вернее, со своего!) света, проворчал Покойник. Он развалился напротив с записной книжкой и карандашом в руках. — А я вам всем готовлю сюрприз, — угрожающе пообещал он.

Покойник покоился на лавке, хотя некоторые пассажиры, вошедшие недавно, покоились на своих двоих.

— Ты бы лучше не лежал, а сидел, — посоветовал я. — И сразу образуются два лишних места.

— Пушкин, как известно, сочинял лежа, — с плохо скрываемым самомнением ответил Покойник.

— На собственном диване или в постели, — пояснила Наташа. — А как он вел бы себя в электричке — это никому не известно.

— Что Наташа недавно шепнула тебе на ухо? И что ты ответил ей? — требовательно, будто мы подсказывали друг другу на уроке, где это делать не полагается, осведомилась Валя Миронова. Ее карандаш тоже не расставался с тетрадью, стремясь увековечить все детали нашего победного возвращения. Добросовестность и вечное желание «перевыполнить норму» не покидали ее.

— Ну, напиши так: «Наташа и Алик шепнули друг другу на ухо что-то неопределенное», — посоветовал я.

— Определенное лучше! — ответила мне Миронова. Она во всем предпочитала прямолинейность и четкость.

Тут электричка нервно дернулась, словно бы запоздало желая подтолкнуть Покойника на доброе дело во имя маявшихся на ногах пассажиров, а Валю — на свободу неопределенности, и остановилась. Я не заметил, как мы подкатили к Москве…

Не успели меня поднять на руки и, как было намечено, торжественно двинуться к выходу, а уж за окнами раздались полуликующие-полурыдающие голоса. Прильнув к окнам, мы сквозь толстый слой пыли, будто через серые занавески, с трудом разглядели наших родителей. К тому же на землю уже опустилась неопрятная осенняя полночь… Мои мама и папа обнимали друг друга так, что мне неожиданно пришли на память давние строки Принца Датского, сочиненные в день годовщины их свадьбы:

В этот день, поздравив папу с мамой, Обстановку трезво оцени: Страшная была бы в жизни драма, Если бы не встретились они… Если бы твой папа не женился, Никогда б ты, Алик, не родился. Теперь мне стало окончательно ясно!

Родители ворвались в электричку, грубо нарушив внутривагонное движение. Недоумевающие пассажиры устремились в противоположную сторону. Мамы и папы стали обнимать нас и даже ощупывать. По-видимому, живыми они уже не надеялись нас увидеть.

Мама принялась гладить меня, наверное не до конца веря своим глазам.

Я тихонько уклонялся от ее рук: Наташа не должна была видеть, что за меня волновались так же, как за всех остальных. Вообще, моя роль спасителя в этой вагонной суете пока что не выявлялась с достаточной ясностью.

— Там, на перроне, ждет Костя, — тихо сообщил мне папа. — Он явился защищать Нинель Федоровну!

Мой брат, студент, считал, что в защите нуждаются только женщины. И в первую очередь — «хорошенькие» и «прехорошенькие».

— Им достается наибольшее количество разного рода посягательств и домогательств, — пояснил брат-защитник.

Но Нинель Федоровна не пришла на вокзал: у нее не было телефона, и она преспокойно болела в своей новой квартире, не ведая, в какую страшную историю мы угодили. Это было существо лет двадцати пяти. Но выглядела она как существо лет двадцати. На мой взгляд, не более! «Хорошо сохранилась!» — сказал старший брат Костя. По его мнению, которое он называет «просвещенным», я подражаю «низким литературным образцам», но он сам иногда подражает образцам, которые не являются образцами. Конечно, мое мнение он, в отличие от своего, назовет «непросвещенным». Почему люди так дорожат всем своим? Когда речь идет о своем сыне (допустим, об отношении мамы ко мне!) — это понятно. Но когда о своем шкафе или о своем мнении… Ведь шкаф может устареть, одряхлеть, как и мнение.

— Ты здесь, мой мальчик! Ты жив? — громче всех голосила в электричке мать Покойника. Это была бледнолицая женщина лет сорока, притащившая с собой термос и меховые унты. Она, я понял, намеревалась оживлять своего Покойника.

Наташиной мамы не было. Из-за ее болезни я испытывал в тот день, говоря газетным языком, чувство особой ответственности: маме было категорически запрещено волноваться. «Трепыхаться», — сказал бы брат Костя. Я думаю, Костя любит поиронизировать над высокими чувствами, потому что сам никогда их не испытывал…

Приехала Наташина сестра — тоже, конечно, красивая, но немного уставшая от жизни и своей красоты. Это было прелестное существо лет двадцати трех с половиной. Она, значит, видела, а может, и пеленала Наташу в первые дни ее существования на свете. И будет видеть всегда… О, как по-хорошему я завидовал ей! Сестра целовала Наташу и прижимала к себе. Но, увы… разве мог я в этом предложить ей свою помощь?

«Даже родственные взаимоотношения, — думал я, — у нас с Наташей в чем-то схожи: у меня имеется старший брат, а у нее — старшая сестра». Я цеплялся за все, что хоть чуть-чуть сближало меня с нею. Быть может, это выглядело нелепо и странно. «Я странен? А не странен кто ж?» — воскликнул Чацкий в известной комедии Грибоедова «Горе от ума». Зря Костя считает, что я обращаюсь только к низким литературным образцам! Мои несчастья, кстати, тоже часто происходят от ума, хотя брат Костя считает, что исключительно от глупости.

Наташа… Это было существо… Да что говорить! Некоторые уверяли, что она похожа на Наташу Ростову (из гениального романа Толстого «Война и мир»). Они думают, что это комплимент для Наташи Кулагиной. А я думаю, что это комплимент для Наташи Ростовой.

Уверен, что Костя, увидев сестру Наташи еще до прибытия электрички, мысленно назвал ее «прехорошенькой». Слова «красивая», «красота» он вообще не употребляет.

— Почему? — спросил я однажды у Кости.

— Как сказал гигант литературы, «красота спасет мир», — ответил он. — Стало быть, назвав, допустим, твою Наташу «красивой», я должен подразумевать, что она в силах спасти земной шар! Не слишком ли для нее?

С Костей вступать в спор бесполезно — на его «просвещенной» стороне немедленно оказываются «гиганты науки», «гиганты культуры»… Мне, непросвещенному, остается только махнуть рукой.

Острая наблюдательность еще раз убедила меня в ту полночь, что яблоки от своих яблонь падают действительно где-то поблизости: бледнолицая мама Покойника сама была похожа на усопшую, а сестра красавицы — на красавицу… Приехал и отец Вали Мироновой. Это был человек лет сорока трех или в крайнем случае сорока четырех — в плаще, застегнутом на все пуговицы, от самой верхней до самой нижней. Он тоже выглядел яблоней, от которой Валя свалилась недалеко: сразу же напомнил всем, что электричке пора в депо. И что если мы тоже не хотим там оказаться, то пора уж покинуть вагон… Он вспомнил и о том, что метро ходит только до часу ночи и, если мы не хотим опоздать, нам следует торопиться. Он сообщил также, что завтра рабочий день и поэтому всем уже давно бы пора спать.

— Но мой сюрприз! — Покойник ожил и воскликнул прогретым с помощью маминого термоса голосом.

— Преподнесешь его на перроне, — разумно посоветовал Миронов-старший.

И Валя поспешно направилась к выходу: она привыкла выполнять указания вышестоящих (а папа был выше ее примерно на полторы головы).

— Но мы еще ничего не узнали! — неожиданно воспламенилась бледнолицая мама Покойника: ей не терпелось услышать то, что лежа, как Пушкин, сочинил ее сын.

Я полуначальственно-полубратски подмигнул Принцу Датскому. И тот, превозмогая свою природную застенчивость, провозгласил на весь уже почти опустевший вагон:

В этот день — от близких в дальней дали — Боль разлуки выдержать я смог, Потому что дал мне Деткин Алик Мужества и дружества урок. Он, найдя к спасенью верный путь, Победил злодейство, мрак и жуть!

— Да здравствует Алик! — воскликнула мать Принца.

Это была женщина лет тридцати пяти… Она не выглядела королевой, хотя сын ее назывался Принцем. Но, как я сразу понял по ее возгласу, была замечательным человеком!

Словно желая утвердить меня в этом мнении, она изрекла еще одну благородную мысль:

— Качать его! Он спас наших детей!..

Ее по-королевски щедрый почин был так стремительно поддержан всем родительским коллективом, что я и не заметил, как взлетел в воздух. И меня, не разобравшись в суматохе, понесли ногами вперед. «Но ведь вперед в жизни всегда лучше, чем назад», — успел я подумать, выплывая столь необычным образом на перрон. И испытывая, что скрывать, чувство законной гордости…

— Кричали женщины «Ура!» и в воздух Алика бросали, — бестактно съехидничал мой брат Костя. Он не думал о моем триумфе: отсутствие на перроне Нинель Федоровны лишило его всяких родственных чувств, которых и раньше-то было немного…

«Человек же — не только женщине «брат» (или как это там называется!), человек, говоря возвышенным языком, человеку брат! Но мой брат этого не понимает…» — думал я, опускаясь на благодарные руки членов нашего (пока еще не расформированного) литературного кружка и их родителей. Среди этих рук были и руки Наташи Кулагиной. Я почувствовал их…

Природа на улице меж тем продолжала жить своей особой, но прекрасной жизнью: опять моросил бодрящий всех детективов дождь и аппетитно хлюпала слякоть. Из-за мощных вокзальных строений, напоминавших во тьме громоздкие древние замки, неожиданно и дерзко срывая шапки и вырывая из рук у родителей зонтики, нападал ветер. Все способствовало рождению очередной «Очень страшной истории», хотя этого можно было и не заметить…

Меня бережно опустили на землю.

Бородаевых-старших знали не только лично, но и по фотографиям, отражавшим разные этапы их жизненного пути. «Уголок Гл. Бородаева», закрытый Нинель, был не просто насыщен, а даже перенасыщен семейными экспонатами и реликвиями.

Мать Глеба походила на своего сына той давней поры, когда он очень любил собак и некоторых людей, а не только себя самого. Это была женщина лет тридцати семи… В крайнем случае тридцати восьми или восьми с половиной.

— Тут прозвучало ужасное слово «злодейство», — с наивным изумлением произнесла она. — От какого злодейства спасали наших детей? — И притянула к себе Глеба, будто обещая уже не отпускать его туда, где могут быть «злодейство, мрак и жуть».

В ответ к мокрому столбу трагически прижалась фигура Покойника. Было похоже, что его вот-вот собираются вздернуть на тот железобетонный столб.

— Я прочитаю вам короткий, но, по-моему, острый как нож отрывок из поэмы «Демон»…

— Это уже было, — негромко, но твердо перебила Покойника Наташа.

— Был просто «Демон»… А тут «Демон из нашей школы». Когда еще родители соберутся все вместе?!

Это выглядело неестественно, но «горем от ума» Покойник не страдал. Это во-первых… А во-вторых, его буквально раздирало и чуть было не разорвало совсем желание, чтобы всех сразу — и нас, и родителей — пронзил нож, с которым он сравнивал свой отрывок.

— Пусть прочитает! — поддержала Покойника мама Глеба, поскольку речь зашла о литературе. И прикрыла глаза рукой, готовясь получить наслаждение. О, если бы она знала, кого сравнивала с Демоном поэма Покойника!

Воодушевленный Покойник живо начал:

«Умереть, умереть, умереть И не видеть мне белого света, Чтоб уже никогда не смотреть, Как с другим ты идешь из буфета…» Я такие стишки сочинял, Как поэт ни копейки не стоя, Потому что не видел, не знал, Что такое — старуха с косою! По-иному смотрел я на свет, В нем еще не узрел свою цель я, Потому, что не видел скелет, Да еще в глубине подземелья! И не знал, что страшна, как свинец, В ясный день налетевшая вьюга… Я не знал, как опасен хитрец, Если он под личиною друга!

Родители с недоумением переглядывались.

— Спасибо Алику! — внезапно произнесла (кто бы вы думали?!) Наташа Кулагина.

Покойник резанул меня уже не первым в тот вечер ревнивым взглядом.

Но все равно я готов был обнять Покойника: ведь она воскликнула это, чтобы прервать его демоническую поэму и спасти Глеба.

— Качать его! — вновь предложила мать Принца.

— Но до закрытия метро — всего пять минут, — бесстрастно, взглянув на часы, сообщил отец Вали Мироновой.

Многие его не расслышали — и я опять взлетел вверх. Опять испытывая, что скрывать, чувство законной гордости… Меня, однако, надо было не только вскинуть, но и поймать. А все кинулись к метро, надеясь, что поймают другие.

Приземляясь самостоятельно, я начал планировать… Словно за парашют, ухватился за чей-то зонтик.

Тут я услышал насмешливый, как обычно, голос старшего брата Кости:

— Лучше бы на меня с неба свалилась Нинель! Но ничего не поделаешь…

Ему все-таки пришлось вынуть руки из карманов и подхватить меня.