О роли жен в судьбе великих и выдающихся деятелей искусства написано много. Порой эта роль была бесценной, вписывалась златыми буквами в историю литературы, музыки, живописи. Не говорю уж о Софье Андреевне Толстой… Или об Анне Григорьевне Достоевской… Или о Кларе Вик, супруге и сподвижнице Шумана, продолжавшей своим фортепианным мастерством его жизнь. Не говорю уж… Не говоря, говорю!

Но спущусь с заоблачных примеров к более земным – к тем, кои наблюдал своими глазами.

Порой общение выдающегося с «боевой подругой» (простите за столь приземленный и ультранашенский термин!) весомо проявляется в случаях вроде бы не очень весомых: и малая деталь обнажает иногда масштабную суть.

Вот и обратимся к не столь глобальным – хотя и весьма значительным! – фигурам. К фактам на первый взгляд обиходным. Но, как говорится, красноречивым. Итак, разные люди, разные жены, разные случаи… Но что-то есть и такое, что позволило мне объединить их в одной, общей главе. Что-то такое есть…

Сергея Владимировича Образцова я знал и любил с детства. Хоть и издалека: он был на сцене, а я – в одном из последних рядов зрительного зала. Отца моего репрессировали – и средств на концерты и театры у мамы, работавшей стенографисткой, естественно, не хватало. Но в канун «всенародных» торжеств – под 1 Мая, 7 Ноября, 8 Марта – солидное мамино учреждение непременно устраивало предпраздничные вечера: первое отделение – торжественное (патриотические заклинания в форме докладов и речей), а вторая часть – «художественная», то есть концерт. Одним из главных любимцев публики (и моим тоже!) был Сергей Образцов. Он сам, без помощи рабочего сцены, выносил ширму, старательно устанавливал ее и за нею скрывался. Зато появлялись куклы… Благодаря рукам и голосу Образцова, они становились персонажами известных романсов: встречались, влюблялись, изменяли, расставались, страдали… Чаще всего человеческие страсти воплощались животными (собаками, кошками). Публика и я вместе с ней ликовали. Особенно мне нравился романс «Вернись, я все прощу!», героями которого были два пса разумеется, разнополых. На концертных выступлениях Образцова голос его предварялся и сопровождался аккомпанементом. Тихая, застенчивая женщина присаживалась за рояль… И каждым своим движением подчеркивала, что она – лишь «музыкальное сопровождение». Позже – гораздо позже! – я узнал, что в быту Сергей Владимирович представлял ее всегда одинаково: «Моя постоянная жена и мой постоянный аккомпанемент!»

Иногда мама доставала и дешевые билеты на утренние спектакли кукольного театра. Я являлся как бы в гости к Сергею Владимировичу. То были для меня дни и часы блаженства неизъяснимого. Думал ли я о том, мог ли вообразить, что когда-нибудь стану другом Сергея Образцова и даже удостоюсь соседствовать с ним в одном дачном поселке Внуково под Москвой!

Образцов был из племени благородных фанатиков своего искусства. Пишу «своего», потому что важнее и выше кукол для него ничего не было. Служение одной цели укрепляет, я заметил, не только духовный, но и физический организм: он не раздваивается, не разрывается, не раздергивается, а предельно концентрируется, как и стремления его обладателя. Здоровье Образцова представлялось мне богатырским… По крайней мере, когда мы с Михаилом Ульяновым изнывали на Кубе от влажности и жары, Сергей Владимирович, не защищаясь ни панамой, ни сомбреро, ни очками с успокоительно-зелеными стеклами, сам успокаивал «делегацию деятелей культуры»:

– Превосходный климат! Недаром Хемингуэй, как правило, творил именно здесь… И я тоже замечательно себя ощущаю!

Под этим освежающим словесным душем и мы начинали комфортнее себя ощущать.

Но все-таки чаще мы с ним встречались не на «острове свободы», а в нашем дачном поселке. Там, во Внуково, Образцов мне первому читал свои мемуары «По ступеням памяти». Пройдясь с ним вместе по этим ступеням, я отнес мемуары главному редактору журнала «Новый мир» – и вскоре они были опубликованы.

Когда Сергей Владимирович читал, чуть поодаль присела та самая женщина, что когда-то беззвучно присаживалась за рояль. Тогда фамилия аккомпаниаторши, которую объявляли модные в ту пору конферансье, заглушалась предварительной овацией в честь ее знаменитого мужа. Думается, под аплодисменты прошла вся его жизнь… И он это заслужил: создать лучший на свете (бесспорно, лучший!) кукольный театр, да и вообще поднять, возвысить кукловодство до уровня общепризнанного искусства, и искусства высокого, – это ли не заслуга! Ну, а «боевая подруга» в моем присутствии была преданной, но не была «боевой». Кое-кто удивлялся по этому поводу и разъяснял:

– Самых «результативных» видов оружия, случается, глазом не разглядишь. Они проявляют себя только при взрыве! Как динамит, как мина замедленного действия…

При мне Ольга Александровна не взрывалась. И я не поверил ушам своим, когда узнал, что в театре ее кое-кто именовал «гиеной огненной». Правда, полушепотом и в полушутку. Оказывается, она была «огненной» в своей постоянной – хотя и абсолютно молчаливой – готовности отстаивать интересы супруга… что коллектив, мне сказали, «чувствовал кожей» (кожей, как в любом театре, чересчур тонкой и восприимчивой!). Но так как образцовские интересы и без нее были прочно защищены популярностью и положением непререкаемого авторитета, огненность свою Ольге Александровне, кажется, всерьез, в открытую не пришлось проявить почти ни разу.

Помню, слушая мемуары, я неожиданно открыл для себя, что Сергей Владимирович, оказывается, почитал супермастеров самых различных жанров и видов искусства. Но исключительно – «супер»! Это была та супервзыскательность, на которую он имел право. Хотя куклы для него оставались на авансцене… Они были превыше всего!

По-настоящему же я понял и оценил человеческое и гражданское достоинство Образцова не в результате его спектаклей, наших загородных бесед и знакомства с мемуарами, а когда весь мир услышал его прощальное слово, обращенное к Соломону Михоэлсу. Оно было произнесено скорбью души.

Образцов являл собой образец… Истого интеллигента, презиравшего плебеев духа, а среди них черносотенцев – с особой непримиримостью.

– Сталина я всегда ненавидел, – сказал Образцов в те дни, когда миллионы надрывно прощались с «отцом и мучителем». – Даже иные уважаемые мною люди – очень уважаемые! – клянутся, что верили ему. Не верю, что верили… Или уж страх вовсе лишил разума!

На кремлевских концертах вождь обычно то ли просил, то ли приказывал Образцову исполнять Хабанеру из оперы «Кармен».

– И аплодировал… Даже иногда просил повторить «на бис», – рассказывал Сергей Владимирович. – Кукла, «исполнявшая» роль Кармен, уж очень была впечатляющей…

Правда, после концертов Образцова, как и всех остальных исполнителей первой величины, усаживали обедать за один стол с… кремлевской обслугой.

– Я неизменно отказывался, ссылаясь на особую диету, – с брезгливостью вспоминал Сергей Владимирович.

Уже после смерти Сталина, но еще до его развенчания, еще до официальной реабилитации еврейских мучеников – и убиенных, и томившихся в аду лагерей – Образцов, помню, сказал:

– Мое рыдание по Михоэлсу пять лет назад заглушить не удалось. Это уж после властители дошли до такого безумия, что и его объявили… международным агентом. Подобного злодейства и подобного бреда не знала история.

Человек он был достойный и гордый. Знавший себе цену!

…Думаю, многие помнят, что Ива Монтана первым приметил в Париже и восславил в Москве Сергей Образцов. А потом привез его в Москву вместе с Симоной Синьере. Тогда он ценил Монтана прежде всего как певца, а Симону как драматическую актрису.

И вот в Центральном Доме литераторов устроили монтановский «творческий вечер». Если обратиться к Крылову и его знаменитой басне, можно сказать: то была перелившаяся через все края «демьянова уха». Совсем недавно приподнятый Хрущевым «железный занавес» и пьянящее ощущение «оттепели» одурманили членов совета Дома литераторов. А в совет входили не только администраторы, но и прославленные мастера слова, законодатели художественного вкуса, который в тот вечер им изменил.

Ива Монтана и его супругу Симону Синьере встретили восторженным шквалом. Источником той влюбленности были в основном словесные и печатные панегирики Сергея Владимировича. Образцов открыл встречу… Но к дальнейшему – и его тоже ошеломившему действу – отношения не имел.

Руководители Дома литераторов замыслили, чтобы вечер имел, так сказать, увертюру и чтобы та увертюра стала для Монтана и его супруги сюрпризом, роскошным подарком. Подарок как раз и оказался крыловской «ухой». Устроители перестарались: они решили предварить эстрадное, бардовское пение Ива выступлениями суперзвезд Большого театра. Первыми выступили Надежда Андреевна Обухова, потрясавшая залы своим густым, до последнего дня ее жизни не состарившимся меццо, и Иван Петров, сотрясавший басом не только слушателей, но, казалось, и хрустальную люстру под потолком. Благодарный шквал превзошел тот, которым были встречены гости. Супруга Ива Монтана восприняла это неприязненно… Своим заостренно-наблюдательным умом она сразу же осознала, что все в тот вечер было антиподно жанру и даже внешнему облику ее мужа. Он явился в белом свитере, без галстука, с распахнутым воротом… Обухова же сверкала неповторимостью не только своего меццо, но и драгоценностей, прильнувших к запястьям, ушам и шее. Иван Петров был, соответственно, облачен во фрак и изысканную рубашку с бабочкой. Монтан ничему этому не придал значения: хлопал взахлеб (в отличие от супруги, ладони которой ни на миг не соприкоснулись друг с другом!). По окончании «увертюры» Ив сразу же, с детской непосредственностью ринулся отблагодаривать своим микрофонным пением оперную приму и оперного премьера. Симона осадила его, ухватившись за рифленый край белого свитера. Ив вырвался… Она вновь ухватилась.

Эта сцена, походившая на комедийный кинокадр, продолжалась довольно долго: он хватался за микрофон, а она – за его свитер. Он устремлялся в одну сторону, а она властно тянула в другую. Полного матриархата в семье не было: Ив Симоне не подчинялся на глазах у затаившегося зала. В советском государстве такие экспромтные, незапланированные противостояния были не приняты. Кроме всего прочего, Симона Синьере демонстративно противостояла не только своему супругу, но и устроителям, которые как бы представляли страну-хозяйку. А это уже, по тем временам, придавало конфликту характер международно-политический.

В конце концов Ив отодвинул микрофон подальше от своей «боевой подруги» и кивнул не столь «боевой» подруге Сергея Образцова. Ольга Александровна робко присела за рояль, тронула клавиши – и Монтан с нарочитой уверенностью запел. А Симона с нарочитой решительностью выскочила из кресла и – в зимний московский мороз! – помчалась на улицу.

Холодная (в буквальном смысле!) «война» боевой подруги с Центральным Домом литераторов заставила похолодеть устроителей (назревал «международный скандал»!). Они, администраторы и литераторы, – тоже позабыв о своих меховых шапках и шубах, – устремились за высокопоставленной и своенравной гостьей. А та забилась в глубь автомашины марки ЗИЛ, престижной в те годы. Они пытались решить конфликт мирным путем – «Извините, если что не так!», «Мы уверены, что все жанры прекрасны…» Но нет, «боевая подруга» отказывалась от компромисса. Актерское реноме мужа было для нее гораздо дороже, чем для него самого.

Трепетно и торжественно вынесли норковую шубку Симоны. Она раздраженно накинула ее, все еще негодуя. И ЗИЛ не покинула. В зале же Ив выразительно-миролюбивыми жестами дал понять, что не стоит преувеличивать – и исполнил от начала до конца то, что и намеревался исполнить. Ольга Александровна – послушная, с виду не боевая «боевая подруга» – квалифицированно, хотя и смущенно сопровождала его голос.

В результате устроители, я полагаю, в тот вечер сообразили, что гостеприимство призвано быть не только безграничным, но и тактичным. И еще, думаю, поняли, что, приглашая «звезд» вместе со спутницами жизни, следует заранее выяснить степень боевитости сих «боевых подруг».

Ив Монтан умер лет семидесяти. Про одного из скончавшихся Оскар Уайльд жестко, а может, и жестоко сказал: «То, что он умер, еще вовсе не значит, что он жил». Ив Монтан жил! Значительно, как большой художник, и доверчиво, как ребенок. Последние его слова были такими: «Я прожил счастливую жизнь и расстаюсь с ней без сожаления…» Это не значит, что без сожаления он расставался и с Симоной: она гораздо раньше ушла из его жизни, а потом из своей.

Однажды (жанр воспоминаний то и дело натыкается на слова «однажды», «как-то», «как сейчас помню»!) мне позвонили из иностранной комиссии Союза писателей СССР и попросили быть как бы «принимающим» американского писателя Джона Стейнбека и его жены. Я согласился, потому что «Гроздья гнева», да и другие романы Стейнбека не только читал, но и почитал.

…Лицо его было бурым, как у сильно пьющего человека, а волосы белыми, без каких-либо нюансов и оттенков, как у человека много повидавшего и исстрадавшегося. Он и был сильно пьющим, он и был много испытавшим… Что он говорил? Нелегко припомнить. В основном за него говорила жена.

В Москве Стейнбек пробыл всего несколько дней.

– Он приехал, чтобы повидать Петербург, – сообщила жена, хотя тогда еще город именовался Ленинградом. И в широчайшей американской улыбке обнажила свои по-голливудски безупречные зубы. Улыбка сопровождала все ее фразы – и восторженные (их было мало), и благодарные (их было побольше), и скептично-насмешливые, которыми изобиловала ее речь.

А у Джона была толстая, отполированная временем палка… Он укладывал на ее набалдашник свою мощную бело-бурую голову и взирал на мир исподлобья, но в упор, не моргая, – мудрыми, все понимающими собачьими глазами. В них редко возникало удивление: казалось, он все уже видел… или представлял себе. Зато жена изумлялась – как правило, негативно! – за них обоих.

Во Дворце школьников ее прежде всего изумило, что всего-навсего двухэтажное здание называлось «дворцом».

– Стейнбеку сложно это понять: он реалист, – заявила она, словно переводчица его мыслей. Хотя в глазах писателя никаких недоумений не наблюдалось.

Позднее ее поразило, что директорша Дворца полчаса рассказывала нам о том, что делается, что происходит в двухэтажном здании:

– Стейнбек не любит, когда рассказывают про то, что ему самому предстоит увидеть.

Войдя в «клуб путешественников», она была ошарашена тем, что можно путешествовать… в комнате.

– Стейнбек предпочитает приключения даже не на земле, где ему тесно, а в океане.

Я пояснил, что в комнате путешествия лишь планируются и организуются. Она пропустила это мимо ушей.

Услышав про литературный кружок, жена пожала своими оголенными и потому весьма «красноречивыми» плечами, которые то и дело выражали ее настроение и были, думаю, минимум на четверть века моложе плечей писателя, сокрытых от нас ковбойской рубашкой:

– Стейнбек не поймет, как это можно сочинять стихи в «кружке»… или в квадрате, или в прямоугольнике.

Она казалась еще и переводчицей-предсказательницей: ей было ведомо не только то, что он думает, но и то, о чем может помыслить. По ее словам, Стейнбек намерен был еще более удивиться, узнав, что «в кружках» можно петь и танцевать:

– Он считает, что для этого нужен простор!

Мне стало обидно за детский хор, побывавший с успехом, кажется, почти на всех континентах, и за танцевальный ансамбль, триумфально проплясавший по десяткам цивилизованных стран. Я объяснил, что «кружок» – это в данном случае некое условное обозначение, к геометрии отношения не имеющее. И что вечером они оба увидят, услышат… И убедятся!

Они увидели, услышали – и жена сказала:

– Стейнбек в полном восторге.

Даже ее скепсис вынужден был отступить.

А голова его и мудрый собачий взгляд продолжали тяжело покоиться на отполированной годами палке. Взгляд оживился, пожалуй, только в «живом уголке». Хотя писателя, согласно сообщению его жены, шокировало слово «уголок», относящееся к погруженному в зелень пространству, где вольно насвистывали, летали и бегали, прыгали и ползали разноперые, разноцветные, разноголосые «представители животного мира», как выразился экскурсовод.

– Джон Стейнбек любит животных? – традиционно поинтересовался экскурсовод.

– Больше всех он любит своего сына. А сын больше всего любит животных! – уже от самой себя оповестила жена.

И тут, помню, писатель оторвался от палки и с внезапной заинтересованностью спросил меня:

– У вас есть какая-нибудь «обобщающая» строка о любви? Такая должна быть у каждого писателя.

Почему-то этот вопрос возник в живом уголке. Слово «обобщающая» Стейнбек тоном своим заключил в кавычки.

– «Всякая любовь хороша уже тем, что она непременно проходит…» – процитировал я своего персонажа, тоном подчеркнув ироничность фразы.

Стейнбек, еще резче оторвавшись от палки и зажав ее между коленями, захлопал:

– Точное наблюдение! Но это не касается любви к детям. И я вспомнил, что о посещении Дворца школьников, то есть о встрече с детьми, он попросил сам.

Жене цитата из моей повести понравилась несколько меньше или даже вовсе пришлась не по вкусу – и я понял: она хочет, чтобы писатель Стейнбек любил ее вечно. Но она тут же, не без еле заметного упрека, вновь поведала нам, как Джон Стейнбек более всего привязан к своему сыну. Именно к «своему», а не к «нашему». Я даже заподозрил, что это сын от другого брака. Но не исключено, что я заблуждался…

А вскоре Стейнбек был объявлен идеологическим недругом. Началась война во Вьетнаме… Столкнулись не только Юг и Север загадочной азиатской страны, но и две сверхдержавы. Джон Стейнбек, воспряв, капитально оторвавшись от набалдашника своей палки, уже не устами жены, а собственным голосом и собственным пером поддержал ту супердержаву, гражданином которой он был. И как бы одобрил участие ее войск в битве на столь далеких от США территориях. Сын его – тот самый «самый любимый» – был призван в армию и отправлен на фронт. Стейнбек тоже полетел туда, вслед за сыном, чтобы ободрить его и американских солдат. Ободрил… Но это не спасло сына. Стейнбек пережил его не намного. А точнее, не пережил…