— Отец выяснял отношения с какой-то молодой женщиной! — ликуя, сообщила мне сестра Клара. — Я только что видела на бульваре…

— С молодой?!

— Он утешал ее. Целовал в лоб! — продолжала торжествовать Клара.

— В лоб целуют покойников. Или родственников…

— Что тебе известно про поцелуи? — насмешливо осведомилась сестра.

— Почему? Я читал… И видел по телевизору.

Сестра взглянула на меня с высокомерным пренебрежением десятиклассницы к шестикласснику:

— В лоб и куда угодно можно поцеловать так же пламенно, как целуют в губы. Уж поверь мне!

В этом случае я ей поверил.

— Та женщина с игривыми, легкомысленными кудряшками… металась у отца на груди!

Я подумал, что метаться ей было удобно, потому что грудь у отца широкая и на ней много места. Это меня огорчило.

— Потом она вырвалась…

— Откуда вырвалась?

— Из его объятий.

— Он ее обнимал?!

Сестра взглянула на меня с жалостью:

— Чтобы страстно поцеловать, надо сперва обнять.

— Он ее, значит… страстно? И пламенно?

— А она его еще гораздо страстнее. Если б ты знал, что такое последний… прощальный поцелуй!

— Ты уверена, что он был прощальным?

— В чем можно быть уверенной, когда речь идет об интиме? — с болью настрадавшейся женщины ответила Клара.

— А что было дальше?

— Она побежала от него по бульвару. А отец смотрел вслед, как будто от него убегало счастье.

Настроение у сестры почему-то все улучшалось, а у меня, напротив, все ухудшалось.

— Значит, ты говоришь… она, та женщина, была совсем молодой?

— В сравнении с мамой — просто девчонка!

У меня подкосились ноги — и я тихо присел на корточки:

— Когда она удирала, отец ее догонял?

— Повторяю: он как вкопанный смотрел ей вслед. Да она, в общем, и не удирала, а «делала вид». Ее вполне можно было остановить.

— Но он же не стал останавливать! — Я поднялся на ноги. — А ты-то где была в это время?

— Пряталась за телеграфным столбом. Там он и оказался у меня в руках!

— Столб?

— Не столб, а наш с тобой папа… — Клара победоносно прошлась по комнате. — Отец без конца мною повелевает. Но отныне повелевать ими буду я!

— Кем это ими?

— Нашими с тобою родителями.

— Что, и мамой?

— И она у меня в руках!

Я посмотрел на Кларины руки — и они показались мне опасными, как западня.

— Мама?!

Я снова присел на корточки.

— Не удивляйся, пожалуйста… Безвинных не существует. А все тайное, Боренька, становится явным. Особенно же в интимной сфере.

Клара, сколько я ее помнил, а может, и еще раньше, с детского сада, высказывалась так, будто прожила долгую и сложную жизнь.

— Про маму не ври!

— Я вру? Ха-ха-ха… Вы ездили в Евпаторию? Лечить твои бедные легкие?

— Ну и что?

— А не ты ли рассказывал мне потом про Александра Савельевича? С которым наша мама частенько прогуливалась по парку? Особенно вечерами… Тут бульвар, а там — парк. Очень похоже!

— Он советовался с мамой как с детским врачом: у его дочери тоже было тяжело с легкими.

— Умора: тяжело с легкими! — Сестру не покидало веселье. — Да нет у него никакой дочери.

— Что значит «нет»?

— Очень просто: не родилась она. Не явилась на свет.

— Снова врешь?

— Как ты разговариваешь со старшей сестрой?

— Про маму не сочиняй.

Я смягчил свое требование.

— Ах, если б это было сочинением, вымыслом! Но, к несчастью, Боренька, это факт. Или, верней сказать, к счастью.

— Докажи!

— С удовольствием… — Удовольствие тоже с Кларой не расставалось. — Ты знаешь, что у нас с мамой абсолютно одинаковые голоса. Не различить! Я сняла трубку, сказала «Алло!» — и слышу в ответ: «Здравствуй! Это я, Саша!» Не Александр Савельевич, а Саша… Хорошо еще, что не Шурик! Я остолбенела немного, но отвечаю: «Здравствуйте! Как ваша дочка?» Он весь переполошился: «Какая дочка? И почему вдруг на вы?» Я взяла и повесила трубку. Он опять звонит. Я не подхожу… Он выждал минуты три — и еще трезвонит, еще. Так что были истории в Евпатории! Или случилась одна, но серьезная драма.

Слово «драма» Клара произнесла так, как произносят слово «комедия».

— Чего же ты так веселишься? Если это драма… то в нашей семье!

— А в какой семье не бывает драм? Ты знаешь такую семью? Впрочем, что ты вообще про все это знаешь?

У Александра Савельевича, я сразу вспомнил, было такое праздничное лицо, что праздник тот охватывал и меня. Даже на расстоянии… потому что я наблюдал из окна. Но, может, праздник был с ним не всегда? А тогда лишь, когда появлялась мама? Кларин же праздник не охватывал меня и вблизи.

Сестра воинственно встряхнула волосами, такими пышными, словно взошедшими на дрожжах, и такими волнистыми, что в них, как в разгулявшемся море, тонули восторженные взгляды старшеклассников. И даже некоторых папиных приятелей — друзей дома. Правда, после этого их в дом больше не приглашали.

— Ты собираешься родителям мстить?

— Я хочу от них защититься. Главным образом от непорочного папы. Но в крайнем случае и маму поставлю на место. Потому что осточертела мне отцовская слежка, опостылели их монастырские проповеди… и железный режим: возвращаться не поздней десяти и подробно докладывать — где была и на что мой спутник «претендовал».

— Мама об этом не спрашивает. Она просто тревожится о твоей безопасности и твоем здоровье.

— Пусть печется о своих пациентах несмышленого возраста. Я в советах врача-педиатра уже не нуждаюсь. А отчеты пусть безгрешные наши родители представляют друг другу. Им не нравится мой «спутник»! Без которого я, если хочешь знать, не могу и не хочу жить. Я, видите ли, еще не окончила школу, а он уже оканчивает университет! И почему я официально им его не представила. Потому что не хочу, чтоб меня воспитывали в его присутствии! Им не нравится… А мне вот не понравились кудряшки, которые метались на груди у нашего папы. И Александр Савельевич, называющий маму на «ты», мне не понравился… У нас «возрастная разница»! А разве отец не годится в отцы и тем кудряшкам?

Я с грустью подумал, что если кудряшки годились в дочки отцу, то, значит, годились в дочки и маме.

— Почему наш папа — со своей святостью! — до сих пор не представил ее нашей маме? — Сестра уже не веселилась, а злилась. — Им мой спутник не по душе… А у меня в душе, кроме него, вообще ничего не осталось. Вытеснил он всех остальных!

— Всех выселил? Но выселять родителей… как-то нехорошо.

— Дурак! Во-первых, не выселил, а вытеснил. А во-вторых, сами они виноваты. И теперь оба у меня на крючке!

— Одновременно… и на крючке и в руках? Как рыбы, которых вытаскивают на берег?

Мне не нравилось, что мама и отец похожи на пойманных рыб.

— Ну, чего ты повесил нос? Я давно уж заметила, что ты по характеру — раб. Если лишен собственного достоинства, одолжи у меня! Но ты не желаешь вырываться на волю… Тебе нравится в клетке. «Почему дружишь с этим? Дружи лучше с тем», «Не курил ли ты? А ну, подыши, подыши…». Разве можно дышать в такой атмосфере? Но ты почему-то не задыхаешься. А я постоянно ощущаю себя птицей в отцовской неволе. И заставлю его не только распахнуть дверцу, но и разломать прутья!

«Все-таки лучше быть птицей в клетке, чем рыбой на крючке и в руках рыболова», — мысленно посочувствовал я маме с папой.

— И каким это образом ты собираешься командовать отцом, который командует целой фирмой?

— Я просто ему скажу: «Не забывай о бульваре…» И слегка ухмыльнусь. А маму я в нужный момент спрошу: «Как поживает дочка Александра Савельевича?» И тоже чуть-чуть усмехнусь. В руках они у меня. В руках!

Я вновь с испугом взглянул на загребущие Кларины руки.

Отцовская слежка не прекратилась.

В тот вечер, не зная еще, что он «на крючке», отец без конца сверял время со своим указанием: не поздней десяти! Часы, что были у него на руке, и те, что бесстрастно взирали на нас со стены, и те, что возникли на телеэкране, утверждали одно и то же: Клара пересекла границу дозволенного на час с четвертью.

Отец достал из пиджака лекарственную бутылку с наклейкой, сделал глоток и ничуть не скривился, как бывало обычно. Он даже горечи не ощутил во рту, потому что вся она была у него в душе…

И тогда я понял, что он не в себе.

— Это вызов! — сказал отец. — Это наглость.

— Зачем же так? — произнесла мама. Она непременно возражала, если кого-нибудь обвиняли несправедливо или чересчур резко.

— Я ее отыщу! — Отец грохнул дверью в прихожей.

Но поиск его был недолгим. Он обнаружил дочь в нашем подъезде, где она, десятиклассница, прощалась со студентом последнего курса. И не взаимным рукопожатием, а поцелуем — до такой степени взаимным, что он был беззвучен. Клара назвала его также затяжным и безумным. Но это после, в разговоре со мной…

В перенапряженном пространстве, между двумя входными дверьми подъезда, отец сумел себя усмирить: он ограничился тем, что предупредительно, но громко закашлялся. Однако у нас на кухне кашель ему не понадобился! Все воспитательные беседы сопровождал радиоприемник — дряхленький с виду, но не утерявший своего громкогласия. Мы жили в отдельной квартире, но отец тем не менее хотел подчеркнуть, что наши разборки только нас и касаются. Но нас всех, а не того лишь, кто провинился. Клара именовала те беседы «кухонными разборками».

— Когда ты обязана быть дома? — с мнимым хладнокровием начал отец.

— Когда захочу! — ответила Клара.

— Это хамство, — все с той же предгрозовой выдержкой промолвил отец.

— Зачем же так? — возразила мама. Она не видела затяжного поцелуя между дверьми.

— А затем! — распаляясь и не очень вразумительно объяснил ей отец. Он был сосредоточен на дочери: — Пойми, когда вы вдвоем, у него совершенно иные намерения, чем у тебя.

— У меня намерения те же самые.

— Я заставлю тебя опомниться… Вас разделяют чуть ли не шесть лет. Это в твою пору — целая пропасть, куда ты вот-вот угодишь.

— Нас не разделяет ничто. А все только соединяет! — продолжала дерзить сестра. — Знаешь, есть такое понятие — «близость»? Душевная и иная…

— Ты и об иной тоже заговорила?! — Отец судорожно настроил приемник на еще большую громкость. И повернулся к маме: — Если б ты видела, что происходило сейчас в подъезде? Представить себе не сможешь.

После этого мама, судя по ее лицу, представила себе нечто худшее, чем было на самом деле.

— Кларочка, как же так?

Отец не догадывался, что он у Клары «в руках». И словно напрашивался, чтоб она свои руки сомкнула. Он боялся, что Клара угодит в пропасть, а сам уже почти угодил в капкан. Это напоминало битву. И отец выглядел воином, который сражался за безопасность своего противника. Я хотел удержать его, остановить. Но не знал, как это сделать. Клара притаилась, зажалась. Она изготовилась захлопнуть капкан.

— Если ты еще раз посмеешь… — взялся предупреждать отец.

Сестра, я знал, была дороже ему, чем мы с мамой. Потому и был он к ней беспощаден:

— На днях я с ним встречусь. А ты не встретишься с ним больше ни разу. Хоть бы ты меня умоляла, рыдала…

— Как рыдала и колотилась у тебя на груди та женщина с кудряшками? Вспомни бульвар…

— Зачем же так? — прошептала мама. Она, которая тоже была «на крючке», взглянула на крюк, удерживавший люстру под потолком. Точно проверяла, выдержит ли он и ее.

Отец безмолвно проглотил две пилюли: одну из уст дочери, а другую — из своего пузырька.

Потом он, не глядя, нащупал на кухонном столике сигареты, вышел на лестничную площадку и закурил.

…С той полуночи родители наши стали спать врозь: отец на диване в столовой, а мама — в спальне.

Они и по сию пору так спят. Хоть Клара давно уже забыла про бывшего своего студента, без которого не хотела жить.

Зато я в десятом классе — опять в десятом — надумал жениться. И наконец-то понял свою сестру Клару, как, быть может, никто другой! Сверстница Майя из соседнего дома лишила меня сна, покоя и, по мнению мамы, рассудка. «Моя Майя! Майя моя…» — Эти словосочетания меня завораживали. Воспитательные обязанности (до той полуночной «кухонной разборки») у нас были четко распределены: отец защищал от моральных падений Клару, а мама остерегала меня. Мне, таким образом, было гораздо легче. После же той «разборки» отец, мне чудилось, стал ниже ростом. Точнее, пригнулся… Сперва перед Кларой, а потом и перед всей жизнью. Две фразы сестры (и всего-то две!) лишили его в нашей семье права голоса… Он изредка, мимоходом говорил о своей фирме, о политике, о погоде на улице, но о погоде в нашем доме — уже никогда. Не выражал протестов, как это случалось раньше, и осуждений неправедности, будто она вообще исчезла. И ни на что он не жаловался. Хотя мог бы, к примеру, предъявить претензии физическому своему недугу. Прежде породистая внешность противоречила его нездоровью, но вдруг стала полностью соответствовать. О мужественной неотразимости напоминали лишь фотографии. Из-за двух Клариных фраз? Они подхлестнули отцовский недуг и его обнажили. Клара с рождения была на отца похожа. Но на того, прежнего, с осанкой, которую она еще не успела отнять.

А я, как считалось, был похож одновременно на маму и папу. Кажется, это осталось единственным, что их, как некогда, объединяло.

Мама слыла нежной и женственной. Даже меня, своего подопечного, она не наставляла, а лишь уговаривала… как, думаю, уговаривала маленьких своих пациентов быть умниками и не бояться, потому что «больно не будет». Женщины — именно женщины! — взахлеб объявляли маму «неотразимой». Потому, наверное, что «неотразимость» ту им не приходилось «отражать» и она не была агрессивной. Ее не следовало опасаться. И еще отмечали, что мама, не желая того, обволакивала своим голосом. Голос ее можно было слушать и получать удовольствие вне зависимости от того, что мама произносила. Он воздействовал сам по себе. И вот этим покоряющим голосом мама сказала:

— Я не смею возражать против любви. Скрепите ее своими чувствами, а подписями — еще успеете.

Но мама не знала, что подписями родители Майи уже скрепили контракт с какой-то заокеанской компанией. И что им предстояло покинуть наш город и нашу страну минимум на пять лет. Между мною и своими родителями Майя на предстоящее пятилетие и до своих самых последних дней предпочла меня. А если б разлука оказалась неизбежной, неотвратимой, мы с Майей твердо решили превратить в «последние дни своей жизни»… дни самые ближайшие. Думая об этом, я, как мама в ту полночь, поглядывал на крюк, удерживающий люстру под потолком. Но Майя сказала, что подобный способ «неэстетичен».

Эстетика выделяла Майю не только в нашем десятом классе, но и во всем окружающем мире. На ее прическу, одежду и украшения с завистью взирали даже учителя женского пола. А учителя пола мужского взирали с неумело замаскированным интересом (как отцовские приятели на Клару!). «Главное не в форме, а в содержании», — не раз слышал я. Некоторые мужчины, однако, как мне казалось, не были с этим согласны: они не интересовались Майиным содержанием, а вот формами… И я их ненавидел. Явный и всеобщий успех Майи все жарче воспламенял меня. Я пытался себя остудить, вспоминая о чужих аналогичных историях: вот ведь и Клара тоже безумствовала, а сейчас того студента как не бывало. Из души ее выселил родителей (со мной вместе!) уже кто-то совсем другой. Но теории, аналогии в огнетушители и утешители не годятся.

Разлука для нас с Майей была равнозначна физической гибели. Судьбы наши в таком случае должны были сделать неразлучными… газ или яд. Этот выход казался Майе эстетичнее всех остальных. Мы даже стали копить снотворные таблетки и капли, похищая их из домашних аптечек.

Отец не противился нашей страсти, так как лишен был этого права.

Любовь отбрасывает все и вся, кроме самой себя, в сторону. И если она оказывается могущественней гениев и полководцев, то, разумеется, оказалась сильнее меня. А потом она исчезает, нередко оставляя после себя разрушения, а то и руины. Но это невозможно предвидеть, а стало быть, нельзя и предотвратить.

— Прости, что я вынуждена это сказать… Но мне совестно за тебя, — мягко, своим заволакивающим голосом произнесла мама. — Неужто ты хочешь разрушить чужой дом? Разлучить с родителями ту, которая пока еще больше дочка, чем женщина?

— А пусть ее родители не улетают! — в полном ослеплении выкрикнул я.

— Разве ты можешь подобное требовать? — Мама не поучала, а задавала вопросы. — Ты уверен, что чувства твои надежнее чувств матери и отца? И прочнее? Ты клянешься, что будешь обожать ее вечно? Но если это неправда, которую ты в горячке сам принимаешь за истину? И если, таким образом, это обман?

— А ты всегда говоришь только правду? И ничего не скрывала, и ни разу никого не обманывала? Вспомни-ка Евпаторию!.. — выпалил я.

Палить по родной матери? Но я был влюблен — палил, как иногда случается на войне, «по своим».

— Только правду не говорит никто, — тихо ответила мама.

После Майи я еще два раза влюблялся навечно.

Притом, что пока не успел даже распрощаться со своим юным возрастом. Сколько же сотрясений у меня впереди!

Однажды я высказал эту мысль маме, когда мы прогуливались перед сном.

— Бывает по-разному. Сначала сходят с ума, а после…

— Ты ведь тоже очень любила отца? — зачем-то спросил я.

— Очень я любила Александра Савельевича.

— Да-а? — растерялся я. Может, мама все-таки решила говорить правду всегда?

— И он не нуждался в моих медицинских советах, потому что сам был врачом.

— Но отец-то очень тебя любил!

— Очень он любил, я думаю, ту женщину… с кудряшками.

— Так почему ж ты не ушла?! И он не ушел?

Мама долго не отвечала.

— Я хотела, чтобы у вас с Кларой была мать… а он хотел, чтобы у вас был отец. А вместе мы хотели, чтобы у вас был дом.

Мы брели по тому же бульвару, по которому от отца убегало счастье.

— Какие же мы с сестрой сволочи! — сообщил я самому себе вслух.

— Зачем ты так? — возразила мама.

1998 г.