Сколько я себя помню, семья наша всегда была разбита на два лагеря: в одном лагере папа, в другом — мама и я. Тетю Анфису, мамину сестру, считали «перебежчицей»: она то защищала папу (это бывало чаще всего), то нам с мамой поддакивала. Лагери вполне можно было назвать «военными», потому что между ними без конца происходили столкновения и конфликты, иногда даже вооруженные: мама, выйдя из себя, бросала в папу пушистый моток шерсти или, доказывая свою правоту, тыкала ему в пиджак вязальными спицами: мама собиралась стать надомницей — и вот уже пятый год училась вязать кофточки.

Причиной столкновений почти всегда была я.

Это началось в самый первый день моего рождения. Папа решил назвать меня Верой — в честь своей старшей сестры, которую очень любил. Узнав об этом, мама, по ее словам, выписалась из родильного дома на два дня раньше срока. Она сказала, что не потерпит, чтобы ее первая (и, как потом выяснилось, последняя) дочь носила столь заурядное имя.

К тому же мама уже тогда успела возненавидеть всех папиных родственников, и в том числе тетю Веру, которую ни разу в жизни не видела.

Папа просил, доказывал, что имя Вера совсем не такое уж простое, что единственную женщину, которую по-настоящему любил Печорин, как раз звали Верой и что его старшая сестра, живущая на Дальнем Востоке, просто ангел, что она не сделала и не могла сделать маме ничего плохого… Но мама была тверда. Она взяла мою метрику, которую папа тайно от нее заполучил в ЗАГСе, поставила перед именем «Вера» аристократическую приставку «Эль», букву «е» переправила на «и» — и так я стала Эльвирой.

История эта пересказывалась у нас в доме десятки раз, и мне стало казаться, что я сама помню ее всю в мельчайших подробностях, вплоть до лиловых чернил, которые уже выцвели на моей метрике и которыми мама в тот день от волнения закапала свое платье.

Мама приводила всю эту давнюю историю в доказательство того, что я всегда, с первого дня своего рождения, была абсолютно безразлична папе. («Только глубоко равнодушный человек мог назвать дочь таким именем!») А папа подкреплял этой историей свою излюбленную мысль о том, что мама стала неправильно (уродливо, как он выражался) воспитывать меня с пеленок.

Папа не признавал моего «исправленного» имени, и вот уже восемнадцать лет наперекор маме называл меня Верочкой или, когда сердился, попросту Верой.

Да, причина конфликтов всегда была одна и та же. Но характер их менялся в зависимости от моего возраста и от времени года. Каждое лето, например, папа говорил, что меня нужно отправить за город с детским садом (когда я была совсем маленькой) или в пионерский лагерь (когда стала постарше). Мама хваталась за голову:

— Ну да, она всегда была ему безразлична! Ему неизвестно, что там, где собирается больше трех детей сразу, возможны эпидемии.

Мама, когда сердилась на папу, говорила о нем в третьем лице, словно бы он отсутствовал в комнате.

По той же причине — эпидемии, вирусы — мама долго не пускала меня в театры, в кино. Она бы, наверно, и в школу не пустила, но тут уж просто была бессильна.

Папа подходил к окну и начинал пристально изучать соседний двор. Он складывал руки за спиной, нервно сжимал и разжимал пальцы, одновременно приподнимаясь и опускаясь на носках, словно выполнял какое-то упражнение лечебной гимнастики.

— Ее бы еще лучше послать в туристский поход куда-нибудь на Эльбрус. Чтобы училась преодолевать препятствия, хребты. Карабкаться вверх! И чтоб подышала свежим, незагрязненным воздухом!

— Пусть карьеристы карабкаются вверх, — победоносно заявляла мама, хоть сама всегда учила меня «не быть в жизни растяпой».

В разговор вмешивалась тетя Анфиса.

— Лагерь — это да, — говорила она. — Эльбрус — это нет. Тут уж ты, Вася, переходишь границы. Поверь, я всегда за абсолютную справедливость.

В конце концов папа, как он выражался, «уставал бороться» — и мы проводили лето где-нибудь на даче в Малаховке.

Когда я стала учиться в школе, мама сама выбрала мне подругу. Ее звали Нелли. Никто в нашем первом классе «В» не заплетал свои тонкие косички такими яркими ленточками, как Нелли, никто не носил таких блестящих лакированных туфель и таких модных платьиц с плиссировками внизу, которые мальчишки называли «гармошками». Мама сказала, что Нелли — девочка из хорошей семьи. Я не поняла, что это значит. Тогда мама объяснила мне, что у нее, оказывается, очень порядочные родители. Что это люди с большим вкусом к жизни… Правда, когда я была в седьмом классе, порядочного Неллиного папу судили, как выразилась мама, «за какие-то серьезные операции». А папа сказал, что просто за воровство. Папа всегда был против моей дружбы с Нелли, но молчал, потому что «устал бороться».

Училась я на тройки и четверки (с некоторым преобладанием троек). Мама говорила, что я очень способная девочка, но что мне все слишком легко дается — и в этом главная беда. Получалось как-то так, что я именно из-за своих больших способностей учусь на тройки. Мне эта теория очень нравилась. «Да, я не какая-нибудь там зубрилка!» — с гордостью думала я. И так добралась до десятого класса.

Когда я получила аттестат зрелости, папа сказал, что первое мое «зрелое» решение должно состоять в том, чтобы и не пытаться поступать в институт, потому что я туда все равно не поступлю, а пойти куда-нибудь на курсы: я любила рукодельничать, и мама брала у меня уроки вязания.

В ответ на это папино заявление мама, по ее словам, потеряла сознание. Но и в бессознательном состоянии она умудрилась сравнить папу с жесточайшим мистером Домби из романа Чарлза Диккенса и сказать, что по сравнению с папой этот господин просто образец нежного и заботливого родителя. Мама сказала, что я обязательно поступлю в театральное училище, потому что еще в раннем детстве блестяще притворялась больной, когда не хотела чего-нибудь кушать или идти в школу в день контрольной работы.

— Ты видел в этом только хитрость! — крикнула мама, все еще находясь в бессознательном состоянии. — А я разглядела талант. Дарованье актрисы!

Папа, конечно, тут же «устал бороться», а я послушалась маму — и пошла на экзамен в театральное училище. Однако, когда я, читая известную басню, дошла до слов «Ворона каркнула во все воронье горло…» и взглянула на приемную комиссию, мне стало ясно, что дальше можно уже не читать. Мама сказала, конечно, что во всем виновата не лисица и не ворона, а папа, потому что это он накаркал, что я не поступлю в институт.

— Но в будущем году твое предсказание не сбудется, не тешь себя, — заявила мама. — За зиму Эльвирочка подготовится и обязательно поступит в высшее учебное заведение.

Но куда поступить? Я зубрила историю, литературу, немецкий язык, а мама бегала по знакомым: узнавала, в какой институт подают меньше всего заявлений, и одновременно нащупывала связи.

— Ах, если бы не пострадал Неллин отец! — вздыхала она. — У него всюду были друзья. Не то что у нашего папочки!..

Папа вскипел.

— Прости, пожалуйста! — сказал он, пристально разглядывая соседний двор, поднимаясь и опускаясь на носках. — У меня очень прочные связи и прекрасные друзья! Я могу устроить ее к себе на завод, в цех. И это было бы лучше всего! Лучше всего, запомни!.. Или послать ее к Верочке на Дальний Восток. Стала бы там человеком!

Тут вступила в разговор тетя Анфиса:

— Курсы — это да, цех — это нет. Ты, Васенька, опять перебарщиваешь. Поверь, я всегда за абсолютную справедливость.

— А дальше Дальнего Востока ты ничего для своей дочери не нашел! — вновь впадая в бессознательное состояние, ужаснулась мама.

Она продолжала изучать московские вузы. А в свободное время знакомилась с жизнью нашего дома — его секций, квартир. Она, очень любила это занятие и каждый день приходила с новостями. Как-то вечером мама сообщила:

— Эти тихони Краснушкины с первого этажа оказались практичнее нас всех. Они виртуозно обменялись: за свою каморку получили целых две комнаты. И говорят, без всякой доплаты!..

— Разве в нашем доме есть каморки? — удивился папа.

Дом был построен папиным заводом — и никакие критические замечания в его адрес не допускались.

— Хотела бы я взглянуть на этого дурака, который переехал в их каморку на первый этаж, — вызывающе повторила мама.

«Дурака» я увидела на следующий день. Это был невысокий молодой человек в очках. Неловко, на вытянутой руке, как носят брыкающуюся кошку, он нес авоську, из которой выглядывала длинная — зубастая и глазастая рыбья голова. Нелли уже давно внушила мне, что мужчины, которые таскают по улицам хозяйственные сумки, — это не мужчины. Поэтому я не стала разглядывать нового жильца более пристально. Но мама разглядела, все разузнала и прибежала домой с криком:

— Он, оказывается, не такой уж дурак! Он — доцент! Ты слышишь, Эльвирочка, доцент пушного института! Это же прекрасный институт: после него, наверно, не посылают к черту на рога. Ты будешь работать где-нибудь здесь, поблизости, в Столешниковом переулке. И даже, может быть, «организуешь» своей маме шубу, которую за двадцать лет совместной каторги не смог «организовать» твой отец!

Оказалось, что мать доцента больная женщина, ей трудно подниматься по лестнице, и вот почему они переехали в комнату Краснушкиных на первый этаж.

— Ты должна немедленно попасть к ним в дом! И завязать дружеские, прямо-таки родственные отношения, — заявила мама.

Но как же проникнуть в дом к незнакомым людям? Мама предложила, чтобы я в порядке общественной работы разносила квитанции по квартирам или даже стала агитатором. Но квитанции разносил наш дворник дядя Семен; причем свои посещения он использовал для бесед со злостными неплательщиками и никак не мог поручить мне это дело.

А агитаторами неработающих людей не назначали.

Папа молчаливо, с ехидной усмешкой наблюдал за нами: «Что еще вы придумаете?»

Но вот однажды за ужином мама торжественно объявила:

— Нам повезло: у его матери отнялись ноги!

От этой фразы у папы, кажется, отнялся язык и вилка упала на пол.

— Я попрошу… чтобы в этом доме… Людоедство какое-то! — еле выдавил он из себя.

— Я же не в том смысле, — спохватилась мама. — Я очень сочувствую бедной женщине. Все знают, какое у меня сердце! Все знают, кроме тебя… Но сейчас Эльвирочка просто обязана будет войти в их семью, чтобы помогать больной. Он целый день в институте, домработницу найти нелегко. А тут будет заботливый человек… Так сказать, сестра милосердия с законченным средним образованием. Мы, таким образом, идеально совместим их интересы со своими собственными планами! Понял, невозможный ты человек? Решено: завтра днем ты, Эльвирочка, спустишься на первый этаж! А утром мы кое-что предпримем…

Мама ценила только то, что трудно было достать. Если материал, даже очень красивый, свободно лежал на полке в магазине, мама долго ощупывала его, мяла, собирала в гармошку и потом говорила:

— Здесь что-нибудь не то… Он бы не лежал так просто.

И она покупала другой материал, который был не столь красив, но зато его приносила к нам домой загадочная Римма Васильевна. Папа называл Римму Васильевну «землечерпалкой», потому что у нее был огромный рот, полный блестящих металлических зубов.

По коридору Римма Васильевна шла как-то боком, боязливо озираясь по сторонам, как проходят по зданию, где только что кончился ремонт, о чем предупреждают таблички: «Осторожно, окрашено!» В коридоре Римма Васильевна казалась очень полной, а войдя в комнату, она вытаскивала из-под пальто какой-нибудь сверток, всегда перевязанный розовой ленточкой, и сразу худела. Римма Васильевна была суеверна: розовая ленточка приносила ей счастье.

Мама разворачивала свертки так осторожно, так бережно, словно в бумагу было запеленуто живое существо. Римма Васильевна тем временем бесцеремонно разглядывала комнату, останавливая свой презрительный взгляд то на обоях, то на посуде, то на моем платье.

Мама робела, начинала оправдываться:

— Обои, конечно, как вы говорите, не по последнему слову… Хорошо бы под шелк!

Римма Васильевна сочувственно покачивала головой.

— И посуда у нас тоже… Не датский фарфор и не что-нибудь такое… А вот отрезик ваш очень оригинален. Вы знаете, что я враг шаблона.

Римма Васильевна привыкла, чтоб перед ней заискивали. Взгляд ее снисходительно сочувствовал маме и как бы говорил: «Если бы я вам доставала и обои, и посуду, и все прочее, это было бы по последнему слову моды. Можете не сомневаться!..»

— Да, очень даже оригинальный материальчик, — продолжала восторгаться мама.

Римма Васильевна, будто сейчас только вспомнив о материале, бросала всегда одну и ту же фразу:

— У нас вы этого не достанете! — Она особенно нажимала на слова «у нас».

Фраза производила на маму магическое действие: она сразу вытаскивала мою старую вязаную шапку с помпоном, в которой хранились «левые», то есть скрываемые от папы, деньги. Мама скопила их в результате экономного ведения хозяйства и скрытых от папы выигрышей по лотереям. Деньги отсчитывались так торопливо, точно мама боялась, что Римма Васильевна может передумать и унести сверток обратно.

Римма Васильевна принимала бумажки небрежно, не считая: дело, дескать, не в них — лишь бы мои клиенты были одеты «по последнему слову»…

Да, мама ценила только то, что трудно было достать. А к тому, что получить было легко, она относилась с недоверием.

Она никогда не вызывала врачей из нашей районной поликлиники. Это было слишком легко и просто: позвонил по телефону — и пожалуйста!

— Это же не врачи — это бюллетенщики, — говорила она. — Ну а мне пока что бюллетени не нужны…

— Тебе, конечно, не нужны, — усмехался папа. — А вот меня, слава Богу, спас от астмы Иван Федорович, старик из нашей районки. У него колоссальный опыт.

— Тебя спас не Иван Федорович, а я! — возражала мама. — Вот эти… эти заботливые руки жены и друга выходили тебя!..

Мама вытягивала вперед свои руки. Она делала это при каждом удобном случае: руки у нее были очень белые и красивой формы, словно точеные. Это признавала даже тетя Анфиса, которая была строга и все оценивала с точки зрения абсолютной справедливости.

А один пожилой друг нашего дома воскликнул:

— Настоящее «лебединое озеро»!

С тех пор мы так и стали называть мамины руки — лебединым озером. Говорили, например: «Мама занозила свое «лебединое озеро». Или, когда мама возмущенно махала руками: «Лебединое озеро» вышло из берегов».

Но в общем, все это не имеет никакого отношения к делу. Речь ведь шла о врачах…

Много лет подряд мама лечилась только у гомеопатов. Это было не так шаблонно. Кроме того, попасть к гомеопату было довольно трудно. Когда же открыли специальную гомеопатическую поликлинику, куда можно было записаться, как в любую другую, мама остыла к гомеопатии. Она стала лечиться у «мага и волшебника», который жил за городом, на станции Крайнинка. «Маг и волшебник» лечил травами и древесной корой. Чтобы записаться к нему на прием, нужно было иметь минимум два рекомендательных письма, ездить несколько раз за город на электричке, долго звонить у садовой калитки… Все это было как-то не обычно, не просто — и потому мама беззаветно верила крайнинским лекарствам.

— Твой путь в институт лежит через Крайнинку! — заявила мама.

— Институт за городом? — огорчилась я.

— Ах, совсем не то… Мы поедем в Крайнинку и достанем лекарство для ног его мамы. Она у нас забегает по лестницам, как Витька из первой квартиры! Вот увидишь! Ну а доценту останется лишь отблагодарить тебя.

Одним словом, на следующее утро мы отправились в Крайнинку.

Странное дело, мне показалось, что «маг и волшебник» чем-то очень похож на Римму Васильевну. Он тоже привык, чтоб перед ним заискивали, и снисходительно покачивал головой, когда мама называла его «исцелителем», «благодетелем» и «профессором». Деньги в конце приема он тоже принял очень небрежно, скомкал их и, не считая, бросил в ящик письменного стола… После этого «маг и волшебник» протянул нам большой пучок желтой травы. И, скрестив руки на груди, устало произнес:

— Берете сосуд с элементарной водопроводной водой. Путем постепенного нагревания доводите воду до высшей точки кипения, то есть до ста градусов по Цельсию…

Мама слушала как завороженная.

— Затем опускаете в сосуд эту редкую, нездешнюю траву, привезенную с далеких горных лугов. И полученным целебным раствором омываете больные конечности.

— Прямо… в кипятке? — испуганно прошептала я.

— Абсурд. Постепенным охлаждением вы доводите температуру до уровня возможной терпимости… Вот так. Следующий!..

Выйдя за калитку, я получше разглядела траву, вдохнула запах далеких горных лугов и сказала шепотом, словно величественный «маг и волшебник» все еще мог услышать меня:

— А ведь я этой самой травой горло полоскала. В прошлом году, когда была стрептококковая ангина. Помнишь? И для горла, и для ног, значит, одно и то же?

— Ты ничего не понимаешь в настоящей медицине, — сердито ответила мама.

И мы заспешили на электричку.

Дверь мне открыл сам доцент. Я отступила на шаг, потому что доцент был в подтяжках. («Таскает авоську, ходит в подтяжках, — подумала я. — А еще, наверно, считает себя мужчиной. Увидела бы его Нелли!») Волосы на голове у доцента стояли дыбом, словно он чего-то испугался. Глаза, однако, ужаса не выражали. Они оглядели меня сквозь очки хмуро, но без всякого удивления. Так смотрят на гостей, которых не ждали. В одной руке он держал развернутую газету, она свисала до самого пола, надувалась и шуршала от сквозняка.

— Поскорей входите, — сказал доцент. Мама накануне узнала, что его зовут Сергеем Сергеичем. — А то застудите квартиру. У меня больная…

Я вошла в коридор.

— Вы, наверно, к Краснушкиным? — продолжал Сергей Сергеич. — Так они переехали отсюда на Маросейку… Да, на Маросейку переехали. Обмен, обычный обмен. Я вам, разумеется, дам более подробный адрес. Проходите, пожалуйста, в комнату.

По маминому совету я прежде всего должна была сказать: «Меня к вам привел гражданский долг!..» Но я никак не могла произнести эту громкую фразу.

— Я пришла… Мой долг… — пролепетала я.

— Ах, долг! — воскликнул Сергей Сергеич. — Понимаю… Вы одолжили у Краснушкиных деньги? К нам уже заходили их должники… Да, заходили… Широкие люди эти Краснушкины. Правда, мама? Уехали — и забыли о своих должниках. Мы вам дадим адрес — и вы отвезете на Маросейку. Да, прямо на Маросейку. А то можете мне оставить, я передам.

Растерявшись, я стояла на пороге комнаты и молчала. Мама предвидела это. Посылая меня к доценту, она предупреждала: «Только не будь растяпой. Постарайся понравиться сразу, еще в коридоре. Имей в виду, что первое впечатление самое сильное… «Неизгладимое», как пишут в романах. Если бы я могла пойти вместо тебя, все было бы в порядке! А ты растеряешься — и подумают, что какая-нибудь придурковатая…» Но хозяева квартиры не успели этого подумать. Из комнаты раздался женский голос:

— Входите, входите к нам. Нечего стесняться! — Только у врачей и старых учительниц бывают такие приветливые и в то же время властные голоса.

Я вошла в комнату. И удивилась: комната была как бы продолжением нашего двора. Я никогда не глядела во двор с первого этажа. А тут он весь был перед глазами. Вон горка, с которой много лет назад я любила съезжать на портфеле. Мама еще, помню, сказала, что Нелли никогда бы не додумалась до этого. А вон сломанная беседка, которая по нашему желанию превращалась то в «башню смерти», то в «ларек», из которого мы, тоже много лет назад, торговали песочным мороженым.

Я смотрела в окно, и потому женщина, лежавшая на диване под пледом, сказала:

— Вам холодно? Мы до зимы с открытыми окнами.

Я подумала: «Бывают же у родственников такие разные, непохожие лица!» У Сергея Сергеича глаза были тревожные, невнимательные, словно он, разговаривая с вами, все время куда-то торопился. Губы у него слегка подергивались. «Молодой… и уже нервный!» — подумала я.

А у Марии Федоровны, так звали мать доцента, те же бледно-голубые, будто нарисованные «разбавленной» краской, глаза вглядывались в меня напряженно. Казалось, что Мария Федоровна не совсем хорошо слышит и старается что-то угадать по лицу собеседника. Улыбка у нее была спокойная и молодая: зубы белые и все до одного на своем месте.

— Вы действительно отвезите свой долг на Маросейку, — сказала Мария Федоровна. — А Сереже не давайте денег ни в коем случае. Непременно потеряет или забудет передать.

— Ну, ма-ама!.. — Сергей Сергеич, укоризненно окачивая головой, уселся за тарелку с супом. От смущения он закрылся газетой, которую укрепил на столе при помощи хлебницы.

Воспользовавшись передышкой, я немного пришла в себя и сказала:

— Мы ничего не должны Краснушкиным… Никаких денег. Я даже с ними не знакома…

— Не знакомы? — Мария Федоровна удивленно наклонила голову. — Тогда чем мы обязаны?

Не могла же я в ответ признаться: «Пришла потому, что провалилась в театральное училище. Теперь мечтаю поступить в пушной институт, чтобы работать в Столешниковом переулке…» А отвечать все-таки надо было. Я не придумала ничего лучшего, как вытащить из сумки пучок желтой, довольно-таки вонючей травы, подойти к Марии Федоровне и сказать:

— Это вам!

— Мне? Такой странный букет?

— Это не букет… Это целебная трава. Вы растворите ее в кипятке… Так один волшебник сказал. Со станции Крайнинка.

— Из Крайнинки? Слышала про его чудеса! — Мария Федоровна весело сверкнула своими неестественно безупречными зубами. — А кто вас-то ко мне прислал? — И, не дождавшись ответа, сказала: — Ну что ж, и это испробуем.

Но тут вскочил Сергей Сергеич.

Он оперся обеими руками о стол, а тело наклонил немного вперед, будто стоял на кафедре.

— Пить? Знахарское зелье… пить?

— Сережа! Какой ты невыдержанный! Это прилично. Девушка с лучшими намерениями…

Чтобы утешить меня, Мария Федоровна взяла пучок травы, понюхала его и закашлялась.

— Пахнет крепко. Может быть, и в самом деле поможет? Сделаю настойку и буду, как это говорят, опрокидывать перед обедом.

В тот же миг Сергей Сергеич подскочил к дивану, вырвал у Марии Федоровны пучок травы и с криком: «Терпеть не могу темноты и невежества!» — выбросил его в окно, которое до зимы не закрывалось. Несчастный пучок зацепился за догола раздетый, будто ограбленный куст сирени и беспомощно повис в воздухе.

С победоносным видом, точно подвиг какой-нибудь совершил, Сергей Сергеич проследовал обратно к столу и снова уткнулся в газету.

Тогда только я пришла в себя и тихо сказала:

— Траву вовсе не надо было опрокидывать перед обедом. Ею нужно омывать конечности…

Но было уже поздно: букет «с далеких горных лугов», поболтавшись немного на кусте сирени, упал вниз.

Мария Федоровна, утешая, гладила меня по руке.

— Сережа! Ну кто поверит, что твоя мать педагог? И что сам ты учишь молодых людей уму-разуму? Никакой выдержки, никакой! Девушка с лучшими намерениями…

— Вот именно, с лучшими… — жалобно проговорила я.

— Благими намерениями куда дорога вымощена? В ад! Прямехонько в ад…

— Мы с мамой хотели… Я каждый день буду за вами ухаживать. Прямо с утра до вечера…

— За мной? Ухаживать?

— Ну да! Это мы с мамой решили.

Сергей Сергеич оторвался от газеты:

— С утра до вечера, говорите? Да? Целый день? А вы что же, нигде не учитесь?

— Нет, не учусь…

— И не работаете?

— Я не работаю…

— Угу-у… — протянул он.

Покосился на мои новые лакированные туфли, потом подергал себя за ухо и спросил:

— А это у вас… что? Красные подсолнухи? Или солнце в час заката?

— Это клипсы… — растерянно ответила я. И для чего-то добавила: — У нас таких не бывает.

— У нас не бывает? — удивился Сергей Сергеич. — А вам откуда же привезли? С того света? — Он сердито постучал ложкой о тарелку. — Маму, между прочим, ученицы навещают. Да, навещают… — И ехидно добавил: — В свободное от занятий время!

— Сережа, ты в институт опоздаешь в конце концов! — воскликнула Мария Федоровна. — Она ведь не знает, что у тебя характер вулканического происхождения. Не знакома еще с тобой.

И, притягивая меня за руку к дивану, тихо, как заговорщица, прошептала:

— Мне приятно, что ты пришла. Только ведь трудно будет со мной.

Мария Федоровна вдруг перешла на «ты».

— Мне не трудно!.. Честное слово, не трудно! — не глядя на доцента, поспешила я заверить Марию Федоровну. — Так мы с мамой решили.

Он в это время торопливо натягивал пиджак и одновременно запихивал бумаги в портфель. Подошел к матери, поцеловал ее в лоб и вдруг, повернувшись ко мне, спросил:

— Вас как зовут?

— Меня? Эльвирой…

— Ах, Эльвирой! Я так и думал…

…Очень скоро я поняла, что моя помощь вовсе не нужна Марии Федоровне. Старую учительницу навещали влюбленные в нее ученицы — и те, которые еще учились, и те, которые уже окончили школу. Учениц было много, каждый раз приходили все новые. И непременно начинались вопросы: «А как тебя зовут? А где ты, Эльвира, учишься? А где ты работаешь?» Узнав, что я нигде не учусь и нигде не работаю, ученицы пожимали плечами, покачивали головами… А одна даже фыркнула. Это была Лена Сигалова. Потом уж я узнала, что она вообще фыркает при каждом удобном случае.

Лена была единственная из всех учениц, которая приходила к Марии Федоровне ежедневно. У нас с Леной было много общего: она, как и я, окончила школу в этом году; как и я, засыпалась на экзаменах в институт. Так что вполне могла бы не фыркать!

Недобрав на экзаменах в мединституте двух баллов, Лена, кажется, горевала не долго. Она поступила работать в больницу. Это ей Мария Федоровна посоветовала.

— Она была моей любимой ученицей, — сказала Мария Федоровна. — Правда, училась, как это у нас говорят, не на круглые пятерки. С грамматикой была не в ладах, с запятыми не управлялась. Они-то как раз и подвели ее… Но я обожала вызывать Лену к доске. И спорить с ней! Дискутировать…

«Любить и вызывать к доске — это несовместимо! — подумала я. — И спорить? Прямо на глазах у всего класса?»

— Она книги как-то по-своему понимала. Раззадорю ее, бывало, а потом слушаю с удовольствием, как она горячится, доказывает, — продолжала Мария Федоровна. — Да… Не всегда, знаешь ли, отличники самыми любимыми учениками бывают. — Мария Федоровна, наклонив голову, помолчала немного: дала мне время поразмыслить. А потом, точь-в-точь как на уроке, спросила: — Тебе это ясно?

Однажды я поинтересовалась:

— Лена, а кем ты будешь?

— Пока санитаркой, — ответила она.

— Санитаркой?!

Я вспомнила, как мама часто говорила папе: «Ты бы, конечно, хотел искалечить ее жизнь? Сделать из нее токаря, слесаря… Или какую-нибудь там санитарку!»

У Лены, однако, вид был не «искалеченный». Она мурлыкала себе под нос очередную модную песенку из кинофильма.

— Почему ты не переждала год? — спросила я. — А потом бы опять в институт…

— Мне нельзя пережидать, — ответила Лена. — Я деньги должна домой приносить: или стипендию, или зарплату. Отца нет. И двое братишек маленьких… Такое вот дело.

Я недоверчиво оглядела Лену. Мне нравились ее платья — простые, сшитые со вкусом, но без всяких претензий. Они шли к ее задиристому личику и спортивной фигуре. Лена поняла мой взгляд.

— Платья я сама шью. Портнихи дорого берут. Ну раз, думаю, такое дело — сама научусь шить. И научилась. Ничего, да?

Лена двумя пальцами приподняла край юбки и гордо прошлась по комнате.

— И прическа у тебя по последнему слову, — высказалась я словами Риммы Васильевны.

— По последнему слову? — Лена фыркнула. — Да я под мальчишку с пятого класса стригусь.

— Подтверждаю, — сказала Мария Федоровна. — Так что мода эта, вероятно, от Лены пошла.

Бывшая любимая ученица приходила к Марии Федоровне прямо с работы. Она, как хозяйка, придирчиво оглядывала комнату и тут же начинала вытирать клеенку, подметать пол. Я старалась помогать ей.

— Сколько крошек на столе! Будто для голубей насыпали… Сколько пыли на полу! — приговаривала она.

А я помалкивала… Ведь не могла же я сознаться, что только недавно убирала комнату и даже умудрилась выпачкать руки и платье. Лена не надевала передник, не засучивала рукава — и все же оставалась такой чистенькой, словно не касалась тряпки и веника. Потом она ставила Марии Федоровне термометр, хоть и это я успевала сделать до ее прихода. Мария Федоровна оправдывалась передо мной:

— Ничего, измерим еще раз. Доставим ей удовольствие.

Лена шла на кухню и принималась готовить обед. Я хотела помочь ей — и все делала невпопад. Но она не сердилась, а только подмигивала мне своими подвижными серыми глазами:

— Соль нужна, безусловно. Но только попозже. И не целая ложка, а совсем чуточку — на кончике ножа. Влюбилась ты, что ли?.. И лук пригодится. Да не в кожуре ведь его варить. Дай я очищу, а то вся исплачешься.

И она «раздевала» луковицу так проворно, так быстро, что ни одна слезинка не успевала появиться в глазах.

Работа у Лены шла как-то легко и весело, без всякого напряжения. Смотреть было приятно… И немного завидно.

Да, моя помощь не нужна была Марии Федоровне. Совсем не нужна… И все-таки она просила меня приходить. Каждый вечер, прощаясь, она говорила:

— Завтра жду тебя, Вира. Если сможешь, обязательно приходи. Мне с тобой легче будет. — Склонив голову набок, она немного выжидала и потом спрашивала: — Тебе это ясно?

Нет, тогда мне еще не было ясно, зачем звала меня к себе Мария Федоровна. И только сейчас, два года спустя, я, пожалуй, кое-что поняла.

Вернувшись с кухни, Лена говорила:

— Ну, мы с Эльвирой приготовили обед. Теперь отдохнуть можно.

Отдохнуть — это значило подсесть к дивану и начать разговор о книгах.

У нас дома книг было много. Мама ночами стояла в очередях, чтобы подписаться на новые собрания сочинений. Некоторые, особо дефицитные, книги ей доставала Римма Васильевна. Сама она, должно быть, никогда не читала, но редкими книгами очень интересовалась, потому что и это считала «последним словом моды». Литературу она оценивала главным образом по внешнему виду.

— Любой ценой подпишитесь на Ожешко, — говорила она маме. — Представьте себе: молочный цвет с золотым тиснением. Это же будет чудесно гармонировать с вашим новым абажуром…

Мама даже купила большой книжный шкаф. Расстановкой книг в шкафу руководила Римма Васильевна.

— Ну что вы?! — восклицала она. — Разве можно Тургенева рядом с Гоголем? Они же несовместимы! Совершенно разные стили: один — зеленый, другой — синий. Надо поставить между ними Джека Лондона. Он голубовато-серый, и мы, таким образом, добьемся постепенности перехода одного цвета в другой.

Собрания сочинений в шкафу сверкали и переливались золотыми и серебряными корешками.

Но дверцы шкафа были заперты наглухо, и где находился ключ, никто, кроме мамы, не знал.

— Книги — это лучшее украшение комнаты. Они придают дому интеллектуальный блеск! — говорила мама. — Не для того же я ночь простояла в очереди, чтобы вы их читали. И истрепывали… Одолжите у знакомых, пойдите в библиотеку…

Тащиться в библиотеку мне было лень.

Первое время папа возмущался.

— Где ключ? Скажи, где ключ?! — требовал он.

— Я бросила его в колодец, — вызывающе отвечала мама. — Теперь книги замурованы в шкафу, как Аида и Радамес.

Папа грозился позвать стекольщика, чтобы тот алмазом вырезал стекла и освободил книги из заточения.

— Ты позовешь стекольщика, а я позову милицию, — отвечала мама.

Папа, как всегда, «уставал бороться» и замолкал.

Как только Мария Федоровна и Лена начинали беседовать о литературе, я старалась незаметно ускользнуть домой или делала вид, что занята чем-то на кухне. Если же Мария Федоровна нарочно удерживала меня в комнате, я вдруг вспоминала, что ей давно уже пора принимать лекарство, или менять грелку, или просто отдыхать…

Но долго хитрить было нельзя. Я решила включиться хотя бы в одну из бесед и доказать, что тоже кое-что смыслю в литературе.

Однажды вечером, уже собираясь домой, Лена сказала:

— Завтра у нас читательская конференция: «Труд как главный фактор и его отображение через галерею художественных образов». Придумали же названьице! Да и «галерея художественных образов» длинновата.

— Так обо всех и будешь рассказывать? — удивилась Мария Федоровна. — Тебе и недели не хватит.

— Сказали, опираться на книги последних лет.

— Ну и на что же ты обопрешься?

— Вот на это! Но надо освежить в памяти…

Она подошла к полке и вытащила два тома.

— Еще возьму «Спутников»… Можно?

— Это о труде?

— Как смотреть! По-моему, о труде… О самом тяжелом. О ратном. Красиво звучит? Может быть. Но так на самом деле и есть. Вы согласны?

— Согласна.

— Тогда я возьму. Мне ведь только освежить… Борьку с Женькой уложу спать и почитаю.

— Бери и скрывайся. Пока Сергей не пришел.

К одной из многочисленных полок был прикреплен квадратный листок ватмана, а на нем тушью аккуратно выведено:

Не шарь по полкам жадным взглядом, Здесь не даются книги на дом. Лишь безнадежный идиот Знакомым книги раздает.

— Студенческое творчество, — сказала Мария Федоровна.

— Это он персонально для меня. — Лена с трудом вытащила еще одну книгу, плотно зажатую соседними томами. — Кто же у вас, кроме меня, полки жадными глазами обшаривает? Может, Эльвира?

— Да нет… Она очень спокойна в этом отношении, — как бы одобряя мое спокойствие, сказала Мария Федоровна.

Но было в ее словах что-то такое, почти неуловимое, от чего уши мои стали, кажется, одного цвета с моими старыми красными клипсами. Хотя проверить это было трудно, поскольку еще накануне я подарила эти клипсы соседскому мальчишке: он любил играть в дикарей.

Лена разглядывала книжную полку, смешно морща нос и задумчиво почесывая свой мальчишеский затылок.

— Что же делать, а? Брешь образовалась. Небольшая, правда, но все-таки… Я ее книжками из второго ряда заткну. Сергей Сергеич ничего не заметит. Ладно?

Мария Федоровна сверкнула своими неестественно белыми зубами.

В тот же день вечером я прибежала к Нелли.

Она встретила меня в пестром халате, который упорно называла «персидским», хотя купила его в магазине готового платья на Петровке. Казалось, Нелли только что пришла с ночного бала, где ей всю голову усыпали серпантином и конфетти. Но на самом деле это были обыкновеннейшие бумажки, на которые она накручивала перед сном свои довольно-таки редкие волосы, чтобы днем они казались погуще и попышней.

— Фу, как от тебя валерьянкой пахнет! И еще какой-то медицинской гадостью. Погрязла в лекарствах? И охота тебе возиться со всякими доходягами!

Мне стало обидно за добрую Марию Федоровну.

— Валерьянкой не может пахнуть, — сказала я. — И лекарствами тоже. У тебя просто галлюцинации.

— Ну уж прости, миленькая! У меня тончайшее обоняние.

Нелли с наслаждением понюхала собственные руки. А потом игриво осведомилась:

— Как, между прочим, твой доцент? Ничего себе?

— Как он «себе» — не знаю, а мне… что-то не очень…

— Дорожки песком посыпает?

— Почему? Ему не больше тридцати трех.

— Тридцати трех? — Нелли присела на диван. — Ну, тогда понимаю. Тут уж не только с валерьянкой — со скипидаром повозишься.

— Ничего ты не понимаешь!..

Нелли было лень спорить и ссориться. Она устало зевнула:

— Так рано приходится вставать, просто каторга! Появились четыре морщины. Сдала я молодость в архив…

Она попала в архивный институт, как говорили, «на обломках папиных связей». Я поспешила успокоить ее:

— Долго сидеть не буду. Дело у меня небольшое… Но странное. Смеяться не будешь?

— Меня, миленькая, Чарли Чаплин рассмешить не сумел. Так что выкладывай.

— Расскажи мне, пожалуйста, вкратце содержание «Спутников». Ты ведь читала?

— Еще бы! А тебе зачем?

— Ну… Очень надо…

— Ага, понимаю. Сестра милосердия хочет подавить доцента своим интеллектом. Так? Пожалуйста, дави на здоровье. Я расскажу тебе. Только в самых общих чертах, а то спать хочется. Самую, так сказать, суть. Квинтэссенцию! Будешь записывать? А то еще забудешь или перепутаешь что-нибудь. Доценты этого не любят.

Она протянула мне крошечный граненый карандашик с оранжевой резинкой на конце и вырвала пару страниц из крошечного изящного блокнотика.

— Ну, я, значит, самую суть. Эта вещь… — Нелли почему-то книги и фильмы всегда называла «вещами», — эта вещь про мужское коварство. Пушкина помнишь: «Чем меньше женщину мы любим, тем легче нравимся мы ей…»? Помнишь?

— Кто же не помнит этих стихов?

— Дурочка, это не стихи, это — теория. «Правило безопасности движения» для мужчин и особенно для нас, неопытных женщин. Потому что мужчинам никогда нельзя выказывать своих чувств. Не поймут! Не оценят! А чем меньше мы любим, тем легче мы нравимся!.. Это моя собственная интерпретация. Понимаешь? Ну вот… В этой вещи одна старая дева обожает старого холостяка. Фамилию его я запомнила, оригинальная такая фамилия и со значением: «Супругов». Это, как пишут, авторская находка: фамилия, понимаешь, «Супругов», а жениться не хочет! То есть он бы женился, если бы эта старая дева ему своих чувств не выказывала. Но она их скрыть не сумела! Ну и осталась при пиковом интересе… Очень поучительная история! Ты записала? Тогда я тебе про вторую ситуацию расскажу. Там еще молодая есть санитарка. Да, кажется, санитарка… И тоже, представь себе, мужа своего ждет, с которым по уважительным причинам разлучилась на время. То есть это она думает, что на время… А оказалось, что навсегда! Потому что их брат…

— Чей брат? — не поняла я.

— Ну, мужчины… Они и на расстоянии чувствуют, когда мы томимся. Тут-то они и расцветают в полную силу! И дают нам жизни как полагается… Она, молодая девчонка, скучает и ждет, а он другую нашел. Тоже поучительная история. Вариации на ту же самую тему: «Чем меньше… тем легче…» Ты записала?

…Я не ошиблась: вскоре зашел разговор о книгах, которые Лена аккуратно водворила на прежнее местожительство в книжном шкафу.

Рассуждая о литературе, Лена становилась строгой и даже злой.

Мнения свои она высказывала с ожесточением, словно предполагала, что с ней кто-то не соглашается, и заранее спорила, возмущалась.

У Лены была склонность завораживаться литературными героями. И даже теми, которые по возрасту годились в отцы или деды. Она наповал была влюблена в старого князя Болконского и доктора Дымова из чеховской «Попрыгуньи», о которых я тогда знала лишь понаслышке. А потом познакомилась по кинофильмам. Лена была неравнодушна и к героям книг современных. Но то были лишь временные увлечения, которые возникали и растворялись, поэтому изменами это назвать было несправедливо.

— Вчера в какой уж раз «Спутников» этих перечитывала, а снова влюбилась в Данилова. И в доктора Белова, хотя он старик… Нет, серьезно… Вот если бы знала, что такой, как доктор Белов, действительно в Ленинграде живет, переселилась бы туда и стала ему помогать. Он ведь такой человек!

— А Борьку с Женькой на кого бы оставила? — поинтересовалась Мария Федоровна.

— С собой бы забрала. Им-то не все ли равно, где жить? Лишь бы со мной и мамой.

Я тоже должна была что-то сказать. И я сказала:

— А стоит ли из-за мужчины прописку менять? Ну, сохла эта старая дева по своему Супругову… А что получилось?

— И вовсе она не сохла, — вдруг обозлилась Лена. — Выражения-то какие! Она просто любила его. Лю-би-ла! Я ее понять не могу. Но она ведь любила! А мне их комиссар нравится. И Белов, начальник поезда. Как человек, конечно! Я уже говорила… А тебе Данилов не нравится?

— Данилова я что-то не помню…

Лена так выпучила глаза, будто в комнату вошел слон:

— Данилова забыла? Да это же их комиссар. А где это все происходит, ты помнишь? На войне происходит! На вой-не! В санитарном поезде. Где стонут… где умирают… И эта, как ты говоришь, «старая дева» должна всех спасать! Она самая добрая… И спокойная! Как же ты смеешь? А Данилова вовсе забыла?

Нельзя было объяснить Лене, что это не я забыла Данилова. Да и зачем было объяснять? Ведь виновата во всем была я. Это сейчас мне ясно. А в тот момент я просто ненавидела Лену: зачем позорить меня в глазах Марии Федоровны?

— Что-то ты в одно только руководство влюбляешься, — ехидно сказала я. — То в начальника, то в комиссара.

— А ты все перевираешь по-своему, — выпалила в ответ Лена. — Слушать противно!

Я взглянула на Марию Федоровну, надеясь на ее не по возрасту белозубую улыбку. Но она улыбаться не собиралась. Она печально, с жалостью смотрела на меня:

— Не пойму я, Вира, кому из нас важнее на ноги встать — тебе или мне.

Домой я вернулась злющая, прямо-таки разъяренная. И сразу набросилась на маму:

— Где ключ от книжного шкафа? Немедленно дай мне ключ.

— Эльвирочка, что с тобой? Как ты разговариваешь с мамой? Книги достаются с таким трудом. Зачем же их трепать? Лучшее украшение…

— Чепуха! — заорала я. — Чепуха! Дай ключ, или я ничего не буду есть!..

— Правильно, — вмешался в разговор папа. — Объяви голодовку. И я объявлю. Может быть, сообща чего-нибудь добьемся.

Тетя Анфиса как раз была у нас в гостях. Она степенно поднялась из-за стола.

— Трепать книги — это нет, но читать книги — это да, да и еще раз да!.. Я всегда за абсолютную справедливость…

Ошеломленная мама присела на корточки и полезла рукой за батарею: там, оказывается, хранился заветный ключ…

Самые страшные испытания для меня начинались в два часа дня. В это время Сергей Сергеич приходил домой обедать.

Задолго до двух часов Мария Федоровна прислушивалась к шагам на лестнице, к стуку парадной двери.

— Нет, это не Сережа… Слишком тяжелые шаги.

Действительно, на пороге стоял точильщик.

— И это не Сережа. Слишком медленно поднимается…

И правда, в дверь стучалась молочница, которая почему-то принципиально не признавала звонков.

— А это он! — Мария Федоровна сразу менялась в лице, приглаживала свои понемногу седевшие волосы.

«И чего она его так дожидается? — недоумевала я. — Как маленького». Мне лично приход Сергея Сергеича ничего хорошего не сулил. Прежде всего он пересчитывал пилюли в коробке и порошки в пакетике: не забыла ли Мария Федоровна принять? Как будто я не следила за тем же самым. Потом долго, с недоверием разглядывал бумажку, на которой я записывала температуру. И наконец усаживался за стол.

В пьесах и фильмах научные работники и дома все время разговаривают о своих открытиях, о замыслах и сомнениях. Но Сергей Сергеич почти никогда об этом не говорил. Он больше всего любил размышлять о международных проблемах.

Как ноты на пюпитре, он устанавливал перед собой газету, причем пюпитром ему всегда служила хлебница. Немного почитав, он откидывался на спинку стула и начинал поносить «политику с позиции силы» и методы «холодной войны».

— «Холодная война» — это отвратительно, — говорила Мария Федоровна. — Но ведь и холодный обед — тоже очень вредно. Поешь, а потом уж поговорим.

Но Сергей Сергеич не мог «потом». И суп приходилось подогревать минимум дважды.

Иногда я пыталась включаться в обсуждение международных событий. Но безуспешно… Однажды, откинувшись на спинку стула, Сергей Сергеич спросил:

— Ну а как вам нравятся дела на японских островах?

Я не уловила горькой иронии и бодро ответила:

— Очень нравятся!..

— Что же вам может нравиться? Там вчера было землетрясение.

В другой раз он сказал:

— Хороша эта «Фрут компани», а?

Наученная горьким опытом, я ответила:

— Чего уж хорошего! Просто отвратительно!

— А что она делает, вы знаете?

— Ну, что может делать фруктовая компания? — сказала я, будто невзначай переводя слова «Фрут компани» на русский и демонстрируя таким образом свое знание английского языка. — Что она может делать? Собирать фрукты…

— Собирать фрукты?! — Сергей Сергеич страдальчески взглянул на мать: что мне с ней делать?! — Она не фрукты собирает, а, как у нас изволят писать, душит соседние Латиноамериканские страны. Но на самом-то деле она просто ищет свою выгоду, так сказать, учитывает свой экономический интерес.

Он часто употреблял словечко «изволят»: «Как у нас изволят говорить», «Как у нас изволят утверждать», «Как у нас изволят писать»…

Мне в эти минуты почему-то вспоминались стихи, которые нам в школе поручали заучивать наизусть:

Во глубине сибирских руд Храните гордое терпенье, Не пропадет ваш скорбный труд И дум высокое стремленье…

Я понимала, что стремленье дум у Сергея Сергеича было высокое. Но и опасное… У папы стремления тоже были высокими. Он не употреблял слово «изволят», а прямо рубил сплеча: «Мало ли что у нас пишут!», «Мало ли что нам хотят внушить!».

— В Сибирь захотел? — оглядываясь по сторонам, спрашивала его мама. — Но я не декабристка — и за тобой не поеду.

На декабристку мама действительно была не похожа.

Стремления дум у папы и Сергея Сергеича были почти одинаковыми. Но папа не казался мне героем, а Сергей Сергеич постепенно начинал им казаться.

— Газет вы, что ли, не читаете? — поинтересовался Сергей Сергеич.

Газет я действительно не читала.

Раньше папа выписывал газеты на дом. Но пока он приходил с работы, мы с мамой успевали пустить их в дело: завернуть туфли, чтобы отнести к сапожнику, или разложить, чтобы уборщица, протирая стекла, не оставила на подоконниках следы своих ног. Папа возмущался, говорил, что так поступали только дикари в эпоху средневековья.

— У дикарей никогда не было газет. И они не могли так поступать, — отвечала мама.

В конце концов папа «устал бороться» и переадресовал газеты к себе на работу. С тех пор я их и в глаза не видела.

После своего провала с «Фрут компани» я помалкивала и больше не вступала в разговор о международных делах. А про себя твердо решила: прочту сразу все газеты за год — тогда мы поговорим!

Так я и сделала. Несколько вечеров просидела в читальном зале и просмотрела все заголовки статей, касавшихся зарубежной жизни.

Там, в читальне, я, между прочим, сделала для себя массу неожиданных открытий.

Сергей Сергеич за обедом часто ругал какую-то особу по имени Ната. Он гневно восклицал:

— Ната — это вредная штучка. И очень опасная!

«Наверно, какая-нибудь отвратительная особа!» — думала я. Но оказалось, что Сергей Сергеич ругал не «Нату», а НАТО и что НАТО — это вовсе не какая-нибудь неприятная особа, а неприятное военное сообщество. Да, просто счастье, что я не вздумала и тут высказать свою точку зрения. Вот бы села в галошу!..

Возвращаясь из читальни, я с грустью обнаружила, что все международные события перемешались в моей памяти. Я путала Исландию с Ирландией, а Швецию со Швейцарией…

— А почему в Европе, в этих самых кабинетах… так часто бывают кризисы? Наверное, уж все кофе в море побросали…

В моем представлении с детства «кризисы перепроизводства» были неразрывно связаны с банками кофе, которые с кораблей выбрасывают прямо в открытое море.

Сергей Сергеич встал, оперся обеими руками о стол, а тело слегка наклонил вперед, точно взошел на кафедру.

— Вы имеете в виду правительственные кризисы, милая. Это совсем другое дело. А кофе в Европе никогда не произрастал. Он типичен для Бразилии… — Сергей Сергеич выждал немного, будто я должна была законспектировать его слова. И потом, как это, наверное, делал на лекциях, повторил: — Да, кофе типичен для Бразилии. А для Европы типичны правительственные кризисы. Впрочем, и в Бразилии они тоже случаются.

Я робко взглянула на Марию Федоровну. Лицо ее было печально, как в день моей ссоры с Леной. И казалось, она, как и тогда, хотела спросить: «Кому из нас важнее встать на ноги, Вира, — тебе или мне?»

Придя домой, я хмуро спросила папу:

— Почему ты не приносишь газеты домой?

— А вам что, не хватает оберточной бумаги? — съехидничал он.

— Я буду их читать! Каждый день.

Мама схватилась за сердце:

— Что делают с ней эти люди на первом этаже? Ушла в себя, ничего не рассказывает… Своей единственной маме ничего не рассказывает. И все время новые ультиматумы!

А папа положил руку мне на плечо и прошептал:

— Ходи туда, Вера… Почаще ходи на первый этаж. Может быть, человеком станешь!

…Лена вбежала в комнату, не снимая своего старенького демисезонного пальто, как видно перелицованного: я разглядела «заштукованные», словно заросшие нитками, петли.

Лена сбросила на плечи пуховый платок, стряхнула с волос пушинки (то ли это был снег, то ли пух от платка) и подняла руку:

— Внимание! Сергей Сергеич и Эльвира! Приглашаю вас на молодежный бал. К нам, в Дом культуры. Форма одежды — самая парадная!

Доцент снял очки, удивленно взглянул на Лену:

— Ты можешь пригласить только одного из нас. С кем же останется мама?

— А мама может на один вечер остаться сама с собой. — Мария Федоровна посмотрела на нас так, будто все мы ей чудовищно надоели. — Хочу немного отдохнуть… Побыть наедине со своими мыслями.

— Наедине с мыслями нельзя! — категорически заявила Лена. — Пусть подежурят ваши горячо любимые десятиклассницы. — Она ревновала Марию Федоровну к ее ученицам. — Они давно уже мечтают нести трудовую вахту у этого дивана. Посмотрим, как справятся!..

Сергей Сергеич отложил газету в сторону, встал и застегнул пиджак на все пуговицы. Затем он прошелся взад и вперед перед зеркалом, определяя, годится, ли он еще для молодежного бала… Оставшись доволен собой, он лихо взбил волосы, которые и без того стояли дыбом, и торжественно вытянулся перед Леной:

— В принципе приглашение принято. В принципе…

Принципам своим он никогда не изменял и от них не отказывался.

— Прекрасно! — воскликнула Лена. — А ты, Эльвира, можешь кого-нибудь пригласить. Если хочешь.

— Я позову Нелли.

Встретиться договорились под большими, похожими на барабан часами на углу площади. Мы пришли вовремя, а Нелли опаздывала.

Было холодно.

— А Гоголь стоит себе на той стороне без шапки, в легкой накидке — и хоть бы что! — сказала Лена.

Но и самой ей было «хоть бы что»: ждала на морозе в демисезонном пальто и даже не ежилась.

— Семеро одного не ждут. Пошли, — предложила я.

— Семеро не ждут, а нас только трое, — возразил Сергей Сергеич. — Да, только трое…

— Подождем, — сказала и Лена.

Они ждали Нелли ради меня, и от этого было еще неприятней.

Наконец Нелли явилась.

— Простите, я на высоких каблуках, а сегодня так скользко, — сказала она каким-то придуманным рыдающим голосом. И вдруг ни с того ни с сего так же придуманно расхохоталась.

Этот смех появлялся у Нелли только в присутствии незнакомых мужчин.

— Я уцеплюсь за вас! Можно? — Она схватила Сергея Сергеича за руку. — А то приземлюсь на своих ходулях. — И продолжала на ту же тему: — Не хотелось туфли под мышкой тащить. Да там, в больнице, наверно, и гардероба нормального нету. Негде было бы переодеться.

— В больнице есть гардероб, — преспокойно сообщила Лена. — А вечер будет в Доме культуры. И там тоже, представьте себе, все нормальное.

Нелли пропустила ее слова мимо ушей.

— Это новая мода? — спросила она у Лены. — Напяливать такое пальтишко в мороз?

— Я хитрая: внизу телогрейка! — без всякого смущения и без обиды ответила Лена. — А другого пальто у меня нет.

— А-а… — протянула Нелли. — Сейчас хорошо было бы закутаться в аристократический мех. Чтобы приятно нежил и щекотал… Кстати, Сергей Сергеич, вы ведь, кажется, специалист по пушнине?

— Верней сказать, по клеточному звероводству, — с нарочитой галантностью ответил Сергей Сергеич.

Нелли заговорила на ту тему, которая, по словам мамы, не должна была исчезать из наших бесед с доцентом. «Ты должна все время показывать ему, что интересуешься пушным делом! — поучала меня мама. — Что это — твое жизненное призвание! Понимаешь? Скажи ему, что еще в детстве очень любила пушистых собачек и даже остригла однажды нашего старого кота Фальстафа». Но я не рассказывала Сергею Сергеичу о нашем коте, потому что знала: никогда и ни за что в жизни не будет он устраивать меня в свой институт. Даже если бы я подарила его маме свои здоровые ноги. Впрочем, такую взятку он, может, и принял бы… Но я, увы, не могла ее предложить! И я помалкивала о моем неожиданно открывшемся «жизненном призвании». А Нелли сразу заговорила о пушнине:

— Ну, откройте мне секрет: где можно узреть хорошую чернобурку?

— Советую вам отправиться в Красноярское зверохозяйство.

— В зверское хозяйство? Какой кошмар! — Нелли отреагировала на собственную шутку собственным придуманным смехом. Остальные даже не ухмыльнулись.

— Там, в этом зверохозяйстве, — будто не услышав ее, продолжал Сергей Сергеич, — вам покажут отличных серебристо-черных лисиц. Великолепнейших!

— Да ну, не хохмите! — капризно вскрикнула Нелли.

— А что? Далеко ехать? Холодов боитесь? Тогда поезжайте в Салтыковское зверохозяйство — это здесь, совсем рядом. Вам покажут ценнейшие породы платиновых и беломордых лисиц.

— Вы все острите, Сергей Сергеич! Я же не на экскурсию собираюсь, я хочу купить чернобурку. Как говорят, приобрести в личное пользование.

— Ах так! — Сергей Сергеич изобразил на своем лице чрезвычайное удивление. — Вы хотите приобрести? А сперва сказали «узреть». Да, именно «узреть»! Купить — это другое дело. Вам тогда надо в меховой магазин обратиться. Да, именно в магазин…

— Я уж столько магазинов исходила! Столько мехов перетрогала… Измытарилась! Рахитики какие-то. Заморыши…

— Рахитики, говорите? Ну, тогда мы персонально для вас откормим одну лису до размеров среднего бегемота. Все в наших руках!

— А чем их кормят? Лисиц… Вы знаете, Сергей Сергеич?

— Знаю. И даже сам для них кормовой рацион составил. Этакую «Книгу о вкусной и здоровой пище» для пушных зверей. Обширнейшее, надо сказать, меню. И молоко, и яйца, и крупа, и свежедробленые кости, и рыбий жир. И даже, представьте себе, дрожжи!

— Интересно! — Лена на ходу, через платок, почесала свой мальчишеский затылок. — А вот вы сказали, «клеточное звероводство». Это что значит, а?

— Это значит, что мы в клетках лисиц держим. В особых клетках — с приподнятым сетчатым полом. Чтобы земли не касались.

— Бедные зверюшки! — надрывно воскликнула Нелли. — Это же не клеточное, а какое-то тюремное звероводство.

— Персонально для вас стараемся, — ответил доцент. — Вы ведь аристократический мех ищете?

— Мечта моей жизни! — воскликнула Нелли.

Мы свернули в довольно-таки темный переулок, в конце которого подмигивал огнями Дом культуры. Нелли при каждом удобном случае восклицала: «Ах, падаю!» И всем телом наваливалась на бедного Сергея Сергеича.

Когда мы мерзли под часами, похожими на барабан, я, поеживаясь, мечтала: скоро мы очутимся в тепле и под сияющей люстрой я буду танцевать с Сергеем Сергеичем, думая о том, что за окнами в это время противно, метельно. Но появилась Нелли и принялась все разрушать. Зачем я пригласила ее? Хотела похвастаться «шикарной» подругой?

Все уже собрались в зале. Юноши объединились в молчаливое братство возле окна. Они переминались с ноги на ногу и исподлобья поглядывали на девушек. А те независимо щебетали в другом конце зала, словно не замечая парней, но отлично зная, что на них смотрят. Нелли бесцеремонно, прищурив глаза, оглядела их и доверительно шепнула мне и Сергею Сергеичу:

— Типичная серость!

Сергей Сергеич промолчал. Я начала злиться: «Нравится она ему, что ли? Меня за пучок травы в пух и прах разнес, а ей все прощает. Где же справедливость на белом свете?»

Появление Лены подействовало на юношей… Особенно оживился один из них. Он даже направился к нам — в обход, вдоль стен. Но потом в смущении застрял где-то на полдороге.

— Еще один ход конем — и будешь здесь! — крикнула Лена.

Юноша подошел, и я увидела на его груди шахматный значок с изображением коня. Но пожалуй, больше ему подошел бы значок метателя диска или борца солидного веса. В моем представлении все шахматисты были хрупкими, бледнолицыми и непременно в роговых очках. А юноша был до того широкоплеч, что куртка его, казалось, вот-вот разлетится по швам. Глаза же при этом смотрели робко и неуверенно. «Это он только при мне такой», — объяснила нам позже Лена.

Он представился:

— Леша!

От смущения он слишком крепко жал нам руки. Нелли вскрикнула:

— Ой, потише! Я ведь не санитарка!

Все промолчали. И Сергей Сергеич ничего не сказал.

Леша пригласил Лену на первый танец. Нелли нервничала: к ней никто ни прямо, ни в обход не устремлялся. И ко мне тоже. Но вдруг меня попросил «подарить ему первый танец» (именно так он выразился!) Сергей Сергеич.

Врач разрешил Марии Федоровне передвигаться по комнате.

— Но главное, — предупредил он, — держать ноги в тепле. Наденьте несколько пар шерстяных чулок. Самых теплых, какие у вас есть.

— А у меня вообще нет шерстяных… — виноватым голосом сказала Мария Федоровна.

— Выход очень простой: надо купить, — сказал доктор. — Но только из хорошей шерсти, чтоб не кололи ногу. Поискать придется.

Тут я вскочила с дивана:

— Ничего не надо искать! Никуда не надо ходить! Чулки вам принесут на дом. И самые лучшие. Вот увидите!

— Разве промтовары теперь можно заказывать на дом? — удивилась Мария Федоровна. — Сколько перемен за время болезни!

— Можно. Еще как можно, — таинственно, вполголоса заверила я Марию Федоровну.

По коридору Римма Васильевна, как обычно, шла боком, словно стены были только что выкрашены и она боялась испачкаться.

Войдя в комнату, она вытащила из-под пальто сверток с традиционной розовой ленточкой. Положив сверток на стол, она стала, как всегда, презрительным взглядом оценивать комнату. Обстановка и правда была очень скромная. Железная кровать, диван, стол и самый заурядный платяной шкаф. А на открытых полках стояли и лежали книги. Они были и на подоконниках и даже взобрались на платяной шкаф.

— Я думала, что доценты… прилично обеспечены, — изрекла Римма Васильевна.

— А вы что, собираетесь стать доцентом? — добродушно поинтересовался Сергей Сергеич.

— Что вы? Кому это надо? — Меховые плечи Риммы Васильевны всколыхнулись чуть ли не до ушей и так же бурно опустились: у меня, мол, есть другая профессия!

Римма Васильевна была удивлена: никто перед ней не заискивал.

Но главное было впереди.

Сергей Сергеич, находясь в миролюбивом настроении, развязал розовую ленточку и развернул кремовый сверток.

— Ну что же, — сказал он, — чулки как чулки. Самые обыкновенные, шерстяные. Да, самые обыкновенные. И очень хорошо. Сколько мы вам должны?

Римма Васильевна побелела.

— Самые обыкновенные? Да вы таких за миллион не достанете. У нас таких не бывает!

— Кажется, я уже слышал что-то подобное… — задумчиво сказал Сергей Сергеич. — Но где именно?

Он стал припоминать, а я затаила дыхание. Но он не вспомнил… И как тогда, в первый день нашего знакомства, спросил:

— У нас, значит, таких не достанешь? А где же вы достали? На том свете?

— Вот именно, на том! — вызывающе ответила Римма Васильевна.

Сергей Сергеич с угрожающим спокойствием вновь завернул чулки в кремовую бумагу.

— А вы, собственно, из какого магазина?

— Я? Из магазина?!

— Разве вы не из отдела доставки? — вмешалась в разговор Мария Федоровна.

— Я?! Из отдела?! — уже истерически выкрикнула Римма Васильевна. — Ни разу в жизни в штатах не состояла. Они не для меня.

— Да, не для вас, — все с тем же предгрозовым спокойствием сказал Сергей Сергеич. — Но главное: вы не для них! А кто же вы такая? Обыкновенная спекулянтка?

Пожалуй, больше всего Римму Васильевну обидело слово «обыкновенная».

— Без нас не проживете! — взвизгнула она.

Я умоляюще взглянула на Марию Федоровну: может быть, она, как всегда, призовет Сергея Сергеича к выдержке. Но добрые глаза Марии Федоровны стали непроницаемыми и, казалось, совершенно недоступными для сострадания.

Римма Васильевна даже забыла свой кремовый сверток.

Я тоже выбежала на лестницу и сунула сверток ей в руки.

От величия Риммы Васильевны и следа не осталось. Лицо ее было в пятнах, хищно поблескивали металлические зубы.

— Куда ты меня привела, девчонка?! К какому-то припадочному неврастенику!

В тот миг я поняла или, верней сказать, ощутила точность выражения «руки чешутся».

— Сама припадочная! Ногтя его не стоишь! Спустить бы тебя с пятого этажа!

Вдруг сзади раздался спокойный голос Сергея Сергеича:

— К сожалению, мы на первом этаже живем. Так что ваш план, Эльвира, просто невыполним. Да, невыполним… Но если она вздумает явиться к вам на пятый этаж, обязательно осуществите свой замысел. Да, непременно осуществите!

Значит, он стоял в дверях и все слышал? Слышал, как я его защищала…

Мама обожала получать подарки. То была ее болезнь, ее страсть. В связи с этим у нас в доме отмечались все семейные даты — и даже такие, каких не отмечают, наверно, ни в одной другой семье. Каждый год, например, мама праздновала не только годовщину свадьбы, но и день своей первой встречи с папой. Это семейное торжество было, так сказать, «резервным». Дата его произвольно передвигалась мамой. «День первой встречи» отмечался то летом, то зимой, то осенью — в зависимости от того, когда приезжал в Москву какой-нибудь родственник, щедрый на подарки.

Что же касается московских родственников и знакомых, то мама точно знала, от кого что следует ждать. Было известно, например, что папины родственники нарочно дарят такие вещи, которые уже есть у мамы, и, таким образом, их подарки имеют лишь «символическое» значение, но не имеют практического применения.

— Вот увидишь, твоя младшая сестричка нарочно принесет мне сегодня «Серебристый ландыш», — предсказывала мама, — потому что она знает, что у меня уже есть три флакона этого самого «Ландыша». Целый букет!

Папа пытался защитить свою «младшую сестричку», у которой, между прочим, было уже три взрослых сына:

— Она не могла залезть к тебе в гардероб. И не могла знать, сколько у тебя там флаконов!

— Она все может! И все знает! — убежденно заявляла мама.

Другие папины родственники, опять же «нарочно», дарили такие вещи, которые, по словам мамы, носил почти весь город.

— Я не могу ходить по улице с этой сумкой: она есть у каждой второй женщины. И пойми наконец: дело не в подарках, а в отношении! Даря всякую дрянь, они этим как бы подчеркивают, что лучшего я не стою.

Такие далеко идущие выводы повергали папу в растерянность. И он принимался нервно изучать соседний двор.

На основании многолетней практики было также установлено, что самые дорогие и, как говорила мама, «от глубины души идущие» подарки всегда приносит Борис Борисович — тот самый старинный друг нашей семьи, который так поэтично назвал мамины руки «лебединым озером».

Я терпеть не могла Бориса Борисовича. Он был такой сладкий, что я в его присутствии всегда пила чай без сахара. По той же причине я в детстве упорно звала его Барбарисом Барбарисычем, за что получала от мамы подзатыльники и шлепки. Заодно почему-то всегда доставалось и папе.

Мама уверяла, что это он, руководствуясь слепым чувством ревности, научил меня неуважительно относиться к Борису Борисовичу.

Чувство ревности мама называла «мелким», «буржуазным», а иногда объединяла оба эти определения — и называла «мелкобуржуазным».

Лицо у Барбарисыча было пухлое, будто он все время держал во рту, за щеками, непрожеванную еду. И вообще он был грузным мужчиной, а голос из его огромного тела вылетал такой тонкий, что я по телефону всегда принимала старинного друга нашей семьи за одну из маминых родственниц.

«Нет, — думала я, — будь даже папа ревнив, как Арбенин, он все равно не мог бы ревновать маму к этому старинному другу».

Папа доказывал то же самое. Но мама говорила, что он ревнует, «не отдавая себе в этом отчета».

Отшлепав меня за неуважение к Борису Борисовичу, мама многозначительным тоном уверяла, что «жизнь очень сложна» и что «я, когда вырасту, все пойму!». Но мне казалось, что если даже я когда-нибудь стану академиком и пойму вообще все на свете, я и тогда не стану лучше относиться к толстому и сладкому Барбарисычу.

Открывая вечер, так сказать, кратким вступительным словом, мама обычно восклицала:

— Сегодня я должна была бы вывесить во всех углах комнаты траурные флаги!..

— Ну, ми-илая, — пытался остановить ее папа, — зачем же придавать вечеру такой оттенок… такой, я бы сказал, странный привкус.

Но удержать маму было невозможно.

— Не прерывай мою мысль на полуслове. Да, я должна была бы вывесить траурные флаги, а вывесила новые портьеры! Потому что я до сих пор еще верю в возможность твоего перевоспитания. Потому что в душе я педагог.

В душе у мамы таилось множество разных профессий. В душе она была музыкантшей, актрисой и… надомницей, перевыполнявшей план на изготовлении пикантнейших дамских кофточек.

О дне своей первой встречи с папой мама в разные годы вспоминала по-разному. Когда я была еще совсем маленькой, мама, помнится, говорила, что они встретились где-то на теннисном корте. Это было странно, потому что папа никогда не играл в теннис.

Позже мама совершенно точно припоминала, что впервые они познакомились под звуки «Лунной сонаты» в полутьме ложи-бенуар, в Большом зале консерватории. Это тоже было весьма сомнительно, потому что, во-первых, на концертах не тушат свет и не бывает полутьмы, а во-вторых, в Большом зале консерватории ложи-бенуар вообще отсутствуют.

Папины воспоминания были куда более устойчивы. Он упорно, не обращая внимания на многозначительные мамины подмигивания и легкие толчки под столом, утверждал:

— Мы с тобой познакомились в студенческой столовой Политехнического института. Я там учился, а ты приходила к нам обедать, потому что жила в том же доме. И еще потому, что у нас были дешевые обеды.

— Ну конечно, разве он мог запомнить день нашей первой встречи?! — негодовала мама. — Но зато он, может быть, запомнит день нашей последней встречи, когда я наконец не выдержу и брошу все.

При этом мама бросала не все, а лишь взгляд на своего Барбарисыча, словно нажимала невидимую кнопку, заставлявшую звучать его тонкий голос. Борис Борисович вытирал салфеткой пухлые губы и целовал маме руку:

— Не волнуйтесь, друг мой! Я всецело на стороне «Лунной сонаты», а, разумеется, не этой самой… как уж ее… студенческой столовой! Антон Петрович просто запамятовал. Он вспомнит, уверяю вас.

И папа действительно вспоминал. Все вспоминал: и ложу-бенуар, и «Лунную сонату», и даже знаменитый теннисный корт. Поскольку папа «устал бороться», вечер входил в нормальное русло.

На этот раз подготовка ко «дню первой встречи» была не совсем обычной: мама что-то утаивала от нас, готовила какой-то сюрприз.

Она не составляла мысленно длинный список друзей, приятелей и знакомых и не исключала потом из него скупердяев, своих «скрытых врагов», всех «недарящих» и дарящих, но «желающих дешево отделаться». На вечер был официально приглашен только Борис Борисович. Даже тетю Анфису не пригласили, хотя она, часто бывая у нас дома, отлично знала, что есть и чего нет в мамином гардеробе, и дарила только то, чего там еще не было.

А приготовления между тем шли весьма бурные. Мама жарила и пекла с утра до вечера. И даже позвала на консультацию соседку с третьего этажа, к помощи которой она поклялась не прибегать никогда в жизни. Соседка эта, помогая маме кулинарничать, потом распространяла по всему дому искаженное и ухудшенное содержание маминого меню. Мама клялась, что ни в каких, даже самых критических случаях жизни она не спустится за помощью вниз. И вдруг спустилась! Значит, надвигался сверхзначительный случай. Но какой именно? Ради чего мама пожертвовала самолюбием и подарками? Ради чего?!

С Борисом Борисовичем я поздоровалась издали: я всегда боялась, что он вдруг, без всякого предупреждения, может схватить мою руку и поцеловать своими мокрыми или, как пишут в романах, «влажными» губами. В коридоре, на столике возле телефона, Барбарисыч оставил солидный пакет: он любил преподносить подарки не сразу, а в самый разгар вечера, в присутствии гостей, чтобы «в открытом бою» взять верх и продемонстрировать безграничную широту своей натуры.

Мама оставила пакет без внимания, не бросала на него и на лучшего друга семьи любопытных, испытующих взглядов. Она чего-то ждала…

Мы сели на диван, и Борис Борисович завел разговор на свою излюбленную тему: о сослуживцах, с которыми «только он один и может работать» и с которыми «неизвестно что будет, когда он наконец-то уйдет на отдых»…

— Все предприятие держится на мне. Все дело! На мне одном, — заявлял обычно Борис Борисович.

Что это было за «дело» такое, он никогда не уточнял. Но папа однажды разъяснил мне, что у старинного друга нашей семьи вообще нет никакой определенной профессии, а есть одна лишь солидность и «частная инициатива».

Только-только Барбарисыч разговорился, как раздались три коротких звонка. Мы с мамой побежали открывать… И я замерла на пороге: в дверях стоял Сергей Сергеич. Вид у него был обеспокоенный и смущенный.

— Что случилось? Марии Федоровне плохо?! — заволновалась я, решив, что первые прогулки по комнате оказались преждевременными.

Он ничего не успел ответить: мама, оттеснив меня к вешалке, ринулась вперед:

— Что ты, Вирочка! Это же и есть мой сюрприз! Я пригласила Сергея Сергеича… Заходите, будьте как дома. Раздевайтесь, скорей раздевайтесь!

«Раздевать» Сергею Сергеичу было нечего, потому что он пришел без пальто и без шапки.

Мама тут же открыла торжественную часть вечера. Я думала, она несколько изменит обычную программу. Но она ничего не изменила: сказала все, что полагалось, о траурных флагах и знаменитой ложе-бенуар. Сергей Сергеич слушал все это так внимательно, что папа, махнув рукой, не стал спорить и вспоминать студенческую столовку.

Я забыв недавней истории с Риммой Васильевной, сидела опустив голову и мяла край новой скатерти. Проницательный Борис Борисович понял мое волнение по-своему.

— Не надо, милочка, — сладко шепнул он мне. — Пусть они страдают — мужчины!.. Пусть они волнуются!

Он сказал это так, будто сам был женщиной или, по крайней мере, существом среднего рода. Я терпеть не могла, когда Барбарисыч называл меня «милочкой» или «деткой». В эти минуты казалось, что из глаз его на мое новое платье вот-вот капнет что-то жирное, чего не вытравит уже ни одна химчистка на свете.

Когда мама покончила со своими воспоминаниями, Борис Борисович тяжело, со скрипом поднялся и направился в коридор. Он с трудом приволок оттуда массивный пакет, положил его на диван и многозначительно, не спеша развязал бумажную бечевку. В бумагу была завернута туша диковинного зверя, высеченная из камня.

— Я мечтала об этом всю жизнь! — воскликнула мама и бросилась к каменному страшилищу.

Папа смущенно напрягся.

И я тоже не поняла, почему мама должна была мечтать об этом всю жизнь.

— Вот вы, Сергей Сергеич, кажется, зверовод? — сказал папа. — Не известны ли вам имя и фамилия этого чудища?

— По-моему, в нашей комнате есть только одно чудище, — зло отчеканила мама.

Доцент поправил очки, взглянул на тушу, потрогал ее руками.

— Ни в лесах, ни в степях я, признаться, такого зверя не встречал. Да, не приходилось…

— Тем интересней! Тем загадочней! Тем дороже мне этот подарок! — воскликнула мама и прижала камень к груди.

— Я был уверен, что это порадует вас, — вкрадчиво сказал Барбарисыч и поцеловал маме руку.

Сергей Сергеич виновато вздохнул:

— Я ведь не знал, что у вас семейное торжество. Думал, просто заскочу на полчасика…

— На полчаса? Всего на полчаса?! — Мама схватилась за сердце.

— Да, всего… Больше никак не могу: моя больная осталась одна.

— А мы потом всей компанией спустимся к ней! — провозгласила мама, будто обещая нечто прекрасное.

Сергея Сергеича это обещание не обрадовало.

— Я бы, разумеется, не имел ничего против… Но ей, знаете ли, необходим покой. Так что вряд ли стоит… А подарок — за мной! Не знал я, что у вас торжество. Думал, просто так… И Эльвира ничего не сказала.

Мама встрепенулась:

— Да-а, Сергей Сергеич, подарочек уж за вами! Мы все ждем от вас дорогого подарка… То есть это для нас он будет очень дорог, а вам обойдется даром. Ничего, ровно ничего не будет стоить!..

— Как радостно делать людям приятное, когда тебе это ничего не стоит, — не без ехидства заметил Борис Борисович.

— Такой подарок нельзя взять в руки или поставить на стол: он бестелесен, он невесом! — продолжала мама.

От волнения я натянула край скатерти — и посуда поехала ко мне. Так вот почему мама не пригласила гостей: чтобы они не мешали «обрабатывать» Сергея Сергеича в нужном ей направлении!

Барбарисыч не был посвящен в мамины замыслы. И все понял по-своему.

— Наша Вирочка — это, знаете ли, бесценный и еще никем не открытый клад, — сладко заговорил он. — Счастлив будет тот, кто найдет его! Кому он достанется!..

Сергей Сергеич растерянно смотрел то на маму, то на друга семьи, то на каменное страшилище.

Мамины глаза сверкнули, что называется, дьявольским блеском.

Мысль, высказанная Борисом Борисовичем, раньше не приходила ей в голову. И видно, очень понравилась. Мама решила немедленно объединить два плана — свой и Барбарисыча — в один общий план наступательных действий.

— Да, Сергей Сергеич, художнику не к лицу хвалить свое произведение, но я, отбросив ложную скромность, скажу: наша Эльвирочка — это сокровище. Или клад, как совершенно точно и очень образно выразился старинный друг нашего дома. Одного, лишь одного не хватает Вирочке — высшего образования!.. Я помню, как в самом раннем детстве наша дочь, еще несмышленый младенец в ту пору, любила пушистых собачек. И кошечек! Это была не просто забава. Это было призвание! Она любила не столько кошечек, сколько пушнину. Я поняла это сердцем матери!

Тут я не выдержала. Вскочила из-за стола, подошла к Сергею Сергеичу и потянула его за рукав:

— Пойдемте… Я что-то очень волнуюсь за Марию Федоровну. Она ведь совсем одна.

Доцент возрадовался:

— Пойдем! Разумеется, мы пойдем!

Мама обрадовалась не так сильно:

— Вирочка! Мы с Борисом Борисовичем хвалили тебя, а ты нарушаешь святые законы гостеприимства!

— Нет, она права. Совершенно права, — вступился за меня Сергей Сергеич. — Я в эти дни, в эти последние дни, хочу почаще быть с мамой. Не оставлять ее…

«Почему именно «в эти дни»? И почему в «последние»?» — не поняла я.

Уже на лестнице Сергей Сергеич спросил:

— О каком все же невесомом подарке… шел разговор? Я не вполне уяснил…

— Вы не догадались? — неискренне изумилась я. — Она просто хочет познакомиться с Марией Федоровной. Вот и все. Это и будет вашим подарком… Ведь она же сказала: «Давайте спустимся вниз!»

— Ах вот что! Ну, это вполне реально. И даже будет весьма кстати. Особенно через некоторое время. Дней через десять.

Я опять ничего не поняла.

— Нет, это не Сергей Сергеич. Походка слишком торопливая, — сказала я.

Мария Федоровна пристально и с некоторым удивлением взглянула мне прямо в лицо:

— Тоже к шагам прислушиваешься? — Помолчала немного и с грустью добавила: — Сережа сегодня не придет обедать.

— Как не придет?

— Дел много… К отъезду готовится.

Я машинально закрыла щеки руками, чтобы Мария Федоровна не заметила, как я краснею. Или бледнею…

— Он уезжает? В командировку?..

— Нет, надолго. В сибирское звероводство.

«В Сибирь захотел?» — запугивала мама папу. А Сергей Сергеич, стало быть, именно туда и собрался… по собственной воле.

Не знаю, как это вышло, но я вдруг зло и громко заговорила, почти закричала:

— Они не смеют его посылать… Не имеют права! У него мать больная. Никто не может его заставить!

Мария Федоровна совершала в эти дни, как сказал Сергей Сергеич, «первые дальние переходы с частыми привалами».

Услышав мои слова, она сделала внеочередную остановку: неловко села на стул, будто слова мои толкнули ее.

— Вира… — тихо сказала она. — Я все-таки поднялась на ноги. И не без твоей помощи. А сама ты… Никто его не заставляет. Он сам решил ехать. Трудно мне будет без него. Ничего не говорю, очень трудно… Но ведь у него мечта есть: столько, говорит, разных там пушистых зверьков вырастим, чтобы Лена Сигалова в красивой шубке ходила! Это он особо подчеркивает.

— Меня он… не подчеркивает? — Как эта фраза вырвалась у меня изо рта!

Мария Федоровна вновь задумчиво глянула мне в лицо:

— Вслух ничего не говорит. Но может быть, молча, про себя…

И тут мне очень захотелось уговорить Марию Федоровну, чтобы она не пускала его в Сибирское зверохозяйство.

— А все-таки он плохой… то есть не вполне заботливый сын, если может вас оставить!

Марию Федоровну рассердили мои слова. Она с трудом поднялась, подошла к окну и стала глядеть во двор, где ребята со снежками и льдышками в руках брали «неприступную крепость» — нашу старую сломанную беседку.

— Он хороший сын, Эльвира, — сказала Мария Федоровна, впервые назвав меня полным именем. — Очень хороший. — И, взглянув через плечо, спросила: — Тебе это ясно?

Я-то в конце концов кое-что поняла. Но мама ничего понимать не хотела.

— Он обманул нас! — кричала она. — Полгода ты целыми днями просиживала у них, как домработница. Зачем?! Он давно знал, что уедет. И нарочно молчал, чтобы не отпугнуть тебя от своего дома. Но я этого так не оставлю. Пусть он до отъезда переговорит с кем надо. Пусть все устроит. Иначе я лягу на рельсы перед его поездом!

— Ни в какой пушной институт я все равно поступать не собираюсь…

Мама тут же сравнила меня с жестокими дочерьми короля Лира. Она сказала, что эти дочери по сравнению со мной просто ангелы и пример нежных, заботливых деток.

— Перестань, мама. Мне надоели литературные сравнения. Давай говорить по-человечески… Институт, в котором работал Сергей Сергеич, вовсе не учебный, а научно-исследовательский. Понимаешь?

— Зачем же ты ходила к ним, на первый этаж, каждый день?

— Чтобы вылечить Марию Федоровну, — спокойно ответила я. — Мне было там хорошо. И я буду ходить туда чаще, чем раньше, потому что Мария Федоровна остается одна. Не толкай меня больше на хитрости, мама! Никогда не толкай… Слышишь?

Мои слова произвели на маму небывалое впечатление — она стала вдруг тихой, растерянной. И заговорила совсем просто, даже робко:

— Пойми, Эльвирочка, я же для тебя старалась. Только для тебя… Разве мне что-нибудь нужно? Всю жизнь я оберегала тебя, боролась за тебя. И с папой, и с учителями, и вообще со всеми…

— Ты боролась против меня, — жестоко ответила я. — А вот папа… Сейчас мне все ясно. Только он слишком быстро уставал бороться, а ты не уставала никогда!

Мама опустилась на диван и тихо-тихо заплакала.

Я подбежала к ней:

— Прости меня, мамочка! Прости… Я знаю, что ты любишь меня больше всего на свете. Но мы должны были поговорить. Прости меня…

Я утешала маму, потому что все равно… любила ее и не могла видеть, как она плачет.

Сергея Сергеича мы провожали вдвоем с Леной. Сквозь окно он до последней минуты кричал нам одно и то же:

— Не забывайте маму! Не оставляйте ее одну!..

Когда поезд ушел, Лена крепко взяла меня под руку, и мы пошли вместе с другими провожающими, которые, как обычно после прощания, были притихшими, опечаленными.

Я шла и думала о том, как хорошо было раньше, когда в два часа дня он приходил домой обедать — и читал газету, и ворчал. И ругал меня за то, что я не разбираюсь в международной политике.

Я со злостью поглядывала на женщин в шубах и на мужчин с меховыми воротниками, будто из-за них он уехал в Сибирское зверохозяйство. Вскоре оттуда, из Сибири, которой мама запугивала папу, пришло письмо. Оказывается, Сергей Сергеич начал какие-то особые опыты, о которых давно уж грезил. И еще он написал, что скучает обо всех… Значит, и обо мне.

В тот же день вечером я объявила дома, что поступлю на курсы медицинских сестер. У меня ведь уже был кое-какой опыт в этой области! А потом, может быть, поеду к Сереже… то есть к Сергею Сергеичу… Когда мы танцевали с ним на молодежном балу, он попросил называть его Сережей. Но я не смогла…

Папа сказал, что его, отцовская, кровь все-таки в конце концов себя проявила. И тетя Анфиса признала, что с точки зрения абсолютной справедливости я приняла верное решение.

А мама сказала, что после нашего последнего разговора у нее опустились руки и она вообще «устала бороться».

Прошло два года. Я окончила курсы. И вот уже давно работаю в больнице. Меня даже «повысили в должности» и назначили старшей сестрой. Мама была в скрытом восторге. Ей нравилось слово «старшая».

К Сергею Сергеичу я так и не поехала. Не решилась еще. Да и маму жалко…

Он, между прочим, несколько раз приезжал в Москву. И однажды, когда мы гуляли у Патриарших прудов, сказал:

— Раньше я частенько не мог понять вас, Эльвира. А теперь, мне кажется, в тебе разобрался. — Неожиданно он перешел на «ты». — Но желал бы совсем понять…

И тогда мне захотелось, чтобы он узнал во всех подробностях о моей жизни. И о нашей семье. Рассказать ему об этом я бы ни за что не сумела — и вот стала писать… Исписала несколько школьных тетрадей в линеечку. Но так и не послала их в Сибирское зверохозяйство. Пока не решилась.

Нелли предупреждала: «Для мужчин мы должны быть окутаны непроницаемой таинственностью…» Но я не собиралась окутываться или закутываться, а, наоборот, решила до конца распахнуться.

1955 г.