Откровение Егора Анохина

Алешкин Петр

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

 

1. Семь труб

В Тамбове Егора Анохина после короткого разговора с председателем Губчека Окуловым Александром Михайловичем зачислили в Особый карательный отряд ЧК, выдали коня, гнедого задиристого мерина, карабин, патроны. Неделю жил в Тамбове, слушал агитаторов, которые каждый день выступали в отряде, рассказывали, как Красная Армия добивает поляков, о положении в уездах, где, по их словам, кулаки мутят народ, настраивают против Советской власти, пытаются сорвать жатву. Егор с горечью думал о матери: страда начинается, а дома Ванятка за мужика, разве справится. И та рожь, что уродилась, осыплется, уйдет в землю. Безделье мучило, давило тоской. Не уходила мысль о Настеньке. Где она? Что с ней? Когда он снова увидит ее? Как она поведет себя с ним после такого позора? Не уберег он ее, не уберег! Боль постоянно жила в нем, ни на секунду не покидала, чтобы он ни делал. Боль и жажда мести! Он уверен был, что как только увидит Чиркуна, сразу же пристрелит его. А там будь что будет!

Вскоре рано утром подняли отряд и быстрым маршем бросили в Кирсановский уезд, где в Курдюковской волости объявилась банда. В Курдюки пришли к вечеру, но там уже было спокойно. Узнали, что банда ускакала в сторону Каширки, и выслали туда разъезд. Вернулся разъезд быстро, доложил, что банда, по словам пастуха, еще в Каширке. Командир отряда, горячий двадцатилетний парень, не долго раздумывая, посадил отряд на коней, решил захватить бандитов врасплох, взять с ходу деревню.

Скакали на рысях вдоль болотистого берега речушки Мокрая Панда. Солнце, палившее весь день, скрылось за деревьями, окрасило в оранжевый цвет высокие реденькие облака. Стало прохладнее. Мерин Егора, отдохнувший в Курдюках, изредка, когда переходили на шаг, косил голову, оборачивался, блестел озорным огненным глазом, щерился, делал вид, что пытается куснуть Егора за колено. Анохин улыбался в ответ, весело поднимал плетку, тоже делал вид, что сейчас хлестнет его. Конь шаловливо мотал головой и легко, игриво убыстрял шаг. Скакали молча, до Каширки версты три, не более. Вывернулись из-за бугра серые избы, и видно стало, как во дворах забегали, засуетились возле коней мужики, командир выхватил шашку, заорал: «Отряд, за мной!» — и, поднимая пыль, помчался впереди.

Анохин напрягся, вглядываясь вперед, привычно сжался, чувствуя, как заколотилось сердце в груди, пришпорил мерина и хлестнул его плеткой по крупу. Конь всхрапнул, рванулся по жнивью. Егор летел, пригнувшись, припав к гриве своего молодого мерина, который вытянулся, напружинился, шел легко, догонял командира. Затрещал пулемет, вжикнула мимо уха злая пчела… и все! Пустота! Провал!..

Очнулся: лежит в пыльной траве на краю поля. Спелая рожь сухо шелестит над ним, покачиваются тихонько васильки, трещат кузнечики. Конь хрупает, рвет губами траву, поглядывает на него нетерпеливым взглядом. А в голове звенит, гудит, подташнивает от запаха крови, пыли. Большие черные мухи носятся над ухом. Шевельнулся Егор, сел, постанывая. Мухи сердито загудели, закружились недовольно. Егор тронул голову и от боли отдернул руку. Резко защипала, заныла рана. Кровь спеклась, перемешалась с землей. Анохин с радостью понял, что пуля рассекла кожу, но кость не повредила сильно: должно быть, царапнула только. Морщась и постанывая, поднялся, придерживаясь за стремя. Покачивало, мутило, кружилась голова. Ноги не слушались, сгибались под тяжестью его большого тела. Постоял, держась за седло, отдохнул, глянул вперед. Избы деревни показались ему далекими, в каком-то багровом тумане. Не разобрать, что делается возле них. Неподалеку на дороге лежала лошадь со вздутым круглым животом, чуть в стороне неестественно вывернул ноги, прижался к земле щекой красноармеец, чуть подале другой. Егор отвернулся, попытался вскарабкаться на коня, но не смог, не хватило сил. Тогда он крепко ухватился за седло, толкнул лошадь в бок и побрел, путаясь в траве, царапая землю носками сапог, рядом с лошадью, мимо красноармейца с вывернутыми ногами, к деревне. Слышал какой-то дробный стук, но видел только колышущийся перед глазами бок своего гнедого мерина, не понимал, что это скачут навстречу ему бойцы карательного отряда.

Несколько дней провел в больнице, потом дали ему отпуск, отправили домой на поправку: нечего в больнице казенные харчи переводить. До Обловки поездом доехал, а дальше пешком пошел. С Подгорнского бугра даль дальняя открылась, далеко видать. И хлеба, хлеба, желтые хлеба в жарком мареве, плавают, переливаются в горячем воздухе. Люди серыми жуками на полях копошатся. Но скошенных нив со снопами в крестцах мало, только вышли на поля крестьяне. Да и то на недельку раньше прошлогоднего, из-за засушливого лета. Перед самым Ильиным днемжито зажинают. Рожь поспевает к Ильину дню, убирается на Успеньев, так в народе говорят. Хотя, как помнится Егору, к Успению Божией Матери отец всегда успевал все жито убрать и засеять озимые. Вышел Анохин из Подгорного и пошел краем крутого оврага, дно которого заросло высоким бурьяном. Оттуда доносилась, звенела грустно и нежно песенка овсянки, сплетаясь с сухим треском кузнечиков. Древний Кирсановский шлях. От Кирсанова к Борисоглебску тянется. По обочинам дорога заросла кудрявой муравой, а возле жаркой ржи, да и средь нее синеют васильки, растопырился колючий осот, виднеются бледнозеленые, словно подернутые плесенью, стебли молочая. Прямая широкая дорога уходила перед Егором в бесконечную русскую даль, и там вдали над желтой нивой, на самом горизонте, кучерявились, плавали в раскаленном воздухе верхушки деревьев. Егор знал, что растут они на Чугреевском кладбище. Сбоку, на склоне оврага, серело стадо овец. Пастух сидел неподалеку на краю поля и что-то делал. Тишина, вечная тишина срединной Руси. И от этой тишины, от сладковатого запаха созревшей ржи, от горячего солнца, застывшего высоко в белесом раскаленном небе, от бесконечной дороги с мягкой пылью и кудрявой муравой, от очарования золотистых полей, заполнивших, казалось, весь мир, — непонятной грустью, счастьем, восторгом сжало грудь Егора. Как хорошо, что выпало ему родиться, жить на этой пусть беспокойной, но такой до жути прекрасной земле!

Шел Анохин, хлестал прутиком по пыльному сапогу. Кузнечики разлетались из-под ног, шелестели крыльями. Ноги жгло. Расстегнул гимнастерку, распоясался. Потом выбросил прут, разулся и пошел босиком по пыльной дороге. Мягкая горячая пыль выскакивала фонтанчиками в щели между пальцами ног, щекотала их. Приятно шагать, думать, что скоро будешь в Масловке, дома. Мать и не чает увидеть его, а он к самой уборке явится, поможет. И одновременно мысли о Настеньке, о встрече с ней были тревожны, беспокоили его, тягостно мучили, томили. В забинтованной голове зашумело на полпути, ноги гореть начали. За Чугреевкой Егор свернул с большака на полевую дорогу, направился к оврагу, чтоб по нему напрямик выйти к деревне. Он знал, что в овраге родничок есть, надеялся, что он не высох за жаркое лето. Охолонуть хотелось, напиться холодной чистой водицы. Трава по краям оврага мелкая, редкая, колкая. Сухие колючки все чаще попадаться стали, и Егор спустился на дно оврага, где видны были овечьи тропки, и по ним зашлепал дальше. Издали еще понял по зеленой траве, по кочкам, что родничок жив. Присел возле него, с наслаждением вытянулся, склонился к небольшой ямке, вырытой и аккуратно выложенной камнями, чтоб образовалось крошечное озерцо, откуда можно черпать воду кружкой, и стал целовать вытянутыми губами холодную прозрачную воду, жадно пить, глядя, как на дне, в трех местах беспрерывно пляшут, бьются крошечные песчинки. Напился, черпая ладонями воду, смочил горящие ноги, поплескал на шею, грудь, сделал еще несколько глотков и пошел дальше. Снова стало казаться, что все будет хорошо: встретит Настю, застрелит Мишку! Егор повеселел, начал насвистывать. В том месте, где с высокого края оврага виден клин их поля, поднялся наверх, глянул вдаль из-под щитка ладони и увидел на поле два ряда снопов, уложенных в крестцы. Но людей не заметил, только телега возвышается возле одного крестца, да Чернавка рядом. Выехали уже, подумалось с беспокойством, кто же косит? Неужто один Ванятка? И на других полях возвышаются крестцы: на одних больше, на других меньше. Но людей тоже не видать. Отдыхают. Самая жара. Тихо. Только неумолчный треск кузнечиков стоит в воздухе. Егор заторопился, стал чаще смахивать пот с бровей, чаще вытирать щеки. На своем поле обратил внимание, что крестцы невысокие, стоят редко. Сорвал колос: легкий, не в пример прошлогоднему.

Шел к телеге, прячась за крестцы, крался, чтоб не увидели его раньше времени, и ступать старался, чтоб не громко хрупали под ногами скошенные стебли. Чернавка заметила его раньше всех, подняла голову, смотрела, помахивала хвостом. Анохин вышел из-за крестца, увидел под телегой в тени Любашу, прислонившуюся спиной к колесу. Она склонила голову к ребенку, кормила его грудью. Под телегой на раскиданном по земле тряпье лежали мать, Ванятка и неожиданно для Егора — Николай.

— Бог в помощь! — громко крикнул Егор.

Николай подскочил, стукнулся затылком о телегу, сморщился, но, увидев Егора, выбрался из-под телеги улыбаясь. Его опередил Ванятка. Он проворно выскочил, заорал:

— Егорша! — обнял брата.

— Ой-ой-ой, сыночек! — на четвереньках ползла из-под телеги мать.

Наобнимались радостные, только Гнатик кряхтел недовольно, что мать отвлеклась, не накормив его досыта. Егор приложился к горшку. Пил, глотал кисленький, приятный, пахнущий мятой квас. Одна мать могла такой вкусный варить. Выдохнул:

— Ух, ты! Сытный какой, и есть не надо! — Поставил горшок в тень, к колесу, накрыл тряпкой.

Мать суетливо развязала узелок с остатками от их обеда. Егор спросил у Николая:

— Давно дома?

— Третий день.

— Чиркуна встречал?

— Не видел… если б встретил…

— Оставь его мне…

— Пудяков заходил… Я сказал, что в Шапкино у однополчанина скрывался…

— А он?

— Знаем, говорить, твоих однополчан…

— Ты совсем? — сел Егор под телегу к еде. — Иль на время?

— Совсем! Хватит, побегал и ладно, — быстро ответила Любаша.

— Пока не трогают, зачем скрываться? — сказал Николай.

— Не вмешивайся ни во что, и не тронуть, — буркнула мать. Она, довольная, радостная, слушала сыновей.

— А Антонов отпустил или сбег?

— Как сказать. Потрепали нас под Курдюками. Кто куда разбеглись. А я домой…

— Под Курдюками? — быстро спросил Егор. — В Каширке?

— Там… А чо?.. Это ты не там ли получил? — указал Николай на забинтованную голову.

— За пулеметом-то не ты ли сидел? — усмехнулся Егор.

— Я! — ахнул Николай.

— Что ж ты брата родного не узнал?

—Ох, братуха-братуха! — обнял Егора Николай.

— Эт чаво жа? — глядела на них мать. — Эт вы друг в дружку стреляли. Ах, убивцы!

— Да мы шуткуем, мам, — засмеялся Егор, с холодком в груди представляя, что было бы, если бы он доскакал до пулеметчика и узнал родного брата.

Пообедал Егор, и снова все прилегли под телегой, пережидая жару. Приятно пахло скошенной соломой, дегтем от колес, травой, сухой землей. Дремотно и сухо перекликались кузнечики. Загудел, зажужжал и плюхнулся на землю возле Егора рыжий жучок. Анохин взял его в руку. Жук начал сердито возиться в ладони, царапать, щекотать кожу тугими шершавыми ножками, шуршать жесткими крыльями. Егор разжал руку, и жук суетливо побежал по ладони вверх, остановился, быстро раскрыл, выставил, распустил тонкие палевые крылышки, спрятанные под жесткими щитками, царапнул напоследок кожу, поднялся в воздух, загудел с облегчением, превратился в маленькую точку и скрылся в небе.

— Мож, пора, — пробормотал глухо Николай, выглядывая из-под телеги на солнце. К русой, густой бороде его с толстыми, как у конской гривы, волосами прилипли былинки. Любаша, улыбаясь, стала выбирать их из бороды.

Николай вылез, потянулся, покрутил руками, двигая лопатками под старой выцветшей рубахой, размялся, спросил у Егора:

— Не забыл, как косу в руках держать?

— Посмотрим.

Егор переобулся в лапти. В них и свободней, и легче косить.

Не торопясь направились к началу загона. Николай и Егор шли с косами впереди, хрупали лаптями по жнивью, распугивали разлетающихся из-под ног кузнечиков.

Николай зазвенел бруском по косе, перекрестился и, почти не размахиваясь, провел косой по стеблям ржи. Тонко пропело лезвие, укладывая стебли полукругом. Егор подождал, пока брат отойдет от края шагов на пять, и взмахнул косой. Сухие, звонкие стебли шуршали, звенели колосьями, ложились в ряд. У брата ряд плотный, колосок к колоску, удобно Любаше собирать в сноп, связывать, а у Егора ряд рассыпался, колоски — вразброд.

— Можа, ручку перевязать? — спросила сзади мать. — Коротка?Чей-та ты горбисси?

Егор и сам чувствовал, что неловко идет, гнется, и после слов матери выпрямился, ровнее пошел — не руками, а всем корпусом стал косить. Дзинь — дзенькала коса, шшу-у — шелестела скошенная рожь. Дзинь — шшу-у, дзинь — шшу-у — монотонно шумело в ушах. Шуршали позади соломой мать с Любашей, скручивая свясло и связывая им снопы. Ванятка подбирал готовые снопы, складывал в крестцы. Егор приноровился, задумался, вспомнил Настеньку, сжалось сердце болью, но отпустило быстро, когда представил, как встретится с ней сегодня вечером, и перестал замечать, как косит. Взмах, дзинь и одновременно выдох. Взмах — выдох, взмах — выдох. Дзинь — шшу-у, дзинь — шшу-у. Ровным, густым рядом ложилась рожь, колосок к колоску. Егор отвлекся от мыслей, увидел, что ладно получается, стал следить, как ложатся срезанные стебли, и опять получился плохой ряд — вразброс. Не дошли до конца гона, а у Егора заныла спина, пот тек со лба по бровям, мылом щипал глаза. Начала пощипывать и намокшая рана, сладко кружилась голова.

Николай словно почувствовал, что брат устал, приостановился, вытер рукавом лицо и стал звенеть бруском по своей косе, потом кинул брусок Егору.

Дошли до конца гона, стояли, глядели, как мать и Любаша быстро мелькают руками, скручивают жгуты, захватывают в охапку сухо шуршащие стебли, связывают сноп, обнимая его. Ванятка таскал снопы. Он остановился возле крестца, задрал вверх лицо и замер, застыл так, потом шлепнул себя ладонью по лбу, убил дурную муху, которая, видимо, нудила, летала вокруг головы, выбирая место, где можно присосаться. Егор засмеялся, наблюдая за братом.

К вечеру косить стало легче, прохладней, да и стебли отмякли чуточку. Но косы притупились, да и усталость крепко давала знать. Ноги горели, чугунные стали, волоком волочил их Егор. Когда вечерняя заря разгорелась над Коростелями, Николай остановился напротив телеги, устало кинул косу на плечо, кивнул Егору и захрупал лаптями по жнивью.

— Искупнемся? — предложил Егор.

До речки версты полторы. Алабушка летом мелеет, но местами — озерки, ополоснуться можно.

— С Ваняткой беги, мы потом, с Любашей… И кизяков захватите, молодую картошку испекем.

Егор с сожалением глянул на быстро утончающуюся зарю. Ему хотелось сбегать в Масловку, надеялся увидеть Настеньку. Весь день мечтал о встрече, весь день не выходила она из головы. Кизяков они принесут, недолго, но ждать, пока картошка испечется — некогда.

Ванятка с радостью согласился искупаться, побежал впереди. Егор тоже бегом за ним: крикнул, присвистнул, словно догнать брата хотел. Ванятка быстрее помчался. Егор слышал, как сзади мать проговорила с одобрением:

— Гля-кось, на них всю ночь пахать можно!

Вода парная — прелесть! Ванятка первым прыгнул в озерок, поплыл, выбрасывая руки. Но далеко не разгонишься, озерок маленький. Дно глинистое, уступами. Наверху вода горячая, а внизу прохладнее. Приятно холодит, остужает ноги. Егор нащупал ногой рачью нору в глинистом уступе, нагнулся, сунул в нее руку. Рак хватанул его за палец, сдавил клешней. Егор зажал его сверху в ладонь и вытащил, выкинул далеко на берег. Ванятка думал, что брат бросится за ним, удирать начал, но увидел, что Егор поймал рака, подплыл, тоже стал шарить руками по дну, искать норы.

— На улицу-то пойдешь? — спросил Егор. — Иль наработался? Спать…

— Сбегаю.

— Вместе пойдем… — сказал Анохин и запустил руку в другую нору, но она оказалась пустой, спросил как бы между прочим: — Поповна бывает? — Он ожидал с тревогой, что брат ответит, что ее нет в Масловке, но Ванятка быстро кинул в ответ:

— А что ей теперь ходить?

Радостью полыхнуло — здесь Настенька, и в то же время тревога усилилась от его слов, хоть и непонятно было, что имеет в виду брат.

— А чего так? — спросил Егор как можно спокойнее, отплывая от берега. Держал он голову вверх, вытягивал шею, чтобы не замочить бинт.

— Тебе Миколай не говорил разве? — Ванятка смотрел на Егора.

— А чо он мне должен сказать?

— Она замуж выходит… Просваталась.

Анохин, услышав это, не удержался, с головой ушел в воду, хлебнул пахнущую тиной, глиной теплую гадость, вынырнул, крикнул:

— Брешешь!

— Чего брехать? Ее Мишка Чиркун усватал. Запой был…

— Брехня, — пробормотал Егор. Кожу у него вдруг всю стянуло, вся в мурашках, словно полдня из воды не вылазил.

— Какая брехня!.. Он же ее снасильничал… Они бы и свадьбу сыграли, да не договорятся никак. Поп без венчания не отдает, а Чиркуну в церковь идти нельзя: партейный…

Егор выскочил на берег и, дрожа, стал натягивать на мокрое тело солдатские брюки, гимнастерку.

— Ты куда? — с беспокойством крикнул Ванятка.

Егор сапоги надевать не стал, держа их в руке за голенища, быстро пошел босиком по колючей мелкой траве. Не слышал, что кричал ему вслед Ванятка. Издали увидел, как ведет по скошенному полю Николай Чернавку к реке. Рядом с ним Любаша. К Мишкиной избе в Крестовне он прошел вдоль берега реки по ветлам, потом по меже Чиркунова огорода. Что будет делать, когда увидит Мишку, не знал. Знал одно: убьет сразу! Так и подошел к избе с сапогами в руке. На завалинке сидел Трофим Чиркунов с цигаркой, звездочкой светящейся в полутьме.

— Где Мишка? — спросил Егор.

Трофим не торопился отвечать, вгляделся в Анохина, узнал, и только тогда неспешно ответил:

— В Борисоглебе.

— Зачем он туда? — опешил Егор и поставил сапоги на землю.

Трофим затянулся цигаркой, осветил свое небритое лицо.

—Он мине не сообчаеть. Сам командер?… А ты откуля? Чей-та огородами?

— С поля.

— А-а.

Егор сел на землю, стряхнул ладонью с подошвы ног пыль и прилипшие былинки, обулся. Посидел немного: тоска давила грудь, душила, хотелось убить Трофима. Еле сдерживался.

— А зачем тебе Мишка-та? Ай чо случилось?

— А ты еще не начинал жатву? — не отвечая, спросил Егор и потер грудь ладонью.

— Успеется… Никуды не деница… — равнодушно поплевал на цигарку и растер ее ногой Трофим Чиркунов.

— Осыплется, — буркнул Егор, поднялся, пристукнул сапогами и пошел от Трофима.

Издали заметил, что окна поповой избы черны. Летом редко кто свет зажигает. На лугу неподалеку от церкви, где обычно собиралась по вечерам улица, негромко бренькала балалайка, слышался девичий смех, голоса. Егор обошел церковь с другой стороны, чтоб его не узнали, и направился к поповой избе. Подходя, услышал, как поскрипывает журавль колодца, как глухо стукает ведро о деревянный сруб; белеет платок во тьме. Забилось сердце — вдруг Настенька. Подошел. Нет, дочь соседа попа доставала воду — Грушка Субочева. Наверное, на улицу собралась, да мать за водой отправила. Грушка увидела, что кто-то подходит, отцепила наполненное ведро, звякнув цепью, но не ушла, ждала, придерживая ведро за дужку на лавочке.

— Откуда ты узнала, Груш, что я пить хочу?

— Ой, кто эта? — не узнала его девушка, вскрикнула испуганно.

— Бык мирской. Забрухаю… — неестественно, с тоской, засмеялся Егор, забрал у нее ведро, поднял и стал пить через край.

—Ой, напужал!.. Я думала — дезентир какой…

— Уф, вкусная водица у попа.

— А ты к ним?

— Нет, к тебе.

— Их нету. С утра в Борисоглеб уехали… И ваших нет — в поле…

— Не бойся, Ванятка прибегеть… Весь день работать не давал, жужжит и жужжит, как муха дурная: Грушенька, Грушенька, Грушенька, — говорил, шутил Егор, а сердце ныло, ныло. Голова кружилась от обиды, горечи, тоски, хотелось сесть на землю и выть, раскачиваясь.

— Ой, болтун! Ну, болтун, — взяла у него ведро Груша и пошла домой, но через два шага обернулась, спросила: — А чо ты с такой головой? Ранетый?

— Мою милку ранили на войне в Германии… — пропел, захлебнулся Егор и пошел от колодца быстрыми шагами.

Мимо своей избы прошел, даже не взглянув в ее сторону, умылся в Алабушке. С высокого бугра у пчельника увидел далеко в поле огонек, смутные тени возле него. Когда кто-то, наверно Николай, шевелил палкой угли, искры снопом взлетали вверх, освещали телегу и быстро гасли. Егор представил, как он будет сейчас есть молодую картошку с черной подгоревшей корочкой, горячую, рассыпчатую, парующую, перебрасывать с руки на руку, чтоб остудить, не обжечь пальцы, сидеть рядом с матерью, с братом, с Любашей, слушать их разговор о хлебе, о погоде, о завтрашнем дне, представил все это и неожиданно зарыдал. Шел, всхлипывал по-детски, вытирал слезы рукавом гимнастерки.

 

2. Первая труба

Лежать на голых досках неудобно. Егор Игнатьевич часто ворочался. Пальто сползало с него, казалось коротким. Ноги мерзли. Наконец он не выдержал, постанывая, охая, поднялся потихоньку, сел на нарах. Надел валенки, посидел, оглядывая мрачную голую камеру. Потом долго устраивался на нарах, выбирал удобное положение. И снова накатили воспоминания…

Увидел Мишку Чиркуна Егор недели через две после отъезда из Масловки в селе Коптеве, во время уничтожения села красными. Много событий произошло за этот малый срок.

Помнится, начались они с ареста председателя Губчека Окулова. Арестовали его за какие-то злоупотребления. Правда, в Тамбове никто не удивился этому. Менялись председатели Губчека часто, и почти каждый оказывался за решеткой. Арестовали Окулова восемнадцатого августа, запомнилась эта дата потому, что буквально на следующий день, девятнадцатого августа, в Борисоглебском уезде в селе Туголукове восстали крестьяне, разгромили продотряд, и началась долгая, страшная крестьянская война, которую впоследствии назвали Антоновщиной. Конечно, арест предгубчека случайно совпал с началом восстания, которое не было неожиданным для Анохина. В Масловке, когда они с Николаем свезли рожь в ригу, ясно стало, что намолочено будет вдвое меньше прошлогоднего, а значит, продразверстку ни при каких обстоятельствах они не выполнят. Для этого просто не хватит хлеба, не говоря уж о том, что нечего есть будет самим, ничего не останется на семена. Выполнить разверстку, значит, умереть с голоду. И так в каждом дворе. Тогда еще ясно стало, что, если не скостит губисполком продразверстку, будет кровь!

В Тамбове Егор узнал, что троица тамбовских руководителей: председатель губисполкома, секретарь губкома партии и губпродкомиссар сообщили в Москву перед жатвой, что в Тамбовской губернии должны взять урожай в шестьдесят два миллиона пудов, а собрали всего лишь тридцать два миллиона. Непонятно было Егору, как умудрились руководители губернии ошибиться в два раза? Непонятно было и то, почему почти половину продразверстки, положенной двенадцати уездам Тамбовской губернии, наложили на три южных уезда: Тамбовский, Кирсановский и Борисоглебский, на те как раз уезды, где был самый большой недород, где была засуха. «Быть крови, быть!» — ныло сердце, когда Егор думал о Масловке.

Новым председателем Губчека стал Траскович, жесткий, безжалостный, взбалмошный человек. Он сразу стал подбирать себе преданных людей, освобождаться от тех, кто ему не нравился. Восстанию крестьян в Туголукове он не придал значения, должно быть, посчитал рядовым явлением. Но на другой день пришло известие, что захвачен и разгромлен совхоз в Ивановке, а еще через день срочно собрали всех коммунистов Губчека и сообщили, что председатель Тамбовского уездного комитета Союза трудового крестьянства Григорий Наумович Плужников выступил в селе Каменка, в соседнем с Туголуковым, на сходе с большой речью и объявил о начале крестьянского восстания. Поднялись мужики, демобилизованные красноармейцы и с вилами, косами, а кое-кто с винтовками двинулись в сторону Тамбова. Устраивают по пути сходы, митинги, обрастают, как снежный ком. Захватили уже железнодорожные станции Сампур, Чакино. В тот день Егор впервые услышал имя Плужникова, хотя о существовании Союза трудового крестьянства знал, но не интересовался им: мало ли в России после революции возникло союзов. Имя Антонова ни разу не упоминалось в связи с восстанием. Кто руководитель — не знали. Называли бывшего красноармейца Авдеева, еще какие-то имена упоминались. Наверное, поднялся народ стихийно, попытались возглавить его руководители Союза трудового крестьянства. Но все утверждали, что Плужников — человек гражданский, говорун, а не командир. Потом, дней через десять, все чаще стали упоминать имя Богуславского, по-разному иначили это имя: Богослов, Богословский, будто бы офицер царской армии, подполковник. В Тамбове занимал в военном комиссариате видные должности. С командиром ли, без командира, но мятеж разрастался, охватывал новые волости. При Губчека был создан военно-оперативный штаб во главе с Трасковичем. Срочно формировались новые воинские части, и Егора Анохина назначили командиром эскадрона, дали бумажку в распределитель, приказали получить положенную командиру войск ЧК кожанку, портупею и другие вещи. Помнится, шел в распределитель нехотя, с таким чувством, что толкают его в нехорошее дело, надо отступиться, вывернуться, но как? Шел, бормотал хмуро услышанную в Масловке прибаску: «Комиссар, комиссар, кожаная куртка! Налетишь на базар — хуже злого турка!»

Повстанцы разбили несколько высланных им навстречу отрядов. Остановить их удалось только с помощью бронелетучки у железной дороги. Двадцать шестого августа большая группа войск, в которую входил и эскадрон Анохина, выступила из Тамбова. Но в том месте, где должны были быть повстанцы, их не оказалось. Войска стремительно заняли Каменскую волость, прочесали ее насквозь — нет мятежников. И на следующий день — спокойно. Прибыл Траскович, объявил Каменскую и прилегающие к ней волости на осадном положении, назначил комендантом Каменского района уполномоченного Губчека, учредил в каждой волости военные трибуналы для наказания участников восстания, предписал произвести суровую революционную расправу с соучастниками бандитов: в течение двух суток в двадцать одной деревне произвести полную конфискацию имущества всех граждан, арестовать всех мужчин в возрасте от шестнадцати до сорока лет и отправить их на принудительные работы в концлагеря. Объявил, учредил, предписал, приказал и посчитал, что с мятежом покончено.

Невесело начали выполнять красноармейцы приказ о полной конфискации имущества крестьян. Эскадрон Анохина был разделен на две части и приступил к аресту мужиков в двух соседних деревнях: Моздочек и Петровское. Детский плач, крики, женские вопли, мольбы, уверения, что мужья их никакого отношения к повстанцам не имели, рвали душу. Злился Анохин, понимал, что среди арестованных большинство невиновных. Огромную толпу понурых мужиков, поглядывающих исподлобья, злобно на взмокшего в своей кожаной тужурке и кожаном картузе Анохина, собрали, сбили в кучу и повели по пыльной дороге на железнодорожную станцию в Ржаксу. Обошли стороной большое волостное село Степановку. И правильно сделали. За селом увидели скачущих наперерез им прямо по полю двух всадников. Подскакали они, осадили коней. Егор узнал бойцов своего эскадрона, из тех, что брали мужиков в соседнем селе. Они должны были впереди гнать арестованных крестьян. Один из подскакавших, взволнованный, отозвал Анохина в сторону. Конь бойца приплясывал на месте испуганно, нетерпеливо, ощерившись из-за натянутых поводьев, громко грыз удила, ронял зеленоватую пену в пыльную траву.

— Банда! — прошептал, выдохнул боец белыми губами, продолжая сдерживать коня. — Мужиков отбили… Наших — кого постреляли, кого в плен… Неожиданно… Окружили… Ахнули…

— Сколько их? — хмуро перебил Егор, поглядывая на толпу мужиков, которые следили за ними, видно, старались понять, о чем речь идет. Некоторые приободрились, подняли головы.

— Сто пятьдесят… не меньше…

— Пешие?

— Есть и конные… но немного…

Егор подумал: если налететь неожиданно, будет паника — отбить своих можно. А что с мужиками делать? Оставить здесь? Но тут же мелькнуло: а если последние полэскадрона потеряет? Но без боя потерять половину…

— Эскадро-он! — заорал Анохин, вытягиваясь в седле. — К бою! — И крикнул в толпу мужиков. — Ждите нас здесь! Вернемся скоро! — Он был уверен, что крестьяне разбегутся. Правда, стояли они на полевой дороге. Степь. Справа ровное темно-серое поле с редкими стрелами озимых. Слева жнивье. Но в полверсте — овраг.

Анохин поскакал по дороге в сторону видневшихся за бугром соломенных крыш села. Скакал рысью, не оглядывался, слышал позади стук копыт. Когда вырысил на бугор и увидел село в низине, выхватил шашку, ударил коня. Он перешел в намет, вскачь, распластался над дорогой. Чтоб взбодрить себя, взвинтить, заорал во всю глотку: «Ура-а-а!» Услышал позади такой же крик, приободрился. На улице села заметались люди, прячась в избы, в катухи, в кусты. Выстрелы хлопали редко, испуганно. Влетели в широкую улицу, крича, поднимая пыль. Куры с истошными воплями взлетали из-под копыт, разбегались в стороны. Пронеслись по улице на площадь возле волостного правления, никого не тронув и, кажется, ни одного бойца не потеряв. Вдали, в конце улицы, клубилась пыль за удирающими всадниками. На площади у коновязи — лошадей сорок. Налет был неожиданный для крестьян: попрятались, бросив коней. Были тут и кони красноармейцев. Егор увидел старика, торопливо семенящего к избе, и поскакал к нему. Дед далеко вперед выбрасывал бадик, опирался на него, суетливо семенил, но ноги не слушались. Он увидел, что к нему скачет всадник с оголенной шашкой, понял, что не уйти со своими больными ногами, остановился и выставил вперед бадик, словно надеялся им защититься. Егор осадил коня, крикнул:

— Где арестованные красноармейцы?!

Дед опустил чуточку свой дрожащий бадик, указал на здание волостного правления и пискнул тонко:

— Вон тамона!

Егор оглянулся — бойцы открывали широкие ворота дома рядом с волостным правлением, выводили красноармейцев. Поскакал к ним. Арестованных было человек тридцать. «Половину выкосили!» — ахнул Анохин. Позже он узнает, что еще одиннадцать бойцов отбились, ускакали в Березовку.

— По коням! Быстро! — крикнул Анохин, указывая на лошадей у коновязи.

Подождал минутку, глядя, как, торопясь, отвязывают, подпруживают, взнуздывают коней красноармейцы, и поскакал назад. Выехал на пригорок, удивился — что-то вроде огорчения почувствовал: мужики были на месте. Только человек шесть, видно, самых отчаянных, бежали по жнивью к оврагу. И то двое из них, те, что отбежали недалеко, увидев эскадрон, повернули назад, а остальные четверо стреканули в овраг. До чего же послушные, до чего же терпеливые!

Но не успел эскадрон подскакать к мужикам, как позади на пригорке появились всадники. Человек сто — не меньше! Остановились, стояли, чего-то ждали. Потом показались пешие с винтовками, с вилами. Многовато.

— Уходим в Каменку! — приказал Егор.

Атаковать их, как и предполагал он, повстанцы не решились.

Каменка была занята восставшими, заняты и прилегающие к ней деревни. Где оврагами, где напрямик по полям — только к вечеру вывел Анохин эскадрон в Сампур, к железной дороге. Здесь узнал, что поднялись крестьяне не только на юге Тамбовского уезда, но и в Кирсановском и Борисоглебском уездах.

В Сампуре на рассвете, помнится, разбудила его стрельба, треск пулеметов, крики. Поспешно оделся, выбежал и сразу попал в паническую суету. Кричали, что Сампур окружают повстанцы. Выстрелы приближались. Кое-как собрал эскадрон и вместе с беспорядочно бегущими пехотными частями карательного батальона стал отступать вдоль железнодорожной линии по направлению к Тамбову. Возле станции Бокино соединился с передовыми частями сводного отряда, выступившего из Тамбова во главе с самим председателем губисполкома. К полудню председатель прибыл в Бокино. Узнал, что Анохин посылал конный разъезд в разведку, вызвал Егора.

Все революционеры были молодыми, горячими, поэтому, помнится, Анохин поразился, увидев в избе на лавке у окна в окружении молодых людей, поскрипывающих кожаными куртками, пожилого человека с узкой бородой, обиженно поблескивающего глазами. Слушал он доклад недоверчиво и все время казался каким-то обиженным, сердящимся на всех за то, что его оторвали от дел, не смогли справиться с мужиками без него, и теперь он вынужден мотаться по полям, ночевать черт-те где среди вшей и клопов. Переспросил насмешливо, когда Егор сказал о приблизительной численности мятежников.

— Аж три тысячи?

— Сам не видел, но разведчики говорят — не меньше. Командуют Богуславский и Матюхин.

— У страха глаза с ведро, — усмехнулся председатель и при Анохине распорядился выслать разведку, чтобы уточнить местонахождение войск мятежников и их численность.

Анохин не знал — подтвердила ли разведка данные его разъезда, но утром сводный отряд выступил и быстрым маршем двинулся навстречу повстанцам. Шли по направлению к Сампуру, чуть восточней. Километров через пятнадцать, неподалеку от села Хитрово, неожиданно были атакованы в лоб большим конным отрядом повстанцев. Едва задержали, отбили атаку, как с обоих флангов поднялись засевшие в оврагах крестьяне. Бежали молча с вилами, топорами, косами. Отбитые конники вновь сгруппировались и пошли в атаку. Осталась от того боя полная бестолковщина, сумятица, резня. Стоит в памяти, как он вертится с конем, отбивается шашкой от седого мужика с редкой бороденкой, который деловито ширяет в него вилами. Лицо у мужика серьезное, словно он выравнивает завершенный стог. Егор махал шашкой, бил по деревянной ручке вил, щербатил ее, пока она не переломилась. Мужик замахнулся обломком на налетевшего на него сбоку на коне красноармейца, но боец опередил, коротко блеснул саблей. Седая голова мужика треснула с таким звуком, словно раскололась тыква.

Анохин рвал удилами губы коню, отбивался, отступая: желание было одно — сохранить эскадрон. И капли уверенности не было, что председатель губисполкома выиграет бой. Анохин видел, что, как только конница мятежников вылетела навстречу сводному отряду, председателя окружило несколько кожаных тужурок и оттеснило назад, за спины бойцов. Остервенело крутясь на коне в центре кипевшего, хрипевшего месива людей, зло и дико взвизгивавших раненых лошадей, Егор успевал замечать, как председатель с группой кожаных тужурок кричал что-то в отдалении, вытягивал руку то в одну, то в другую сторону. Видел Анохин, как вся эта группа комиссаров быстро развернула коней и начала уходить галопом. И сразу остатки почти тысячного сводного отряда стали панически отступать, удирать, думая только о спасении. Окруженные сдавались, бросали винтовки. Анохин со своим сбившимся в кучу эскадроном вырвался из орущего месива и напрямик по пашне, прижимаясь к шее коня от пуль, летевших вслед, поскакал вдогонку за председателем. Копыта коней тонули в мягкой пашне, швыряли в лицо землю. Хорошо, что мятежники не преследовали, иначе не избежать бы полного разгрома. Отступали до деревни Сергиевки. Здесь остановились, соединились с ротой курсантов полковой школы 21-го запасного стрелкового полка, подошедших с двумя орудиями и тремя пулеметами. Батарею спешно установили на околице у колодца под старой ивой с потрескавшейся корой, с большим дуплом в метре от земли, и когда показались повстанцы, полыхнул залп, другой. Пашня у дороги неподалеку от мятежников взметнулась.Они откатились и больше до конца дня не показывались.

Председатель губисполкома, насмешливый, уверенный утром, теперь раздраженный, злой, требовал отступать дальше к Тамбову, мол, мятежники могут обойти их и, пока они будут здесь прохлаждаться, занять город. Еле убедили его в том, что повстанцы не такие уж дураки, чтоб идти на Тамбов, оставляя в тылу армию с батареей. Пытались вернуть председателя в город, но он уперся, мол, будет там, где отряд. Всю ночь совещались, как действовать дальше, и решили отступить в Тамбов, просить помощи у Центра, а с мятежниками расправляться жестоко, уничтожая, сжигая дотла все села, откуда раздастся хоть один выстрел.

В тот день с утра было пасмурно. Небо серое. Наволочь. Прохладно. Намечался дождь. Выступили из Сергиевки рано. Анохин со своим эскадроном прикрывал отход, и не знал, отчего и с кем возникла перестрелка возле села Коптево. Позже узнал, что небольшой отряд повстанцев, может быть, их разведка или разъезд обстреляли курсантов полковой школы, никого, впрочем, не задев. Обстреляв, ускакал вглубь села.

Анохин видел издали, как разворачиваются войска, разъединяются, растекаются вокруг села. Конница стремительно обходила Коптево с двух сторон, а пехота, молча выставив винтовки со штыками, атаковала деревню, рассыпавшись по полю, хотя оттуда доносился только лай собак, а на улицах тишина— никого не видно. Солдаты ворвались в деревню, рассыпались по дворам. Улица опустела на мгновение, и почти тотчас же донеслись крики, визги, хлопки выстрелов. Анохин, въезжая в Коптево, не понимал, что происходит, почему солдаты вышвыривают из изб мужиков, баб, детей. Прояснил Траскович. Он выскочил навстречу эскадрону из проулка, увидел Егора, крикнул:

— Анохин, с экскадроном — на ту улицу! — указал он плеткой в ту сторону, откуда выскочил. — Там людей мало!

— А что происходит? — недоуменно глядел на него Егор.

— Приказ не слышал?

— Какой?

Траскович торопливо объяснил, что председатель приказал немедленно окружить Коптево, чтоб ни один человек не ушел, арестовать всех жителей поголовно. Мужское население, способное носить оружие, — в тюрьму, остальных в концлагерь, произвести полную фуражировку, не оставляя ни одной овцы, ни одной курицы, а деревню сжечь.

— Выполнять, быстро! — крикнул Траскович и ускакал.

Это был, вероятно, самый страшный день в жизни Егора Анохина. По крайней мере, когда он потом слышал слово ад, перед ним вставал день второго сентября 1920 года, проведенный в селе Коптево… Нет, он не помнит четко шаг за шагом, как прошел этот день. Он вспоминается как единая картина: мечущиеся в дыму остервенелые, ошалевшие люди, дикие вопли, визги детей, баб, закалываемых свиней, истошный вой недобитых собак, крики кур, ржанье лошадей, хлопки выстрелов, гул и треск жарко горевших изб. Кажется, все небо потемнело, сумерки пали на землю от галок соломенного пепла. И кровь, кровь, кровь! Вот память выхватывает из глубины четкую картину: седой дед с редкой бородой, в серой длинной, чуть ли не до колен, рубахе вывернулся откуда-то из-за сарая, ловко насадил на вилы бойца Анохина эскадрона, который, сидя на коне, чиркал спичкой у низенькой соломенной крыши избенки, насадил на вилы и зачем-то пытался выковырнуть из седла обмякшее вялое тело красноармейца, уронившего коробок со спичками на землю. Но сил выковырнуть из седла у деда не было. Другой боец почти в упор выстрелил в него, и дед выпустил из рук вилы, согнулся пополам и ткнулся седой головой в навоз рядом с коробком спичек. А вот Мишка Чиркунов верхом на коне, скаля зубы, весело гонит босого парня лет шестнадцати. Парень мелькает пятками, а Мишка догонит его, сплеча огреет плеткой, приотстанет, догонит — хлестнет — приотстанет. И весело, со свистом, словно играют они в какую-то увлекательную игру. Увидел Чиркуна Егор, узнал, выхватил шашку, дернул за уздцы так, что конь взвился на дыбы, прыгнул и помчался по улице. Анохин нетерпеливо бил шашкой плашмя по боку коня: в голове возбужденно стучало — наконец-то они встретились, наконец-то посчитаются! Сейчас один из них падет на землю. Из проулка навстречу им выскочило несколько всадников. Один из них что-то крикнул Мишке, махнул рукой. Чиркун оставил в покое подростка и быстро поскакал к ним. Егор с досадой попридержал коня.

Встретил Мишку еще раз, когда уже все горело, трещало, хлопало, когда небо закрыло пеплом. Чиркун деловито командовал погрузкой имущества крестьян на подводы, был среди красноармейцев.

Караван подвод в двести, если не больше, растянулся по дороге на Тамбов. Коптево — большое село. Сотни четыре изб, три лавки было, церковь. Молча идет обоз. Лишь колеса монотонно скрипят, постукивают; вздрагивают на телегах сундуки, тугие мешки с зерном, узлы с тряпьем, кровавые тушки свиней, кур, гусей. Так, должно быть, татары возвращались с набега на Русь. А позади гудит, полыхает село, жутко вздымается над огнем черный крест церкви. Он то скрывается в дыму, то появляется вновь.

Помнится, жгучая тоска, как кол, сидела в душе Егора при виде всего этого. И самое ужасное то, что он, Анохин, участвовал в этом грабеже, резне, в этом мамаевом набеге. Какая же народная власть, если народ изничтожает? Но все заглушает чувство неотвратимого торжества добра над злом в будущем, чувство священной законности возмездия: непременно восторжествует добро с предельной беспощадностью. Придет срок! Не может такого быть, чтоб не восторжествовало! Есть же, должна быть на земле и праведная кара! И пусть, пусть падет она и на него. Без трепета и ужаса встретит он ее: ведь падет она заслуженно, по делам его.

Сожгли и соседние с Коптевом деревни Новосельское и Еланино. В Еланине сдался в плен без боя отряд мужиков. Только у двоих были винтовки, остальные с топорами на длинных ручках, с вилами. Председатель губисполкома приказал расстрелять их и добавил, глядя сердито на попытавшегося возразить ему военкома:

— И впредь всех пленных расстреливать на месте! Немедля!

Анохин видел, с какой неохотой, мрачно, сурово выстраивались красноармейцы с винтовками. О чем они думали? Может быть, о том, что, возможно, где-то так же ставят к стенке их братьев, отцов, вина которых только в том, что не захотели умирать голодной смертью, смотреть, как пухнут с голоду их дети, не выдержали гнета, бесконечных грабежей народной власти? А крестьяне сгрудились возле стены катуха, обмазанного потрескавшейся глиной, стояли понуро, покорно ждали, что с ними будет дальше, должно быть, не веря, что их сейчас расстреляют — за что? Только трое были в сапогах, остальные в лаптях. Был среди них подросток с мягким редким золотистым пушком на остром подбородке, который он выставил, подняв голову вверх, глядел, как в сером пустом небе длинной полосой летят над деревней грачи, кричат беспрерывно, тревожно и зловеще. Егор дернул поводья и поехал по улице, чтоб не видеть расстрела. Стиснув зубы, с содроганьем ожидал залпа.

Ночь пришла быстро, внезапно, кажется, не было сумерек. Как только полыхнул залп и прекратились шлепки револьверных выстрелов, так сразу стемнело, будто кто-то накинул темную шаль на деревню.

Ночевал Анохин в просторной риге на необмолоченной просяной соломе вместе со своим сильно потрепанным, поредевшим эскадроном. Карабкался наверх по соломе, слышал, как шуршит, сочится просо, осыпаясь. Старался лезть осторожней, хотя понимал, что завтра все сгорит. Сжималось сердце при мысли об этом: зачем, зачем сжигать добро? Сколько труда вложено! А сколько людей накормить можно. Ведь многие даже рожь не успели обмолотить. А просо, овес, чечевика вовсе не тронуты. Но председатель отступать не будет, приказал сжечь беспощадно, значит, все сгорит.

Не было этой ночью привычного храпа, только беспрерывное шуршание да вздохи. Забывался ненадолго Егор и быстро просыпался. Черно и в риге и на улице. Ни щелочки не светится. Казалось, что лежать неудобно, ворочался, устраивался по-иному. То ли под утро, то ли посреди ночи услышал шепот.

— А деда Гришку срубили за что? Он рази бандит? У него двое сынов в Красной… Я и вскрикнуть не успел, как его энтот… — говоривший выругался, — шашкой сплеча и копец… Вернутся Васька с Митькой, ой, — вздох, — не скажут они нам спасибо… Ой, не скажут. Такую бяду наделали!

— А энтих мужиков за что? — горячо зашептал другой. — Они ж ничаво. Они ж сами сдались. Ускакать могли…

— Да-а… Мамай так на Руси не бесновался!

— Куда ему до большевиков.

— И нашими руками все делають!

— Ох, господи, господи! — вздохнул кто-то из слушавших. — Анчихристу служим…

— Точно, анчихристу… Рази это по-божески людей земле не предавать?

— Эт каво жа?

— Ты чо, не слыхал? Тех, расстрелянных-то председатель приказал в избу втащить. Завтра с утра сгорять!

— Не… не будет народ терпеть. Еще одну-две деревни сожгем, и от нас народ шарахаться зачнеть… Только прослышить — идем, деревнями в леса убягать будуть… Подымется, смететь нас к чертовой матери! Так и нада…

— Вы, ребята, как хотитя, — снова зашептал горячий. — А я уйду! Я к Антонову уйду. У меня в Курдюках свояк. Он к Антонову дорогу знает, проведет!

— А чо знать-та, рази Антонов все в лесу? Вышел таперь, он от народа не отстанет. За народ поднялся, с народом и будет!

— Ребята, а чаво ждать, — быстро проговорил горячий. — Пошли щас!

— Тише ты! — шикнули на него. — Эскадронный услышит!

— Анохин-та? Хэ, — хмыкнул горячий. — Ты не видал, как он зубами скрипнул, когда председатель мужиков застрелить приказал. Я уж за шашку схватился, думал, дасть приказ, первым председателю башку снесу… Удержался он, жалко… Слышь, ребята, мож, его разбудить, да всем эскадроном к Антонову, а?

— Сиди, шустер! — осадили его.

Замолчали. Потом раздался молодой голосок молчавшего до сих пор красноармейца.

— Ребята, хотите знать, чем отличается ЦК от ЧК?

— Чем? — мрачно буркнул кто-то.

— ЦК — цыкает, а ЧК чикает.

Смешок, фырканье сдержанное послышалось. А молодой красноармеец, видимо, желая отвлечь от неприятного разговора, начал рассказывать анекдот:

— Собрались хирург, агроном и большевик и заспорили, что раньше появилось: хирургия, агрономия или коммунизм? Хирург говорит: Бог сделал первую операцию — из ребра Адама сделал Еву. Значит, хирургия. — Нет, возразил агроном, — первое, что сделал Бог, — это отмежевание: отделил твердь от воды! А большевик вскинулся: — Нет-нет-нет! До всего этого был хаос — значит, было царство коммунизма!

— Ну, вы, если хотите болтать, болтайте, а я пошел, — решительно зашуршал соломой горячий. — Кто со мной?

Егор притих, слушал. Сердце его гулко колотилось. Тихонько скрипнула дверь. Вышло из риги несколько человек. Сколько — понять было нельзя. Мелькнула мысль — догнать, уйти с ними.

— Дождичек, — услышал шепот с улицы.

— Это хорошо, — отозвались ему. — А то озимые чахнуть.

— Вы куда? — донеслось от избы. Должно быть, часовой спросил.

— В разведку.

В риге полная тишина: ни вздохов, ни храпа, ни шуршания соломы. Наверное, никто не спал. С улицы изредка доносилось негромкое позвякивание сбруей. Седлали, взнуздывали коней. Кто-то вдруг быстро зашевелился в риге, зашуршал соломой, скатился вниз и выбежал. Вскоре стук копыт послышался, приглушенный влажной землей, пофыркивание лошадей, и все стихло.

 

3. Вторая труба

В Тамбове подсчитали потери, пополнили поредевшие части мобилизованными крестьянами из спокойных северных уездов, рабочими-коммунистами. Прибыл из Орла новый командующий войсками Тамбовской губернии, объединил все воинские части в две ударные группы по полторы тысячи сабель и винтовок в каждой. Анохин со своим эскадроном оказался в Первой ударной группе. Командующий в своем приказе объявил населению мятежных уездов, что все бандиты и дезертиры, захваченные с оружием в руках, будут расстреляны на месте, а села, оказывающие сопротивление революционной Красной армии, будут немедленно сожжены дотла.

В те дни, впервые в связи с восстанием, возникло имя Антонова и все чаще стало повторяться. Одни говорили, что мятежники позвали Антонова возглавить движение; другие утверждали, что он сам вышел к ним и объединил разрозненные отряды восставших. Теперь уж никто не спрашивал, кто руководит крестьянами: Антонов.

Егор в те дни как бы раздвоился; один деловой, серьезный, хлопотал по делам эскадрона, принимал пополнение, размещал, проверял боевое состояние; другой — хмурый, подавленный, тоскующий, часто оглядывался, мучительно вспоминая, куда и зачем едет, или ловил себя на том, что, возвращаясь из губкома партии в казармы, которые находились за железнодорожной линией на берегу Студенца, непременно свернет к базару, чтобы ехать мимо Христорождественского собора, полюбоваться его, словно искусно вырезанными из кости, башенками с маленькими золотыми куполами. Возле Христорождественского собора, бело-голубого, легкого, воздушного, с каким-то пронзительно-грустным тонким звоном колоколов, всегда чувствовал себя Егор легко, благостно, возникало ощущение вечности, почему-то радостно было от мысли, что и тогда, когда его, Егора Анохина, не будет на земле, этот собор с его маленькими золотыми луковками будет парить в небе… Ошибался Егор, крепко ошибался! Он все еще тоскует на земле, а на месте собора давно уж торчит мрачная коробка «Дома быта».

Сделав необходимые приготовления, командующий двинул обе ударные группы на подавление мятежа: одну на юг Тамбовского уезда, где было главное бандитское гнездо, другую в Кирсановский уезд. Сожгли по пути село Золотовку, откуда обстреляли конный разъезд красных, и возле деревни Афанасьевка Каменской волости столкнулись с отрядом Антонова. В том бою эскадрон Анохина не участвовал. По пути в Каменку командующего известили, что в деревне Вязники находится отряд бандитов, и командующий войсками отрядил туда эскадрон Анохина. Небольшой отряд повстанцев не стал дожидаться эскадрона, ушел неизвестно куда. Преследовать, искать его было бесполезно, и Анохин стал догонять ударную группу.

В Каменскую волость эскадрон прибыл, когда бой, который длился больше пяти часов, закончился. Анохин узнал у крестьян, что был большой бой в Федоровке, соседней с Афанасьевкой деревне, и повернул туда.Выезжая на пригорок перед Федоровкой, услышал стук пулемета, затем легкие хлопки винтовочных выстрелов и поскакал рысью, думая, что бой продолжается. Но выстрелы утихли сразу. Неподалеку от Афанасьевки увидел на краю оврага возле большой кучи свежей земли мужиков, человек пятнадцать. Они быстро мелькали лопатами, зарывали яму, работали суетливо и молча. Когда Анохин остановился возле, не обернулись, не заинтересовались, словно не заметили эскадрона. Жухлая трава, земля аршина на два от края ямы с противоположной от мужиков стороны густо залита кровью, будто кто полил ее из ведра, а потом топтался в ней, месил ногами, волочил что-то волоком по этому кровавому месиву. Егор догадался, что произошло здесь, и хрипло спросил, выдавил из себя только одно слово:

— Пленных?

Никто ему не ответил, никто не посмотрел в его сторону. Анохин расстегнул кожанку на груди, покрутил головой и тихо спросил:

— Сколько их было?

Один мужик, в старой овечьей шапке, в дырявом зипуне, перехваченном на поясе веревкой, глянул на Егора исподлобья, буркнул:

— Двести… не меньше…

И продолжал, как машина, ритмично загребать мягкую черную землю лопатой и швырять в яму. Работал он, казалось, с закрытыми глазами.

Ударная группа была еще в Афанасьевке. Разгоряченные красноармейцы рассказывали, как, когда антоновцы начали их теснить, кавалерийский дивизион Переведенцева лихой атакой врезался в их пехоту, изрубил, опрокинул. Если б не Переведенцев, худо бы пришлось. В штабе командующего, в просторной чистой избе зажиточного крестьянина, накурено так, что лица людей маячат в сизом тумане, как в сумерках. Душно, шумно, колгота. Егор пробрался к командующему, сидевшему за столом, заваленном бумагами, доложил о прибытии. Глядя на сытую довольную морду командующего, на его красные многочисленные чирьи на щеках и шее, Егор все время видел кровавую грязь на краю ямы, и хотелось поскорей выбраться из дымной душной комнаты. Командующий выслушал рассеянно, расспрашивать не стал, и Анохин с облегчением выскочил на крыльцо. Здесь тоже многолюдно, цибарят курцы, смеются, поскрипывают портупеями и кожей курток. Трое сосредоточенно читают какие-то листки, не обращают внимания на смех, разговоры. Егор остановился возле них, спросил:

— Что это?

Один из чтецов молча сунул ему в руку листок. Егор прислонился к столбу крыльца и стал читать.

«В борьбе ты обретешь право свое»

ПРОГРАММА СОЮЗА ТРУДОВОГО

КРЕСТЬЯНСТВА

Союз Трудового Крестьянства ставит своей первой задачей свержение власти коммунистов-большевиков, доведших страну до нищеты, гибели и позора. Для уничтожения этой насильственной власти и ее порядка Союз, организуя добровольческие партизанские отряды, ведет вооруженную борьбу, преследуя нижеследующие цели:

1. Политическое равенство всех граждан, не разделяя на классы, за исключением Дома Романовых.

2. Созыв Учредительного Собрания по принципу всеобщего, прямого, равного и тайного голосования, не предрешая его воли в выборе и установлении политического строя, с сохранением права за избирателями отзыва представителей, не выражающих воли народа.

3. Впредь до созыва Учредительного Собрания установление временной власти на местах и в центре на выборных началах союзами и партиями, участвующими в борьбе с коммунистами.

4. Свобода слова, совести, печати, союзов и собраний.

5. Проведение в жизнь закона о социализации земли в полном его объеме, прямого и утвержденного Учредительным Собранием.

6. Удовлетворение предметами первой необходимости, в первую очередь продовольствием, населения города и деревни через кооперативы.

7. Регулирование цен на труд и предметы производства фабрик и заводов, находящихся в ведении государства.

8. Частичная денационализация фабрик и заводов. Крупная промышленность (каменноугольная, металлургическая) должна находиться в руках у Государства.

9. Рабочий контроль и государственный надзор над производством.

10.Допущение русского и иностранного капиталов для восстановления хозяйства военно-экономической жизни страны.

11. Немедленное восстановление политических и торгово-экономических сношений с иностранными державами.

12. Свободное самоопределение народностей и населения бывшей Российской Империи.

13. Открытие широкого государственного кредита личности.

14. Свобода производства кустарной промышленности.

15. Свободное преподавание в школе и всеобщее, обязательное обучение грамоте.

16. Организованные и действующие ныне партизанские и добровольческие отряды не должны быть распускаемы до созыва Учредительного Собрания и разрешения им вопроса армии.

Тамбовский Губернский Союз Трудового Крестьянства.

Да здравствует Союз Трудового Крестьянства!

Да здравствуют боевые орлы, ведущие народ по программе правды!

На другой день командующий двинул свой двухтысячный отряд в Борисоглебский уезд и неподалеку от Туголукова снова столкнулся с Антоновым. На этот раз бой был короткий. Антоновцы быстро рассеялись, разбежались. Конница рубила бегущих. Приказ был в плен не брать, рубить, колоть, стрелять на месте. Преследовали недолго.

Командующий войсками в этот же день издал приказ о полном и окончательном разгроме банды Антонова, распустил по домам мобилизованных совработников, а красноармейцев призвал напрячь все силы к единому побуждению крестьян к выполнению хлебной разверстки. Но уже на другой день пришло известие, что Антонов с крупным отрядом захватил большое село Знаменка в тридцати километрах от Тамбова. Значит, за ночь он прошел семьдесят километров. Вслед ему была брошена вся конница: дивизион Переведенцева в Знаменку, а дивизион Угарова, усиленный эскадроном Анохина, в сторону Хитрово, чтобы отрезать Антонова от Кирсановских лесов. В этом дивизионе комиссаром оказался Максим, бывший заместитель Маркелина. Он увидел Анохина, обрадовался, обнял, поцеловал в щеку, словно были они давние друзья. Егор смутился. У него эта встреча радости не вызвала. Душевное состояние было такое, что лучше бы знакомые не встречались. А Максим был весел, возбужден, говорлив. Рассказывал, какой озорной командир Угаров, к черту на рога вспрыгнет и «барыню» сбацает. Похохатывая, сплевывая, цыкая слюной сквозь зубы, вертясь в седле, говорил, какую сдобную девку он прижал в катухе в Афанасьевке, как она дрожала от страсти, когда он ее на солому уложил, и как отец ее, здоровяк-бородач, после всего хорошего кланялся, благодарил, провожал его до калитки. Благодетелем называл. Ехали они рядом в середине отряда между дивизионом Угарова и эскадроном Анохина. Спокойный топот сотен копыт коней сливался с шумом, шелестом, звоном сухих листьев молодого оголившегося наполовину, посветлевшего леса, с говором всадников, с пофыркиванием коней. Из лесу несло теплым влажным запахом опавших листьев, привычно пахло едким конским потом и кислым запахом размякшей от пота кожи. Осенняя дорога, подсохшая после недавнего недолгого дождя, шла вдоль извилистой опушки леса. Справа — лес, слева бугристое, овражистое поле с густыми всходами зеленей. Ярко-зеленое, бархатное.

— Дрожит вся, ахает, — смаковал Максим, цыкая слюной сквозь свои редкие зубы на землю. — Я поначалу думал, б… темная, а она — целка…

— От страха дрожала, — буркнул, перебил Егор, с тоской вспоминая утробный хрип Настеньки, доносившийся из горницы.

— Ну-у, брось!

— Шмякнула бы разок по шее, ты б отстал?

— Не-е… Разгорелся, терпежу нет. Ты б глянул на нее… Устоять нельзя!

— А если б отец ее, здоровяк, заступился? Как щенка б выкинул тебя из катуха?

— Я б выкинул! — перебил, усмехаясь, Максим. — К стенке, как контру…

— Вот те и страсть! — едко и зло фыркнул Егор. — Страх. Жить охота… Запугали мужиков… На моего б отца, он те сразу хребет переломил!

— Чего ты злишься?..Ой, беду какую сделал… Встала она, отряхнулась и пошла…

Максим не замечал, что Егор сжимает зубы так, что желваки вздуваются на скулах, старается не глядеть на него, чтоб не вспылить, не взвиться.

— Я ж не только для себя, я и для нее старался, — продолжал Максим. — В Тамбове девки ох как липли… Они, должно, во мне за версту козла чуют. Дух особый, — хохотнул он.

— Смотрите, братцы! — услышали позади вскрик, оглянулись и напряглись.

Сзади на пригорок выскочили две пароконные тачанки, наверное, из оврага, и понеслись друг за другом наперерез к дороге, по которой только что прошли красноармейцы. Не доскакав до дороги, прямо на зеленях развернулись разом, остановились, ощерились пулеметами. И тотчас же впереди из лесу навстречу дивизиону выкатили неторопливо еще две тачанки и тоже развернулись. А из оврага сбоку показалась широкая густая цепь пехоты. Человек триста, прикинул Егор. Дивизион и эскадрон молча сгрудились, скучились плотно у леса. Пехота появилась и сразу залегла в зеленя. Чернели, возвышались на пригорке только бугорки голов. Максим рванулся рысью к Угарову. Анохин неторопливо затрюхал следом, испытывая непонятное злорадное чувство: мол, допрыгались, сейчас всыпят! Ни волнения, ни напряжения, как всегда, перед боем он не чувствовал. Наоборот, какая-то вялость, сонливость напала. Угаров, усатый парень лет двадцати, с загорелым дочерна лицом с густыми прямыми бровями, вытянувшимися под козырьком фуражки в сплошную ленту: когда он хмурился, они соединялись, сливались в ровную линию, — сидел на коне в окружении своих эскадронных, смотрел, как впереди, там, где лес клином врезался в поле, появлялась, копилась конница с красным флагом, который трепало ветром над головами. Конный отряд небольшой, сабель двести, а у Угарова с Анохиным около пятисот. Смять можно, если, конечно, в лесу не прячется столько же.

— Сам Антонов, — кивнул головой в сторону конницы Угаров, разъединил брови и вытянул из ножен шашку. — Нам повезло. Будем атаковать! — Он поднялся в стременах, вытянулся и запел тонко, высоко, по-мальчишески: — Дивизио-о-он, к бо-о-ою! — Конь, горячась, заплясал под ним, вскидывая голову. — За мной!

Угаров упал в седло, толкнул шпорами коня в бока, шлепнул шашкой плашмя по крупу и отпустил поводья. Конь рванулся и, выкидывая задние ноги, бросаясь вырванными с корнем зеленями, помчался на Антонова. Никто не поддержал порыв командира, не кинулся следом, кроме Максима. Он дернулся за Угаровым, оглянулся, увидел, что отряд остался на месте, мгновенно развернул коня к лесу и, низко пригибаясь к шее, нырнул в кусты, хрустнул, замелькал, скрылся за деревьями. А Угаров, удаляясь, летел в одиночку, крутил над головой свинцово поблескивающую шашку, быстро сближался с отрядом Антонова, подскочил, врезался — конница расступилась перед ним и тотчас сомкнулась, колыхнулась и успокоилась, проглотив командира дивизиона. Слышно было сквозь шум леса, как ветер трепал красный флаг антоновцев, хлопал им. Егор вздохнул, оглянулся на свой эскадрон, замерший в нерешительности, буркнул негромко:

— Ну что, пошли!

Он шевельнул поводья, шагом направился к Антонову. Спешить некуда. Оба эскадронных Угарова отстали, смешались с красноармейцами. Пехота Антонова поднималась на бугре в зеленях, поняли, должно, что боя не будет, но винтовки еще держали наготове. Издали Егор узнал в щуплом всаднике под знаменем Антонова, который ждал, поблескивал острыми, умными глазами, вглядываясь в Анохина. Конь его, словно чувствуя состояние хозяина, весело помахивал хвостом. На алом знамени белой краской полукругом написано: «Да здравствует трудовое крестьянство!»

— Вот мы и встретились, Степаныч, — сказал с усмешкой Егор. — Помнишь, ты говорил, не дай Бог со мной в бою встретиться?

Антонов, наверное, только теперь узнал его, но имени, должно, не вспомнил.

— А-а, масловский коммунист?

— Да, Егор Анохин… Брат мой у тебя был.

— Он и сейчас у меня… А ты что, комиссаришь у красноты?

— Накомиссарился досыта, — вздохнул Егор. — Я, Степаныч, как лошадь жил — куда повернут, туда и бег… Да рази я один?.. Вижу теперь — с тобой по пути. Не встрень щас, все равно бы я тебя отыскал…

— Степаныч! — крикнул кто-то из отряда Антонова. — Это наш комэск, Анохин! Мы говорили тебе о нем.

Егор догадался, что это один из бойцов его эскадрона, из тех, что ночью удрали из риги, когда ночевали в Еланине.

— Значит, готов служить у меня?

— Да.

— Боевые командиры мне нужны, — сказал Антонов и повернулся к красноармейцам, которые сбились в кучу, молчали, крикнул: — Товарищи, вы видели своими глазами, как большевики грабят крестьян! Да что там грабят! Убивают, если кто вздумает защитить свое добро. И все это делают вашими руками! Вашими руками забирают последнее зерно, обрекают на голод, вашими руками льют кровь! Точно так же и в ваших селах руками таких же, как вы, измываются над вашими отцами, сестрами. Те из вас, кто был на фронте, знают, что даже царские генералы не трогают пленных, и только здесь, на тамбовской земле, большевики умываются кровью пленных мужиков. Знаю, что и вы лили кровь невинных людей, но мы вас не тронем… Я верю, те из вас, у кого еще есть душа, есть совесть, есть сердце, останутся со мной, станут защищать мирных крестьян. А тех, что не захотят, я отпускаю с миром! Только оружие и коней мы возьмем. Оружия у нас мало. Кто согласен защищать трудовое крестьянство — откачнись направо, кто не желает — налево!

Шелест прошел средь красноармейцев, но все они остались на месте. Кто-то крикнул:

— У нас одна дорога! Примай к себе, Степаныч!

— Все остаетесь?

— Да!.. Примай нас, Степаныч! — ответили хоть не стройно, но единодушно.

— Спасибо, братцы! Выбирайте себе командира сразу сами!

— А чо выбирать? Пущай Анохин остается! — выкрикнули из первых рядов.

— Бывшего командира своего забирайте. Судите сами!

Угарова вытолкали вперед. Он без фуражки, темные волосы растрепаны, под глазом синяк, кожаная тужурка разорвана.

— Я готов!.. — выкрикнул он тонко, вскидывая голову. — Готов принять смерть за счастье трудового народа!

Кое-кто из антоновцев засмеялся, раздался одобрительный голос:

— Задиристый, петушок!

А плечистый антоновец с кожаной сумкой на ремне через плечо (Егор узнал Ишкова, неразговорчивого партизана, обедавшего у них в избе), смеясь, сказал:

— Тогда нам по пути. Мы тоже бьемся за счастье трудового крестьянства!

— Вы бандиты! — выкрикнул Угаров. — Вы пьете кровь крестьян!

— Как же это мы сами у себя кровь пьем, а? — улыбаясь насмешливо, громко спросил Ишков так, чтоб слышали все красноармейцы. — Иль, может, ваш Ленин из крестьян? Аль из рабочих? Аль Троцкий крестьянствовал? Шлихтер?.. Трудяги, да! Пролетарьят… Они хоть знают, с какой стороны к косе подойти? Аль как молоток в руки взять? Диктатура пролетарьята? — язвил Ишков. — Какого пролетарьята? Ослепили дураков… А если за Троцкого, за то, чтоб он вместе с Лениным кровь продолжал из крестьян сосать, смерть принять хочешь? Это мы могем…

— Он безобидный, Степаныч! Болтун только, — выкрикнули из отряда красноармейцев. — Это он со страху несет! Вы проверьте, сухие ли у него штаны?

Засмеялись, загалдели и красноармейцы и партизаны.

— Выпороть и выгнать! — приказал Антонов. — Пускай и дальше Шлихтеру зад лижет… Продает русский народ.

 

4. Третья труба

В деревнях Пречистенское и Ахтырка отряд Антонова остановился на ночлег. Степаныч написал приказ, и Ишков, высокий, широкоплечий, с густой русой бородой, похожий всей своей статью, удалью, чувствующейся в его горящих глазах, на кулачного бойца, стоял на верхней ступени крыльца, раздирал рот, горласто бросал слова приказа в столпившихся у избы партизан и жителей Пречистенского. Они заполнили всю широкую улицу перед избой, и не разобрать было, кто из них партизан, а кто местный житель: одеты одинаково. Антонов приказом своим распускал по домам всех вильников: так называли восставших крестьян, не имевших оружия. Сражались они с вилами в руках. Вильникам приказано было вернуться в свои деревни, распустить Советы, создавать волостные и сельские комитеты Союза Трудового Крестьянства, во главе которых должны стать самые авторитетные крестьяне, избранные на сходах. Организовывать при комитетах народные милицейские команды, военные команды ВОХРа, главная обязанность которых охранять покой и мирный труд крестьян, не допускать в села грабительские продовольственные отряды, разоружать их, если появятся.

Сам Степаныч стоял позади Ишкова, слушал, смотрел улыбчиво в толпу. Рядом с ним — гладковыбритый мужчина в демисезонном черном пальто, в кепке, похожий на уездного чиновника средней руки. Лицо у него добродушное, голубоглазое и тихое, покоем от него веяло, добротой. Когда Ишков закончил и шагнул назад на крыльцо, к Антонову, этот самый человек, похожий на чиновника, вышел вперед, снял кепку, обнажил лысеющую голову. Вокруг Егора негромко зашелестели, заговорили, повторяя два слова: «Наумыч» и «Батько», и он догадался, что это председатель Союза Трудового Крестьянства Плужников Григорий Наумович. Говорил Наумыч просто и негромко вроде, но слышно его было хорошо, хотя Анохин был в середине толпы. И если, слушая крик Ишкова, крестьяне переговаривались, то теперь замолчали, замерли, слышно было, как каркала ворона в саду за избой, беспрерывно чирикал воробей на крыше и у кого-то в катухе гоготали потревоженные гуси.

— У меня часто спрашивают такие вот, как вы, простые труженики: как же это случилось, что народ, только что освободившийся от одной неволи, попал в другую, еще более горькую, еще более тяжкую? А вот как! Когда народ восстал, свергнул старый режим и завоевал свободу, была радость, было ликование, был праздник. Все верили: прошли навсегда тяжелые дни страданий и несчастий, что теперь свобода в руках народа, а свободный народ сумеет устроить себе счастливую жизнь, такую жизнь, чтоб всем жилось хорошо. Но устроить новую свободную жизнь целого многомиллионного народа — дело очень большое и трудное. Нужно много знаний, много житейской опытности, мудрости, много терпенья, чтобы сделать как следует это большое и трудное дело. Ведь только в сказке скоро, «по-щучьему велению» дело делается — «тяп да ляп и вышел корабль». А народу, опьяненному победой революции, не терпелось, хотелось сразу получить то счастье, которое он желал, скорее увидеть своими глазами тот рай, какой должен наступить на земле. Тут-то и появились большевики и стали убеждать народ, что только они знают, как создать рай без замедлений, и если народ пойдет за ними, рай скоро наступит. Народ поверил, пошел, вот они его и взнуздали. Устроить рай на земле легко, говорили большевики, давно б его устроили, да вот беда, мешают им те, которым выгодно держать народ в неволе, пить его кровь. Это буржуи и контрреволюционеры, то есть все те, которые против большевиков. Это враги народа. Народ должен круто, без пощады расправиться с ними, истребить их, разграбить их имущество, иначе народ будет вечно мучиться в неволе, никогда не попадет в рай!.. Это обман! Через убийства и грабежи нельзя попасть в рай и устроить себе счастливую жизнь. Убийцам и грабителям место на каторге или в тюрьме, а не в раю: не могут быть счастливы те, у кого на совести кровь!

«Как верно, как хорошо!» — думал Анохин, стараясь не пропустить ни одного слова. Неподалеку кто-то закашлялся, и на него сразу зашикали.

— Нельзя быть равными при разных способностях, — говорил по-прежнему тихо и убежденно Плужников. — А если от этого природного различия отказаться и всех — глупых и умных, трудолюбивых и лентяев, честных и мошенников насильно поставить на одну доску, остричь под одну гребенку, то это будет каторга, а не жизнь. Люди сбегут от такой райской жизни, потому что она пригодна для коровьего стада, но не пригодна для общества свободных людей. — Наумыч примолк на секунду, улыбнулся всем доверительно. — И третий обман. Большевики всех своих противников зачислили в буржуи, но можно жить своим трудом, быть против старого режима и быть против большевиков. Враг народа тот, кто идет против народа, приносит не пользу, а вред народу. Большевики — самые настоящие враги народа. Большевики обманывали народ, а он им поверил. Поверил потому, что при царе натерпелся горя и нужды, и теперь ухватился за сказку большевиков, суливших ему счастье и радости. Народ пошел за ними в обещанный рай, называемый ими коммунизмом. И когда собственными глазами увидел этот рай, когда на себе самом испытал счастливую жизнь в этом раю, тогда убедился, что его жестоко обманули: при большевиках осталось все то, что его давило и угнетало раньше, что теперь все это угнетает и давит еще сильнее, что большевистский режим хуже, тяжелее, невыносимее старого режима. При большевиках над всякой личностью возможно насилие, потому что где большевики, там и насилия, самые грубые, самые безобразные. Не только лишают свободы, мучают, издеваются над людьми, избивают почти на каждом шагу, убивают стариков, взрослых людей, насилуют женщин. Мы не знаем и, вероятно, никогда не узнаем всех тех несчастных, которые пали жертвою большевиков. До нас доходят только отрывочные, случайные известия, но и этих известий достаточно, чтобы сказать, что произволом и жестокостью, неуважением к человеческой личности большевики далеко опередили слуг царского правительства.

Перед глазами Анохина вставали жестокости, грабежи в Масловке Маркелина: убийство Докина, Митька Павлушина, порка у церкви Акима Поликашина. Плужников этого знать не мог, значит не один Маркелин бесчинствовал в деревнях, если об этом говорит Наумыч.

— Большевистская власть учредила особую Чрезвычайную комиссию по борьбе с контрреволюцией, которая прославилась своей жестокостью. Никогда еще в России не лилась кровь рекой. До того, как не было власти в руках большевиков, они требовали отмены смертной казни, а когда захватили власть, запятнали себя такими кровопролитиями, какие не видала Русь со времен монголо-татарского нашествия. Большевики обещали дать землю трудовому крестьянству. Они исполнили свое обещание, сказали: товарищи, трудовые крестьяне! Заводите комитеты деревенской бедноты, берите чужую землю, кто хочет — никто в ответе не будет!.. Но когда крестьяне взяли, пришли в деревни вооруженные пулеметами отряды и у того самого трудового крестьянина, которому только что дали землю, стали насильно забирать хлеб, скот, птицу, деньги, стали мобилизовывать мужчин на фронт. И остались в деревнях осиротелые семьи, разоренные, раздетые, озлобленные, без хлеба, без скота, без работников. Кто пострадал? Больше всего простой народ, одураченный большевиками. Он перенес больше всего страданий и несчастий от проклятых большевистских порядков, больше всего пролил своей крови, выплакал слез, больше всего испытал лишений и мук.

Не пострадали большевистские комиссары. Они не знают голода, дороговизны, не подвергаются насилиям и издевательствам: живут в царских дворцах с царской пышностью и роскошью. Комиссары ниже рангом живут в реквизированных домах буржуев, катаются в реквизированных автомобилях и обеспечили себя реквизированными капиталами.

Да, русский народ вынослив и терпелив. Вынесет все, что Господь ни пошлет! Но всякому терпению бывает конец. Терпел русский народ татарщину, а в конце концов свергнул. Терпел крепостное право, но не раз поднимал восстания, пока не освободился. Свергнул русский народ старый режим, свергнет и новый, большевистский!

Слушал Егор, понурив голову. Прав был Плужников, прав!

С этого дня Анохин старался не пропустить ни одного выступления председателя СТК. А выступал он часто, любил выступать, ни один сход не пропустит. Видел, как слушают его, с какими лицами расходятся по домам. Запомнилась Егору беседа Плужникова с крестьянами о бюрократии. В то время в газетах была напечатана речь Ленина на каком-то то ли совещании, то ли съезде, где он ругал бюрократию. Это была его не первая попытка бороться против нее. Плужников тоже часто критиковал советскую бюрократию, вот ему и намекнули крестьяне, что и Ленин с ним заодно.

— Нет-нет-нет! — спокойно возразил Григорий Наумович. — Это обычное ленинское лицемерие. Советский бюрократизм неотделим от большевистской власти. Она его создала, чрез него управляет и на него опирается. Бюрократизм — лишь другое название Советской власти. Лицемерная шумная критика бюрократизма нужна, чтоб пустить пыль в глаза, чтобы снять ответственность с режима, приписывая всю беду якобы объективным причинам, а в действительности они созданы самим фактом большевистской диктатуры. Там, где задавлена свобода, где народ лишен простых гражданских прав, где пресекаются в корне всякие попытки самостоятельной деятельности, где власть, отгороженная стеной штыков от народа, диктует стране из центра свою волю, навязывает ее насилием, там неизбежен бюрократизм. Бюрократизм — это спутник всякой деспотической власти, держащей народ в рабстве. Наличность огромной, чудовищно распухшей бюрократии в Советской России говорит, насколько глубоко деспотичен большевистский режим, насколько он враждебен народным массам. Против бюрократизма и его злоупотреблений есть одно лишь лекарство — раскрепощение народа, самодеятельность населения, развитие свободной общественности, контроль общественного мнения и политические свободы. Большевизм, абсолютистский по самой природе своей, не может применить этого лекарства, не убив самого себя. Большевизм находится здесь в роковом круге, из которого он вырваться не может. Самим своим существованием большевизм питает бюрократию, которая душит страну. Вот почему Ленин лицемерит, пытается пустить народу пыль в глаза.

И всюду: в больших селах и малых деревнях, Плужников раздавал крестьянам листовки с программой Союза Трудового Крестьянства и «Памяткой трудовому крестьянству». Крестьяне брали, несмотря на то, что большевики на месте расстреливали каждого, у кого находили эти листовки. Впервые увидел и прочитал «Памятку» Егор в Пречистенском после выступления Плужникова. Присоединился к партизанам Анохин из протеста против крови, которую ненасытно, сладострастно лили отцы Тамбовской губернии, но не понимал, чего хочет Антонов, пытался понять поскорей, потому и слушал так жадно Плужникова, читал листовки. То, что Антонов отпустил домой вильников, обрадовало Егора. Да и не только его — какие вильники бойцы, гибли только зря. Да и в плен красноармейцы брали именно их, а потом расстреливали. Не бойцы — жертвы. И в бою от них толку мало, маневр сковывают. Одобрил приказ Анохин. Пусть вильники хлеб домолачивают, к севу готовятся. Когда Плужников и Ишков стали раздавать листки, Егор взял, сел на завалинку под окном, развернул.

СОЦИАЛИСТИЧЕСКИЙ СОЮЗ ТРУДОВОГО КРЕСТЬЯНСТВА

Памятка трудового крестьянина

I

Помни: только тогда ты будешь свободным гражданином, когда в России будет власть, народом избранная, народом сменяемая и народом контролируемая.

II

Угнетенный во времена царского самодержавия, ты и советской коммунистической властью остался не раскрепощенным. Ты был и остаешься рабом. Лишь правильно избранная на основе всеобщего, прямого, равного, тайного избирательного права власть в лице Всероссийского Учредительного Собрания даст тебе права гражданина и избавит тебя от всяких насилий диктаторов-коммунистов.

III

Помни, что Россия страна крестьянская, где воля крестьян должна быть волей большинства населения. Поэтому твоя задача — прилагать все усилия к созданию единства действий всех сил деревни путем объединения всего сознательного крестьянства в свою мужицкую организацию, которая вместе с рабочими города сумеет установить правовой строй в стране. Такой организацией в настоящее время является — Союз Трудового Крестьянства.

IV

Помни, что не одна только крестьянская организация борется с существующей властью, но не каждая из борющихся организаций добивается тех порядков, которые нужны трудовому народу.

V

И Колчак, и Деникин, и Врангель, и Юденич боролись, а некоторые и теперь продолжают бороться с советской властью. Но они — твои злейшие враги, ибо их победа несет тебе закабаление. Эти господа борются за власть помещиков, купцов и богатеев, и если они или другие, подобные им выходцы из помещичьего или буржуазного лагеря или из черного стана бывших царских генералов возьмут власть в свои руки, то немедленно возвратят землю помещикам, и они с палкой в руках станут над тобой и заставят тебя отрабатывать за все убытки, понесенные ими за время революции от разгрома и разорения их имущества.

Поэтому — борись с ними.

VI

Помни: рабочий города твой брат, и только в единении всех сил трудящихся города и деревни можно добиться своих прав. Поэтому всякого, говорящего тебе по глупости своей, что рабочий — враг твой, изобличи как лгуна и невежду, а сознательно натравливающего тебя против рабочего ради политической корысти заклейми как врага народа. С ним ты также должен бороться.

VII

Помни: наша Россия — семья многочисленных и разноплеменных народов. Всякий, сеющий вражду и призывающий к войне между народами России, есть враг твой. Только в дружественном сожительстве и свободном союзе (федерации) всех народов, населяющих Россию, заключается благополучие страны— есть и твое благополучие.

VIII

Помни: борьбу за освобождение трудового крестьянства нужно вести под знаменем «Социалистического Союза Трудового Крестьянства», который ставит себе основными задачами:

1. Заменить существующую советскую коммунистическую власть властью народа в лице Всероссийского Учредительного Собрания.

2. Добиваться проведения правильного закона и социализации земли, т. е. распределения ее среди трудящихся на уравнительных началах. (Землею имеет право пользоваться только тот, кто личным трудом ее обрабатывает.)

IX

Помни, что не так трудно сменить власть, как трудно потом наладить порядок, ибо при смене всякой власти на поверхность выплывают всевозможные проходимцы и отдельные организации, стремящиеся обманным путем захватить власть в свои руки. Задача Социалистического Союза Трудового Крестьянства прежде всего — не допустить, чтобы кто-то взял палку и управлял страной не в интересах трудящихся. Вторая, не менее важная задача — наладить разрушенное войной и вконец разоренное большевиками народное хозяйство. В возрождении и укреплении государственного хозяйства и твое благополучие, крестьянин.

Х

Помни: Союз Трудового Крестьянства своим мощным выступлением заставит всех врагов трудового народа сложить оружие и положить конец братоубийственной войне. Он вырвет палку из рук большевистских комиссаров. Он не допустит гулять по мужицкой спине помещичьей и генеральской нагайке. Он будет оберегать народное дело от преступно-кровавых рук насильников и угнетателей народа.

Помни и крепко помни: без земли ты раб, как крестьянин, без воли ты раб, как гражданин.

 

5. Четвертая труба

Брата своего Николая Егор долго не встречал. В разных отрядах были. В начале октября Антонов ушел в Балашовский уезд со всеми основными силами, ушел с ним и Егор со своим дивизионом.

Командующий войсками Тамбовской губернии Аплок обрадовался, решил, что с Антоновым покончено, издал победный приказ, наградил особо отличившихся красных командиров и покинул Тамбов. Помнится, хохотали в отряде Антонова, читая приказ. Не раз потом подобные приказы и статьи появлялись в газетах. В декабре, когда Партизанская армия Тамбовского края только входила в силу, когда начальником только что созданного Главного оперативного штаба Партизанской армии был избран Антонов, Председатель ВЧК Дзержинский на всю страну объявил о ликвидации эсеровских банд, действовавших в Тамбовской губернии. Плужников и Ишков читали эти газеты крестьянам, высмеивали лицемерную лживую Советскую власть, пытающуюся обмануть народ. Антонов в те дни часто повторял, говоря о комиссарах: им ничего не остается — только болтать!

Николай был в отряде Токмакова, который соединялся на некоторое время с Антоновым, чтобы быстро провести крупную операцию и сразу разойтись. Встретились братья под Сампуром после неудачного боя за железнодорожную станцию, где была Вторая ударная группа Тамбовских войск. Разгромить ее не удалось. Конница Антонова увязла в раскисшем от дождей поле. Атака захлебнулась. Красноармейцы секли пулеметами из-за железнодорожной насыпи. Кони храпели, с диким визгом ржали, барахтались в грязи. Если б не пехота да не подоспевшие пулеметные тачанки, хоть и неповоротливые в вязком месиве, но все же сумевшие прикрыть отход своим огнем, — худо бы пришлось коннице.

Егор в овраге спрыгнул на землю в жухлую влажную траву. Серый мерин его дрожал, всхрапывал. Был он по пузо в грязи. Вокруг разговаривали, ругались, матерились разгоряченные бойцы. Анохин сорвал пучок травы и стал счищать комья грязи с живота мерина, поглаживая другой рукой его по шее, успокаивая. За этим занятием и застал Анохина радостный окрик:

— Егорша! Ты?!

Анохин оглянулся, увидел на остановившейся рядом пулеметной тачанке брата в забрызганном свежей грязью новом матросском бушлате нараспашку, видна новая голубоватая косоворотка с расшитым воротником. Борода коротко подстрижена. Николай слетел с тачанки. Братья обнялись, сплелись руками, затоптались на месте, путаясь в траве, ахая, вскрикивая радостно. Начались расспросы. Николай недавно был в Масловке. Мать, Любаша, Гнатик здоровы. Обмолотили, слава Богу, хлеб, прибрали. Андрей Константинович Чистяков помог. Брат его, Алексей Константинович, председательствуетв Масловкев СТК, толковый мужик. Продотрядчики нос в Масловку не кажут, боятся. Чиркун смылся. Егор рассказал, что видел его в Коптеве. У красных служит.

— Об отце Александре ничего не слышал? — спросил Егор.

Николай понял, что интересует брата не поп, а его дочка, но ответил о священнике.

— Говорят, в Борисоглебе отсиживается… вместе с семьей… — и добавил с горечью: — Дочку-то он замуж за Чиркуна отдал. Где она, никто не знает!

«Найду. Все равно найду!» — мелькнуло в голове Егора, и сердце его опять затосковало, заныло, как всегда бывало при воспоминании о Настеньке, об утраченной первой любви. Как ему хотелось встретиться, посчитаться с Чиркуном, отомстить за страдания Настеньки. А то, что она страдает с ним, живет под гнетом, как голубка в клетке, Анохин не сомневался. И как он жалел, что в Коптеве не был настойчив, не сумел выбрать момент, чтобы уничтожить Мишку! Можно было найти момент, можно!

Разговаривали недолго, дана была команда уходить.

А когда же Егор встретился с Мишкой Чиркуном? До или после этой короткой встречи с братом? Должно быть, после? Да, точно — после. Сампур, на железнодорожной станции которого, как сообщила разведка, формировался состав с зерном (его-то и хотел отбить Антонов, вернуть крестьянам хлеб), они пытались взять то ли в конце октября, то ли в самом начале ноября: дожди были, грязь, потому-то тот бой и запомнился. А в середине ноября в Борисоглебском уезде в селе Моисеево-Алабушка, неподалеку от Масловки, у Кулдошина, командира местного отряда, собрались на съезд все командиры разрозненных партизанских отрядов и решили объединиться в Партизанскую армию Тамбовского края, избрали руководящий центр Главного оперативного штаба из пяти человек. Начальником Главоперштаба стал Антонов, а командармом Токмаков. При Главоперштабе были созданы политотдел, суд, разведка, хозчасть, комиссия по замене лошадей. В армию входили четыре бригады, в каждой бригаде по два полка, в полку по два дивизиона, а в дивизионе по три эскадрона и пулеметная команда. Кроме того, при Главоперштабе был Особый полк, так сказать, своя гвардия, а при штабе командарма два летучих отряда. При бригадах и полках — свои политотделы, суды, хозчасти, медицинские части, разведки, обозы, комиссии по замене лошадей. Егора Анохина Степаныч взял к себе адъютантом. Антонов почему-то выделил Егора, может быть, за бесстрашие, удаль, удачливость. Но Анохин знал, что не удаль это была, не лихость, а безрассудство, безумие, ненасытная жажда мести. Кому? За что? Шлихтеру? Аплоку? Аплок был далеко, а Шлихтер больше не высовывался из Тамбова. И кровь лилась не Шлихтера, не Трасковича, а рядовых красноармейцев, таких же крестьян, как Егор. Но затуманен, опьянен был Анохин: первый месяц был как в чаду. Да, как ошалевшая, загнанная лошадь, которую немилосердно погоняет, пришпоривает седок, и она мчится, летит неостановимо, на последнем издыхании, пока не упадет. Анохин всегда впереди своего дивизиона врывался в села, на железнодорожные станции, летел на пулеметы, искал смерти. Это он захватил в Богословке орудие со снарядами и два пулемета… Удивлялся, почему его щадят пули? Должно быть, небесные силы берегут его для мести Чиркуну. Антонов сделал его своим адъютантом, и когда в январе в партизанской армии были введены свои знаки различия в виде полос, треугольников, ромбов из красной материи, которые пришивались на левом рукаве повыше локтя (рядовые партизаны носили красный бантик на головном уборе), Анохин получил один ромб. Чин адъютанта Главоперштаба равнялся командиру бригады. Выше чином были только командующий армией и его помощник. У них было по два ромба. Но встреча с Мишкой Чиркуном произошла до этого, тогда он еще был командиром дивизиона, был в самостоятельном рейде со своим отрядом по Борисоглебскому уезду. Шли через Пичаево, Русаново, Есипово, Сукмановку, Енгуразово в Моисеево-Алабушку, где должен был состояться съезд.

Помнится, после дождей морозы ударили. Дороги окаменели, звенели под копытами молодым ледком. Помнится, шли шагом из Русанова через Окры к станции Есипово. Ровная степь, солнце яркое, утреннее, ласковое в высоком ярко-синем небе, тишина, — только звонкий стук копыт, сытое фырканье коней. Было необыкновенно грустно, какая-то ужасающая печаль была разлита в этом синем до черноты небе, в этих голых серых от инея полях, в этой безмолвной степи с недалеким, голым леском слева. Егор ехал впереди отряда один: не хотелось никого видеть, ни с кем не хотелось разговаривать. Покачивался в седле мерно, глядел на поля, на вымерзшие до белого хрустящего ледка лужицы в колеях разбитой колесами телег осенней дороги, в округлых следах лошадиных копыт; на голые верхушки деревьев, торчащих над соломенными серебристыми от инея крышами деревни за полем, над спокойно дымящимися трубами. Дорога впереди блестела под низким солнцем слепящей золотистой полосой. Копыта коней громко взрывали белый ледок на дороге, хрустели, хрумкали. И вдруг позади тихонько, словно нехотя, заколыхался, затосковал низкий голос, словно из самой души излился:

Ах ты, степь, ты, приволье раздольное, Молодецкая ширь необъездная…

Несколько голосов подхватило нестройно, разноголосо и от этого особенно хорошо:

Поросла по яругам ты тальником И травой-муравой приукрасилась… Хорошо на просторе тебе, неоглядная, Залегать не оря и не сеючи, А шелковым ковром зеленеючи!.. Где река пробежит — там и затоны, Где лесок проскочил — там и забега, Зверю всякому там же гнездышко.

Егор, слушая, почувствовал, как к горлу неудержимо подступает комок. Горячие глаза его застилал туман, и слезы лились по щекам, лились, падали, мочили черную гриву коня. Он их не удерживал, шмыгал носом, опустив голову. Боялся одного, что кто-нибудь из бойцов догонит его и увидит, что он плачет. Прислушивался: не приближается ли цокот копыт по морозной звонкой земле. В печальной голове вставали — Масловка, Настенька, мелькали мысли о пропащей жизни, виделась его одинокая могилка на краю какого-нибудь оврага. Грустно, печально, сладко было об этом думать под звуки песни.

Вдали показались всадники. Разведка возвращалась. Анохин провел ладонью по лицу, сжал пальцами глаза, выдавил слезы, вытер. На душе стало легче, спокойней, вольней так, как давно уже не было. И небо не таким уж черным казалось, и поля не такими грустными.

Разведчики приближались вскачь. Анохин, щурясь, вглядывался в первого всадника, Мишку Меркулова, командира взвода разведки, старался угадать, какие вести он несет. Размягченному слезами Егору не хотелось боя, не хотелось лить кровь. И он издали по спокойной посадке в седле Меркулова, по тому, что он не нахлестывает коня, а скачет вольно, догадался, что боя не будет. Мишка Меркулов — парень основательный, спокойный. Из бедной семьи. Но судя по тому, с какой охоткой берется он за дела и как легко они ему даются, бедствовала бы его семья недолго, если бы не революция. Мишка подскакал, брызгая ледком из вымерзших лужиц, натянул поводья. Конь его, вороной трехлеток, оскалил крепкие, отливающие желтизной зубы, громко куснул, перекатил по зубам мокрые удила, покосился блестящим глазом на серого мерина Анохина.

— На станции два вагона серников, вагон соли. В Борисоглеб гонють, — быстро, весело бросил Мишка.

— Охрана?

— Бойцов двадцать пять, пулемет… И только что конный отряд человек в двадцать явился. То ль продотрядчики… Но без груза. Мож, следом идет?

— Пулемет, — проговорил тихо Анохин, обдумывая, как без потерь взять станцию. Соль и спички крестьянам нужны.

— Я со своим взводом по яруге к станции выйду, — сказал Меркулов. — Када они увидят вас, засядуть. Я с боку вдарю. На два хронта им не удержать!

— Булыгин, — глянул Егор на командира второго эскадрона. — Ступай с Меркуловым. Как затрещат, вмажьте!

Второй эскадрон на рысях простукал мимо по мерзлой дороге, отделился, умчался вперед. Видно было, как свернули они с тракта к оврагу, скрылись в нем.

Станцию взяли без единого выстрела. Красноармейцы, увидев мчавшихся на них с двух сторон всадников, не помышляли о сопротивлении, заметались панически по станции. Те, у кого были кони, вскакивали на них и ныряли в пристанционные улочки деревни Шинокость. Остальные разбегались, прятались по дворам, ригам, катухам. Резко взвился над зданием вокзала черный дым. Егор догадался, что там паровоз — пытается уйти, и услышал лязг железа. Вагоны дернулись, поползли. Анохин пришпорил коня, ударил его саблей плашмя по крупу. Конь распластался над землей. Ветер свистел, рвал с головы шапку. Егор угнул голову, влетел наперерез коптящему небо паровозу, с натугой, тихонько набирающему скорость, обогнал его, сдержал коня, оглянулся, увидел в открытом окне паровоза смуглое морщинистое лицо машиниста с испуганными глазами и кинул привычно шашку в кожаные ножны, достал маузер. Вонючий паровоз зашипел, зачуфыкал резко, покрыл землю, рельсы, шпалы под колесами паром, притормозил. Его окружили партизаны. Они быстро выдернули испуганного машиниста из кабины. Он, наверное, обмер от страха перед расправой, стал, как куль с шерстью, и это некоторых бойцов забавляло.

— Санькя! — кричал тонко чубатый партизан в надвинутой на затылок шапке с алым бантиком тому, что вытаскивал машиниста из кабины. — А чаво-та у няго штаны мокрыя?

— Фу, воняет как! — нарочно зажимал рот, сидя на коне, молодой парнишка, тоже с алым бантом на шапке.

Партизаны хохотали, Егор тоже улыбнулся, потом крикнул бойцам, придавая голосу строгость:

— Оставьте его в покое! Он вас не трогает… Открывайте вагоны!.. Краснота без вас не простит ему, что удрать не успел.

Машиниста отпустили. Он долго стоял на месте, посеревший, покачивался, глядя себе под ноги: съежился так, словно каждую минуту ожидал, что его рубанут шашкой. Потом стал озираться, следить исподлобья за суетой у вагонов, осмелился, наконец, сделал шаг негнущимися ногами, зашел за угол здания вокзала и вдруг резко стреканул к серевшей неподалеку избе. Кто-то свистнул ему вслед, кто-то стрельнул в воздух. Захохотали снова, заулюлюкали.

На станции было вагонов пятнадцать: с углем, с досками, но два вагона со спичками и один с солью. Открыли двери, стали выкидывать легкие ящики со спичками, выволакивать центнеровые мешки с солью. Появились подводы местных крестьян. Они почти сразу прискакали из Окры, из Сукмановки, Беклемишево. Анохин сам распределял по деревням соль и спички, пока его не позвали на ссыпной пункт. Он оставил у вагонов Меркулова. Позвавший его боец был возбужден, бледный, чуть не бежал впереди. На ссыпном пункте у открытого навеса молча толпились партизаны и мужики. Был здесь Булыгин, командир Второго эскадрона, широкоплечий, головастый и усатый партизан. Егор глянул туда, куда смотрели они — на огромный бурт картофеля, и обомлел, замер. Картофель был мерзлый. Дней пять назад мороз ударил, потом оттепель, солнце, и опять мороз. Весь бурт картофеля сверху вымерз, почернел, осклиз.

— Видал, что делают? — глянул, мухордясь, на Егора Булыгин. — Забирают у крестьян и гноять…Ни себе, ни людям!Ох, ну суки, эти коммунисты!

— Это что, — тяжко вздохнул один из мужиков. — Пошлитя, покажу!

Он направился, чуть прихрамывая, мимо навеса к длинному бревенчатому сараю, вытянувшемуся вдоль железнодорожного полотна. Рельсы шли в двух аршинах от него. Анохин, Булыгин, мужики, партизаны гуськом шагали за ним. Одно ухо шапки мужика, с оторванной завязкой, оттопырилось в сторону и жалко вздрагивало в такт хромоте. Возле широкой двери сарая мужик остановился, потянул за железную ручку. Дверь заскрипела, косо открылась.

— Смотритя!

Из сарая дохнуло густым едким духом, теплом. Вход снизу на треть забит досками, сквозь щели которых просыпалось на землю зерно. Большой сарай наполовину заполнен рожью. При свете из двери заметен легкий парок над зерном. Мужик перелез через доски в ворох ржи, запустил в зерно руки, вывернул из-под низу, проговорил горестно, со слезами:

— Горить, пропадаить… Обобрали народ.

Егор, морщась от едкого запаха, сунул руку в спекшуюся рожь. Зерно внутри горячее, влажное.

— Где заведующий ссыпным пунктом? — тихо спросил он у мужика.

— Арестованный. Его красные ныня в сарай посадили, под суд хотели отдать…

— Мы его сами судить будем! — бросил зло Егор и передумал: — Нет, вы его судить будете. Вы!.. А зерно раздайте по дворам. Хоть скотине пойдет… Булыгин, распорядись тут…

Анохин не мог больше смотреть на гибнущий хлеб. Сколько труда в него вложено, сколько крестьянского пота пролито на пашне, на уборке, на обмолоте! И все прахом, прахом! Сколько бы народу накормить можно… Сердце в железный комок сковало. Не знал он пока, сколько пропавшего хлеба придется увидеть ему в эту зиму, не знал, что побредут весной по Руси голодающие Поволжья…

Стоял у вокзала Анохин, смотрел бездумно, как нагружают телеги ящиками со спичками, мешками с солью. Отъезжают, подъезжают, суетятся бородатые мужики, переговариваются, кричат на лошадей. Скрип, храп, стук. Солнце поднялось высоко, греет спину. Пахнет мазутом от паровоза, от черной земли между шпал. Долго стоял, пока не окликнул его Булыгин, позвал в комнату начальника станции поесть. Хозяин комнаты сбежал, спрятался где-то. В комнате у двери висела его темная шинель, на подоконнике стоял закопченный фонарь, лежали флажки, большие гайки. На низком широком столе дымился, парил небольшой черный чугун с нечищенной картошкой, на раскрытой книге с исписанными чернилами страницами — ломти хлеба, в алюминиевой чашке розоватые куски мяса. Зайчатина.

Но поесть Егор не успел. Только расположились за столом, как за дверью шум раздался, колгота какая-то, суетня, громкий вскрик: — Иди-и! — и в комнату втолкнули высокого красноармейца в распахнутом полушубке, без шапки, в черных волосах соломенная труха, нос разбит. Усы в запекшейся крови. На левой щеке тоже следы размазанной крови. Егор сразу узнал Мишку Чиркунова. Сердце радостно екнуло, затрепетало, жар ударил в лицо: вот он, сладостный миг мести! Узнал его и Чиркун, остановился, замер у двери возле шинели начальника станции, побледнел еще сильнее. Волосы на голове просто вороньими стали.

— Комиссара пымали! — радостно доложил партизан, впихнувший Мишку в комнату, и сдвинул шапку на затылок, показал свой русый чуб. — Хоронился в риге, сучара!

— Ишь ты! — засмеялся своим глуховатым голосом Булыгин, растягивая к щекам широкие усы. — От Шевякова схорониться вздумал! Шустряк! Шевяков тебя из-под земли вынет… Молодец, Шевяков! Бери лодыжку, награждаю! — указал эскадронный на чашку с мясом.

— Я нажрался уж, — отказался партизан. — Ешьтя сами!

— Ну, ступай, ступай, — сказал ему Булыгин и глянул на Мишку, который шмыгнул носом, вытер рукой усы, размазал по щеке кровь, строго прикрикнул. — Не порть аппетит, гад сопатый!

Мишка в ответ сплюнул на пол кровью.

Егор поднялся, буркнул как можно спокойнее:

— Пойду, допрошу… Обедайте…

И вылез из-за стола. Чиркун исподлобья следил за ним. Страха в его глазах не было. Они вышли. На улице Мишка высморкался, сплюнул, вытерся рукавом нового полушубка и хмыкнул насмешливо:

— Любезные у тебя ребята.

— Твои любезнее?.. Сразу к стенке.

— А хрен ли церемониться. Война есть война… Попался, становись! Ты со мной целоваться, что ль, собираешься?..

— Целоваться не будем, — ощерился Егор.

— Ну вот… Куда теперь? У какой стенки становиться?

— Туда, — указал Егор на дверь в комнату телеграфиста.

И в комнате Мишка не менял насмешливого тона. Видно, решил умереть весело. То, что он умрет сейчас, знали оба.

— Слыхал я, что ты к Антонову переметнулся, но не думал, что он так коммунистов уважает… Ты, что ль, вожак всей этой кодлы? Сотни три есть?

— Поболе, — в тон ему ответил Егор. — А чего же твое усердие Шлихтер не заметил. Разве мало ты крови у сельчан пускал? А он, ить, палачей любить.

— Я бандитскую кровь лил… тех, кто народ к счастью не пущал, на пути стоял…

— Ну да, да, Докин бандит! Митек Павлушин на пути стоял, к счастью не пущал. Чье только счастье-то? Тех, кто в Кремле окопался? Это они народ? Остальные рабы? Так, по-твоему?

— Чего ты орешь? Ты их рази не защищал?.. И чего ты меня сюда привел? Об чем нам с тобой говорить? Попался б ты мне, я б тебе душу травить не стал — враз успокоил… Какие такие тайны ты у меня выпытать хочешь? А? Про войска, режь меня, ничего не скажу!

— Ух ты! Да я поболе тебя знаю. Все приказы вашего Редьзко к нам поперед вас поступают. Тайны нашел…

— А чего же ты от меня хочешь? Покаяния? Не дождешься!.. Веди, стреляй!

— Сиди. Успеется, не минет, подыши чудока… В Масловке давно был?

Мишка не ожидал этого вопроса, замолчал, глядел исподлобья.

— Что там обо мне говорят? Знают, что я в партизанах?

— Был слух… — буркнул Мишка.

— А мать как? Не трогают?

— Живет.

— Кто же теперь в Совете? Вместо тебя?

— Нету больше Совета. Штаб Союза Трудового Крестьянства… Алешка Чистяков заправляет, — усмехнулся Мишка. — Как красные в Масловке — он буденовку свою на гвоздь вешает, как… ваши, в сундук прячет.

— А Настенька?.. — выдохнул тихо Егор.

Мишка молчал, потом поднял глаза, ответил:

— Сына ждем…

— Где она? — шевельнул одеревеневшими губами Егор.

— Этого я тебе не скажу! — твердо вымолвил Мишка. — Режь, не скажу! Нету ее в Масловке, а где она — под пытками не отвечу. Понял? Моя она! Всё. Забудь!

Они смотрели друг другу в глаза. Молчали.

— Ладно… — вздохнул Егор. — Ты мне о другом ответь, перед смертью ответь — как на духу… Не пойму я… Вот, мучил ты попа, это понятно, классовый враг — не человек, по-вашему, подлежит уничтожению. Это понятно… А зачем над Настенькой надругался, погано надругался, при всех, а потом взял да женился на ней…

— Все-таки покаяния ждешь? — усмехнулся Мишка.

— Да на кой мне твое покаяние, — поморщился Егор.

— Чего же ты хочешь?

— Не пойму я… Зачем ты женился на поруганной? Зачем тебе это? Разве мало девок?

— На кой они мне? — быстро и с искренним удивлением ответил Чиркун. — Я ить Настеньку давно люблю!

— Любишь?!

— А у тебя рази догадки не было? — снова удивился Мишка. — Да я скока раз подкарауливал тебя, када ты от нее шел. Руки тряслись, сами тянулись угробить тебя! Не знаю, как сдержался… Ты мне скоко крови попортил. Ох!

— А зачем надругался?! — снова воскликнул Егор. — Да принародно!

— Спьяну… — брякнул и замолчал, словно решаясь: говорить — не говорить, глядел на Егора исподлобья и не так весело и насмешливо, как когда входил в комнату телеграфиста, будучи уверенный, что сейчас умрет. Бравада спала. — Да не, не токо спьяну. Я тогда и тебя и ее страсть как ненавидел! Всех ненавидел, себя ненавидел. Я что хошь готов был сделать… Впрочем, я в мыслях давно держал испортить ее, а потом жениться. Рази ты не знал, что я к ней сватался, када ты на фронте был? Поп не отдал, не ровня… бедняк… Вот я ему и показал тада, кто ровня, а кто не ровня… Просто так, по-честному, я бы ее никогда не получил в жены, даже ежли тебя похарчил. За кого хошь отдал бы ее поп, только не за меня. Теперя она моя законная жена. Дитя ждем… — закончил он совсем миролюбиво, и гордо.

— Как же ты живешь с ней? Она ж тебя ненавидит… — вырвалось у Анохина.

— Кто те сказал! — засмеялся Мишка как-то совсем добродушно. — У нас с ней лад… мирно живем.

— Да разве может быть лад после такого позора?

— Какого позора? Забыто все давно… У бабы память, как у курицы. Любишь ее, и все ладно… Мож, ты мнишь, что она о тебе вспоминает? Брось! У всех баб так: с глаз долой и стал чужой. Испокон так! Не мни…

— И она с тобой ласкова?

— А как же? Я ить муж ей!Все по закону: и по-совецки, и в церкви были. Без церкви она ни в какую… В Борисоглеб ездили… Тишком… Я ее, можа, лелею боле, чем самый разлюбезный муж. Можа, када мы вдвоем, я ее со своих рук не сымаю, — Чиркун вытянул перед собой большие руки.

— Я ее все равно найду, — твердо проговорил Егор.

— Можа, найдешь, ежли тебя ране не прихлопнут, как ты меня щас, — скривил рот в ухмылке Мишка. — Как бы вы ни бегали по лесам, все равно вас переловят всех, перестреляют. Никуда ни денисся. Колчака похарчили, Деникина прогнали… А какая силища была!.. Антонов что — муха, сколько ни летай, все равно прихлопнуть.

— Я Настеньку все равно найду, — повторил Егор.

— Найдешь, а дале, — усмехнулся Мишка. — Сына моего растить будешь? Он тебе кажную минуту напоминать меня будет… А кто ты для него будешь? Отец? Нет, отцеубийца! Как бы ты его ни растил, ни лелеял, он все равно помнить будет кто его родного отца похарчил… И его угробить вы не сможете, Настенька не возьмет на себя такой грех. Она помнит, что сын в любви зачат… Найдешь, а счастья не жди! Не ждитя!

Они замолчали. Молчали долго, тягостно, слушали за дверью громкие голоса, стук тележных колес. О чем думал тогда Егор? О Настеньке? Об окончательной ее потере? Иль судьбу Мишки решал? Не помнится теперь. Забыто напрочь. Скорее всего, о себе думал, о Настеньке. Как быть с Мишкой он не знал, но чувствовал про себя, что не прольет крови его, не прольет именно из-за Настеньки. Прав Мишка, кровь его навсегда разъединит их. Если бы Чиркун погиб без его участия, тогда другое дело.

— Сына, значить, ждетя, а ежли дочь… — пробормотал Егор после долгого молчания.

— А рази дочь плохо, — откликнулся Мишка.

— Ступай! — громко сказал Егор.

— Куда? — встрепенулся Чиркун.

— Куда хочешь.

— Ага, — засмеялся Мишка. — Меня твои орлы у первого же забора шлепнуть.

Егор поднялся тяжело, открыл дверь, позвал попавшегося на глаза партизана, приказал ему проводить Мишку туда, куда он скажет.

 

6. Пятая труба

Долго не видел Егор Чиркуна после этого, не слышал ничего ни о нем, ни о Настеньке, ни об отце Александре. Встретились с Мишкой летом, в июне двадцать первого, после разгрома Партизанской армии Антонова. Всю зиму Егор Анохин провел рядом со Степанычем, был его адъютантом. Разделял радости его и сомнения. Зимой во всем Борисоглебском, в южных частях Кирсановского и Тамбовского уездов установилась власть Союза Трудового Крестьянства. Штаб Антонова готовил мирные Указы на своей территории. В первую очередь Степаныч запретил самогоноварение и приказал строго следить за исполнением этого Указа. Народ и Партизанская армия должны быть трезвыми, считал он.

Помнится, как немногословный, сдержанный Степаныч стал необычно подвижным, возбужденным, когда узнал о восстании матросов в Кронштадте, о забастовках в Петрограде и Москве: не сиделось ему, не стоялось на месте, помнится, как радостно вскидывал Антонов глаза на него, своего адъютанта, и приговаривал: началось, началось! Просыпается Русь! Жадно хватал свежие газеты, быстро, шурша, распахивал, вглядывался в третью страницу, где обычно печатались вести из Центра, говорил вслух с досадой:

— Что они медлят? Бери Петроград, пока рабочие на их стороне!.. Нет, сидят, языки чешут…

— А ты? Почему ты Тамбов не берешь? Почему армию не расширяешь? Мужики каждый день сотнями идут, а ты возвращаешь? — спросил его однажды Плужников, бывший при этом в избе.

— Тамбов? — глянул на него поверх газеты Антонов. — Кровь крестьянскую лить?

— Вот и они…

— У них другое, — перебил Антонов. — Петроград бастует. Рабочие поддерживают матросов. Выходи из Кронштадта, бери без крови. Если б Тамбов поднялся, я б не задумался…

Помнится, в конце зимы, в оттепель, кажется, это было в Паревке, подскакал к избе, где был Антонов, Богуславский, командир дивизии, слетел с коня, взбежал на высокое крыльцо по мокрым от растаявшего снега ступеням, ввалился в горницу — шапка на боку, мокрые волосы ко лбу прилипли, полушубок нараспашку — кинул на стол Степанычу газеты:

— Беда!

И бухнулся на скамейку.

Антонов взял одну газету, спросил:

— Что за беда?

— Читай съезд, читай!

— Что? Не тяни? — бросил Степаныч.

— Ленин отменил продразверстку. Налог…

Степаныч впился в газету, потом отбросил ее, вскочил, захохотал, ухватил за плечо Богуславского, за полушубок, закричал:

— Мы победили! Понимаешь, мы победили!

— Как победили? — недоуменно глядел на него Богуславский. — Мужики уйдут. К земле вернутся.

— А ради чего мы их подымали?! — кричал Антонов. — Мы свое дело сделали, мы отстояли мужика!

— Так теперь, что ж? Дело сделали и на погост, на распыл? У красноты это быстро.

— Погоди на погост, успеешь. У тебя все: либо полковник, либо покойник, — засмеялся Степаныч. — Мы пригодимся еще мужику… Ты Ленину поверил, а я не дюже ему верю: у него в уме одно, на языке другое. Большевики как держали мужика за горло, так и будут держать. Отпустят чуток, чтоб совсем не задохся… Повадки большевиков я сильно усвоил. Знаю. Вдохнет мужик глоток, а горлышко ему и сожмут снова. Так что, погост пускай поскучает по тебе, без бойцов не останемся…

Но когда весной, перед севом, новый главнокомандующий войсками Тамбовской губернии Павлов издал приказ, что партизан, добровольно сдавшихся в плен в течение двух недель, не тронут, они будут помилованы, Антонов объявил по Партизанской армии, что все, кто желает сдаться властям, могут идти сдаваться. Он со своей стороны чинить препятствий мужикам не будет. Земля ждет. Но если коммунисты вновь обманут народ, место в Партизанской армии всем найдется

Партизанская армия поредела. Вернулся в Масловку и брат Николай.

В то время в Тамбове не было уже ни Шлихтера, ни Райвида, ни Трасковича. Их сменили Антонов-Овсеенко — он стал председателем Полномочной комиссии ВЦИК, Борис Васильев — партийный секретарь, а во главе Губчека стал Лавров. Газеты писали, что Ленин установил срок разгрома Антонова, приказал в течение месяца покончить с ним. Проходили месяцы, Ленин новый срок устанавливал. Антонов посмеивался: болтуны, и не стыдно врать перед всем народом. По-прежнему во всей южной части Тамбовской губернии власть принадлежала крестьянам. Каратели большими отрядами делали рейды по деревням. Силой назначали сельские Советы, но только красноармейцы скрывались за пригорком, как Советы добровольно самораспускались, передавали власть законно избранному комитету Союза Трудового Крестьянства.

В начале мая 1921 года пришло известие, что командующим войсками Тамбовской губернии назначен Тухачевский, которому Ленин тоже установил месячный срок для разгрома Партизанской армии Тамбовского края. Тухачевский привел с собой закаленные в боях воинские части: пять бронеотрядов, девять артиллерийских бригад, четыре бронепоезда, два авиационных отряда, курсантов, интернациональные полки, три полка Московской дивизииВЧК. Численность их быстро стала известна Антонову. Красноармейцев было больше пятидесяти трех тысяч против четырех тысяч партизан.

Тухачевский по прибытии в Тамбов издал приказ, который еще до публикации в газетах принесли Степанычу. Антонов читал его необычно долго: помнится, было это на хуторе неподалеку от села Верхнеценье. Степаныч сидел на деревянной ступени крыльца, на солнце, а Егор лежал неподалеку в траве, в вишневом саду. Сладко, медово пахло цветущими вишнями, дремотно гудели пчелы, теплый ветерок изредка шевелил полные цветов ветки. Белые лепестки осыпались, скользили, падали в траву.

— Анохин, — негромко позвал Антонов.

Егор поднялся, сел, взял в руки шашку в ножнах, лежавшую рядом, глядя на Степаныча ждал, что он скажет или прикажет.

— Смотри, — так же негромко проговорил, указывая на лист бумаги, Антонов. — Тухач с бабами и ребятишками воевать собрался. До этого кровожадный Шлихтер додуматься не сумел. Слушай, — стал читать вслух Степаныч приказ Тухачевского.

Егор поднялся и подошел ближе к крыльцу.

— «Семьи неявившихся бандитов неукоснительно арестовывать, а имущество их конфисковывать и распределять между верными Советской власти крестьянами согласно особым инструкциям Полномочной комиссии ВЦИК, высылаемым дополнительно. Арестованные семьи, если бандит не явится и не сдастся, будут пересылаться в отдаленные края РСФСР…» Вот так-то, баб-ребятишек сначала в концлагерь, а потом в Сибирь, на каторгу! — Степаныч умолк, опустил голову, потом глухо спросил: — Ты, Егор, видел его? Каков он? А?

— Молодой, — буркнул Анохин, вспомнив энергичного, решительного, умного и жестокого командарма. Вспомнилась любовь к нему, восторг, собачья преданность. Егор невольно сравнил Антонова с Тухачевским, и сравнение было не в пользу Антонова: командарм был ярче, жестче, масштабнее. Это не Аплок, не Рекст, не Павлов, да и сил у него побольше. Раздавит партизанскую армию, непременно раздавит.

— Это ясно… Хотя, впрочем, Шлихтер не мальчик, а кровушки пролил… А вот этот, — Степаныч потряс листком, — как? Не пугает? Не остановится перед бабами?

— Он на все пойдет.

— Жалко, — пробормотал Антонов и не договорил.

— Туго нам будет, Степаныч. Пятьдесят четыре тысячи у него войск, танки, самолеты…

— Самолеты, тьфу — мало мы их сшибали? Броневики-танки — да, с шашкой на железо не попрешь…

— Не броневики страшны, Степаныч, — вздохнул Анохин, — не самолеты…

— А что же?

— Тухач интернациональные полки привел: латышей, мадьяр, австрияков. Они мужика не пожалеют… Он им не свой брат, крошить будут и старых, и малых! Тухач знает, что делает…

— Значит, худо нам будет… да-а…

И не ошибся Степаныч. Через месяц, в июне, окружили, прижали его армию к Вороне неподалеку от Инжавино, пустили с трех сторон бронемашины, а за ними со свистом, гиканьем, таким, что, помнится, мурашки ходили по спине, пошла конница мадьяр, латышей, чекистов. Ни разу, даже на фронте, не участвовал в таком бою Анохин. Сошлись, сшиблись на лугу: треск выстрелов, взвизги раненых коней, вскрики, звон, пыль, хрип. Кажется, миг один месиво кипело на лугу. Красноармейцев раза в два было больше, теснить начали к Вороне, смяли.

Степаныч следил за боем с пригорка, из-за кустов ветел. За ним в низине ждал своего часа Особый кавалерийский полк. Егор был рядом с Антоновым, видел, как горели его глаза, как вытягивался он в седле, наблюдая за тем, как теснит Тухачевский его армию. И помнится, Степаныч все время кусал травинку: откусит — выплюнет, откусит — выплюнет. А конь его мирно рвал губами траву и хрумкал, мотая головой от мух, позвякивая уздечкой. Егор с нетерпением ждал, когда он кивнет головой и кинет свое обычное перед атакой слово. Наконец, услышал: «Пора!» Не думал Егор, что в последний раз идет в атаку со Степанычем, что только через год на короткое мгновение увидит живого Антонова, не догадывался, что сам примет участие в его убийстве.

Услышав, что пора атаковать, Егор ударил коня в бока, прошелестел ветками ветел, выскочил к Особому полку, крикнул командиру: «В атаку!» И хрустя сучьями под копытами, вернулся к Степанычу, слыша, как звонко поет позади него командир полка.

— По-ооолк! К боою! За землю Русскую! За мнооой!

Антонов вытянул шашку, подобрался, сжался, оглянулся коротко на трещавший кустами полк, кинул коротко:

— С Богом! Ура!

Егор заорал: «Урааа!» — и кинулся вслед за Антоновым, постепенно обходя его, туда, где клубились в пыли бойцы. Врубились сбоку в конницу мадьяр, но не смяли, приостановили только на мгновение. Этого мгновения хватило, чтобы антоновцы чуточку опомнились и смогли без больших потерь отступить к Вороне. В кутерьме Анохин потерял из виду Степаныча, вместе со всеми бросился с конем в реку, плыл, озираясь, надеясь увидеть Антонова, но не было его вблизи. Выбрались на берег, поскакали под пулеметным огнем вдоль речушки, притока Вороны, прячась за низкими берегами от пуль. Другой большой отряд антоновцев, тех, что левее переправились и были недосягаемы для огня бронемашин из-за густых кустов, помчался по полю к большому селу, видневшемуся вдали. А та группа, сабель в сто, в которой был Анохин, уйдя от огня, рысью втянулась в Коноплянку и, не сдерживая хода, затрусила по улице, распугивая кур, купавшихся в золе возле изб. Улица была до странности пустынна: ни одного человека, ни одного лица в окне. Глухо. Если бы не куры да не собаки, мечущиеся до хрипоты на привязи, можно было бы подумать, что деревня покинута. Помнится, мелькнуло в голове: нехорошая безлюдность, подозрительная пустота. Но всех занимало одно — подальше оторваться от красноты, уйти. Выскочили на площадь, и вдруг взорвалось, затрещало, засвистело вокруг, завизжало над ухом. Улюлюканье донеслось — сбоку из переулка с устрашающим визгом выкатывался интернациональный полк. Засада! Егор рванулся в проулок между избами. Чуть не дотянул, возле самого угла избы достала пуля коня: полетел он сходу в навоз, сушившийся на земле. Егор грохнулся со всего маху на землю, вскочил сгоряча, оглянулся и метнулся за катух. Там огород. Ровное поле до самой реки. Картофельная ботва молодая, невысокая. Побежишь — пуля догонит. Упал Анохин в ботву и пополз по борозде, быстро перебирая локтями, не слыша ни криков сзади, ни треска. Шашка мешала, цеплялась за ботву, но жалко бросать. Пригодится. Устал, остановился, тяжело дыша, вдыхая запах пыли и картофельной ботвы, нагретой солнцем. Оглянулся: не должны заметить с улицы, далеко уполз. К речке бессмысленно пробираться, прочешут после боя и возьмут. Лучше здесь отлежаться. Только подумал об этом, топот услышал. Скачет кто-то прямо к нему. Вжался в землю. Хлопали выстрелы. Слышно было, как высоко вжикали пули. Топот споткнулся, что-то тяжелое мягко плюхнулось на землю. Конь сдержал бег, перешел на шаг и приостановился. Через минуту Егор услышал, как конь мирно рвет траву, пофыркивает. Полежал немного Анохин, прислушиваясь, и снова выглянул из ботвы. Конь пасся неподалеку, там, где кончались огороды, почти на самом берегу речки. Темнела в зелени спина человека, лежащего поперек межи. Бой в деревне закончился, слышны возбужденные голоса. Добраться до коня можно, но куда поскачешь, кругом красные. Мигом сшибут. Темноты б дождаться. Сколько лежал Егор, уткнувшись в горячую сухую землю? Час, два? В деревне угомонились, но не ушли из нее. Голоса слышны, смех. Часто звучит нерусская речь. А может быть, и часу не лежал в борозде Анохин? Время в таких случаях останавливается. Вроде бы спокойно стало в деревне, и вдруг — голоса. Спокойные, приближаются. Идут двое. Разговаривают по-русски.

— Как убили Лыска, третий конь у меня, — говорит один, — и все не к душе. Никак не подберу.

— А у меня коняка второй год служит. Бог милует.

— Лысый хорош был — черт! Я на нем через любой забор перемахивал. Убили его, как по брату плакал. А счас дохлятина. Не разгонишь. Чувырла чертова…

Прошли мимо по меже. Не заметили.

— Глянь-ка, не живой ли?

— Готов. Видал, прям в затылок всадили… Э-эх, Господи, пахал бы, пахал себе земельку! На стенку полезли.

— Терпежу, мож, не стало, вот и полезли… Ладно, хватит причитать, похоронят… Кось-кось-кось, стой, стой! Ах ты, конопатый!

Слышны шлепки ладонью по спине коня, позвякивание.

— Молодой, нервный… О-па! Ну-ну, танцуй, зараза! Легкий конёк. Но, пошел! — веселый вскрик и топот приближающийся и вдруг: — Тпру-у! Погляди-ка, лежит… — Шелест ботвы под ногами коня. Копыто вонзилось возле самого лица, обдало пылью. — Поднимайся, голубок!

Егор помедлил и начал подниматься, опираясь ладонями в колючие комки земли. Вялость необычная напала. Пусто было в душе, равнодушие ко всему. На рыжем коне сидел молодой носатый парень в красноармейской фуражке. Другой подходил к ним от межи, подошел, увидел нашивки на левом рукаве Егора.

— Гля-ко, ромб у него! Важная птичка… И написано чегой-та. — Подошедший ухватил Егора за рукав, повернул к себе, прочитал по складам: — Ат-ъю-тант Глав-опер-штаба… Ишь ты, атъютант, отатъютан-дил…

— Ты шашку у него забери, а то дочитаешься — мигом башку отсобачит.

— Да, он вареный, гли-кось, обомлел со страху. — Боец сам отстегнул шашку, взял, вытянул из ножен. — Ух ты, именная! — И так же, по складам, прочитал надпись и глянул на сидевшего на коне. — У нашего кого-то отбил, гад!

— Моя, — хрипло буркнул Егор.

— Врешь, собака?

— Я у Тухачевского эскадроном… командовал, — выдавил глухо Анохин.

Красноармейцы переглянулись.

— Повели к Тухачевскому…

Вся площадь деревни завалена трупами людей, лошадей. Шли, обходя их. В горячем воздухе сладко пахло кровью. И дальше по всей улице виднелись трупы, но не так густо, как на площади, зато кровавее, почти все с рублеными ранами. Догоняли интернационалисты и крошили. Возле одной избы стояли две угловатые бронемашины. От них густо тянуло запахом нефти. Красноармейцы сидели, лежали, стояли в тени под деревьями у каждой избы. Многие перекусывали. Тут же у плетней паслись разнузданные, но не расседланные кони. Егора подвели к добротной чистой избе, крытой железом — пятистенок. На крыльце сидели три красноармейца, по виду не рядовые, и тихо переговаривались. Один из них — чубатый, с перетянутой крест-накрест новенькими ремнями грудью, спичкой чистил зубы, лениво разглядывая подходивших Анохина с конвоирами. Возле соседней избы у самой стены с осыпавшейся местами глиной, так что видны серые потрескавшиеся бревна, в тенечке, на спине убитого антоновца сидел худой и, судя по высоко выставленным вверх острым коленям, длинный желтоволосый красноармеец с узким нерусским лицом: то ли австрияк, то ли мадьяр, а может быть, латыш, сидел на тpyпe, словно на бревне, и пил яйца, белевшие в его зеленой фуражке, которая лежала в траве рядом с ним. Выпив, отбрасывал скорлупу, тянулся спокойно за очередным яйцом, стукал им о пряжку пояса, осторожно расколупывал и, запрокидывая голову, присасывался ненадолго к яйцу.

— Куда вы его? — лениво спросил у конвоиров Егора чубатый командир, тот, который ковырялся спичкой в зубах.

— Говорит, эскадроном у Тухачевского командовал.

— Ну-у! Может быть, он его племянник… — усмехнулся чубатый и далеко выплюнул спичку.

— Именная шашка у него, — протянул боец чубатому клинок.

Тот вытянул из ножен лезвие наполовину, прочитал.

— Шлепнули бы его на месте, и весь сказ… Не любит ОН, когда ЕГО после обеда беспокоят… — Чубатый внимательно посмотрел на Егора, решая, как быть, но, вероятно, не решился взять на себя ответственность за расстрел, поднялся лениво, надел фуражку на свою пышноволосую голову и бросил коротко Анохину: — Пошли!

Он двинулся впереди в сени. Анохин шел к двери с дрожью в груди, с надеждой, с уверенностью, что Тухачевский, его кумир, сразу узнает его, оставит в живых. Очень не хотелось умирать. В бою о смерти никогда не думал, даже искал ее совсем недавно, а теперь, когда увидел ее, считай, глаза в глаза, растерялся. Один из конвоиров, тот, что был пешим, взял за локоть Егора и, подталкивая, повел в избу следом за чубатым. В избе, в горнице, у кровати, застеленной чистым одеялом, стоял крепкий мужчина в военной форме, гладкощекий, ухоженный, сытый и рассматривал желтые от времени картинки из журнала «Нива», наклеенные в простенке между окнами. Егор сперва не узнал Тухачевского в этом важном, сытом человеке, не таким он ему запомнился. И только тогда понял, кто перед ним, когда тот, услышав, что в избу входят, недовольно повернулся, вопросительно и раздраженно взглянул на них своими большими навыкате глазами.

— Товарищ главком, у пленного шашка именная. Говорит, вы награждали, — как-то слишком предупредительно и заискивающе проговорил чубатый.

Тухачевский молча перевел хмурые коровьи глаза на Егора и, не меняя раздраженного выражения сытого лица, бросил:

— Расстрелять!

Конвоир, продолжавший держать Егора за локоть, резко потянул Анохина к двери, но тот неожиданно для себя рванулся, выдернул руку и заорал:

— Кого?! Меня расстрелять? Я Анохин, Анохин! Неужели забыл! Это ты… из твоих рук я ту шашку получил! Ты меня награждал…

Конвоир крепко, как канатом, обхватил его сзади, удерживая, а чубатый выхватил револьвер и направил его в грудь Егора.

Тухачевский кинул, недовольно морщась:

— Почему же тогда ты не со мной? Расстрелять!

— За что? За то, что я за правду народную встал?

Конвоир пытался вытянуть Егора из избы, но сил не хватало. Анохин упирался, кричал, а чубатый больно тыкал ему револьвером в грудь.

—Нет, — ответил громко, но спокойно Тухачевский.Он, видно, очень старался, чтоб не раздражиться сильно, не испортить себе настроения. — За то, что против правды поднялся. Много правд не бывает, она одна.

— Да! Одна, одна! Народная! — орал, сопротивлялся Егор.

— Да-да! — нетерпеливо и быстро выкрикнул Тухачевский. — И мы определим и скажем народу, какая у него должна быть правда… Уведите!

Конвоир и чубатый поволокли Анохина в сени, зажимая ему горло. Он извивался, дергался в их руках, хрипел, кричал Тухачевскому.

— Ты враг… враг народа! Захлебнешься… мужицкой кровью! Придет час… своей за нее заплатишь…

В сенях чубатый и конвоир церемониться с ним перестали. Чубатый врезал ему револьвером по голове и пинком толкнул к двери. Егор обмяк. Его выволокли на крыльцо и пустили с маху по ступеням. Он шмякнулся на землю и быстро вскочил, опасаясь, что будут бить ногами. Конвоир соскочил вслед за ним вниз и подтолкнул.

— Говорил вам, не хрена было с ним церемониться! — матюкнулся чубатый

— Пошли к стенке!

К конвоиру подключился второй, поджидавший на улице. Они подхватили Егора под руки и поволокли к соседней избе, где по-прежнему на трупе мужика сидел узколицый боец интернационального полка и безучастными глазами смотрел на происходящее у крыльца. Он только подтянул по траве поближе к себе фуражку с яйцами.

— Подальше оттащите! — крикнул чубатый конвоирам. — Вонять под носом будет!

Красноармейцы быстро повели Анохина мимо избы с облупленной стеной.

— Связались на свою шею, мать твою так, эдак и разэдак! — матерился один из них. — Нет, шлепнуть в огороде! Таскайся с падлой…

— Э-э, ребята! Стойте-ка… Кого это вы волокете! — остановил их возглас.

Голос показался Егору знакомым. Он поднял голову и увидел Мишку Чиркуна. Он неторопливо шагал к ним от группы красноармейцев, сидевших на земле под пышным вязом, потом заторопился, затрусил к ним, видимо, узнал Анохина.

— Шлепнуть приказали.

— Погодите! — быстро подскочил Мишка, близкопосаженные глаза его вдруг сузились. — Ах ты, сука! — выкрикнул он и схватился за кобуру маузера, болтавшуюся на бедре, но тут же выпустил ее, почти не размахиваясь, ударил Егора в челюсть.

Конвоиры отпустили Анохина, и он грохнулся в пыль навзничь. Мишка кинулся к нему коршуном и два раза ударил сапогом по ребрам, вскрикивая:

— Знал, знал, попадешься!.. Говорил я те, сука, а? — Чиркун быстро наклонился к Егору, поднял за грудки.

— Шлепни ты его, чего нервы мотаешь, — посоветовал Мишке один из конвоиров.

— Нет, я потешусь сначала! — скрипел зубами Чиркун. — Должник он мой!

Кровь текла изо рта Егора, щекотала подбородок, капала на грудь, на гимнастерку. Мишка поставил Егора на ноги, вытащил маузер:

— Я сам с ним расправлюсь… Иди! — резко ударил он Анохина в спину, так что голова Егора мотнулась.

— Не-е, силен! — крикнул недовольно один из конвоиров, тот, что водил к Тухачевскому. — Сапоги мои…

— Сымай сапоги! — ткнул в спину маузером Мишка.

Егор опустился в теплую пыль на дороге, медленно стал стягивать с ног один за другим сапоги. Снял, кинул рядом с собой на дорогу. Один сапог, падая, зачерпнул голенищем пыль. Конвоир пнул ногой в спину, беззлобно буркнув:

— Ну-ну, подать нельзя!

Подниматься Егору не хотелось. Ни чувств, ни мыслей в голове. Одна тоска. Даже боли от пинков и ударов не ощущал. Обезволился совсем. Мишка поднял его за шиворот, и Анохин побрел впереди, не замечая ничего вокруг: ни красноармейцев, отдыхавших возле изб, ни лошадей, помахивающих хвостами у плетней, ни полдневной июньской жары. Помнится, привело его в чувство воспоминание о детстве, вернее, дорожная пыль навела его на воспоминание, и после этого он стал приходить в себя.

Пыль под ногами горячая, сыпучая, как пудра, щекотала пальцы, просачивалась между ними, когда он ступал на дорогу. И вспомнилось, как он мальчишкой в летнюю жару бегал по пыли, забавлялся. Подумалось, что не видеть ему больше Масловки, не ходить по ее улицам. И Настеньку потерял, и жизнь! И все отнял у него Мишка Чиркун… Как будет убиваться мать, когда узнает о его смерти! А что подумает Настенька, всплакнет ли? Стало жалко мать, себя. И вместе с жалостью стали возвращаться силы, жажда жизни. Егор начал озираться исподлобья по сторонам. Они выходили из деревни. Красноармейцы провожали их скучающими взглядами. Егор оглянулся. Мишка шел в трех шагах позади с маузером в руке.

— Иди, иди! — прикрикнул он. — Давай, к речке поворачивай!

Бежать? И двух шагов не сделаешь — уложит. Зверь! Знал бы — шлепнул паскуду в Есипово. Пожалел, болван! Проявил милость к врагу, а вышло — отказал в ней себе. Но тут же мелькнуло — не Мишка, так другие разделались бы с ним давно. Они подошли к речке, спустились в овражек с дном, поросшим бурьяном. Кровавыми бутонами цвел татарник; густо, стеной, стояла крапива; тянулся вверх пустырник. Шмель, большой, полосатый, деловито жужжал, перелетал с цветка на цветок татарника. Противоположный край овражка крутой, но невысокий. На аршин поднимается вверх глинистый берег.

— Скидавай гимнастерку, быстро! — приказал Мишка.

Они были вдвоем в овражке. Деревни не видно. Но Чиркун держался осторожно, поодаль. Кинешься — ухлопает. И Егор стал неторопливо стаскивать гимнастерку. Спешить некуда. В голове лихорадочно вертелось: снять, кинуть в лицо Мишке, броситься самому на него или в речку. Но речушка так себе, ручеек. Ни кустика на берегу, не скроешься от прицельного огня. Глаза шарили по осыпи, в глине, искали камень. Одна глина под ногами.

— А исподним в Красной Армии не брезгуют? — усмехнулся ехидно Анохин, стараясь оттянуть время, продлить жизнь хоть на секунду.

— Сымай, — спокойно качнул маузером Мишка.

Егор снял нижнюю рубаху, кинул в сторону Чиркуна, выпрямился.

— Носи, гад! Мож, тебя мои вши заедят… — увидел, что Мишка поднял маузер и стал целиться в него, заорал, выставляя голую грудь: — Стреляй, гад, стреляй!

И шагнул к Мишке. Чиркун выстрелил. Егор почувствовал слабый удар в плечо, толчок, приостановился. Кровь быстро хлынула ему на грудь из маленькой ранки. А Мишка стрелял, но почему-то вверх и что-то кричал ему. Оглушенный Егор не понимал, почему Мишка кричит ему:

— Ложись, ложись, говорю!

Егор послушно сел на землю. Плечо онемело. Левой рукой шевельнуть нельзя. Чиркун суетливо сунул маузер в кобуру, схватил исподнюю рубаху Егора, с треском разодрал ее, оторвал кусок, опустился на колени рядом с сидящим Анохиным и стал перевязывать рану, приговаривая:

— Навылет прошла… Ладно, получилось. Я боялся кость задеть. Мясо зарастет… Не дергайся, терпи, не на том свете, поживешь еще…

Егор не чувствовал, что дрожит весь, что слезы текут по его щекам, капают на грудь, смешиваются с кровью.

Обмотал, затянул плечо Чиркун, подтолкнул к бурьяну:

— Лезь туда, да поскорей… И не высовывайся. Наши кругом. Быстро пришьют… Я мигом. Лежи смирно!

Егор лежал в колючем бурьяне. Мутило, туманилось в голове. Руку выворачивало, дергало. Казалось, что Мишка слишком сильно ее затянул, хотелось расслабить, но каждое движение вызывало боль до потемнения в голове. И колючки татарника царапали, впивались в голую спину. Торопливые шаги донеслись, голос Мишки:

— Вылазь!

Егор, охая, выполз. Чиркун принес красноармейскую гимнастерку, обмотки. Помог одеться и повел вдоль речки, обходя задами избу, где был Тухачевский. Предупредил по пути, что Егор — боец его эскадрона. Они по меже вышли к избе, возле которой сидели, лежали раненые красноармейцы. Большинство в свежих белых бинтах. Мишка исчез за пыльными кустами сирени, а Егор опустился в траву. Ноги не держали.

— Шашкой рубанули? — спросил у него молодой скуластый боец с забинтованной головой.

— Пуля, — вяло шевельнул спекшимися губами Егор.

— А меня шашкой, — скорбно проговорил скуластый боец. — Клочок кожи прям с волосьями снесли. Дерет, зараза!.. Это хорошо еще… Чудока бы — и копец: ставь, мама, свечку… Я вроде в пекло не лез, а вот… Ты на площади был, а? — Парень оглянулся и стал говорить тише, сверкая глазами и покачивая забинтованной головой: — Ох, и накрошили там мужика, сплошняком площадь завалили… Латыши звери! Ох, люты! Не дай Бог!..

— Егор, — позвал Мишка, появляясь возле куста.

Врач обработал рану, перевязал, забинтовал. Чиркун отвел Анохина в плохонькую низкую избенку с земляным полом, где жил дед, древний, высохший, со впалыми щеками, с редкой бороденкой, позеленевшей от старости. Дверь в сени и избу открыта. В избе, в соломе на полу, копалась белая грязная курица. Она не обратила внимания на вошедших, продолжала разгребать растоптанную солому и клевать что-то. Дед тяжело поднялся с деревянной кровати, вернее, с топчана, доски которого застелены лохмотьями.

— Детки, у меня исть самому неча, — развел он длинными худыми руками и махнул в сторону курицы: — Киш, киш отсель!.. Давно уж не несется. Одногодки мы с ней…

— Нам жрать не надо, — сказал Мишка. — Не тронем мы твою курицу. Полежит маненько у тя ранетый. А я щас вернусь.

Егор долго лежал на полу, безмолвно прислушивался, как шуршит соломой дед, еле передвигаясь негнущимися ногами, кряхтит, бормочет:

— Мне помирать нада, а Бог молодых прибирает. Эх-хе-хе!.. Одни власть беруть, другие за них кровь льють. Ох ты, Господи, Господи: хрестьян за что же ты наказуешь?..

Вернулся Мишка, когда темнеть стало. Он прискакал на коне, вошел в избу довольный, сунул Егору бумажку:

— Читай…

Анохин прочитал, плохо соображая, что написано. Понял только, что его как раненого красноармейца отпускают домой на поправку. И следовать он должен в Масловку, к месту своего проживания.

— Вот твой коняка, — вывел Чиркун Егора на улицу. — Садись, выезжай на Кирсановский тракт и дуй до Масловки. Завтра дома будешь… Наши встретят — бумажку покажешь, твои — они тебя узнают небось… Доберешься! И помни Чиркуна, должки он всегда платит…

 

7. Шестая труба

Вторую неделю жил Егор в Масловке. Газеты писали, что армия Антонова разбита. Но газетным сведениям привыкли не верить: болтают большаки. О самом Степаныче ни слова не было: значит, ушел от Тухачевского, воспользовался кочками. Егор знал, что в Змеином болоте в больших кочках срезаны верхушки и выдолблены ямы, в которых свободно мог поместиться человек, спрятаться, пересидеть, если болото возьмут в кольцо. Пройдешь по кочке и не заметишь. Жив Степаныч, а армию ему собрать недолго.

Власть в Масловке, бывало, менялась на дню три раза: Алексей Чистяков, как посмеивались, не успевал алый красноармейский башлык и буденовку на стенку вешать или прятать в сундук.

Николай вернулся в Масловку еще в апреле, перед севом, когда амнистию объявили. Он стал сильно сутулиться, горбиться, смотрел исподлобья: взгляд всегда настороженный, угрюмый, стал еще более молчаливым, не покрикивал ни на мать, ни на жену, ни на Ванятку. Если что не так, глянет исподлобья, обожжет взглядом и промолчит. Съежится, увянет сразу тот, на кого он взглянул.

— Уж лучше бы поругался, а то, как бирюк, — сокрушенно вздыхала мать.

Тишина в избе стояла жуткая, если б не Гнатик. Только ему одному позволялось шуметь, пищать, только он мог вымолить ласку у отца, только тогда видели домочадцы кривую улыбку на лице Николая, когда Гнатик сидел у него на коленях и вцеплялся в его давно не стриженную неухоженную бороду. В церковь не ходили, закрыта с весны. Отец Александр куда-то исчез вместе с попадьей. Утром однажды услышали соседи — ревет скотина во дворе попа, не кормлена, не поена, глянули — заперта дверь в дом, лошади с телегой нет, скотина вся на месте: и никто ничего не знает. Думали, вернется поп к вечеру, ан нет: ни к вечеру, ни на следующий день, ни через неделю не вернулись, и весточки не подали. Исчезли напрочь. Скотину соседи разобрали, чтоб не подохла с голоду, надеясь вернуть попу, когда он объявится. Но до сих пор не объявился. Одни говорили, что попа ночью чекисты забрали, другие — зять прознал, что попов истреблять велено, и увез, спрятал тестя.

Большевистская ячейка распалась сама, когда власть перешла в руки Союза Трудового Крестьянства. Бывшие коммунисты остались в деревне, никто их не трогал, а одного из них, Дмитрия Амелина, избрали секретарем сельского комитета СТК. Но с возвращением Советской власти ему-то и поручили воссоздать партячейку в деревне. Удивились этому многие. Председатель СТК дрожал, ждал расправы, а его секретарь организовывал партячейку. Аким Поликашин сразу нашел объяснение этому, заявил об Амелине:

— Митька дошлый мужик! Чует мое сердце — на два хронта работал!

Вряд ли он был прав. Партячейка в деревне нужна. Тамбов спросит у Борисоглебска: почему нет? Кто берется организовать, тому и поручают. Митька скорее всего испугался — прижмут за связь с партизанами, и напросился. В этой мысли Егор укрепился, когда Амелин зашел к нему вечерком и спросил — не собирается ли он восстанавливаться в партии.

— А восстановят? — усмехнулся Егор. — Я ить, ты слыхал, должно, у Антонова был…

— Приходи завтра к Кузичевым, поговорим. Придешь?

— Подумаю…

Не верил шибко Егор в бумажку Чиркунова, хотя и выручила она его однажды — показывал командиру красного эскадрона, занявшего Масловку. Командир покрутил бумажку, спросил, был ли у Антонова. Егор ответил, что был, а потом, мол, перешел к красным, кровь вот, свою пролил. Командир взглянул на затянутое тряпкой плечо Егора и ушел, оставил в покое. Анохин считал, что не дошли пока руки до него, дойдут, начнут разбираться, докопаться могут, кем он был у Антонова. Потому и затеплилось, засветлело в душе после разговора с Амелиным. И он написал заявление о восстановлении в партии, покаялся.

Шел к Кузичевым, думая, если примут, значит, обойдется, не тронут его. А рука подзаживет, в Борисоглебск уйдет, там его не знают. Устроится куда-нибудь. У Кузичевых в тесной избенке человек десять собралось, дымили, переговаривались, но не оживленно, сдержанно, как-то виновато, с опской, с оглядкой, каждый боялся лишнее слово сказать: прежде чем рот открыть, долго думал — скажешь не то, а народ перевернет, переиначит, расплачивайся потом незнамо перед кем, то ли перед красными, то ли перед партизанами. Когда Егор вошел, устроился на лавке у стены, Дмитрий Амелин протянул ему две газеты «Известия Тамбовского губисполкома», попросил, указывая на напечатанные приказы:

— Прочти вслух, ты шибче читаешь — я по складам.

Егор взял газеты. Мужики молча, угрюмо смотрели на него сквозь дым. Керосиновая лампа желто освещала голые беленые стены избенки с низким потолком. Анохин читал глухо:

ПРИКАЗ

участникам бандитских шаек

Ваш главный атаман Антонов понес полное поражение.

На этот раз его не спасли быстрые ноги награбленных коней, 2-го июня главные его силы — Вторая армия в составе — 4, 14, 16 и частей других полков, всего в числе до двух тысяч сабель, бежавшие из-под реки Вороны, были настигнуты легким бронеотрядом у деревни Елани. Антоновцы были разбиты. В течение девяти дней неутомимого преследования бронеотряд, при содействии красной конницы, отбил у Антонова все пулеметы, весь обоз, положил на месте до восьмисот человек бандитов, еще больше вывел из строя ранеными, рассеял остальных. Теперь остатки добиваются крестьянами по селам, вылавливаются в лесах. Сам атаман, раненный в голову, скрылся в какую-то нору всего с десятком наиболее отпетых злодеев.

Кончил «гулять» Антонов. Железные кони Красной Армии взяли верх над награбленными конями белых бандитов. Они втрое быстрее самых быстроходных коней. Не уйти белым бандам от их погони.

Участники белобандитских шаек, партизаны, бандиты, сдавайтесь. Или будете беспощадно истреблены. Ваши имена известны. Ваши семьи и все их имущество объявлены заложниками за вас. Скроетесь в деревнях — вас выдадут соседи. Если у кого ваша семья найдет приют, тот будет расстрелян, и семья того будет арестована. Всякий, кто окажет вам помощь, рискует жизнью. Если укроетесь в лесу, выкурим. Полномочная комиссия решила удушливыми газами выкуривать банды из лесов.

Сдавайтесь! Руки назад вашим организаторам, командирам, ведите их в Красный штаб, сдавайте оружие. Советская власть будет милостива к вам, кто раскается и проявит свое раскаяние. Советская власть будет беспощадна к нераскаявшимся злодеям. Сдавайтесь!

11 июня 1921 г. г. Тамбов

Полномочная комиссия ВЦИК

Председатель: Антонов-Овсеенко

Командарм: Тухачевский

Предгубисполкома: Лавров

Секретарь: Васильев

— В Андрияновском лесу газ пустили — стадо коров подохло, — буркнул один мужик, не поднимая головы.

— Стадо чаво, наживное дело, — вздохнул Алексей Жариков, мужик лет сорока, бедный, многодетный; он сжулился на сундуке, опираясь локтями о колени, крутил в руках мятую засаленную кепку, говорил, ни на кого не глядя, смотрел в пол. Серая борода его рассыпалась на такой же серой рубахе с белыми пуговицами. — В Савино, грят, человек двадцать задохлось, детишки, бабы… Ветер туда дул.

— Ладно, ладно, — перебил Амелин и кивнул Егору: — Читай другой!

ПРИКАЗ № 171

Начиная с 1-го июня, борьба с бандитизмом дает быстрое успокоение края. Соввласть последовательно восстанавливает труд крестьянства и переходит к мирному и спокойному труду. Банда Антонова решительными действиями наших войск разбита и рассеяна, вылавливается поодиночке.

Дабы окончательно искоренить эсеро-бандитские корни в дополнение к ранее изданным распоряжениям комиссия приказывает:

1. Граждан, отказывающихся назвать свое имя, расстреливать на месте.

2. Селениям, в которых скрывается оружие, властью Уполиткомиссии или Райполиткомиссиями объявляется приговор об изъятии заложников. Расстреливать таковых в случае несдачи оружия.

3. В случае нахождения спрятанного оружия, расстреливать на месте без суда старшего работника в семье.

4. Семья, в доме которой укрылся бандит, подлежит аресту и высылке из губернии. Имущество ее конфискуется, и старший работник в этой семье расстреливается на месте без суда.

5. Семьи, укрывающие членов семьи или имущество бандитов, рассматривать как бандитские, и старшего работника семьи расстреливать на месте без суда.

6. В случае бегства семьи бандита, имущество таковой распределять между верными соввласти крестьянами, а оставленные дома сжигать.

7. Настоящий приказ проводить в жизнь сурово и беспощадно. Прочесть на сельских сходах.

Егор дочитал и сказал:

— Подписано теми же: Антонов-Овсеенко, Тухачевский, Лавров.

— Да-а, круто! — снова вздохнул Алексей Жариков и зашевелился, разогнулся на сундуке. — Власть народная, милосердная и детишек в спокое не оставляет… Не, мужики, вы как хотитя, а я больше в энтой партии состоять не жалаю. Пойду я… — Он поднялся и неторопливо, грузно, ни на кого не глядя, вышел из избы, прикрыл за собой дверь.

Его проводили глазами молча, угрюмо.

— А ежли партизаны озлятся и так же с нашими семьями? — спросил тревожно тот мужик, который рассказывал, что в Андрияновском лесу коровье стадо газом отравили.

— Антонов не тронет, — уверенно ответил Дмитрий Амелин. — Он народ защищает.

— Эт народ! А вы, скажет, коммунисты, не народ: как вы с нами, так и мы с вами… Да и где он таперь, Антонов, слыхали, — кивнул он в сторону Егора, — ушел с кучкой… Партизаны таперь на кучки разбиты, каждый сам по себе. Тронуть их семьи, а они за наши возьмутся… Надоело в хоронючки играть. Спокоя нет… Охота без заботы хлеб убирать! И я не жалаю в партию возвертаться. Ну иё… Пойду… Не осуждайте…

Ушел и он.

— Кхек! — крякнул Амелин. — Ладно, это их дело. Пущай… Дело добровольное. А как нам решать? Как мы, эта, будем в партию возвертаться, аль как? Заявления принесли?

Заявление Егора забраковали, сказали лучше не писать, что он в партизанах был. В Борисоглебске не утвердят. Допросы начнутся, а там, глядишь, дознаются, что с самим Антоновым якшался.

— Чаво он там якшался, — возразил Амелин. — Сапоги чистил, нябось. Дюже важна птица!

И все же большинство решило выработать один текст заявления, а потом его всем переписать от себя. Написали, что сельская партячейка распалась, когда власть сменилась, но в душе они оставались коммунистами и, как могли, помогали Советской власти укрепляться в деревне, а теперь просят восстановить их в партии, выдать новые билеты. Избрали Амелина секретарем партячейки. А утром он повез заявление и протокол собрания в Укомболь в Борисоглебск. Вернулся через три дня. Утвердили всех, кроме Анохина.

А спустя неделю по приказу Тухачевского с Масловкой, как и с другими деревнями, расправилась Красная Армия.

Помнится, Илья Эскимос забежал утром к Анохиным встревоженный.

— Войска какие-то округ Масловки. По виду— красные. Ты не слыхал? — глядел он своими серыми мутноватыми глазами из-под русого чуба на Егора. — Чей-та они?

Анохин ничего не знал. Вышли на улицу, направились с Эскимосом к Семена Петрова двору, к озеру, откуда с кручи хорошо просматривалась дорога до самого Киселевского бугра. И точно. С Киселевки по дороге двигался большой отряд конных. В этом не было бы ничего удивительного, часто как раз оттуда, со стороны Кирсановского тракта, и появлялись отряды. Но конные всегда шли быстро, а эти не торопились, как будто чего ждали. И левее, на бугре за озером, виднелись солдаты, пешие, стояли кучками: в Устиновом овраге тоже расположились бойцы. Явно было, что Масловка окружена полукольцом красных войск. Есть ли войска со стороны Коростелей, Скорятниевки и Шпикливки — отсюда не увидишь.

— Чей-та опять затеяли, а? — спрашивал Илья тревожно, щурясь на ярком утреннем солнце.

Тревожно стало и Егору. Тревожно шумел ветер, трепал ветки высоких ветел, шуршал соломой крыши избы. Анохин, бодрясь, ответил:

— Что ты взгалчился? Ты ж Антонову не помогал?

— Ну да… А Иван где? — Иван — младший брат Ильи.

— Он у Антонова? Ты говорил — в Курске?

— Ну да, в Курск уехал… Но докажи им, скажут в партизанах. Документа нету… Объявят семьей бандита и — в концлагерь, в Борисоглеб. А то и шмальнуть, как старшего в семье. Скорые на это… Хорониться надоть… А схоронишься — найдуть, без разговору шпокнуть.

Красные все чего-то ждали, потом от конных отделился отряд и стал быстро приближаться. Егор с Ильей не решились дожидаться, разошлись по своим дворам. Лучше не попадаться на глаза.

Анохины все собрались в избе, притихли, как во время грозы. Даже Гнатик присмирел на коленях у Любаши. Николай сидел у окна на сундуке и, выставив бороду, косился, глядел на дорогу, ждал, когда появится отряд. Возле него билась о стекло, жужжала муха. Николай вдруг отшатнулся резко: из-за угла неожиданно выскочил всадник, осадил коня у избы и застучал рукояткой плетки по стеклу, наклоняясь с коня, чтоб заглянуть внутрь. Увидел Николая, крикнул:

— Хозяева, все на сход! Все! И мужики, и бабы! Проверим: кого найдем, пеняй на себя!

Круто развернул сытого, помахивающего хвостом пегого коня, взмахнул плеткой, ускакал.

Братья переглянулись.

— И мне, что ль, идить? — недовольно буркнула мать. — Сроду я там не была.

И не пошла, осталась с Гнатиком.

Шли вчетвером мимо поповой избы. Егор косился на угрюмые пустые окна. Заброшенный двор зарастал травой. Лебеда вперемежку с крапивой закрывали завалинку, тянулись к окнам. И возле ступеней крыльца поднялись заросли. Сразу видно — покинутый дом. Сколько ни расспрашивал он людей, так и не узнал, где Мишка прячет Настеньку. Все ждал, утихнет малость, поедет в Борисоглебск, искать. Слышал он, что в Моршанске какие-то дальние родственники матери Настеньки живут. Может, туда уехали? Надо и там побывать.

У церкви на лугу многолюдно, так многолюдно, как никогда не было. Картузы, кепки, платки разноцветные: белые, в горошек, серые, черные. Многолюдно, но нет обычной в таких случаях галды, смеха, суетни. Мужики настороженные, бабы хмурые, разговоры приглушенные. Даже ребята не снуют под ногами, не бегают, не кричат. Тут же на лугу в сторонке от толпы — эскадрон мадьяров в буденовках. С коней не сходят, к толпе не приближаются, тоже настороженные: посматривают, поблескивают черными глазами. Рядом с эскадроном три тачанки с пулеметами. Пулеметчики и кучера белокурые, с загорелыми лицами, крепкие синеглазые ребята. Все худощавые, длиннолицые, словно их нарочно подобрали так, чтоб они походили друг на друга. Латыши. Если мадьяры держатся сторожко, рук с шашек не снимают, то латышские стрелки, несмотря на то, что к толпе они ближе, чем эскадрон, беззаботны, на первый взгляд, прогуливаются возле тачанок, переговариваются на своем языке, пересмеиваются, поглаживают по бокам коней, похлопывают ласково. Кони разнузданы, уткнули морды в траву, жуют, изредка передвигают тачанку на шаг.

Наконец появились комиссары. Шли гурьбой, быстро, деловито. Выделялся среди них высоким ростом Мишка Чиркун. Он, как и все, в кожаном картузе, тужурке, перетянутый, перепоясанный. Держался чуточку позади невысокого лобастого комиссара, который резко и как-то сердито выбрасывал вперед короткие ноги, словно старался шагнуть как можно шире, опасаясь, что его обгонит длинноногий Мишка, и никто не поймет, что он здесь самый главный. Дмитрий Амелин виновато и как-то побито ковылял сбоку. Лобастый комиссар подошел к тачанке, вскочил на железную подножку и оглядел толпу. Кожаная тужурка обтягивала его толстенькое тело так, что, казалось, повернись он резко — брызнет по швам. Шея, короткая, жирная, переходила в круглый, обозначенный морщиной подбородок.

— Хряк! — бормотнул кто-то тихо позади Егора.

Чиркун остановился рядом с тачанкой. Лобастый только на вершок возвышался над ним. Вероятно, решив, что он не совсем на виду, лобастый влез на тачанку, повернулся и заорал поверх голов сиплым голосом:

— Граждане сельчане! Я представитель Уездной политической комиссии, объявляю Масловку на время операции по очищению от бандитизма на осадном положении. Масловка оцеплена. Въезд и выезд на время операции запрещен!Все, кто попытается бежать из нее, будет расстрелян на месте. Командовать операцией будет ваш односельчанин Чиркунов Михаил. Ему слово!

Мишка поднялся только на подножку. Серьезный, возмужавший, или вернее сказать, суровый, мужественный: всем видом своим он показывал, что на него Советской властью возложено ответственное дело, и он его выполнит, даже если на пути встанет родной отец.

— Односельчане! Родные мои! — Голос у Мишки окреп, уверенный, твердый, стал чем-то напоминать Маркелинский. — Помогите нам очиститься от бандитской скверны, помогите раз и навсегда вырвать семена зла! Довольно удобрять кровью матушку-землю! Она уже захлебывается нашей кровушкой. Будьте благоразумны! Выполните добровольно приказ нашего легендарного командарма Тухачевского, и мы оставим Масловку в покое. Слушайте приказы! — Мишка зачитал, произнося громко и раздельно каждое слово, приказы, знакомые Егору. — Исходя из этих приказов, вы должны немедленно, в течение двух часов выдать всех бандитов, скрывающихся в Масловке, сдать все оружие, а также сообщить, кто еще скрывается в банде. Все бандитские семьи должны быть арестованы, а имущество их конфисковано!.. Я знаю, вы скажете: нет оружия у вас, нет бандитов. Есть! Есть и оружие и бандиты! Сейчас, согласно приказу Полномочной комиссии ВЦИК, мы отберем двадцать заложников, и если вы через два часа не выполните наши требования, они будут расстреляны! Амелин! — махнул Мишка скукожившемуся возле лошадей секретарю партячейки. — Иди сюда. Читай список!.. — И снова заорал в толпу.—Все, кого он назовет, — сюда! — указал он в пространство между тачанками и эскадроном.

Егор стоял неподалеку и видел, как подрагивал, трясся листок в руках у Дмитрия Амелина.

— Читай! — приказал властно Чиркун.

— Анохин Николай, — просюслявил дрожащим голосом Амелин, первым назвал брата.

— Да громче ты!.. Корова, что ль, язык отжевала, — прикрикнул Мишка и поманил пальцем Николая. — Иди, иди сюда!

Егор думал, что теперь вызовут его, но Амелин погромче прочитал:

— Булыгин Микит, — но все еще дрожащим голосом.

— Булыгин! Есть Булыгин? — вглядывался в толпу Мишка. — Выходи, выходи, вижу!

Мужики понуро скапливались за тачанками. Эскадрон мадьяр растянулся вдоль схода, охватил толпу полукругом, прижимал к церковной ограде. Лобастый комиссар устал, видно, стоять, присел на скамейку тачанки спиной к пулемету и снял картуз. Волосы у него оказались белесыми, реденькими, спутанными.

— Черкасов Семен! — дочитывал Амелин уверенно и буднично.

— Где Черкасов? Нету?.. Уехал? Удрал, значит… А кто из Черкасовых есть?.. Жена? Давай жену… Сюда, сюда! Застенчивая какая!

Черкасова Анюта, молоденькая бабенка, двадцати лет ей еще не было, должно, растерянно краснея, неуверенно выбралась из толпы, встала за тачанками сбоку от угрюмых мужиков, теребя пальцами конец белого в синий горошек платка. Живот у нее круглился, разглаживал спереди складки длинной серой юбки.

— Чистяков Алексей!.. Тоже удрал? А-а, дед тута! Иди, иди, Константин Митрич. Становись… Все?.. Приказ всем ясен? Если в двухчасовый срок оружие и бандиты не будут здесь, заложников расстреляем! Расходитесь!

Народ разбредался, переговаривался, спрашивал друг у друга испуганно и недоверчиво:

— Неуж расстреляют?

— А то неж…

— Не посмеють, вы чо! Видали, кого отобрали, одне хозяева… Пугають!

— Пущай пугають. Мы пуганые…

Любаша онемела вначале, потом уж возле самой избы стала всхлипывать.

— Миколай из лесу ничего не принес? — спросил у нее Егор.

Любаша мотнула головой: нет, мол.

— А ты? — глянул Егор на Ванятку, чуть приотставшего от них. — Не хоронишь ничего, а то найдут и к стенке.

— Нету.

— Смотри… А то брат из-за тебя сгинет.

Мать чихвостила их все эти два часа томительного ожидания, охала, снова и снова принималась ругать: мол, понесли их черти на этот сход, не пошли бы, схоронились, и никто бы их не искал. Ни Егор, ни Любаша не возражали, молчали. Не верилось им, да и никто в Масловке не верил, что заложников расстреляют. За что? Не дождавшись окончания срока, побрели на луг. Никто из односельчан оружия не принес, никто не выдал ни одну «бандитскую» семью.

Помнится, когда пришли на луг, заложники были в церковной ограде у стены церкви. Все три тачанки стояли рядом, спинками вплотную к ограде, стволы пулеметов жадно уставились на заложников. Мадьяры спешились, разделились на два отряда и с карабинами наизготовку стояли с обеих сторон тачанок возле углов ограды. Появился еще один эскадрон.

То, что было потом, помнилось, мучило, терзало, как жуткий бред, всю жизнь. Но сон, бред забываются быстро, а это всплывает в памяти до мелких подробностей, жжет. Помнится, когда Чиркун поднял руку и заорал, глядя на припавших к пулеметам белокурых молодцев:

— Приготовиться!

Его перебил тонкий вскрик:

— Погодитя! Стойтя!

Крикнул Аким Поликашин. Он кинулся к красноармейцам, кольцом окружившим толпу, оттолкнул ближнего к нему, не ожидавшего такой дерзости от старика, подскочил к группе комиссаров, крича на бегу:

— Не по делу! Нарушаете, приказ нарушаете! Как Тухач приказал: старшего в семье стрелять… Я — старший! Я! — стучал Аким себе кулаком в грудь. — Сына почему взяли?.. Меняйте, меняйте сына!

Чиркун опустил руку, переглянулся с лобастым комиссаром, сказал, кивая на Акима:

— В списке он был.

— Туда его, — вяло повел рукой комиссар в сторону церкви.

Аким, помнится, обрадовался, с готовностью засеменил ко входу во двор церкви. Он, вероятно, не слышал, как Мишка спросил у комиссара:

— А сына?

— Нечего…

Чиркун снова поднял руку. А Аким подбежал к скучившимся у стены заложникам, крича на бегу: «Митек! Митек!» — ухватил сына, рослого сорокалетнего мужика и потянул из толпы, не слыша, не обращая внимания на крик Чиркуна:

— По врагам революции! Огонь!!!

Так и стоит перед Егором недоуменное остекленевшее лицо Акима, обернувшегося к комиссарам, когда в лад в спину ему затрещали пулеметы; стоит перед глазами вскинутая к небу быстро шевелящаяся борода Николая. Он — на коленях в траве, прижимает белые руки со сцепленными пальцами к груди, шепчет, молится. Видит Егор, как брат вздрагивает, дергается, опускает бороду на грудь и бочком ложится в густую траву. Всплывает в ушах визг Анюты Черкасовой. Ее мужики за свои спины спрятали, а надо бы наоборот, чтоб не мучилась. Помнится ее дико разорванный рот, выкаченные глаза, прижатые к животу руки. Анюту никак не могли убить: уже затихли мужики, захлебнулись в крови, а она все билась, пыталась подняться. Мишка зло орал на пулеметчиков. Они хлестали, щербатили стену церкви, поднимали розовую пыль, а Анюта визжала, билась, пыталась подняться…

Помнится, потом оглушенные крестьяне, как овцы, послушно выскакивали из толпы, когда отбирали новых заложников. Выкликнули и Егора. И он, помнится, совершенно не соображая, что делает, оцепеневший, оглушенный, тупо побрел в ограду церкви, стараясь не глядеть в ту сторону, где лежали расстрелянные мужики. Какая-то баба, дико голося, вырвалась из толпы, окруженной латышами и подошедшим эскадроном чекистов, и кинулась к ограде, к тому месту, где лежали мертвые. Ее схватили на полпути латыши, потащили назад. Баба билась, визжала, царапалась, снова вырвалась и бегом к ограде. Разъяренный латыш, которого она, наверное, сильно поцарапала, оттянул ее сзади плеткой. Мужик, шедший вперед Егора, не выдержал, метнулся к латышу, махнул кулаком — латыш загремел карабином в пыль. Но тут же в мужика с двух сторон воткнулись два штыка. Он дернулся и обмяк, повис на штыках.

Мужики жались к стене, держась подальше от убитых, ждали. Одни жадно курили, другие молились. Помнится, ждать недолго пришлось. Первой прибежала, принесла вилы старуха, кажется, это была бабка Марфутка из Угла. Принесла, кинула на луг под ноги Чиркуну.

— Что это? — строго спросил у нее лобастый комиссар.

— Оружия.

— Какая же это оружия? — передразнил ее сердито комиссар.

— С имя сын в прошлом годе на Тамбов ходил.

— И где же он теперь? Твой сын?

— В Красной Армии.

— Опомнился, значит… Ну ладно, ступай, — отшвырнул вилы ногой лобастый комиссар.

Следом за Марфуткой другая старуха принесла красный партизанский флаг. Комиссар развернул полотнище, прочитал надпись: «Да здравствует трудовое крестьянство!» И так же строго стал допрашивать старуху:

— Где взяла?

— Это внучек, внучек у бандитов спер, — с готовностью затрясла головой старуха. — Он дитё еще, глупой… Я отобрала у него, сгодится, думала…

— Зачем сгодится? Куда?

— Ды как жа, матерьял-то крепкий! Перекрась— на юбку пойдет аль на исподнее: износу не будет…

Комиссар перебил ее, отпустил, скомкал полотнище флага, кинул в тачанку.

Спешили бабы к церкви, несли топоры, вилы, штыки от винтовок с самодельными ручками, которыми мужики кололи свиней. Кто-то принес пыльное ружье с расколотым прикладом. Наверное, сам хозяин давно забыл о нем: сунул на чердак и забыл. Но и винтовка одна появилась. Принес ее мальчишка. Его сразу же ухватил Мишка Чиркун.

— Где взял?

— У пьяного бандита, — опустил голову паренек, но ответил бойко.

— Врешь, — схватил его за ухо Чиркун. — Говори, отец винтовку прятал?

— Не-а! — закричал громко и тонко мальчик. — Я своровал — играть!

— Брось ты его, — поморщился лобастый комиссар. — Добьешься теперь…

Когда все, кто мог что-то принести похожее на оружие, пришли к церкви, Чиркун оставил эскадрон мадьяр охранять заложников и крестьян, а сам с отрядом чекистов поскакал шерстить Масловку, делать обыск. Вернулся Мишка, когда от солнца на горизонте остался крошечный, тускнеющий на глазах, язычок, вернулся довольный, привел Семена Черкасова, молодого бледного мужика. Семен, должно быть, знал, что беременную жену его Анюту расстреляли. С тоской в глазах тянул шею в ту сторону, где лежали мертвые, не обращал внимания на вопросы комиссара, не отвечал, вероятно, не слышал, не понимал их.

Заложников отпустили, а Черкасова повели к стене, держа с обеих сторон под руки.Шел он покорно и все тянулся, высматривал среди трупов свою жену. Его оставили у стены, отошли, и он тупо двинулся к мертвой жене, перешагивая через трупы. Встал на колени, бережно взял ее голову в руки и стал расправлять спутанные русые волосы.

— Встань, твою мать! — матерился, орал на Семена Чиркун, но Черкасов не обращал внимания на крик, будто не слышал, а может быть, потрясенный, действительно не слышал, не соображал, что происходит вокруг. А Мишка драл глотку, посерел от злости, почему-то нужно было ему расстрелять Черкасова стоящим у стены. Наверное, этого требовал ритуал расстрела, а Семен его нарушал. Наконец, Чиркун не выдержал, влетел в ограду, размахивая маузером, подскочил к Черкасову, рявкнул над ухом: — Встать! — И ударил носком сапога в бок Семена. Тот откачнулся, не выпуская из рук головы мертвой жены, глянул страдальчески и недоуменно снизу вверх на Мишку. Чиркун со злостью выбросил руку с маузером, стрелял в упор. Видно было, как дергалась его рука после каждого выстрела.

Расстреляли Семена красные, потешили душу и в сумерках ушли из Масловки. Оставили в покое, но, как оказалось, ненадолго. Недели через три взяли Егора Анохина прямо в поле. Страда была в разгаре. Половины поля с Ваняткой скосить не успели, прискакали двое и увезли Егора в Масловку. Там оказалось, что не его одного взяли: собрали всех мужиков и погнали пешими в Борисоглебск, в концлагерь.

Помнится, мужиков было в концлагере — страсть! Муравейник. В бараках все не помещались, на улицах спали. Благо лето, тепло. Спрашивали на допросах у всех одно: кто из односельчан был в партизанах? И кто скрывается сейчас? За предательство обещали тут же освободить. Но, судя по тому, что никого так и не отпустили, предателей не нашлось, хотя большинство арестованных никакого отношения к партизанам не имели. Остро мучил голод. В концлагере почти не кормили, только раз в двое суток приносили сухари. Но разрешали родственникам привозить еду. Помнится, из дальних деревень привозили в мешках морковь: сыпанут из мешка через проволоку, кинутся мужики, давятся, ползают по земле, собирают, рвут друг у дружки из рук, красные тешатся, хохочут. Дизентерия начала косить мужиков. Помнится, больного Алексея Жарикова, того самого мужика, который отказался восстанавливаться в партии, не имевшего никакого отношения к партизанам, прямо в лагере красные просили указать, кто из масловских был в партизанах. Обещали немедленно поместить в больницу, в живых останется. Бледный, беспомощный Жариков бормотал, как в горячке, одно и то же: «Не знаю, не знаю, не возьму грех на душу!» Так и угас, умер, не назвав никого.

Надоели красным пустые допросы, выстроили крестьян вдоль колючей проволоки, отсчитали каждого десятого, вывели из строя, расстреляли, а остальных отпустили.

 

8. Седьмая труба

Не вернулся в Масловку Егор Анохин, остался в Борисоглебске. Устроился рабочим на мыловаренный завод, но недолго там работал. Вызвали в военкомат однажды и оставили у себя. Ничего особенного не осталось в памяти от того времени. Спокойно жил и работал, навещал мать. Ни отца Александра, ни Настеньки в Борисоглебске не было. Должно быть, жила с Мишкой в Тамбове. Слышал, что родила она сына, знал, что Мишка Чиркунов работает в Губчека, которое с недавнего времени стало называться Губернским отделом ГПУ, в секретно-оперативном отделе. Но, слава Богу, не видел его, не встречался с ним.

Встретились зимой двадцать второго года, когда Анохина перевели в Тамбов оперативным уполномоченным в уголовный розыск. Видимо, работа Егора удовлетворяла начальство. Как произошла эта встреча? Не помнится сейчас. Кажется, на каком-то собрании? Или это была их очередная встреча?.. На том же собрании оказались Пудяков, Маркелин, Максим. Пудяков, краснолицый, заметно поседевший за последние полтора года, обрадовался, увидев Егора, назвал спасителем и тут же стал рассказывать окружающим, как попал в плен к Антонову, а Егор спас его. Маркелин среди своих держался проще, был весел, говорлив, не был так важен и напыщен, как в Масловке.

Настеньки в Тамбове тоже не было. Это он точно узнал. Нестерпимо хотелось ее увидеть, не хотелось думать, что с рождением ребенка он ее окончательно потерял. Напрямую спросить у Мишки, где Настенька, Егор не решался. Виделись они почти каждый день. Хоть в разных отделах работали, на разных этажах сидели, но в одном здании: сталкиваться приходилось в коридорах часто. Бывали на одних и тех же совещаниях. На совещаниях все время мелькало имя Антонова. Он исчез, канул куда-то. Ничем не проявлял себя, но все руководители Тамбовского отдела ГПУ были уверены, что он в Тамбовской губернии, не ушел отсюда, хотя уйти, затеряться в огромной стране ему ничего не стоило. И все же чекисты считали, что бросить Тамбовскую землю Александр Степаныч не мог.

И вот в начале лета известие: Антонов пойман! Замаскировался под пастуха, отрастил бороду, прикинулся хохлом, но был опознан деревенским коммунистом. Какое чувство испытал Анохин при этом известии? Досаду, горечь, что не смог Степаныч скрыться, обиду, что пришлось ему скотину пасти. Егор не расспрашивал никого, как ведет себя на допросах Антонов, опасался — заподозрят личный интерес, но из случайных разговоров, свидетелем которых он был, знал, что Степаныч упорно называет себя Коваленко, несмотря на то, что несколько партизан на очной ставке подтвердили, что он Антонов.

Один раз в отдел, где работал Егор, зашел Чиркун. Анохин подумал, что Мишке понадобился кто-то из сотрудников: их трое сидело в комнате, кроме Анохина, но Чиркун обратился к нему, назвал официально, по батюшке:

— Егор Игнатич, нашему отделу ваша помощь нужна. Вы можете полчаса нам уделить?

— Когда?

— Прямо сейчас… Опознать нужно одного человека.

Ехали в тюрьму на автомобиле, ехали молча. Чиркун не сказал, кого нужно опознать, но Егор догадался: везут к Степанычу. Шел по коридорам тюрьмы, волновался, ожидая встречи с Антоновым. Что Степаныч скажет, когда увидит его? Как поведет себя? Шагнул через порог в комнату, остановился, увидев изможденное серое лицо Антонова, растерялся на мгновение и дрогнул радостно, поняв, что перед ним не Степаныч, а очень похожий на него человек. Значит, Степаныч на свободе! Кроме человека, похожего на Антонова, в комнате были следователь, щуплый, тихий, серый, и начальник секретно-оперативного отдела — грубый, самоуверенный и очень энергичный толстячок. Он стоял по другую сторону стола, скрестив короткие руки на груди.

— Ты знаешь этого человека? — грубо спросил, крикнул арестованному начальник секретно-оперативного отдела и указал, выбросил резко руку с выставленным указательным пальцем в сторону Анохина.

Мужичок, похожий на Антонова, сощурился и покачал головой.

— Ни бачил николы. — И голос у него был похож на Степанычев, только с хрипотцой, словно простуженный.

— А ты его? — глянул начальник отдела на Егора и перевел выставленный палец на мужичка.

Анохин мотнул головой, пробормотал:

— Нет, это не Антонов.

— Та не Антонов я! — вскричал радостно мужичок. — Коваленко!

— Ступайте, — махнул рукой начальник отдела Егору и Мишке.

Они вышли, направились назад по коридорам. В автомобиле Чиркун сказал с усмешкой:

— Я внимательно за тобой следил, сразу понял, что это не Антонов… Интересно было, что скажешь ты. Ведь, если бы ты признал в нем Антонова, настоящего Антонова перестали бы искать, ему легче было скрываться…

— А пастуха этого вы истязали бы до тех пор, пока он не признал бы себя Антоновым. А потом шлепнули, успокоили народ… И невинный человек сгинул бы, да?

А вскоре, буквально через несколько дней, объявился настоящий Антонов, ошеломив руководителей Тамбовского ОГПУ. Произошло это случайно. Нелепейшее стечение обстоятельств. Принесли однажды в отдел из Тамбовской газеты заявление рабочего одного из заводов Маклакова Сергея Васильевича о выходе из партии эсеров. Такие заявления-объявления частенько печатались в газете. Но прежде чем опубликовать их, газетчики всегда сообщали в ГПУ, автора вызывали сюда и беседовали с ним. Этим тоже занимался отдел, в котором работал Егор Анохин. Заявление Маклакова попало не к нему. Видел он, конечно, как беседовал с Маклаковым сотрудник отдела, ведь сидели они в одной комнате, но в первый приход не обратил внимания на обычного вида рабочего. Мало ли их бывает в комнате за день? Эх, знать бы тогда — какую роль сыграет в судьбе Антонова этот рабочий! Беседа с Маклаковым, должно быть, была обычной. Допытывались, почему он решил порвать с партией эсеров. Рабочий, конечно, отвечал, что давно потерял с ней связь, живет своими обывательскими интересами, семьей, надоело ему, что перед каждым праздником его арестовывают, как и всех эсеров, и отправляют на всякий случай на время праздника в тюрьму. И конечно, склоняли Маклакова к секретному сотрудничеству с ГПУ. Он отказывался стать сексотом, говоря, что отошел от всякой политической деятельности и не желает ею заниматься. Ему говорили, что он хочет обмануть органы, ввести в заблуждение своим заявлением, уйти в подполье и подрывать Советскую власть. Только в этом, мол, органы видят причину отказа от сотрудничества, а слова его о том, что он желает мирно работать, пустые слова, ведь и при царе он был простым рабочим, а втихаря расшатывал самодержавие. Такое с Советской властью не пройдет. Вот тебе срок — неделя, обдумай свое положение, а через неделю ждем тебя с заявлением на секретное сотрудничество. Так обычно проходили подобные беседы. И Маклакову дали срок подумать.

Но явился он в отдел буквально через день. Этот визит его помнится Анохину хорошо. Сидел Егор за столом, писал что-то служебное и оторвался от бумаги, поднял голову, когда услышал вскрик сотрудника отдела:

— Врешь!!

Перед сотрудником, спиной к Егору, стоял плотный сутулый мужик в сильно потертом на локтях пиджаке, длинные волосы зачесаны назад. Ошеломленный чем-то сотрудник, вскрикнув, аж подскочил на стуле, поднялся, а Маклаков вдруг обмяк, ссутулился еще сильнее и сел на стул у стола. Сотрудник, увидев, что Егор смотрит на него, радостно выпалил:

— Антонов объявился!

И потащил Маклакова из комнаты.

Позже Анохин узнал, что на другой день после беседы в ОГПУ к Маклакову пришла девушка и сказала, что она учительница из Борисоглебского уезда, из села Нижний Шибряй, что в этом селе скрывается Антонов со своим братом Дмитрием. Брат заболел, и Александр Степаныч послал ее в Тамбов к Маклакову за хинином и свежими газетами. Маклаков попросил девушку зайти к нему завтра, он достанет все, что просит Степаныч.

Ночь не спал Маклаков, думал — почему Антонов послал учительницу к нему? Сколько лет не виделись? Десять? Нет, больше. С юношеских лет, когда в одной эсеровской организации начинали работать, не было никакой связи. Не вспомнил Антонов о нем и во время крестьянского восстания. Почему же именно к нему прислал учительницу? И почему она пришла как раз после посещения им ОГПУ, после того, как он отказался сотрудничать с чекистами? Не провокация ли? Не проверяют ли его чекисты? И чем больше думал, тем больше уверялся — провокация! Особенно смущало то, что Антонов просил принести свежие газеты. Хинин — это понятно, а газеты? Странная просьба! Грубая работа ЧК. Проверяют, решил Маклаков, — и пришел в ОГПУ.

Срочно был сколочен отряд по ликвидации Антонова. Егора включили в него, а возглавил отряд Михаил Чиркунов. Когда собрались возле автомобилей, Егор с удивлением увидел в составе отряда командира Особого полка Партизанской армии Санжарова. Он, наверное, тоже удивился, узнав Анохина. Они сухо кивнули друг другу и отвернулись.

Разместились в двух автомобилях. Ехали в Уварово, неподалеку от которого было село Нижний Шибряй, через Сампур, Чакино, Ржаксу, ехали между желтеющих полей с высокой рожью, ячменем, овсом. Ровная степь, и плавающие в полуденном мареве дальние деревни. Разгар лета. Жарко. Солнце жгло лицо, горячий ветер трепал волосы. Пыль из-под колес впереди идущего автомобиля набивалась в рот. Куры в деревнях, купающиеся в пыли на дорогах, с истошным криком разлетались из-под колес. Ленивые, размякшие от жары собаки, лежавшие в тени изб, услышав непривычный треск мотора, выставляли уши торчком, напрягались и со злобным лаем бросались под колеса, пытались ухватить зубами за шину.

В Уварове подкатили к деревянному зданию милиции. Энергичный Чиркун выскочил из первого автомобиля и позвал с собой Маклакова. Они быстро простучали сапогами по доскам крыльца, исчезли внутри. А остальные начали вытаскивать из машин мешки с одеждой, плотницкими инструментами.

Переодевались быстро, молча. Мишка Чиркунов боялся, что Антонов уйдет в лес и снова надолго исчезнет, боялся, что успеют предупредить его, поэтому не терял ни минуты. Егор подпоясал длинную темную рубаху обрывком веревки, сунул за нее топор: револьвер лежал в кармане. Другой карман оттягивали патроны.

На автомобилях спустились вниз к реке Вороне, по деревянному мосту, по постукивающим доскам медленно переехали на другой берег и остановились в лесочке. За пригорком начинались избы села Нижний Шибряй. Высыпали из машин, вытащили велосипед, прихваченный с собой из милиции, и автомобили запылили назад. Прошли немного вперед, ближе к пригорку, и свернули в березовый лесок, расположились в траве: мол, усталая плотницкая бригада отдыхает. А Маклаков поехал на велосипеде в село.

Сидели, лежали молча, отгоняли ленивых от жары комаров, мух. Чиркунов нервничал, поглядывал на часы, на солнце, начавшее клониться к закату.

Часа два не было Маклакова. Наконец, появился, подкатил по мягкому песку.

—Ну, как? — выдохнул навстречу ему Чиркун.

— На месте.

— Слава Богу… Ничего не заподозрил?

— Вроде нет… Обрадовался.

— В лес не собираются?

— Засветло не решатся. А ночью, как понял я, уйдут.

— Пошли, ребята!

Разобрали обмотанные тряпками пилы и направились по серой песчаной дороге к селу. Маклаков остался в лесочке. По улице шли неторопливо, делали вид, что устали, мол, долго бредут, старались быть равнодушными: не замечать любопытных старух возле изб, не обращать внимания на лай собак.

Показался дом мельника, крытый железом, с густым, заросшим кустами палисадником. За ним виднеется соломенная крыша избы Натальи Кулешовой, у которой скрываются Антонов с братом. Амбар Натальи стоит прямо на улице, у дальнего угла палисадника. В палисаднике Кулешовой пусто, просторно, только две молодые яблоньки в ближнем углу. С одной стороны, это хорошо — окна просматриваются, с другой — плохо: видно из избы, что на улице делается. Напротив изб, по другую сторону улицы, пустырь, лощинка с густым бурьяном. Из-за угла избы Натальи Кулешовой вышла молодая баба с ведром и направилась к амбару мимо плетня палисадника. Должно быть, сама хозяйка. Взглянула внимательно на приближающуюся по улице плотницкую бригаду и скрылась в амбаре. Между избами мельника и Кулешовой проулок, широкая межа разделяет огороды, спускается к речке. За речкой — лес. На огороде мельника возле межи старая рига. За домом большой двор, сараи, навес.

— Один здесь заляжь! Следи отсюда за избой, — негромко и быстро скомандовал Чиркунов, указывая головой на угол густого палисадника мельника. — Двое в лощинку, в бурьян, следить за окнами. Остальные со мной!

Подошли неторопливо к амбару, к открытой двери. Антонов теперь уж наблюдает за ними из окна.

— Хозяюшка, где ты? — ласково спросил Чиркун, заглядывая в темноту амбара.

— Чего вам, — вышла оттуда молодка, вытирая руки о серый передник и настороженно и внимательно оглядывая подошедших.

— Наталья? — так же ласково, улыбчиво спросил Мишка, снимая с плеча пилу, и прислонил ее к стене амбара, оштукатуренной глиной.

— Была с утра Натальей, — по-прежнему глядя недоверчиво, ответила хозяйка.

— В доме кто есть? — спросил Мишка и добавил строго: — Отвечай быстро!

— Одна я живу, никого нету… — растерялась Кулешова.

— Я о чужих спрашиваю! Чужие есть?

— Кому я нужна…

— Врешь! — перебил Мишка, улыбаясь, почесал сзади свой бок и вытянул, показал рукоятку маузера. — Обманешь, и тебя шлепнем. Есть кто?

— Двое каких-то, — отвела от него испуганные глаза Наталья и начала быстро вытирать сухие руки о передник. — Зашли, воды спросили да присели отдохнуть. Мало вас бродит…

— Ладно, пошли… И иди спокойней…

Вход в избу со стороны огородов. Изба большая— пять окон. Обошли вокруг, стараясь ступать неспешно, знали — видит Антонов, наблюдает. Со двора окон нет. Только вход в небольшие сени: коридорчик, пристроенный к стене.

— Открывай, — шепнул Чиркун Кулешовой.

Наталья стукнула щеколдой, толкнула дверь. Она не поддалась. Женщина быстро соскочила со ступени, бормотнула:

— Закрыто… Чей-та они заперлись?

Мишка ударил несколько раз ногой по двери, отпрянул за стену и крикнул:

— Антонов, мы знаем — ты здесь! Бросай оружие и выходи! Спета твоя песенка!

В ответ хлопнули, сливаясь, два выстрела, и щепочки отскочили от досок двери, оставив две рваные дырочки.

Наталья ойкнула громко, схватилась за голову и кинулась во двор мельника.

— Двое: ты! ты! — тыкал Мишка в сторону бойцов отряда маузером. — Туда! За сарай мельника и к меже! Следить за дверью!.. Ты — за сарай! Остальные — за мной!

Егору Чиркун указал место за углом соседней избы — следить за боковым окном. Изба Кулешовой была мгновенно окружена. Залегли в траве, спрятались за плетнями.

— Антонов, выходи! — орал Мишка и стрелял по окнам, клевал носом землю при ответных частых выстрелах. — Не бросишь оружия — чикаться не будем! Выползай, гадина!

Санжаров подкрался к плетню, вскочил, размахнулся, швырнул гранату в окно. Звякнуло стекло, но что такое? Граната полетела назад, к Санжарову. Треснула, подняла пыль в палисаднике. Санжаров еле успел упасть за плетень. То ли Антонов перехватил гранату, выбросил обратно, то ли ударилась она в раму и отскочила.

Отстреливались из избы изо всех окон. Казалось, было в ней не двое, а, по крайней мере, пятеро человек. Перестреливались долго и безуспешно. Мишка замолчал, не кричал больше Антонову. Метался под пулями от поста к посту, нервничал. Солнце потускнело, коснулось крыш изб деревни. Зайдет, стемнеет, и лови Антонова.

Егор не видел со своего поста, кто поджег избу Кулешовой, заметил, когда из-за угла потянуло дымом. Сухая солома схватилась быстро, жарко. Боковое окно, за которым наблюдал Анохин, узкое, выбраться из него трудно. И аршин десять всего от угла соседней избы, где прятался Егор. Сунешься в узкое окно, замешкаешься на мгновение в проеме, и конец. Промахнуться трудно, даже неопытному стрелку. Это Антонов должен был понять… В палисадник выскочить удобнее. Яблоньки хоть чуточку, да мешают тем, что залегли в лощинке напротив, а главное — дым. Ветерок дул с запада, со стороны двора, как раз с той, где занялась изба, и дым скапливался в палисаднике. Туда должен выбраться Антонов, если не пожелает сгореть заживо. Не успел подумать об этом Егор, как выстрелы захлопали быстрее, тревожнее. Сквозь дым увидел две фигуры в палисаднике. Как выскочили братья, не заметил, увидел, что бегут они к яблонькам. Перемахнули через низкий плетень и к лощинке, где лежали в бурьяне два чекиста, а один прятался возле палисадника мельника. Напорются сейчас на них! И тотчас же застукали револьверы чекистов. Антонов с Дмитрием, стреляя на бегу, развернулись и кинулись во двор мельника, исчезли под навесом. Егор вскочил и, дрожа, как в лихорадке, помчался мимо соседней избы, между сараев на огород, нырнул в густой сад. Он слышал, как часто хлопали выстрелы. Вылетел на край сада и остановился, увидел, как напрямик по огороду мельника бегут к риге друг за другом братья. Степаныч впереди, Дмитрий за ним. Бегут, пригибаясь, отстреливаясь, петляя, прыгая, путаясь в высоких, цветущих белыми и фиолетовыми цветами стеблях картофеля. За ними Мишка с маузером в вытянутой руке, которая ежесекундно дергалась от выстрелов. Двое чекистов, присев на корточки за межой, били по бегущим. Скрылись за ригой Антоновы: река в десяти шагах, за речкой лес. Выскочили из-за риги: Степаныч по-прежнему впереди, брат за ним. Узкая речушка с кустарником на берегу — в двух шагах от Антонова. И вдруг споткнулся, согнулся Дмитрий на самом краю огорода, упал на руки, попытался вскочить. Степанычу осталось нырнуть в кусты. Оглянулся он, увидел, что брат упал, и кинулся к нему, стреляя, пригибаясь. Добежал, остановился, и вдруг выпрямился, вытянулся во весь рост, опустив руку с маузером, посмотрел на стреляющего в него почти в упор Чиркуна и бочком упал в картофельную борозду, поливая кровью из разбитой головы тамбовскую землю.

Чекисты окружили убитых братьев, стояли, глядели, как струйкой течет кровь из головы Антонова. Молчали. Позади, за ригой, жарко полыхала изба, потрескивала, щелкала. Мычали коровы: наверное, по деревне гнали с лугов стадо. Слышались тревожные голоса крестьян, которые скапливались возле горевшей избы, не решаясь ни тушить, ни приближаться к чекистам.

Дмитрий лежал в борозде на боку, подняв вверх свое круглое желтое лицо с тонкой полоской усов, лицо незаслуженно обиженного подростка. Вспомнилась Егору песенка Дмитрия, которую он пел Гнатику:

Спи, дитя мое родное, Бог тебя храни! Можешь быть теперь спокоен, Все вокруг свои!