Тоскливо мне без него стало. Тоскливо. Ласточек я велел Кидалле больше не присылать, так как мне надо организовать накопленные знания, посочинять сценарий и набросать пару версий и вариантов. Лежу целыми днями. Курю, и дымок все улетает, неизвестно куда… На солнечные часы смотрю. Окон, Коля, в камере, действительно не было, не лови меня на слове, а солнечные часы были для садизма, и черт его знает откуда бравшаяся тень показывала мне время. Тоска, падла, тоска. Почти не хаваю, «Телефункен» не включаю. От постельного белья Первой Конной воняет, от хлебушка – крова вой коллективизацией. Читаю «Гудок», он снова выходить начал, «Таймс» и «Фигаро». Кидалле по телефону говорю: – Переведи ты меня отсюда куда-нибудь в настоящую тюрьму. Тут я чокнусь, стебанусь и поеду. Или пожар устрою. Сожгу простынки Тухачевского, стулья Орджоникидзе, указы Шверника, болтовню Троцкого, полотенце Ежова, «Три мушкетера» Бухарина, Государство и революцию» Ленина! Сукой мне быть все сожгу! За что ты меня изводишь? Хочешь, возьму на себя дела ста восьмидесяти миллионов по обвинению в измене Родине? Хочешь, гнида, самого Сталина дело на себя возьму? Не хочешь? Тогда давай пришьем ему сто девятую, злоупотребление служебным положением, и семьдесят четвертую, часть вторую: хулиганские действия, сопровождавшиеся особым цинизмом? Молчишь, мусорина поганая, фашист, трупную синеву твоих петлиц в гробу я видал. Переведи меня отсзеда в одиночку, пускай лед на стенах и днем прилечь не дают! Переведи! Печенку на бетоне отморожу, чахотку схвачу, косточки свои ревматизмом кормить буду, сапоги твои вылижу, пускай глаза мои оглохнут, уши ослепнут, кровь в говно превратиться, только переведи! Переведи меня в лед и в камень, где Первой Конной не воняет, Перекопом, правой оппозицией, коллективизацией, Папаниным на льдине, окружением бедных солдатиков, сука, причем тут я? Переведи, умоляю! Дай мне заместо пива и раков света кусочек дневного за решеткой! Я на ней сам с собой в крестики и колики играть буду, ну кому ж я мешаю? Ко-му я ме-ша-ю??? Хипежу, Коля, а сам чувствую, вот-вот чокнусь, вот-вот стебанусь, вот-вот поеду. Кидалла молчит, терпеливо выносит оскорбления в разные высокие инстанции и в круги, близкие ко взятию Зимнего. Ничего не щелкает, «Буденный целует саблю» от юного безбородого Курлы Мурлы не отодвигается, рыло надзирательское не появляется и в зубы мне маховиком не тычет. Побился я в истерике, но все бесполезно, и забылся вдруг. Под наркоз меня Кидалла бросил. Тогда я, разумеется, этого не знал. Выхожу из наркоза обалдевший и связанный по рукам и ногам. Лежу почему-то на полу, на свежем сене, перед глазами миска сырой морковки и незнакомые веточки с листиками. Оглядываюсь. Обстановка камеры все та же. Только почему-то у Кырлы Мырлы на портрете борода стала отрастать и в шнифтах безумный блеск появился. Уставился он на меня и словно говорит: «Хватит, Фан Фаныч, мир объяснять! Надоело! Пора его, паскуду, перелицевать!» Да, Коля, чуть не забыл! Ряд картин и фотографий исчез почему-то со стен. «По большевикам пошло рыдание», «Ужас из железа выжал стон», «У гробов Горького, Островского и других», «Сталин горько плачет над трупом Кирова», «Карацупа и его любимая собака Индира Ганди», «Кулаки на Красной площади», «Маршал Жуков на белом коне» – все эти картины, Коля, и фотографии исчезли и на ихних местах появились другие. «Наше гневное НЕТ!!! – кибернетике, генетике, прибыли, сверхнаживе, джазу, папиросам "Норд", французской булке и мещанству». Рядом «Члены политбюро занимаются самокритикой», «Жданов сжигает стихи Анны Ахматовой», «Конфискация скрипичного ключа у Шостоковичей и Прокофьевых» и немного повыше «Микоян делает сосиски на мясокомбинате имени Микояна». Я подумал, что в верхах произошли кое-какие изменения и наверняка кого-то шлепнули. Потом оказалось – предгосплана Вознесенского… Руки у меня затекли. Дотянулся я губами до морковки. Пожевал. Понюхал листики. Щелкнуло. Слышу какие-то радостные голоса: «Ест! Ест!… А я уж хотел с женой и детьми прощаться!! Ест! Главное – нюхает! Поздравляю вас, Зиночка, с орденом Красной Звезды!» Я говорю Кидалле: – Послушай, холодное ухо – горячая печень, если ты меня не развяжешь, то я обижусь и уйду в несознанку! Нет ответа. Но вот наконец-то «Наше главное нет – французской булке!» отодвигается от «Иуд музыки нашей», и в камеру на цирлах входит милая, более того, Коля, прекрасная, только что-то уж очень бледная женщина, Молодая. Лет двадцать семь – тридцать пять. Волосы искрятся. Мягкие. Пышные. Русые. Близко, близко ко мне подходит. Я поневоле смотрю снизу вверх. Вижу ямочки на коленках, молока в них налить парного и лакать, и сердце у меня заходило ходуном, если бы не веревки, выскочило бы из ребер! Вижу трусики голубые, Коля, и в глазах моих потемнело от душной крови. Смотрит женщина сверху вниз на меня связанного, нежно улыбается, присела на корточки, по лицу погладила, я успел пальцы ее холодные поцеловать, и говорит: – Ну, успокойся, милый, успокойся, хороший… Тебя любят… Тебя жалеют… Тебя в обиду никогда не дадут. – Я, – говорю, спокоен уже, спасибо, но кто вы? И согласитесь, что связанный по рукам и ногам Фан Фаныч не может вполне соответствовать такой королеве, как вы. Вы похожи, ха-ха, на Польшу до первого раздела! А она мне, Коля, словно глухая, опять говорит: – И глаза у тебя как сливы лиловые в синей дымке. Я вижу в них себя. Глубоко-глубоко… На донышке колодца… Это я плещусь… Это – я… Милое, хорошее, славное, красивое животное… Губы у тебя замшевые… Уши нежные… Ноги сильные… Что за еб твою мать, занервничав слегка, думаю и говорю: – Развяжите меня, пожалуйста, Руки затекли и, извините, пур ля пти не мешало бы… Смотрю – берет женщина баночку, расстегивает, вытаскивает, а он стоит, и я никак помочиться не могу. – Послушайте, – говорю, – вы не можете ответить, до каких пор я буду связан, и передайте Кидалле, что он, псина мусорная, погорел с делом о кенгуру. Я не Рыков и не Бухарин и не Каменев, и издевательств не потерплю. Ими меня вообще не удивишь, как говяжьей кровью Микояна на мясокомбинате имени Кагановича. Помочился лежа. Делать нечего. А она снова нежно гладит меня по волосам, перебирает их и мурлычит так нежно, что понт какой-нибудь просечь в ее голосе, Коля, абсолютно невозможно. – Милое, странное животное… Ты, наверное, скучаешь по своей Австралии… Поэтому у тебя глаза грустные… и лапы дрожаг и сердце бьется… Тук-тук-тук. ѕ ѕ Совсем, как у нас… совсем, как у нас… Я психанул, задергался, но посвязали меня крепко, и кричу Кидалле: – Мусор! Какая каракатица ебала твою маму? Какой зверь? И жива ли вообще твоя мама? Если жива, то приведи ее в свои органы! Пусть полюбуется, как ее сыночек пьет кровь из безумной женщины и нормального человека Фан Фаныча! Приведи! Может, крови тебе моей мало? Тогда говна поешь, мочи попей, закуси моим сердцем, падаль! … А ты, – спрашиваю несчастную, потому что никаких сомнений насчет того, что она поехавшая, у меня не осталось, – ты думаешь, я – кенгуру? Теперь, Коля, я приведу тебе полностью весь наш разговор. – Ты думаешь, что я – кенгуру? – Наверное, мой милый заморский друг, ты мне хочешь что-то сказать? ѕ – Не коси, сволочь, не коси! Фан Фаныча на понт не возьмешь! Я не кенгуру! Я битая рысь и тертая россомаха! – Только не кусайся… Ай, ай! Тете бобо… Хочешь что-то сказать и не можешь? Не можешь, бедный? Я понимаю: тебе не хочется лежать связанным. И людям это тоже не по душе. У тебя есть душа? – Нет! – говорю вслух, – Фан Фаныч – не битая рысь. Фан Фаныч – обсосанный котенок. Битой рыси судьба не заделала бы такое крупное фуфло и не приделала бы заячьи уши! Битая рысь осталась бы в свое время в Эфиопии, а не испугалась бы итальянских фашистов и не отвалила бы на Советскую Родину. Фраер! Моральный доходяга! Лагерная параша! Парчушка рваный! Мизер! Ты мог сейчас вот, в зту секунду пить кофе с императором Селассие, а не валяться в подвалах Чека! Подонок! – Я тебе не враг. Ты мне нравишься. Ты хо-ро-о-о-ший… Я люблю тебя гладить… Понимаю: ты кажешься себе человеком… Думаешь, я не понимаю? – Сука! Тебя электрошоком лечить надо! Молчи, тварь, а то я тоже поеду! Молчи! – Зачем же ты губы кусаешь? Дай, я вытру пену… Вот так… Ой! Повторяю: тете – бобо! – Я тебя, падлу, схаваю, чтоб тебя передо мной не было! Сгинь, чертила! Сгинь! – Успокойся… Я за ушами тебе почешу… Приятно? Ты ведь не знаешь, что мы с помощью оптических преобразователей сняли с нервных окончаний твоего гиппоталамуса человеческий образ… Бедный, В зоопарке почти все животные, кроме птиц, змей, черных пантер и орлов воображают себя похожими на людей и совершенно равнодушны к своим зеркальным отражениям… Но ты не человек. Ты – славный, грустный, сильный, злой кенгуру. Но ты не будь злым. Поешь! Не отплевывайся. Без еды ты умрешь, и тете будет тебя жалко! Тетя не хочет, чтобы ты умирал. Поешь, милый, поешь. – Ну, Кидалла! Ну, хитооумная помесь гиены со всей блевотиной мира! Честно говоря, я тобой, псина, восхищен. Молодец! Но ты загляни, мокрота, в свою душу! Загляни! Трухаешь ведь! Не заглянешь! А знаешь, почему? Не знаешь! И я не скажу. Помучайся. По пытай меня. Но я и под пытками не скажу, почему ты трухаешь заглянуть себв в душу! Прокурора по надзору давай, гнида! Я голодовку объявляю! Требую прокурора по надзору! – Ты ведь пятые сутки не ешь. Не хрипи, не хрипи. Я буду кормить тебя насильно. Мы не можем позволить тебе умереть. – Убей меня, Кидалла! Я плачу и умоляю, убей! Я за одно за это до конца времен буду Бога молить, чтобы простил он тебя и успокоил! Чтобы он успокоил всех, подобных тебе. Убей! Убери женщину! Она же больная! Убей меня, Кидалла! – Открой рот… открой… Тихо. 'Так ты голову разобьешь. Это – йод. Жжет? А ты не бейся, не бейся… Открывай, гадина рот, в конце концов! Ешь морковку, скотина проклятая! Извини, но кажется, в тиграх меньше злобы и ярости, чем в твоей кенгуриной душе! Ешь, говорю!… А-а-а! Отпусти палец, мерзавец паршивый! Отпусти сейчас же! – Развяжи, тогда отпущу. Не развяжешь, буду грызть, пока всю руку не отгрызу. Развязывай! – Больно? И учти: каждый раз, когда ты будешь кусаться или отказываться от пищи, я буду бить тебя током. Вот так! Не нравится? А ты ешь… Не нравится? Я прибавлю ампер. Ну как? Больно? Верно: больно… Бедный зверь, ты сам себе делаешь хуже. – Ну, суки позорные!… Дайте мне зеркальце! Дайте мне на одну только секундочку зеркальце! И если я кенгуру, то я все схаваю и еще попрошу! Дайте мне очную ставку с Фан Фанычем! А-а-а-а! Дайте мне зеркальце! Тут, Коля, Фан Фаныча вдруг осенило, что он – фраерюга, недобитая после НЭПа, и не вертухаться надо и не прокурора по надзору звать, а косить самая пора пришла. Косить, Коля! Как Фан Фаныч мог угрохать столько нервов и здоровья, доказывая суке из Кащенки, что он человек с большой буквы, звучащий гордо? Косить, Коля, косить! Но Фан Фаныч забыл начисто, какие звуки издают кенгуру, когда им больно или голодно, холодно или опасно. Забыл! Притих Фан Фаныч, положил голову поудобней на свежее сено, плачет первый раз за пятилетку и вспоминает, но вспомнить никак не может. Отшибло память током у Фан Фаныча. Чокнутая женщина упала на тахту, умаялась, видно, и уснула, Засмотрелся Фан Фаныч на картинки «Ленин с Крупской на елке», «Изгнание питерскими рабочими дворян из Ленинграда», и тоже закемарил. И снится ему, что спит он в теплой темноте тишины, сытый, спокойный, и ничего у него не болит, ничего ему неохота. Только вот так бы спать, спать, спать в тепле, в темноте, в тишине, спать, спать, спать. Но кто-то вдруг тормошит Фан Фаныча, толкает в бок раз, другой, будит кто-то Фан Фаныча. Вставай, мол, сукоедина, на развод, конвой замерз. Страшно невозможно. Неохота. В бок толкают, прогоняют из теплой тишины темноты на холодное, на студеное солнышко! А Фан Фаныч шевельнуться не может: руки и ноги у него затекли, и не чувствует он их совсем, совсем. Вот его выворачивают откуда-то на мертвый, белый, зябкий свет, подталкивают, отрывают силком, как корку запекшуюся отрывают от болячки, и он зубами цепляется за живую плоть, за шерстинки родимые, мягкие, и вываливается из сумки своей мамы-кенгурихи в мертвую Яузу неподалеку от дома Правительства. Сердце Фан Фаныча остановилось от ужаса, но успел он, пока летел через парапет в мертвый смрад, заорать от того же самого ужаса. «Кэ-э-э-э!» – и – проснулся. Шнифтами ворочает. Подбегает чокнутая, заглядывает в них, радуется, воды дала попить. Фан Фаныч руку ей лизнул. Ладошку теплую вылизал. Чокнутая, когда кемарила, между коленок держала ладошку. А то все холодными были у нее руки. Фан фаныч, не будь идиотом и фраером, еще раз сказал: «Кэ-э-э-э!» – Вы слышали, товарищ Кидалла? Вы слышали? – Слышал. Продолжайте адаптировать объект. Фан Фаныч, мудак, хавал в этот момент морковку и заморскую веточку откусывал, губами листики срывал и от удовольствия шнифты под потолок закатывал. Почему раньше этого не сделал? Непонятно. Мудак, одним словом. И током бы не трясли, и на нервишках сэкономил бы. – Ешь, солнышко! Я тебя любить буду… я тебя развяжу, если ты перестанешь кусаться и брыкаться. Скажи еще раз свое чудесное К-Э-Э-Э!» – К-э-э-э! – всегда пожалуйста, сказал Фан Фаныч. – Подследственный свидетель Волынский! Соответствует звук, издаваемый подопытным объектом, одному нли нескольким звукам, обычно издаваемым кенгуру в неволе? – Абсолютно, гражданин следователь! Абсолютно! Тембр! Модуляции! И поразительный феномен кенгуриной артикуляции губ! – К-э-э-э! – сказвл Фан Фаныч и задергался. – Не дергайся, милый. Развяжу… Ты запомнил, что в этой острой железке – бобо? Бобо… бобо… бобо… не кричи, а запоминай… давай-ка сначала передние лапы… Вот так… Поворачивайся. Как вспухли! Шевели пальцами, а острым когтем не вздумай царапаться. Бобо? Бобо? Бобо? – К-э-э-э! – эх, Коля, каков это счастье, когда развязаны руки и полумертвые вены набухают кровью, и вот потекла она по высохшим моим речушкам и самым тоненьким ручейкам! Потекла, зажур чада моя единственная жизнь! – Кэ-э-э-э! – говорю, а сам думаю: не бойся, мусорина, Фан Фаныч тебя не укусит. Он мудрый теперь. Развязывай задние лапы, паучиха. Дай-ха я туфельку твою лапой передкей поглажу, пыль с нее смахну и прилипший заморский листочек. – Я ведь говорила, что ты хороший. Я буду звать тебя Кеном. Ладно? Как смешно. Ты топорщишь губы! И не обижайся. Ты сам виноват, что тебе было больно, упрямый Кен. И ноги мне она, Коля, тогда освободила от веревок . Но Фан фаныч – битая все ж таки рысь – не заплясал от радости. Он на карачках прошелся по третьей комфортабельной. Голова у него закружилась, а вообщвто ничего, ходить можно. «К-э-э-э!» Сутки целые отсыпался, отьедался овощами и фруктами и отдыхав Фан Фаныч. Ходил исключительно на карачках, терся щекой об коленки паскудины, нежно теребил губами мочку ее уха, обнюхивал всю, смешно топорщил нос. «Кэ-э-э-э!» – Кен, ты стал совсем ручным… Ты мило лижешься… Ха-хаха! Ты очень мило лижешься! Может быть, я тебя волную? Учти, Кен, мочка уха – эрогенная зона! Ах ты, шалун! Вот я разденусь, а ты погладь меня лапкой… мурашки… мурашки… лизни мою грудь… и другую… теперь под грудью… славный, сильный, нежный кенгуру. Не кусай соски, не кусай… Язык дай, язык… О-о! Теперь ниже… Какой ты непонятливый… Ниже… Очень тебя прошу… вот здесь, где веточка. Ты хочешь самку человека? Хочешь? Вот я встану перед тобой. Смотри, как я красива… Ну же, иди… иди! Прыгни на меня! Женщина тебе даст… даст… даст… Прыгай! Ты, Коля, конечно, считаешь, что Фан Фаныч должен был в тот момент прижать уши, раздуть ноздри, оскалить зубы и, как был, в шкуре и копытах, броситься на сексотину. Может быть, при иных обстоятельствах, в Австралии, например, и бросился бы на дебелую милую фермершу, но тогда, Коля, Фан Фаныч не мог бы повязаться с женщиной даже под угрозой, что его станут неотрывно трясти всем вместе взятым током Днепрогэс имени Ленина и Сталинградской ГЭС! Потому, что Фан Фаныча, Коля, можно заставить ходить на карачках, говорить «Кэ-э-э «, облизывать эрогенные зоны сексотских харь и жевать заморские листики, но заставить Фан Фаныча кинуть палку самке человека было невозможно. Дело не в принципах, Коля, не учи меня, пожалуйста, жить! Мне на принципы также насрать, извини за выражение, как и тебе. Я не мог трахнуть человеческую женщину. У меня на нее, хочешь верь, хочешь нет, не стоял. Я тогда хотел из-за всего, что пережил и чего навидался, кенгуру, мою живую чистую тварь, которую я изнасиловал и зверски убил в московском зоопарке в ночь с 14 июля 1789 года на 9 января 1905 года. Вот кого я хотел, Коля, потому что я, в отличие от тебя, не сексуальный монстр, а нормальный человек! Давай выпьем за муравьедов и броненосцев, в крови которых бессмертная тоска по родимым джунглям! Дай, Бог, когда-нибудь свободы ихним детям или хотя бы внукам!… – Кэ-э-э! – говорю сексотине, а сам думаю: не видать тебе моей палочки, как своих ушей! Не видать! Она, между прочим, не одеваясь, сказала: – Разрешите, товарищ Кидалла, доложить? Эксперимент, проводившийся в течение семи дней, неопровержимо подтвердил нашу гипотезу о частичной, а подчас и полной адаптации подследственного к новым речевым и двигательным функциям после применения прогрессивных методов активного воздействия. Подтверждена также гипотеза о возможности прививки подследственному, во время циклической подавленности, органического самоощущения кенгуру! Мы можем считать доказанным отсутствие у подследственного прямого сексуального влечения и наоборот: наличие неосознанного желания совокупиться с адекватной психобиоструктурой. Она докладывала, а я лежал на полу, слушал и радовался, что все страшное позади. Позади. Оделась гадюка. – Застегните, – говорит, – гражданин, лифчик. Я косить продолжаю с понтом, ничего не слышу. «Кэ-э-э!» – Вы можете быть свободны, Зина. Представьте отчет и график дегенерации объекта. А ты, Тэда, давай, садись за показания. Хватит филонить. Половине человечества жрать нечего, в Индии дети от недостатка белков погибают, больших друзей Советского Союза реакция США в тюрьмы кидает, и не-хрена прохлаждаться на всем готовом, когда горит земля под ногами империализма. Понял меня? – Кэ-э-э! – говорю и на Кырлу Мырлу кнокаю. У него борода еще гуще стала, повзрослел за эти дни. А Ильич, наоборот, лысеть начал, глаза прищуривать и в колбасных обрезках разбираться. – Товарищ подполковник, – говорит Зиночка, тварь, – я думаю, что быстрая регенерация нежелательна. – Вы плохо знаете эту бестию, не верю я в его искренность, лейтенант, виноват, старший лейтенант, но ладно, пусть отходит. Завтра я его расшевелю. Отдыхайте. «Гитлер выпивает яд» – картина Кукрыниксов отъезжает, Коля, от «Сталин обнимает Мао», и тут я приноровился и задней ногой такого выдал старшему лейтенанту поджопника, что она, наверное, как волк из «Ну, погоди» летела от Лубянки до площади Революции. А стена сдвинулась. Жду. Но никто за мной не канает и не волокет в кандей. Включаю Телефункен. Давно не слушал родимых последних известий. Странно все-таки было мне, Коля, что доброй славой среди своих земляков пользуется молотобоец, член Горсовета Владлен Мытищев, когда труженики Омской области сдали государству на 10 000 пудов больше, ибо выборы народных судей и народных заседателей прошли в обстановке невиданного всенародного подъема, а партия сказала «надо!» и народ ответил: «будет!», следовательно термитчица коврового цеха Шевелева, протестуя против происков сторонников нового аншлюса, заявила советским композиторам: «Так держать!»… Подписка на заем развития народного хозяйства минус освоение лесозащитных полос привело канал Волго-Дон на гора доброй славой досрочно встали на трудовую вахту день пограничника фельетон обречен на провал Эренбург забота о снижении цен простых людей доброй воли и лично товарища руки прочь… У меня, Коля, от этих последних известий, читал Юрий Левитан, нету более проститутского, заблеванного ложью, гунявого рта на всей планете, мозги встали раком от последних известий. Но почему бы, Коля, почему, ответь мне, не заработать тогда всем радиостанциям Советского Союза, почему бы не передать Юрию Левитану своим проститутским басом, которым он вылизывал Сталину задницу по двадцать раз на день и потом проклинал его же мертвого, сообщение ТАСС о проведении органами государственной безопасности выдающегося эксперимента, в ходе которого были получены доказательства возможности направленной дегенерации высшей нервной деятельности человека и регенерации в его мозгу впервые в исто-ри-и импульсов самоощущения особи другого вида! Эксперимент проводился на гражданине Советского Союза Мартышкине! Чувствует себя гадина и проказа изумительно антисоветская рожа пульс давление не оказывали артиллерийским залпом в городах-героях! Слава передовой Со-вет-ской на-уке! Почему, Коля, Юрий Левитан не передал такого важного, исторического, можно сказать, сообщения? Пускай бы молотобоец Мытищев и борец за мир Эренбург узнали, как у меня сердце перехватило от страха при виде безумной женщины в белом халате, и как оно, слабея, почуяло, что, наверное, не одолеет всенародный подъем в день пограничника. И пускай бы народные заседатели дотронулись языками до острой железки-бобо, которой трясли мое тельце, тельце, тельце, тельце, тельце, тельце, тельце, тельце, тельце, спасибо, милый Коля, что оклематься помог, спасибо, током, и пускай бы народные судьи превратились вместе с термитчицей горячего цеха на миг в побитое животное кенгуру и побито жевали бы заморские листочки и выблевывали бы их на казенный пол третьей комфортабельной вместе с застрявшими в бронхах оетатками человеческой души, а потом подписались бы на заем развития народного хощяйства… Ладно. Душа из него вон, из этого гунявого существа Левитана Юрия. Отодвигается вдруг, Коля, «Карацупа и его любимая собака Индира Ганди» от «Кого уж никак нельзя заподозрить в симпатиях», и в камеру мою рыбкой влетает курчавый смешной человек. Стукается лбом об «Утро на заре рассвета рабочего движения в Москве», садится на Телефункен», хватается за голову и говорит: – Что я сделал? Что я сделал? Что я сделал? Набираю ногтем твой номер, Коля, и говорю Кидалле: – Докладывает рядовой МГБ Тэдщ, он же кенгуру Кен. Регенерация прошла успешно. Чувствую себя человеком. Наблюдаю усиленный рост бороды на лице гражданина Кырлы Мырлы, с которым в преступном сговоре переделать мир никогда не состоял, первый раз вижу. Всегда готов встать с головы на ноги. Посвящаю себя столетию со дня рождения и смерти Маленкова. Ура-а-а-а! – Я же тебе сказал, фашистское отродье, – отвечает Кидалла, что этот телефон исключительно для внутренних раздумий и сомнений. Органам и так известно, что с тобой происходит. Не забывай о процессе. Ты хотел познакомиться с низкопоклонником Норберта Винера Карцером. Карцер перед тобой. – Ах, значит, это вы господин-гражданин Карцер, – говорю я смешному курчавожу человеку с глазами барана, прибывшего на мясокомбинат имени мясояна. – Гутен морген, шолом-алейхем, гражданин-господин Карцер. Кто вам помогал забыть Ивана, не помнящего родства? А? – Что я сделал? Что я сделал? Что я сделал? – уставившись бараньими глазами в «Позволительно спросить братьев Олсоп», бормочет Карцер. – Встаньте, – говорю, – и сядьте на стул, не превращайтесь в утконоса, он же сумчатый гусь-лебедь. Стыдно! – Что я сделал? Что я сделал? Что я сделал? – долдонит и долдонит Карцер, а я говорю: – Послушайте, нельзя задавать органам таких вопросов. Вообще никаких вопросов не надо задавать! Иначе быть беде! Вы член кассы взаимопомощи? – Я решил, Коля, что Карцеру необходимо побыть в моей шкуре, – Естественно. Кто в наше время не член кассы взаимопомощи? – вдруг, ожимши, отвечает Карцер. – Когда последний раз брали ссуду? – Перед женским днем. – Сколько? – Две тысячи, а что? – Фамилия? – Карцер. – Который? – Валерий Чкалович. Папа изменил мое отчество в знак уважения к великому летчику. – Итак: перед женским днем вы, Валерий Чкалович, недовольные тем, что за подписку на заем с вас выдрали всю получку, растерзали прогрессивку и расстреляли квартальные, получили ссуду в две тысячи рублей. С рассрочкой? – До дня медицинского работника. – Вам известно, что за деньги находились в кассе взаимопомощи вашей секретной лаборатории? – Очевидно, бывшие в обороте кассы. – Чем пахнут, по вашему, деньги? – По-моему, ничем. А что вас все-таки интересует? – Меня интересует факт получения вами из сберкассы взаимопомощи денег, не пахнущих ничем, но принадлежащих швейцарской разведке! – Боже мой! Боже мой! Боже мой! – Кто из ваших сотрудников в дни получек говорил: ебал я кассу взаимопомощи? – Уборщица Танеева, сантехник Рахманинов Ахмед и физик-теоретик Равель. – Вот они-то и останутся на свободе. Есть у вас все ж таки настоящие советские люди! Вы расписались в получении ссуды? – Конечно. Честное эйнштейновское! Честное курчатовское! Но что вас все-таки интересует? – Хватит финтить, Карцер! Хватит уходить от ответственности! Пора кончать с инфантилизмом тридцатых годов! – Что я сделал? Что я сделал? Что я сделал? – Я отвечу на ваш вопрос, но не раньше, чем мы убедимся, что нас не видят и не подслушивают профсоюзы. Они возомнили себя, видите ли, школой коммунизма! Тогда как последней являемся мы, органы! – Совершенно справедливо! Наш профорг Пахмутова – ваш секретный сотрудник! Что я должен сделать в плане борьбы с инфантилизмом тридцатых и двадцатых годов? – Плюньте три раза и размажьте сопли вон на том цветном фото. – На «Вот кого уж никак нельзя заподозрить»? – На это и дурак невинный плюнет. На другое, которое слева. Да, да! – На это фото я отказываюсь плевать категорически. Это – святотатство! Глумление и самооговор! «Рабочие ЗИСа получают прибавочную стоимость» – гордость нашей фотографии! Я не могу! Разрешите плюнуть на «Изобретатель Эдисон крадет у гениального Попова граммофон»? – Не разрешаю. Если вы не харкнете на «прибавочную стоимость», мы уничтожим вашу докладную записку о целесообразности создания программного устройства, моделирующего суровые приговоры врагам Советской власти задолго до предварительного следствия. – Только не это! О, нет! Только не смерть моего любимого детища! В конце концов прибавочная стоимость не перестанет существовать от одного и даже от трех плевков и зисовцы будут ее регулярно получать. Правда, товарищ? – Я тебе, сукоедина мизерная, не товарищ! Я тебе гражданин международный вор Фан Фаныч. А товарищ твой в Академии наук на параше сидит и на ней же в загранку летает! Ясно? – Абсолютно ясно. Однозначно вас понял. Я чувствую, гражданин международный вор, что вы знакомы с электроникой и нам есть о чем поговорить. – Рассказывайте, Валерий Чкалыч! – Что? – Все! – Что я сделал? Не мучайте же меня неизвестностью! Что я сделал? – Вы сконструировали, Валерий Чкалович Карцер, ЭВМ, которая прекрасно себя зарекомендовала на службе в наших органах и высвободила таким образом немало рабочих рук из предварительного следствия. Это дало нам возможность перевести их на кровавую исполнительскую деятельность и в сферу надзора. Что вас заставило сконструировать ЭВМ? – Категорический императив постигнуть тайны материи, объектнвное состояние научной мысли на сегодняшний день, различные философские и социально-правовые предпосылки, полный апофеоз позитивизма, а также жажда ускоренного развития эстетики количества. Количество – прекрасно! Кроме всего прочего, я хотел бы, чтобы это осталось между нами, гражданин международный вор Фан Фаныч, мы не можем ждать милостыни от природы. Взять ее у нее – наша задача! – Вы и ваши близкие подвергались когда-либо нападению одного или нескольких грабителей? – Простите, но какое это имеет отношение к делу, к которому я в свою очередь не имею никакого отношения? – Молчать! Вопросы задаем мы! – Только один вопрос, гражданин Фан Фаныч! – Ну! – Вы слушали седьмую? – Седьмая отсюда не прослушивается. Слева от нас, очевидно, вторая, справа – четвертая. – Извините, но я имел в виду «седьмую» Шостаковича. Симфонию. – Интересное обстоятельство. Итак: уже во время блокады, успешно руководимой товарищем Ждановым, вы слушали седьмую симфонию Шостаковича. – Вам это известно?! – Нам известно все. Мы читаем «Гудок» и «Таймс». Продолжайте. – Я, бабушка и дедушка, истощенные дистрофией, шли по проспекту Урицкого. Нас остановили двое. Один из них, почему-то назвав дедушку Акакием Акакиевичем, грубо потребовал наши хлебные карточки. Дедушка и бабушка работали еще с Урицким, но у них больше не было сил сопротивляться. Дедушка отдал карточки грабителям. Был мороз. Мы оба помогали идти бабушке. Около крейсера «Аврора» она упала и сказала: «Идите или вы опоздаете.» Мы с дедушкой не опоздали. В зал нас внесли на руках. Незабываемый для меня, мальчишки, вечер! Такое больше не повторится. Когда мы возвратились к «Авроре», бабушки не было в живых. На ее губах замерзла улыбка. Бабушка чувствовала, умирая, что мы не опоздали. – Дедушка спел бабушке: па-ра-рам-па… ра-ра-рампа? – Вам и это известно!! – Хорошенькую антинародную музыку уже и тогда сочинял Шостакович, если она помогла вам и дедушке оставить голодную бабушку умирать на лютом морозе! Действительно, такое больше не повторится. Товарищ Жданов лично разогнал этот оркестр! Плюньте, Валерий Чкалыч, на иуд музыки нашей! Отлично. Еще раз. Хватит. Стоило ли оставлять на морозе бабушку? На вас лично нападали грабители? – Недавно я возвращался из большого Георгиевского дворца, где товарищ, извините, гражданин Шверник вручил мне… можно ли здесь произносить это имя? Орден Ленина. На одной из темных улочек Зарядья я был остановлен неизвестным, вежливо попросившим у меня прикурить. Он долго прикуривал свою сигарету от моего «Норда», виноват, «Севера». Возвратившись домой, я обнаружил исчезновение с лацкана пиджака… мне трудно об этом говорить… Да! Я тут же заявил, куда надо… Больше всего меня удивило то, что, прикурив, неизвестный приятным голосом произнес: «Благодарю вас!» Мне возвратят орден? – Скоро будет обмен орденов, поскольку они девальвированы, и вы получите новый. Орден Норберта Винера. Возвратимся однако, Валерий Чкалович, к вашей мысли насчет «не можем больше ждать милостыни от природы». Знаете, что такое грабитель? Грабитель – это ленивый, нетерпеливый и нервный нищий, которому надоело ждать милостыню и он решил нагло взять ее у прохожего барина, или у рабочего, или у колхозника, или у интеллигента сам, своею собственной рукой. Взял. Вдарил микстурой по темечку. Вышел из-за угла на нового прохожего. Потом на другого, третьего, на четвертого. Взял тот нищий денежку, считая ее своей законной милостынькой, у девушки, взял пенсию у старушечки, взял денежный перевод от сына у дедушки, взял новогодний гостинец у мальчика. Прохожие испугались, да и перестали ходить по Большой Первой Конной улице. Ленивый нищий на проспект Коллективизации направился, там всех распугал, потом на улице Павших героев, на площади Индустриализации и в проходных дворах начал грабить. Всех прохожих, в общем, переграбил и перемикстурил. Опустел город. Не у кого больше отныкивать милостыньку ленивому нищему. Некому даже ее ему подавать. И подох тот нищий от голода, холода и струпьев, потому что он не хотел и не умел зарабатывать себе на жизнь, а ждать милостыньку было ему лень. И подыхая в тупике имени «Нечева терять кроме своих цепей», взмолился он тихо и виновато. Прости меня, Господи, за убиенных прохожих и пошли ты мне хоть одного приезжего с кусочком хлебушка, молю тебя, Господи!» Господь Бог слышал ту молитву и глубоко скорбел, ибо приезжего послать нищему не мог по причине для Бога весьма таинственной, Не ведая зла, не ведал Бог, что ленивые нищие Ленинграда, Сталинграда, Свердловска, Калиннна, Молотова, Фрунзе, Кирова н других городов перемикстурили и переграбили всех своих прохожих до такой степени, что последние физически никогда уже не могли стать приезжими. Опустела земля… Задумался, Коля, на минуту Валерий Чкалович, но ни хрена, ясно мне это было, не дошло до него. Тогда я по-новой говорю: – Вернемся к кассе взаимопомощи. Машина, которую вы сочинили, на основании всех исходных данных о вашей личности смоделировала преступление, предусмотренное статьями 58, п. 1а; 58 п.10; 58 п. 14; 167 п.2. Вы обвиняетесь в том, что вступив в 1914 году в преступный сговор с лицом, впоследствии оказавшимся Григорием Распутиным, систематически развращали фрейлин двора, участвовали в пикниках с лидерами эсеров, где и обещали Плеханову портфель министра по делам Австралии и всячески саботировали производство «Катюш» на заводах Форда в Канзас-Сити. За услуги по сбору информации о личной жизни Лемешева и Жданова, оказанные папуасской разведке, вы получили гонорар из кассы взаимопомощи, в чем и расписались. Признаете себя виновным в предъявленных вам обвинениях и согласны ли с суровым приговором: высшая мера социальной защиты – расстрел? Ты бы покнокал, Коля, что стало твориться с Валерием Чкалычем. Нет, он не хипежил, не рыдал, в обморок не падал, а стал с пеной у рта доказывать, что обвинение внутренне противоречиво, что оно – плод несовершенного еще алгоритмирования, что наши полупроводники выходят из строя чаще американских н что с Распутиным он никогда не был знаком. Но я его, гада, припер-таки к стенке. – Выходит, – говорю, – вы сконструировали машину для заведомого ошельмования советских людей, и по вашей вине уже расстреляно 413 851 человек и столько же находится в живой очереди на ликвидацию? Вот вы тут долдонили: «Что я сделал? Что я сделал?» А надо было тогда, когда вы решили не ждать милостей от природы, спросить себя: «Что я делаю? Что я хочу сделать?» Вы знаете, что вместе с вами на скамье подсудимых будет сидеть сам Андрей Ягуарович Вышинский по обвинению в заражении рядом венерических болезней работниц «Трехгорной мануфактуры» и в попытке покушения с помощью негодных средств на презумпцию невиновности! И партия вам этого не простит! – Будь проклят миг, когда мама почувствовала во мне физика! Будь проклят позитивизм! Будь проклята наука! Что я наделал! Дайте мне новую жизнь, и я с протянутой рукой буду просить по долинам и по взгорьям милостыню у природы! Дайте мне новую жизнь и скажите, причем здесь я и папуасская разведка? – А причем здесь, сука ты ученая, я и кенгуру? – спрашиваю в свою очередь Валерия Чкалыча, и надоел он мне, рванина, хуже горькой редьки. Ходит, что-то безумно шепчет и заплевал все фотографии на стенах. А от Кидаллы ни звука. Кидалла молчит. Включаю «Телефункен», ловлю Лондон и узнаю, что в данную минуту в Кремле происходит Всесоюзная конференция карательных органов, на которой доклад о дальнейшей механизации и автоматизации работы органов делает товарищ Кидалла. Послушали мы через Лондон и сам доклад. Потом были прения, но их заглушила радиостанция английской компартии, которая считала, Коля, что наши массовые репрессии не имеют ничего общего с теорией и практикой социалистической революции, что приходить от них прогрессивному сознанию в ужас в высшей степени преступно. Руки, мол, прочь от исторической необходимости, сволочи международной арены! А Валерий Чкалыч между тем, Коля, поехал. Мне его даже жалко стало. Я ему говорю, что если бы не ты, отрава, то я бы еще ждал и ждал своего часа и не знал бы, не ведал, что я являюсь убийцей и насильником заключенных животных. И мне, говорю, в гробу я видал твою тягу просечь тайны материи, не легче от того, что если б не ты, то другой мудила с залитыми любопытством глазами, допер бы до создания ЭВМ для МГБ, которая, как ты видишь, дорогой Валера, и тебя самого жестоко погубила. Погубила, и не видать теперь тебе ни конторских счетов, ни родного арифмометра, ни тихого чая по вечерам за чтением разгневанной «Вечерки», не видать тебе ни закрытых симпозиумов, ни открытых партсобраний, ни вождей первого мая и седьмого ноября, ни сеанса одновременной игры с Ботвиником и законного морального разложения с субботы на воскресенье. Раз надоело тебе на пальцах считать, то вот и получай от своего любимого быстродействующего детища за связь с папуасской разведкой через кассу взаимопомощи. Получай, пытливый ум, получай! Только я ему это сказал, Коля, как он вдруг харкнул на «Пашу Ангелину в Грановитых палатах примеряет корону Екатерины II», потом на «Нет Вадиму Козину!», встал по стойке смирно, отдал честь полотну «Органы шутят, органы улыбаются» и говорит: – Разрешите доложить, товарищ Сталин, что прошу вас разрешить мне доложить вам о том, что докладывает зам. генерального конструктора Валерий Карцер. Мною прокляты последние достижения научной мысли на оккупированных территориях сорваны погоны с шинели Акакия Акакиевича, выше честь нашей партии и всех к позорному столбу трудовой вахты самокритики. Вынашивал. Прикидывался. Сливался. Так точно! Жил под личиной! Брал под видом выведения в НИИ красоты почтовый ящик номер 8 родинок капитализма. Являлся змеей на груди партии и народа по совместительст ву. Неоднократно втирался и переходил барьер непроходимости общественных уборных, формулы оставлял, одновременно сожительствовал. Разрешите забрать пай, а рабочие чертежи уничтожить. Есть – расстреляться по собственному желанию! Смотрю, Коля, раздевается мой Валерий Чкалыч до трусиков и встает к стенке. Закрывает своим телом «Кухарки учатся руководить государством» и акварель «Сливочное масло – в массы!» и говорит: – Готов к короткому замыканию! Я понял, что мозга у него пошла сикись накись, как в элек тронной машине, и сам перетрухнул: пришьет еще Кидалла за вывод из строя важного государственного преступника вышака, и тогда ищи гниду в портмоне, где она сроду не водится. – Валера, – говорю, – не бэ! Все будет хэ! Попей водички, голубчик, иди, я тебя спать уложу, извини, что такую злую тебе покупку с кассой взаимопомощи заделал, но пойми, обидно мне было ждать чуть не двадцать пять лет своего дела, а вынуть из колоды кенгуру. Меня же, – говорю, – международного урку, люди за человека считать перестанут. В общем, успокаивал я его и так и эдак, в рыло двинул, чтоб опомнился, но где там. Нарезал из «Таймса» полосок, пробил в них дырочки н говорит: – Разрешите доложить, товарищ Берия! К программированию готова! ЭВМ – ВЭЧЭКА. Потом схватил все эти полоски с дырочками, перфокартами они, кажется, называются, и лег на тахту. Лежит. Белками желтыми ворочает и говорит: – Мне необходима касторка для экономии машинного времени. Я еще, товарищи, не экономична. Обслужите меня, Фан Фаныч. Вы же мой программист-оператор. Кто мог ожидать, ответьте мне, Иосиф Виссарионович, что я воспроизведу в себе речевое устройство! Внимание! Фиксирую прохождение перфокарт по схеме. Диоды работают отлично! Готовьтесь к получению результатов! Отволок я, Коля, Валерия Чкалыча в сортир, а он оттуда все докладывает и докладывает: – Свершилось! Печать – самое сильное и самое острое оружие нашей партии! Докладывает ЭВМ-ВЭЧЭКА! На основании произведенных расчетов, впервые в истории можно смело утверждать: всеговно! Говно! Говно! Говно! Я не верю в существование человека! Его нет! Все говно! Все – назад! До меня из «Телефункена» бурные апплодисменты доносятся через Лондон со всесоюзного совещания карательных органов и оттуда же, представь себе, Коля, звучит голос самого Валерия Чкалыча с комментариями Кидаллы. – Можно смело сказать, дорогие товарищи и коллеги из стран народной демократии, что человек-надзиратель ушел в далекое прошлое. Ему на смену пришли последние достижения научной мысли. Это дало нашим подследственным возможность полностью самовыражаться, не испытывая пресловутого комплекса застенчивости, антинародной выдумки Ивана Фрейда, не помнящего родства. Рабочие и инженеры номерных заводов могут смело гордиться своими золотыми руками, давшими нам телекамеры и магнитофоны, ЭВМ и усилители внутренних голосов врага! Тут на хипеж моего Валеры «Все говно! Все – назад!» – снова наложились бурные продолжительные опровержения французской компартии, и я возьми да гаркни, раз уж совещание меня слышит: – Объявляется перерыв. Почтим сутками вставания память товарищей Дзержинского, Урицкого, Володарского, Менжинского, Ежова, Ягоды и его верного друга и соратника собаки Ингус! Все – в буфет! И веришь, Коля, застучали стульями наши куманьки, затопали ногами, им ведь тоже жрать охота и выпить, но Берия очень так громко, из президиума, наверно, хохотнул и сказал: – Как видите, товарищи, наши враги, даже припертые к стенке, не теряют чувства юмора. Но как указывает лучший и испытанный друг наших органов, дорогой и любимый Сталин, смеется тот, кто смеется последним! Тут раздался общий веселый смех, слышу: все встали и запели «У протокола я и моя Маша». Щелкнуло вдруг в сортире, что-то затрещало, лязгнуло, зашумела вода, заглянул я туда через минуту… нема Валерия Чкалыча Карцера. Теперь он тоже академик, такой красивый, седой, руководит каким-то центром статистических расчетов, ведет телепередачу «Вчера и сегодня науки», а тогда я слышал по «Телефункену», как Мексиканская, Гренландская и Папуасская компартии захлебывались пеной во рту и доказывали, подонки, что совещания такого быть в Кремле не могло, а оно замастырено отщепенцами, избежавшими возмездию с радиостанции «Свобода». Инсценируют, так сказать, историю КПСС, ее злейшие враги. Ты извини, Коля, я, конечно, растрекался, а ты не любишь политику хавать, но вот давай сейчас выпьем за тапиров, морских тюленей и птичку-пеночку, и чтобы под амнистию после смерти какого-нибудь хмыря попали в первую очередь они, а потом уж мы с тобой, если, не дай Бог, подзалетим по новой, а уж потом пускай попадают под амнистию академики, писатели, полководцы и продавщицы пива. Сука гумозная Нюрка у нас на углу каждый раз грамм пятьдесят лично мне недоливает, и что я ей такого, проститутке, сделал, не понимаю? И вообще не желаю с той же самой пеной у рта требовать отстоя пены после долива пива! Может, еще и на колени встать перед вонючей цистерной? Как им, паскудам, хочется унизить нас с то бой, Коля, даже по мелочам, по мизеру! Гнилой им член в грызло! Не дождутся они, чтобы старый международный урка и Коля Паганини требовали отстоя пены после полива пива! Мы лучше цистерну украдем и гвардейской кантемировской дивизии подарим, Пускай солдатики пьют и писают. В казарме, Коля, хуже, чем в тюрьме, но немного лучше, чем в зооперке. Душа моя, конечно, я опять подзавелся, но как же, скажи, не подзавестись, если мы проходим по целому ряду сложнейших предварительных следствий с гордо поднятыми головами, превращаемся в кенгуру, но не продаем в себе человека, освобождаемся, работаем, хор знает кем, и вдруг – на тебе! Требуй отстоя! Да я за всю жизнь требовал пару раз только жареного прокурора по надзору и то зря и по глупости, чего простить себе не могу! Давай-ка, между прочим, позавтракаем. Эх, Коля! Баланда на свободе называется бульон! Выпьем за белок, соболей и куниц. Я не могу смотреть, как они мечутся в клетках. И я тогда метался, вроде соболя, по своей третьей комфортабельной камере без окон, без дверей и по-новой сейчас забыл, был там потолок или не был. Мечусь и мечусь, смотрю себе под ноги в одну точку, пишу веселый сценарий процесса или же стараюсь кемарить, чтобы не видеть картинок и фотографий, заляпавших все четыре стены сверху донизу. К тому же Кырла Мырла все волосател и волосател на моих глазах, и вот уже седеть борода у него потихоньку начала, а Ленин наоборот активно лысел и лысел. Невыносимо было мне смотреть на картинки, невыносимо. Как я не поехал, а остался нормальным человеком, до сих пор понять не могу. Картинки-то эти все время менялись. Ты представь, Коля, себя на моем месте. Вдруг, ни с того ни с сего, «Паша Ангелина примеряет в Грановитой палате корону Екатерины II» исчезает и проступает на ее месте «Носильщики Казанского вокзала говорят Троцкому: "Скатертью дорожка, Иуда!" Или же "Карацупа и его верный друг Джавахарлал Неру" из правого нижнего угла взлетает в угол левый верхний, и такая, извини за выражение, пиздопляска продолжается круглые сутки, круглые сутки продолжается этот адский хоровод. "По рекам вражеской крови отправились в первый рейс теплоходы "Урицкий", Володарский", Киров» и многие другие». «Нет! Фашистскому террору в Испании!» «В муках рождается новая Польша». «Запорожцы пишут письмо Трумэну». «Хлеб – в закрома!». «Уголь – на гора!» Все – на выборы!». Коля, я уж стал повязку на глаза надевать, лишь бы не лезла в них вся эта мертвая ложь, нечеловеческое дерьмо разных здравиц, монолитное единство партии и народа, свиные бесовские рыла вождей, льстящих рабам и ихнему рабскому труду, стал повязку надевать, чтобы не выкалывали мои глаза оскверненные слова великого и любимого мной языка, чтобы не оскорбляли они зрачков и не харкали в сердце и в душу. Хипежить я уж не хипежил больше. Бесполезно, сам понимаешь. Кидалла про меня забыл. Но вдруг по радио Юрий Левитан раз в полчаса в течение недели начал повторять: – Учение Маркса всесильно, потому что оно верно. Тут старый урка Фан Фаныч закукарекал, почуял, что скоро начнется его процесс! У меня на это чутье, дай Бог! Ни с того ни с сего не стал бы долдонить Юрий Левитан «Учение Маркса всесильно, потому что оно верно» по двадцать раз в день. Не стал бы! Не такой он у нас человек-микрофон!… Учение Маркса всесильно, потому что оно верно». Кстати, Коля, все наоборот: оно неверно, поэтому и всесильно. А учения истинные всесильными в каждый миг времени, к сожалению, не бывают. – Ну, урка, ничего не забыл про кенгуру? – спрашивает вдруг Кидалла. – Как же, – отвечаю, – забыть, если сам побывал в кенгури ной шкуре. Готов присесть на скамью подсудимых и встретиться взглядом с самым демократическим в мире правосудием! Готов прочитать дело и подписать дорогую двести шестую Статью У.П.К. РСФСР. «Сталин позирует группе советских скульпторов» от «Крыс в чащобах Нью-Йорка» отодвигается, и рыло, несколько месяцев его не видал, говорит: «С вещами!»