Странно, гражданин Гуров, что все-таки иногда бывает у вас голова на плечах. Не ожидал, честно говоря, что догадаетесь вы. Да! Николай Волконский и мой дружок по детдому – князь – одно лицо. Попер он в артисты от убийственй ностальгии. Играл в разных пьесах дворян, аристократов, мещиков, графов, князей, адьютантов царствующих особ так далее. Линял, в общем, в прошлое. Ну, и запил, естестнно, от мерзкого контраста между жизнью сценической и советской. Повезло ему, конечно, сказочно, что попал из вытрезвителя на Лубянку, в мой кабинет. Пить мгновенно бросил. Переехал в квартиру Тухачевского, пристреленного в наших подвалах. Мать князя, как увидела в спальне свою огромную деревянную родную красавицу кровать, так легла на нее и больше не встала. На ней она появилась на белый свет, на ней родила князя и его погибших в боях с буденновской ордой четырех братьев, на ней и умерла тихой, счастливой ночью во сне. О такой смерти вам, гражданин Гуров, теперь приходится только мечтать. Вы не позаботились о такой смерти при жизни. И я не позаботился. Не будем, следовательно, об этом думать. Князь, между прочим, скромно и достойно отверг мое приглашение принять участие в терроре. Аристократ, сволочь! .. Из театра ушел, симулируя тик правой щеки, века и заикание. Симулировал гениально. Артист, мерзавец! Омерзели ему перевоплощения, а последней роли, от которой он не мог отказаться, чтобы не уморить больную мать голодом, князь себе простить не мог… Ушел из театра. После смерти матери махнул через границу… Крупный советолог. У него есть право им быть. И к маме хорошо относился. Не то что вы, гражданин, Гуров… В общем, на следующий день после ночного визита Сталина в мавзолей началось ТО САМОЕ, но в таких масштабах, которых я, откровенно говоря, не ожидал и не хотел. Размаха и характера террора, охватившего одну шестую часть, света, объяснить рационалистически было невозможно. Здравый смысл бледнел, дергался и падал в обморок. Мучительные попытки тысяч людей, неповинных в чекистских зверствах и в принадлежности к партии и марксистской идее, мучительные попытки тысяч людей разобраться в происходящих на их глазах ужасах, кончались сумасшествием, арестами, разрывами и необратимыми травмами сердец, жаждой спастись любой ценой, атрофией души, проклятиями в адрес Господа Бога трагическим сознанием вины и причастности творящемуся злу убийственным подавлением голоса совести, умопомрачительными по цинизму, низости и неожиданности предательствами…. Вы можете сколько вам влезет ехидствовать, гражданин Гуров, над тем, что я «регулярно цитирую сочинения своих подследственных» и над тем, что я «зубрил, как школяр, бессонными ночами». Не зубрил. Сами врезались в память слова. А память моя была бездонной, ибо только вбирала, но не выдавала. С целыми поколениями людей происходила такая же штука в наши времена. Многие так и подохли, не разговорившись ни с близкими, ни с согражданами, ни с самими собой, что особенно комично, хотя и отвратительно. Нет лучше примера и образа вырождения человеческой личности в нашем новом мире, чем подобная многолетняя прижизненная и посмертная молчанка… Дьявол просто гудел в те времена от удовольствия, как сухой телеграфный столб. Снова он собирал урожай. Снова гуляла его коса от Черного моря до притихшего океана. А то, что в бойне гибли лучшие сыны его Идеи, преданнейшие ее интерпретаторы, жрецы и ревностные стражи – все те же, кто о начала века до 1937 года ножами и кнутовищами вбивали дьявольскую идею в умы и души народов, населявших просторы Российской империи, избранной Дьяволом для проведения величайшего Эксперимента, то – ни хрена не поделаешь! Лес рубят – щепки летят. А может, оно и к лучшему, что летят видные ленинцы, когда рубают лес народа стойкие сталинцы. Да и недовольны были последнее время некоторые ленинцы поведением Идеи. Ревизионизм червоточить их начинает, интеллект распоясывается, совесть, бывает, пробуждается и, продрав залитые восторгом глазе, присматриваются они к советской действительности. И тогда изнывает у них душа в тоске по реальности, от которой, казалось, их навек отлучил Сатана. Пусть полягут. Новые взойдут на удобренных полях. И эти уже Больше смерти будут бояться любых, даже самых мелких попыток подкопатьоя под его родимую идеюшку. Эти поймут, что вылези они на свет Божий из-под ее юбки, и сразу, как полные ничтожества, отвыкшие от человеческих привычек и не имеющие простейших человеческих профессий, лишатся и социальной беззаботности, и нравственной безответственности, и портретов своих рыл на каждом углу, и ливадийских дворцов, и машины славословия, и сонма слуг, и бриллиантовых орденов, и охотничьих угодий, и мозговитых автоматов-референтов, думающих за них, сочиняющих речи и «Избранные произведения». А вне системы реферативного мышления руководителей, охраняемой всей наличной силой полиции и армии, они будут выглядеть, как потрошенные бараны. Как рыбы в воде они будут чувствовать себя только в кадушке реферативного мышления. А периодический террор – основная составляющая Великого Эксперимента. Пусть полягут старые и молодые верные союзники. Пусть! Новые взойдут. После террора, как после грозы, после мора и глада, после потопа и землетрясения, устрашатся они до отсутствия признаков божественной Жизни Души, и не совесть, а низкий страх станет инстинктом их существования, и тогда – самое время подменить ЕГО реальность своей собственной, где под лесенку о стройке царства Божьего на земле понаделают люди адских штучек, способных вмиг уничтожить ЕГО творение, ЕГО землю, ЕГО жизнь… Но вот вам – моя драма, гражданин Гуров, вот вам – история моего адского самообмана, моего потрясающего заблуждения. Это у.же после войны нашел я при обыске сочинение, открывшее мне глаза на тактику и стратегию Дьявола. А в тридцать седьмом я верил в существование негласного сговора миллионов людей, сознательно или по наитию сопротивлявшихся признанию прав Сатанинской Силы властвовать над умами и душами, выкорчевывать древо жизни из вековечного поля и вносить хаос в привычный миропорядок. Лично творя возмездие над палачами гражданской войны, прокурорами нэповских времен, карателями и идеологами коллективизации, особо уродливыми монстрами партаппарата, я старался карать избирательно в силу своего уникального положения при дворе. Невинных я лично не брал. Некоторое время меня удерживал в заблуждении чудовищный энтузиазм масс, радостно принявших участие в побоище, и ощущение, что делается общее усилие вырваться из лап Сатанинской Силы. А из того, что ни палачи, ни жертвы не могли логически объяснить причин тотального террора и истребления тех, кто считал себя самыми верными псами идеи и системы, я сделал вывод о мистическом наступлении жизни на Дьявола. Так оно и было отчасти. На уровне Сталина и его оставленных в живых соратников двигался конвейер, и большинство трупов на нем были достойны за все содеянное и смерти, и мук, и унижений. Рядом с ними покоились с пожатыми плечами, застывшими в жесте недоумения, честные, работящие, совестливые, деловые, самостоятельные, неглупые, въедливые, привередливые, радивые и прочие, имевшие положительные человеческие и административные качества, функционеры, хозяева наркоматов, армии, милиции, отделов ЦК, комсомола и пионерии, то есть все те, кто объективно, с полной отдачей сил, называемой энтузиазмом, трудился на Дьявола, придавая «зримые черты» его гигантскому проекту создания советской действительности. Немного ниже Сталина текли конвейеры помельче. На них бросали трупы злодеев республиканского масштаба, а заодно и местную верхушку. В эти две основные поточные линии вливались кровавые областные и районные ленты конвейеров. Трупы летели с них в тартарары. Я имел возможность сравнить посмертные выражения многих знакомых с прижизненными. Они не изменились. Но в белых и серых лицах некоторых трупов было больше жизни после смерти, чем при жизни. Не буду говорить, сколько крупных волков-людоедов я угробил, и сколько раз, сводя их с ума мистификациями или нажимая курок, обращался я мысленно к отцу покойному Ивану Абрамычу. За тебя, отец! За тебя, моя мать! За всех невинно погибших! Я носился по Москве, по республикам и областям на опермашинах, рубил направо и налево, допрашивал, брал, обыскивал, мстил и давал непременно понять, разумеется, подстраховавшись, что все, сводящее их с ума нелепостью и явной контрреволюционностью – месть! Месть закономерная, жестокая, заслуженная и неотвратимая и для них, и для их общего дела. Я разрушал в моих жертвах перед последней минутой жизни садистично и хитроумно веру в партию и в учение, и свидетельствую, что оставшиеся до конца твердокаменными были явными дегенератами. До остальных доходила вдруг возможность соразмерить образ истинной жизни с механизмом его умерщвления Идеей, и они ужасались совершенной простоте дьявольской диалектики, уничтожаешей в человеке под маской заботы о нем все человеческое: свободу, традиционные духовные и социальные связи, братскую мораль. И когда кто-нибудь, это случапось часто, со страданием в голосе спрашивал гражданина следователя, не совестно ли ему навязывать подследственному фантастический сюжет дела о преступной попытке группы лиц, близких к бухарину, украсть Лигу наций в целью дальнейшего шантажа цюрихских гномов и провоцирования нападения Англии на Советский Союз, гражданин следователь спокойно и мстительно переспрашивал: а не совестно ли вам и вашим коллегам по банде навязывать бредовый сюжет жизни крестьянину, который, поверив вашим байкам о земле, вложил власть в ваши руки, а теперь сослан в Сибирь с насиженного предками места, с клеймом на лбу? Не совестно? Литература, новым жанром которой стало следственное дело, говорил гражданин следователь, должна быть символическим отражением действительности. Вы нам – фантастику дьявольскую в жизни, мы вам – в деле. Подпишитесь, гражданин Идеюшко Макс Дормидонтыч в том, что вы изобрели для кремлевской больницы партию термометров, вредительски показывающих заниженную температуру организмое членов правительства, и готовились к выпуску градусников с гремучей ртутью, разрывающих на части больных ангиной и здоровых номенклатурных работников и их семей при температуре 36,6 градусов по германскому шпиону Цельсию. Думаете, не подписывали? Подписывали в полной уверенности, что дело о градусниках с гремучей ртутью, запрограммированных на взрыв под мышкой Кагановича, всего-нав сего – символ другого какого-то ужасного дела, в котором партия считает их виновными, а они, как члены партии, не могут не признать своей символической вины и понести за нее прямое наказание высшей мерой. Ради эксперимента и одной своей потайной мысли я пробовал разрушать так и эдак чувство веры у христиан, магометан, иудеев, буддистов, адептов Мирового разума, жрецов Вечной Гармонии и даже у любителей переселения душ из коммунальных квартир в отдельные. Были у меня и такие. Они – единственные из моих гавриков, отрекшиеся по крайней мере от веры в то, что желательное переселение произойдет при их жизни. Посмертное переселение лишало веру чудесного смысла. Остальные не отрекались, не сомневались, не теряли животворного чувства веры, сообщавшего их душам трагический и поучительный смысл происходящего. На все мои небезосновательные, но лукавые доводы относительно странного поведения Творца, не щадящего в бойне невинных и допускающего ужасы, противные душе и разуму, верующие спокойно возражали, что Творец абсолютно не ведает зла, но что все Зло мира регулярно возмущает сам человеческий Разум, утративший Бога.