Но ладно… Вы почему, гражданин Гуров, не интересуетесь дальнейшей судьбой папаши?… Странно подумать, что вообще был у вас отец?… Плохое чувство. А ведь он был. Был.

Я ведь вас нарочно отвлекал от гробешника. А то ваши глаза как-то остекленели, и я перетрухнул, что контраст между тем, каким вы предполагали увидеть закат своей сверхобеспеченной жизни, и местом, ожидающим вас в групповом портрете семейства, начисто помутит то, что я вынужден назвать вашим разумом. Итог жизни, чего уж тут говорить, херовато-синеватый, как нос у утопленника. Делом вашим уголовным я заниматься не собираюсь. Не собираюсь я также вызывать сюда на встречу с вами оставшихся в живых лагерников. Они умудренно стали взрослей детской мечты о возмездии, и, возможно, именно поэтому преступникам и злодеям кажется, что в этой жизни чаще всего наказание не следует за преступлением. Следует.

Отец мне опять давеча снился. Днем. Прикорнул я, когда сидели вы и смотрели остекленевшим взглядом на гроб дубовый, сорок лет назад опущенный вами в могилу на свеженьких рушниках, конфискованных в кулацких хатах, и явился мне Иван Абрамыч. На огороде нашем дело это было.

– Ты огородом, сукин сын, занимался? Погляди, дубина, вокруг! – сказал отец.

Гляжу, и обмирает моя душа: на всех огородах и еще дальше за плетнями, чуть не до самой Одинки, бело-фиолетовое цветение картошки, и ветер поднимает темную зелень ботвы, жарко донося до моих ноздрей пасленовый дух полдня, и только наш огород черен. Ни всхода. Черны грядки, как могилки укропные, морковные, огуречные, черно картофельное наше поле.

– Дубасить я тебя не стану, – говорит отец. – Поздно тебя дубасить, а ты садись вот тут и поразмысли, как так произошло, что ты семечко и клубешки посеял, а ничего не взошло. Говорил тебе: брось ты их, Вася, оставь, нам свидеться надо будет, не губи ты душу свою. Теперь же сиди тут один, где в каждой лунке пустопорожнее семя, даже птицам небесным клюнуть нечего и нечем побаловаться здесь случайной мышке. Дурак, одним словом.

Он ушел, растаял в мареве. Я остался один на черной земле с ужасом вечной обреченности и непонимания в душе. И странная вещь – солнце июльское кажется мне холодным, просто обдает лицо метелью морозного света, прокалывая сосульками лучей рубашонку, а земля, наоборот, горячей кажется и живой, как печка, и тянет меня в нее, верней, втягивает без какого-либо насилия над моей волей, без воли, без моего желания, просто втягивает, и я согреваюсь, промерзнув до мозга костей под круглою льдиной солнца, но не ощущаю обступившей меня земли, как раньше не ощущал краев воздушного пространства в безветренный день. А на уровне моих глаз лежат непроросшие огуречные желтые семечки, укропные и морковные зернышки и пяток здоровенных, с лошадиный зуб, семян подсолнуха. Это я посадил их сам для себя, думал поливать и вырастить такими, чтобы обломали шапки подсолнухов, созрев, свои стебли… Картофелины вижу сморщенные и пожухлые, хрен торчит с того года не вырванный, корешки какие-то… Вон – монетка золотая. Мать обронила ее в молодости, а найти никак не могла… Вон – косточки птичьи, соломинки, веточки, перегной и дар скотины нашей – навоз, богато смешанный с составом земли, но мертво в ней семя, мертв корень.

И вот еще до понимания явленного мне знания я начал следовать ему в земле, как над землей, в воздухе, и дышать на семя и корни, и они теплели, готовые к жизни, а не были мертвы, как казалось мне. Но если не теплели, я, превозмогая во сне остатки глупой земной брезгливости, брал их в рот, целовал, поил влагой слюны и помещал на место, которое они занимали, и чувствовал в каждом начало жизни. И я удивлялся: никогда, живя над землей, не чувствовал и не замечал я на ней такого количества жизни! Она обступала меня со всех сторон и была не понятием, но существом бесконечно многоликим, чья слабость, хрупкость и зависимость равнялись его всемогуществу и тайне происхождения. Я боялся пошевельнуться, чтобы не задеть проклюнувшийся росток укропа и высунувшийся из расщепленного огуречного клювика зеленый жадный язычок жизни, и не стал переворачивать клубни картошки так, чтобы сподручней было белым и лиловым колоскам вырваться туда, где мне было холодно, а им тепло. Они сами находили дорогу к солнцу, а я понимал, что, живя на земле, не знал правил бережного отношения к жизни, способствования ее росту, зрелости и ожиданию часа жатвы… Я чуял, что надо мной уже зеленеет ботва, догоняя соседние огороды и поля, и слышал голос то ли отца, то ли одного из подследственных: «Ты возомнил в своей гордыне, что есть на свете мертвые души. Нет мертвых душ! Но есть видимость отсутствия в них жизни и готовность жить после освящения дыханием Света. Ты, главное, не убивай, ты способствуй! В остальном разберутся без тебя!»

Вот какой сон мне приснился, гражданин Гуров… Вы утверждаете, что дремал я минут пять?… Странно. Чувствую себя посвежевшим и совершенно точно знаю, что мне теперь делать. Это мой последний шанс свидеться с отцом… Тупика больше нет, даже если это только кажется… Слушайте меня внимательно. Возьмите себя в руки, пососите нитроглицерин и не наложите в штаны от расширения всех сосудов и кишок вашего мерзкого тела…

Я дарю вам жизнь… Да! Дарю. Переживите это сообщение, а условия, на которых я дарю вам жизнь, мы обговорим позже. Мне тоже нужно обмозговать происшедшее, как непредвиденный и неожиданный момент не в игре, а в жизни… Не спешите узнать условия выживания. Они приемлемы… Более того, они для вас чрезвычайно выгодны. А момент этот, думается мне, я предчувствовал. Но комбинации такой не ожидал… Нравится мне она. Спасибо, Господи!