По утрянке заваливаюсь домой… Ты пей, кирюха, скоро конец, самое интересное начинается, а я поссать сбегаю. Ладно, иди ты первый. Я постарше – потерплю. Ну вот. Ведь правда, скажи ты мне, как хорошо, если ссышь и не щиплет с резью, если, к примеру, жрешь и запором не мучаешься, принесет баба с похмелья кружку воды, а ты ей в ножки кланяешься и, блядью мне быть, не знаешь, что лучше – вода или баба. И она загадка, и вода – тоже. Ведь ее Господь Бог по молекуле собирал да по атому – два водорода, один кислород. А если лишний какой, то пиздец – уже не опохмелишься. Чудо! Или воздух возьми. Ты об нем когда думаешь? Вот и главное. Хули думать, если его не видно. А в нем каких газов только нет! Навалом. И все прозрачные, чтобы ты, болван, дальше носа своего смотреть мог, тварь ты, Творцу нашему неблагодарная, жопа близорукая. «Не видно!» Вот и нужно, чтобы нам, людям, думать побольше о том, чего не видно. О воздухе, о воде, о любви и о смерти. Тогда и жить будем радостно и благодарно. Не жизнь, чтоб мне сгнить, а сплошная амнистия!… Заваливаюсь по утрян-ке домой, а Влада Юрьевна лежит бледная на моем диване-кровати. Рядом – Кимза, пульс щупает. Что такое? Выкидыш. Не удержался Николай Николаич, не видать Кимзе мирового рекорда для своей науки. На нервной почве все получилось. Замдиректора Молодин додул, что у Кимзы она, и прикандехал с повинной. Для служебного положения он, видишь ли, не мог не разводиться. А жить, мол, можно и так. Ебаться, в смысле. Не то – пригрозил донести, что развращает в половых извращениях недоразвитого уголовника, то есть меня, и через меня же вырастить для космоса миллион низколобых задумала с Кимзой. Так я понял. Кимза головой его в живот боднул и теткиной спринцовкой отхерачил. Влада Юрьевна и выкинула, когда мы с уркой надрались у морга. Я за ней, как за родной, шестерил. Икры тогда еще до хера в магазинах было и крабов. Я утром проедусь на «Букашке» – и в Елисеевский, купить что-нибудь побациллистей. Ночью по два раза парашу ее выносил в гальюн. Ведь по нашему большому коридору ходить опасно было. Сосед Аркан Иваныч Жаме к бабам приставал, через ванную в окошко заглядывал, но трогать не трогал. Стебанутый был на сексуальной почве. Подслушивал, как ссут, и подсматривал. Он же и стучал участковому, что в квартире творится. Особенно на Кимзу. Как он в гальюне хохочет над чем-то. И Кимзу в Чека дергали. А Кимза сказал:

– Смешно мне, гражданин начальник, оттого, что я человек, царь природы, разум у меня мировой, и вынужден, однако, сидеть в коммунальном сортире и срать, как орангутанг какой-нибудь.

Отбрил, в общем, Чека. Короче говоря, выходил я Владу Юрьевну. Ходить уже начала, а я-то сколько уж сижу на голодной птюхе, надроченный на работе и наебанный в гостях. Веришь, яйцо одно неделю ломило и распухло. Я пошел в одну гостиницу, гранд-отель, помацать, что с ним. Там в прихожей зеркало было во весь рост. Подхожу, вынимаю, и, ебит твою мать, цветное кино! Яйцо-то мое все серо-буро-малиновое. Тут швейцар подбежал – седая борода и нос, что мое яйцо. Шипит в ухо, в бок тычет:

– Рыло! Гадина! Разъебай! На три года захотел? Запахивай! Франция, эвона, на тебя смотрит!

Гляжу, а на лестнице бабуся стоит, наштукатурилась, аж щеки обвисли, и, ебало раскрывши, за мной наблюдает, фотоаппарат наводит. Швейцар под мышку меня и на выход. Все еще шипит:

– Деревня хуева! Ты бы лучше в музей сходил! Для того ли в Москву приехал!

Я у него за такие речуги червонец из скулы взял и ему же на чай дал. Залыбился, гнида.

– Заходите, – говорит, – дорогие гости, всегда рады!…

Вот какое состояние у меня было. Но характер имею такой: решение принимаю, когда пора хуй к виску ставить и кончать существование самоубийством. Кемарил я на полу. Один раз не выдержал, рву кальсоны на мелкие кусочки, мосты за собой сжигаю. Встал на колени, голову в ее одеяло и говорю: не могу пытку такую терпеть – или помилуйте или кастрируйте. И что она мне отвечает? Не удивилась даже. Что ей отдаться не жалко, только ничего не выйдет. Она – фригидная… Не путай, мудило, с рыбой фри… И кончать, мол, не может. Ей все равно. Так и с замдиректора жила, и если он залазил на нее – только рыло воротила и брезговала. Но муж есть муж, хоть и залазил он раз в месяц. Стою на коленях, уткнувши лицо в ее одеяло, и дрожу. А она говорит:

– Вам, Николай, лучше с рыбой переспать, чем со мной. Такая женщина, как я, для мужчины – одно оскорбление. Только не думайте, что жалко. Пожалуйста, ложитесь, снимайте тапочки.

Ну, думаю, Коля-Николай, никак нельзя тебе жидко обо-сраться, никак… Ух, давай выпьем!… Как сейчас многого не помню. Не до разглядываний было, разглаживаний и засосов. Не помню, как начал, только пилил и урку международного вспоминал. Тот учил меня, что каждая баба вроде спящей царевны, и нужно так шарахнуть членом по ее хрустальному гробику, чтобы он на мелкие кусочки разбился и один кусочек осколочек у бабы в сердце застрял, а другой у тебя в залупе задумался. Взял себя в руки. И чую вдруг такую ебит-скую силу, что забиваю не то чтобы серебряным молоточком, а изумрудной кувалдой заветную палочку. И что не хуй у меня, а целый лазер. И веришь, что не двое нас чую, а кто-то третий, не я и не она, но с другой стороны – мы же сами и есть. Ужас, кошмар, я тебе скажу, – было страшно. Вдруг отскочит мой единственный от ее хрустального гробика и не совладает с фригидностью? Чтоб она домоуправшу нашу прохватила, падаль. Как сейчас многого не помню, но додул все ж таки, что не долбить надо, как отбойным молотком, а тонко изобретать. Видал в подарках Сталину китайское яйцо? А в нем другое, а в другом еще штук десять. И все разные, красивые и нигде не треснутые. Видал. Так вот, додул я, что пилить Владу Юрьевну надо ювелирно. А она и в натуре, как рыба, дышит ровно, без удовольствия. «Вот видите, – говорит, – Николай, вот видите?» И я чуть не плачу над спящей царевной, но резак мой не падает. Век буду его за это уважать и по возможности делать приятное. Отчаялся уж совсем в сардельку, блядь. И вдруг что я слышу и чую!

– О Николай! Этого не может быть! Этого не может быть! Не может быть, не может! – И все громче и громче, и дышит, как паровоз «ФД» на подъеме, и не замолкает ни на секундочку.

– Коля, родной, не может этого быть! Ты слышишь, не может!

А я из последних сил рубаю, как дрова в кино «Коммунист». Посмотри его, посмотри обязательно, кирюха ты мой. За всех мужиков Земли и прочих обитаемых миров рубаю и рубаю, и в ушко ей шепчу, Владе Юрьевне: «Может, может, может!» И вдруг она в губы впилась мне и закричала: «Не-е-е-т!» В этот момент я – с копыт. Очухиваюсь – у нее глаза закрыты, бледная, щеки горят, лет на десять помолодела. Она на столько старше меня. Лежит в обмороке. Я перебздел – вроде и не дышит. Слезаю и бегу в чем был за водой на кухню, забыл, что без кальсон, и налетаю на Аркан Иваныча Жаме в коридоре. Прямо мокрым хером огу-лял его сзади, стукача позорного. Он – в хипеж: «Посажу, уголовная харя, ничтожество!» Это я-то ничтожество, который женщину от вечного холода спасал? Я ему еще поджопника врезал. Завтра, говорю, по утрянке потолкуем. Прибегаю с водой, тряпочку на лоб и ватку с нашатырем. И тут открывает она глаза и смотрит, и не узнает. Вроде, ты мне родной, говорит. Я лег рядом, обнял Владу Юрьевну и думаю: пиздец, теперь только ядерная заваруха может нас разлучить, а никакое другое стихийное бедствие, включая мое горение на трамвае «Аннушка» или троллейбусе «Букашка». Утром приходит к нам Кимза с бутылкой в руке, пьяный, рыдает, целует меня и альтерэгой называет, хохочет. Я вышел. Оставил его с Владой Юрьевной. Они поговорили – он с тех пор успокоился. Но по пьянке альтерэгой все равно называет.

Живем. Все хорошо. У замдиректора я два раза всю получку уводил. Кимза микроскоп домой притаранил, с реактивами всякими – опыты продолжать. «Наука, – говорит, – не пешеход, и ее свистком хуй остановишь. Придется тебе, Николай, дрочить хоть изредка, чтобы нам время не терять».

– Платить, – спрашиваю, – кто будет? МОПР?

– Продержимся, – говорит Влада Юрьевна, – а сперма нам необходима хоть раз в неделю.

Ну мне ее не жалко. Чего-чего, а этого добра хватало на все. Про любовь я тебе пока помолчу. Да и не запомнишь ее никак. Поэтому человек и ебаться старается почаще, чтобы вспомнить, чтобы трясануло еще раз по мозгам с искрою. Одно скажу, каждую ночь, а поначалу и днем, мы оба с копыт летали, и кто первый шнифтом заворочает, тот другому ватку с нашатырем под нос совал. А как прочухиваюсь, так спрашиваю:

– Ну как, Влада Юрьевна, может это быть?

– Нет, – говорит, – не может. Это не для людей такое прекрасное мгновение, и, пожалуйста, не говори отвратительного слова «кончай», когда имеешь дело с бесконечностью. Как будто призываешь меня убить кого-то.

А я говорю: тут бабушка надвое сказала – или убить, или родить. О чем мы еще говорили – тебе знать не хера. Интимности это.