Рябов!… Доброе утро. Хорошо… Спасибо… Быстро вы обернулись. Попроси, пожалуйста, заделать Гурову омлет с помидорами, а мне пожарить картошки с салом. И не забудьте накрошить туда лука… Кофе – покрепче. С каждым днем, пардон, ночью дрыхну я все хуже и хуже. Кстати, все найденные ценности подробно опишите. Копайте происхождение крупных камешков. Может быть, удастся узнать что-нибудь о наследниках некоторых вещичек. Церковную всякую штуковину – в отдельный список. Потом тараньте все сюда. Пусть подышат чудные вещи свежим воздухом. Не гнить же им до конца света в земле, в бетоне и в печных вьюшках. А мы с Гуровым ими полюбуемся. Монет, слитков и прочего рыжего дерьма не приносите. Все.

Ну, как письмецо, гражданин Гуров? Вы обратили внимание на то, что одной из важнейших своих заслуг Влачков считал формирование отрядов «Красных дьяволят»? «Молодежь нового типа, прошедшая через горнило беспощадной ненависти к кулаку – главному врагу рабочего класса и рабоче-крестьянской интеллигенции, молодежь, все пять чувств которой я старался всеми своими силами привлечь на службу классовому чутью – основной эмоции, унаследованной нами от Ильича и развитой, Иосиф Виссарионович, лично Вами».

Обратили внимание? Вот он, сидит передо мной, зажравшийся и старый красный дьяволенок! Операции по уничтожению кулака как класса описаны довольно подробно в этом замечательном документе, который сам Сатана Дьяволыч Чертилов приобрел бы у меня за пару килограммовых изумрудов. «Хлебными излишками» и Влачков, и вы, дьяволята, считали тогда последний пуд хлеба у нежелающих вступить в колхоз. Ибо вы считали только пролетария человеком труда, крестьянина же – паразитом, грабящим землю, пьющим само собой льющееся из коровьих титек молоко и жрущим мясо убитой на тучных лугах скотины. Жрущим, жадным, поставившим себе целью уморить город и пролетария голодом.

Вы уходили и оставляли после себя подыхать голодной смертью уцелевшие души…

Но ладно уж. Это я сейчас процитировал кусочек гневной юношеской статейки, сочиненной в уме. В ней же я задавал Западу, благоговейно взиравшему, как Сталин и легионы Понятьевых и Влачковых наматывают на руки наши кишки, наивный вопрос: неужели и ты, Запад, допустишь, чтобы твои мужчины, твои бабы, твои дети, нажравшись ложных идей, ополоумели вдруг, взбесились, ослепли и стали пить кровь своих кормильцев – крестьян?

Наивный, конечно, вопрос, наивный, но восхищает меня хитро мудрый расчет Дьявола, который не смог в свое время искусить Христа хлебом. Не смог, изговнился весь от обиды, начал мутить воду в Европе и, наконец, через 1917 с лишним лет мучительных исканий, небольших побед, частых неудач и, казалось, окончательных поражений вдруг, совершенно неожиданно для себя, с помощью своих бесов – большевиков и безумной интеллигенции, нашел поддавшихся на искушение хлебом российских пролетариев. Потер Асмодей ручки, грабь, говорит, ешь от пуза, товарищ, крестьянина я объебал начисто: землю я ему пообещал, но не увидит он ее, товарищ, как своих ушей, он не хозяином земли станет, а рабом ее крепостным, и хер ему в горло, а не второго царя-батюшку Освободителя. Ешь, товарищ! Будет у тебя хлеба, молока и мяса вдосталь… за то, что принял ты мое искушение, спасибо тебе! Ешь! Мужика прикую я к земле, носом он, сукоедина, пахать ее станет, слезой и соплей удобрять, лишнего не получит на трудодень, все ты съешь, товарищ, и твои вожди. Лопай, пока припасы есть российские!

Все-таки заносит меня, гражданин Гуров, хотя приятно, что вы слушаете с интересом и даже просите продолжить мою мысль. Ах, вы и сами думали, что в семнадцатом году произошло что-то не то? Прекрасно. Когда же вы начали думать об этом? Не тогда ли, когда перестали вам платить за усердие меньше, чем вам хотелось бы как человеку, бывшему Ничем, но вдруг ставшему Всем?…

Хорошо. Оставим на время этот разговор.

Неохота мне сегодня трепаться и философствовать. Однако мысль закончить надо, а то она не даст покоя.

Дьявол, в общем, своего добился. У него ведь не было благотворительной цели – накормить массы. Хлебушком он просто заманил эти массы в клетку, дал последнему вошедшему в нее поджопник и захлопнул дверцу. Граница на замке. Что из всего этого вышло, сами видите. Хлеб у всего мира покупаем. А жрать трудовой массе нечего. Отравление ложными идеями кончается паршиво. Кровавая блевотина с кусками сердца, вечная горечь души, вонь пропаганды изо рта и мозга и так далее. А если бы, кстати, не совершенная, созданная Сталиным система надзора, не палачи вроде меня и тучи красномордых карателей, если бы не рабский крестьянский труд, то разбежались бы колхознички, как зайцы из зоопарка, по всей одной шестой части света. Не одного райкомовца, не одного обкомовца и гусей покрупнее допросил я и каждого вызывал на откровенные разговоры. Они ни капли даже не сомневались в том, что призваны именно надзирать, погонять, выжимать соки и карать крестьянство, эту архиреакционную массу, этих врожденных собственников, тормозящих движение рабочего класса к заведомо недостижимой цели, к мировой коммуне.

Почему, спрашиваете вы, недостижимой? Могу ли я это доказать? А если не могу, то толковать о заведомой недостижимости заветной цели по меньшей мере невежественно… Не могу, признаюсь, доказать. Я не Ленин, который смело брякнул: «Учение Маркса всесильно, потому что оно верно!» Я всего лишь осмелюсь сделать одно маленькое замечаньице, одну поправочку к этому тупейшему и наглейшему афоризму. Одну позволю я себе поправочку. Учение Маркса всесильно, потому что оно неверно!

Подумайте об этом на оставшемся у вас от всех ваших ценностей досуге, гражданин Гуров. Подумайте, и вы, возможно, согласитесь с тем, что верное или хотя бы благородное учение не обращает к себе насильно, как вокзальная блядь пьяного, потерявшего голову командировочного. Мне ведь в свое время тоже пришлось зубрить «Краткий курс истории ВКП(б)». Вот и являлись в мою голову от зубрежки и печального опыта жизни мысли, которыми я сейчас поделился с вами. Юношеские опять-таки мысли… На чем мы остановились? Нет, не на том, что в провинции жрать нечего. Мы на письмеце Влачкова остановились. Я вижу, что даже вам не по себе стало при чтении перечня чудовищных карательных дел этого верного ленинца-сталинца!

Письмо это без особых сложностей попало в мои руки. Недели две Влачков ходил тише воды, ниже травы: не стрелял в тире, не пил, не устраивал бардаков. Купил на собственные сбережения инструменты для духового оркестра и преподнес их детдомовцам – детям врагов народа. Ну и дули детишки несчастные «если завтра война», «вместо сердца пламенный мотор», «и никто на свете не умеет лучше нас смеяться и любить».

И захожу я однажды к Влачкову прямо в обкомовский кабинет. Псы дожидались меня на улице, в «эмке». Привет, говорю. Надо поболтать, и неплохо бы это сделать у вас дома за рюмочкой да под грибочек… Едем к Влачкову. Едем, и напрягаю я весь свой порядком извращенный к тому времени умишко, с какой стороны забить мне этого матерого вепря. С какой стороны? Уж больно он неуязвим. А брать его пора! Пора! Не то поздно будет, переждет, падаль, пока ежовщина стихнет, и сам еще порубает вокруг себя всех явных и скрытых врагов. И меня задеть может. Брать его, суку, надо, брать!…

По дороге болтаем о боях в Испании, о зверствах фашистов в Германии, об ужасах концлагерной жизни арестованных в Берлине товарищей, о стахановском движении и так далее. Приезжаем. Псам незаметно приказываю вызвать двадцать рыл из спецохраны, оцепить дом, никого не впускать и не выпускать.

Сидим. Пьем. Закусываем. Продолжаем болтать, но и он, Влачков, чую я, в страшном напряге, и сам я никак не додумаюсь, как мне его получше схавать. Не вписывается Влач-ков ни в один сюжет. Не влазит – и все. И вдруг меня, совершенно как писателя, осеняет вдохновение и является образ Дела. Кого-то, говорю, напоминает мне ваша трубка. Бледнеет Влачков и чего уж я, откровенно говоря, не ожидал, раскалывается от полноты скопившегося за две недели страха. Да, признается, пошутил я однажды на пикнике в заповеднике, что очень смахивает моя трубочка на лицо Феликса Эдмундовича. Понимаю, говорю, что не было у вас никакой задней мысли, но шутили вы зря. Этим воспользовался Понятьев. Донос его дошел до Ежова и возвратился к нам с печальной визой. Расследовать и наказать виновных. Официально, говорит Влачков, я никогда в этом не сознаюсь. Это было бы равносильно подписанию себе сурового приговора. Все свидетели того шутливого и безобидного разговора, кроме Понятьева, расстреляны как враги народа, каковыми, очевидно, они и являлись на самом деле, а против Понятьева я и сам кое-что имею. Раз он для спасения своей шкуры решил меня заложить, то я его заложу десять раз! Двадцать! Сто раз заложу! Сволочь!

Вот это везуха поперла, думаю. Вот это везуха!

А вот скажите, говорю Влачкову с большим намеком на возможность беспринципной защиты, не упоминал ли как-нибудь по пьянке Понятьев, как он вместе с Лениным участвовал в первом субботнике? Подумайте. Не рассказывал ли Понятьев, как он и еще несколько чекистов, переодетых в рабочих, несли вместе с Лениным бревно? Вспомните. Ведь недавно на допросе один из горе-энтузиастов коммунистического труда сознался, что по заданию эсеров они свалили всю тяжесть того бревна на больное плечо Ильича, и это обострило течение болезни мозга вождя.

– Ну, сволочи! Ну, гаденыши! Они не дремали! Я готов подтвердить признание эсеровской мрази, – говорит Влачков, – и вспоминаю, как в двадцать третьем Понятьев с ухмылкой сказал нам: «Ильич долго не протянет». Пишите, товарищ Шибанов!

Целые сутки записывал я «свидетельские показания» Влачкова по будущему делу вашего папеньки.

А теперь, говорю Влачкову на вторые сутки нашей с ним беседы, ответьте откровенно: считаете ли вы действительно похожей харю Асмодея, в которую набиваете голландский табачок, на лицо Дзержинского, железного нашего Феликса?

Да, отвечает, считаю, но это, разумеется, между нами, и попыхивает своей трубочкой. Трубка, кстати, старой работы, и поэтому ни о каком заведомом издевательстве над рыцарем революции не может быть и речи. Абсурд это, говорит Влачков, и никогда я не подтвержу своих тогдашних слов, а вы, товарищ Шибанов, если поможете мне выкрутиться из подлой истории, я вас, даю слово коммуниста, сделаю начгоротдела НКВД.

Нет, говорю, вы со смыслом отметили необыкновенное, дьявольское сходство Дзержинского с Мефистофелем и должны в этом сознаться. Ничего вам за это не будет, потому что я квалифицирую вашу аналогию как в высшей степени воинствующе-атеистическую. Да! Вы считали Дзержинского Красным Дьяволом, то есть борцом с Богом, и не случайно назвали юнцов нового типа «Красными дьяволятами». Ведь не случайно? И тогда естественно и логично будет объявить доносчика Понятьева скрытым врагом атеизма, не признающим богоборческой миссии нашей ленинской ЧК. А Ленин, между прочим, больше смахивает на Ас-модея, чем Дзержинский, тем более Сталин курит трубку. Чуете, куда я гну?

В общем, запудрил я Влачкову мозги окончательно, распустил он нюни, подписал все, что я накатал на десяти страницах, и тогда, не сумев побороть гадливость и ненависть, я взял его рыло в свою руку, как брал я ваше, гражданин Гуров, и привел к сущностному виду.

Мразь, кричу, гнида! Пятая колонна! Шакал троцкизма! Нувориш! На каждом шагу подсираешь Сталину! Фашист! На колени!

Ну каково душевное состояние подследственного, чья рожа попала в мою лапу, вам известно, гражданин Гуров. То же самое испытал и Влачков. Бухается мне в ноги. Прижался щекой к голенищу, не плачет, а воет: «Спасите, Шибанов, спасите, все ваше, все отдам, спасите, рядовым социализм строить буду!»

Врешь, говорю, пропадлина зиновьевская и каменевская сука! Давно за тобой наблюдаю. Ты в партию пробрался для личного обогащения! Социализм для тебя, бухаринская си-копрыга, лучший способ обворовывания аристократии, рабочего класса и крестьянства! Ты дошел до крайнего цинизма, куря трубку, символизирующую черепа товарищей Ленина и Дзержинского одновременно! Ты, гаденыш, как бы намекал этим, что наши дела – дым. Дым! Дым! Признавайся, где у тебя притырена трубка с лицом товарища Сталина? Ты почему переебал всю городскую комсомолькую организацию? Ты что этим хотел сказать? Мерзкое насекомое! Встать! У меня на голенищах соль от твоих поганых слез выступила! Встать!…

Это я не вам, гражданин Гуров. Сидите… Шагом марш в тир!

Идем с Влачковым в тир. Вернее, иду я, а он ползет за мной на карачках и воет: «Спасите, товарищ Шибанов, спасите!»

Приходим в тир. Снимай, говорю, паскуда рыковская, портреты классиков марксизма-ленинизма и ставь к стенке. Ставит беспрекословно. Полную наблюдаю в этом огромном и сильном звере атрофию воли и отсутствие инстинкта сопротивления. Поэтому спокойно даю ему же боевую винтовку, патроны и командую… (в тир, надо сказать, из тира ни один звук с воли не долетал) и командую: по основоположникам научного коммунизма Марксу – Энгельсу – Ленину целься в правый глаз, пли! В левый – пли! По гениальному продолжателю дела Ленина, по лучшему другу детей врагов народа, дорогому и любимому товарищу Сталину – пли!… Встать! Встает Влачков. Я, говорит вдруг совершенно по-стариковски, одного теперь прошу у вас, товарищ Шибанов: скажите мне, что происходит, что? Человеческий мозг понять этого не в силах!

Отвечу, говорю, обязательно, но сначала подпишите вот этот протокол допроса. Заполню я его завтра сам. Вы только подпишитесь вот здесь и здесь. Расписывается. Руки дрожат, хотя целился, тухлая крыса, в своих милых классиков, и рука его не дрогнула, тварь. Еще раз напялил я ему скальп на лоб и вдавил глаза в глазницы. Затем увожу во внутреннюю мою тюрьму. Назавтра же пускаю по городу слух, что взят Влачков с поличным, когда курил табак из черепа Ленина – Дзержинского и пьяный стрелял в тире по всем вождям, тренируя глаз и руку для будущих покушений.

Дело его оформляю артистически. Докладываю о нем самому Ежову и прошу разрешения закравшуюся в обком сволоту расстрелять лично. Получаю карт-бланш. Прихожу к Влачкову в камеру… Вам не надоело слушать? Прихожу и говорю: желали вы узнать, что происходит. Происходит, говорю, возмездие. Всего-навсего. Я – граф Монте-Кристо из деревни Одинки Шилковского района. Помните, как жгли ее с Понятьевым? Помните, как стреляли в лоб безоружным кулакам? Помните, как сложили трупы в поле, чтобы волкотня обглодала их? Помните? Я, говорю, сын Ивана Абрамыча, который письмо Сталину относил, а ответ от Понятьева получил. Помните? Вот взгляните теперь на ваше письмо. Видите? Это я сталинским почерком вынес вам приговор: «Расстрелять, как бешеную собаку, не избавившуюся от головокружения от успехов. И. Сталин».

Не буду скрывать, гражданин Гуров, стоял я тогда в камере, и распирало меня от кайфа замастыренной мести, распирало, и с наслаждением, испытывая чувство освобождения от тоски и гадливости, глядел я на крысу, потерявшую от страха человеческий облик. Да! Крысу! Крысу! Крысу! И вы – крыса! И папенька ваш был крысой! Помолчите, Гуров, не выводите меня из себя!

Но это, говорю, еще не все. Кроме возмездия, происходит реставрация демократии в России. ВКП(б) распущена. Земля отдана крестьянам. Рабочие будут участвовать в распределении прибылей. Интеллигенции гарантирована свобода творчества. Мир ожидает вспышка русского ренессанса. Сталин избран президентом страны и приглашен на совещание «Большой четверки», где красной заразе будет объявлена тотальная война! Доходит это до вас?

Удар я, сам того не сознавая, нанес этим бредом самый страшный, попавший в самую жилку Влачковской жизни. К тому же в камеру с улицы доносились веселые вопли пьяных от пропаганды энтузиастов, у которых «за столом никто не лишний», когда «просыпается с рассветом вся советская земля», и лучше которых не умеет смеяться и любить никто на белом свете.

Слышите, говорю, как ликуют широкие массы?

И он поверил! Он поверил, гражданин Гуров! Он поверил, и это было самое ужасное в той истории, в том коротеньком эпизоде из моей долгой и кровавой деятельности. Он снова бухнулся мне в ноги, он слизывал с головок моих шевровых сапог – отличные были сапоги – городскую грязь и блевотину, он клялся, что давно почувствовал порочную природу большевизма и того, что большевистские лидеры вопреки законам логики, экономики и просто очевидности называют социализмом. Он давно почувствовал это, он ужасался, не раз ужасался в душе тому, что происходит, тому, как разрушается сложившаяся веками структура человеческих отношений, как насильно уничтожаются все связи людей с родовыми материальными и культурными ценностями. Он ужасался, но ужас души относил к слабости своей веры в историческую необходимость происходящего, где лишняя тысчонка жизней, не поддающиеся учету страдания и беды – дерьмо и мелочишка по сравнению с кушем, который предстоит сорвать коммунистам с банка истории. Он верил, видите ли, он слепо верил, и вера его сучья, несмотря на «ряд решительных сомнений», одержала верх над ревмя ревущей от перекромсанной «энтузиастами» действительности, которая, падла такая, плевала на усилия «энтузиастов» и старалась, старалась слабеющими руками засунуть обратно во вспоротый живот выпущенные внутренности, бедное сердце, нежную печень, несчастные свои кишки, отбитые почки… И вот теперь, товарищ, простите, гражданин следователь, вы не можете, не можете не поверить мне, что я предчувствовал, пред-чув-ство-вал события, происходящие за окнами моей тюрьмы. Спасите меня! У меня есть опыт! Я знаю, кого карать, я буду карать беспощадно и последним покараю себя, но сниму перед заслуженной смертью хотя бы часть вины с коварно обманутой временем души! Вы думаете, спрашивает мерзавец и садист, мне хотелось расстреливать работающих и зажиточных крестьян? Думаете, я не сожалею, что вел себя не лучшим образом в том эпизоде, забыл, простите, название вашей деревни? Спасите меня! Спасите, простите и позвольте задать два или три вопроса?

Задавай, говорю, мразь!

Значит, Сталин все эти годы воплощал в жизнь свою гениальную стратегическую идею? Значит, он изнутри подрывал объективно порочное учение Маркса, развитое в одной отдельно взятой стране Лениным? Значит, жертвы, которые принесли доблестное дворянство, интеллигенция, аграрии, генералитет, офицерство и пролетариат, были не напрасны?

Напрасны, говорю, были жертвы, содрогнувшись оттого, что держат Россию в руках, как урки камеру, ублюдки вроде валяющегося у меня в ногах.

Почему, удивляется, жертвы напрасны, если в конце концов здравый смысл победил объективно антинародное прожектерство органически чуждого даже мне большевизма?

Со мной, гражданин Гуров, хотите верьте, хотите нет, произошла в тот момент странная херовина. Та точная и безжалостная шутка насчет реставрации сместила и в моей собственной башке какие-то шарики, зашел у меня гипофиз за гипоталамус, и, обезумев на некоторое время, считал я Россию, внезапно реставрированную и очистившуюся от дьявольщины, сущей реальностью, данной мне, как толкуют лекторы, в ощущении.

Да, говорю я иссопливившемуся и изрыдавшемуся Влачкову, напрасны были жертвы гражданской войны, разрухи, голодухи, раскулачивания. Напрасны. Их могло не быть. Могло их не быть. Вот в чем дело. Их могло не быть, если бы десяток-другой вождей, заразивших таких, как ты, бешенством, разбудивших в таких, как ты, социальную зависть и вздремнувшую было страсть убивать, оправдавших и снабдивших вдобавок всех вас совершенными приборами самооправдания, если бы, повторяю, десяток-другой вождей, очумелых от обольстительной идеи, здоровые силы общества вовремя изолировали бы к ебени матери как убийц и безумцев, то и не было бы принесено никаких напрасных жертв народами Российской империи. Царство Небесное жертвам, Царство Небесное…

Вы совершенно правы, Боже мой, как вы правы, говорит эта гадина, а в душе моей разливается мир, печаль разливается светлая в забывшейся душе моей, слава тебе, Господи, все позади, еще один кусок Дороги вымощен трупами, может, последний он, Господи, помахали, говорю, сабельками, позагоняли штыков под ребра, перевыполнили, говорю, вы норму по выпусканию накопленной за долгие нелегкие века здоровой народной кровушки, мужицкой красной и дворянской голубой! Хватит, говорю, гражданин Влачков, погужевались вы за двадцать лет достаточно! Икры пожрали из царских сервизов, фазанов пощипали, белой рыбкой на золотых подносах побаловались, хватит! Стыдно и подло, говорю, слезами и кровью напрасных жертв платить за бульканье в завистливом желудке. Стыдно бабенок своих одевать в сдрюченные с дворяночек и купчих горностаи!

Стыдно ездить со шлюхой вдвоем в отдельном спецвагоне в спецсанаторий имени Ленина закрытого типа. Больше, говорю, не вызовешь ты, козел вонючий, девчоночек из основанной тобой балетной школы имени Крупской на загородную виллу. Не вызовешь, сволочь. У тебя, достойного отпрыска знаменитого разночинца Влачкова от злоебучей нигилистки Блохиной, конфискуется все имущество: бесценные коллекции монет, оружия, пропуска в столовую ЦК ВКП(б), особняк, две дачи, свора борзых, драгоценности, мотоциклы, автомобиль «Паккард», скаковая кобыла Марлэна от Маркса и Энгельсины, севрский фарфор, трофейные персидские ковры узбекских басмачей, платиновые челюсти еврейских банкиров, панагия Гермогена, импрессионисты, нонконформисты, колье княгини Белоборо-довой, библиотека Милюкова, микроскоп Карла Линнея, телескоп Джордано Бруно, яхта «Машенька П», конфискуется у вас личный кинозал, скрипка Гварнери, посмертные маски Пушкина, Бетховена, Николая Островского, семена лотоса, иконы, прялки, самоцветы с церковной утвари, офорты Рембрандта, жирандоли, секретер графа Воронцова, гобелены, английское серебро – все у вас конфискуется, гражданин Гуров, к ебени бабушке, не этому ли вас учили господин Маркс со скромным товарищем Лениным?

Извините, гражданин Гуров, что в запарке перепутал вас с Влачковым, а часть его награбленных ценностей с вашими. Извините…

Но я, говорит, можно сказать, сохранил все это, кроме пропусков в столовую ВКП(б), для народа, тогда как масса сокровищ сожжена и погибла, масса продана Лениным-Сталиным, да, и я могу теперь это утверждать. Сталиным за границу! Если он теперь президент демократической республики России, то пусть тоже несет ответственность за участие в чудовищном эксперименте и сокрытии своего стратегического плана реставрации капитализма от крупных партийных работников. Если, вопит Влачков, судят меня, то пусть судят и Сталина проклятого, и Кагановича, и Молото-ва, и всех, всех, всех буденных бандитов! Я берусь помочь вам, гражданин следователь, вскрыть все злодеяния нашей партверхушки, берусь!

Не нужно, говорю, обойдемся. Промышленность наша – говно, сельское хозяйство чахоточное, но органы наши самые лучшие в мире. Обойдемся, разберемся, кому сопли утрем, кому свинца в зад вольем, пробку из-под шампанского вставим и вприсядку плясать заставим!

Буквально в каком-то помрачении обрисовал я Влачкову, которому почему-то твердо обещал в те минуты сохранить жизнь, административно-хозяйственное устройство матушки-России, пережившей ужасы марксистского эксперимента. Мы, говорю, объявим всему миру о его успешном окончании, то есть, поясняю, о том, что двадцатилетними опытами полностью доказана морально-экономическая порочность якобы диктатуры пролетариата, а также закономерность разрушения производственных отношений и уродливость развития производительных сил при так называемом социализме. Объявим, говорю, совершенно уже обалдевая, еще об одной классической закономерности – закономерности возникновения на месте законной власти, свергнутой не без помощи части населения, введенного в заблуждение кучкой фанатиков, авантюристов и урок, власти новой, советской власти, служащей мощным орудием подавления и уничтожения всех свобод, всего народа, включая ту его часть, которая, дура глупая, под балдой сивушной отдала свою законную, свою несовершенную, свою временами мудацкую, глупую, слабую, беззаботную, гулявую, но все-таки свою законную власть в руки влачковских – жестоких, жадных, похотливых, ленивых урок!

Вы, говорю, понимаете, что вы и ваша свора вплоть до инструктора райкома – урки? Понимаете, что вы выводили народ на общие работы, наблюдали за ним, погоняли, предписывали, выжимали силы и соки, хлестали нагайками, когда он не соответствовал вашим представлениям о трудовых темпах, затыкали протестующие глотки пряниками, кляпами, позором, пулями, отвлекали подавленных роботов от их собственных человеческих и социальных интересов ужасными сказками о вредителях, диверсантах, саботажниках, троцкистах, инженерах, военных, чемберленах и о безоблачном небе Испании, понимаете?

Понимаю, говорит, и приветствую. Что, спрашиваю, приветствуете? Демократическую республику Россию во главе с великим Сталиным. Сталин, говорю, теперь президент и поэтому никак не может быть великим. Со временем он тоже ответит за злоупотребление служебным положением. Это правильно, говорит Влачков, наглея и оживая, это демократично! Отвечать надо всем! Голосую обеими руками! Но как нам теперь быть, с позволения сказать, с товарищами Марксом, Энгельсом, с Лениным, наконец?

Тут я, гражданин Гуров, безумно захохотал, задохнулся от хохота, снимая, очевидно, перманентные стрессы, как теперь говорят, и чуть было, кретин, не погубил себя. Забылся, завелся, иными словами, и, весело хохоча и заикаясь, начал пороть Влачкову всякую херню насчет Маркса, который отныне на портретах будет выглядеть выбритым и подстриженным наголо, как зек, насчет Энгельса и Всероссийского общества лжеученых, названного его именем, и насчет Ленина, которого уже вчерне решено перезахоронить на Хайгетском кладбище рядом с Марксом. Об этом ведутся переговоры с мэром Лондона.

Влачков тоже захихикал, залыбился, а что, говорит, с Мавзолеем сделаем? Мавзолей, отвечаю, теперь называется «Застывшая музыка № 1». Там будет репетировать джаз Утесова, веселые ребята…

Вот тут-то в камеру вваливается мой коллега Круминьш, который у Шекспира воровал сюжеты для своих дел, видит следователя и приговоренного к высшей мере хохочущими и говорит, глядя подозрительно, что это у вас за вакханалия, и не поехал ли я случайно от служебных перегрузок?

Нет, говорю, моментально очухиваясь, все в порядке, просто прибег к небольшой психологической экзекуции. Уделывай его быстрей, говорит ворчливо Круминьш, там стол царский накрыт. Тебя все ждут! Какого черта?

Как царский стол? Как царский стол?… Как царский стол?…

Бормотал, белея и пятясь от меня, Влачков. Он сжался от жути, и было мне страшно, что такое громадное тело на моих глазах сокращается до ничтожества, словно хочет оно стать недостижимой для пули, мечущейся в пространстве точкой. Забился в угол, дальше некуда. Иду на него, пистолет доставая, досылая на ходу патрон в патронник, вот они, падаль, последние на твоем подлом веку звуки: клацанье стали, подковок моих звон по мертвому бетону.

Как так царский стол? Как так царский стол?

Залазит Влачков от меня в парашу. Зловонная жижа полилась через край… Как царский стол?

А вот, говорю, как: в Екатеринбурге подставной был царь расстрелян, с подставной семьей. Царь же батюшка в Кремле истопником работал и въезжает сегодня в наш город на белом коне, а обыватель, забывший «Боже, царя храни!», горланит поэтому «Мы покоряем пространство и время». Для тебя же, говорю, убийца, вор и блядь, сейчас кончится и то и другое.

И вот тут спокойно и с безмерной тоской, чувствуя неотвратимость изгнания из бытия и поэтому истерически спеша, снова задал мне Влачков вопрос, который потом не раз вырывался передо мной из мерзких и чистейших, из бездушных и божественных, из твердых и побелевших от ужаса уст: но что же происходит?… Что?… Ведь человеческий мозг не в силах понять происходящее!

Мой батя, Иван Абрамыч, говорю на ухо Влачкову, чуть не блюя от зловония, но боясь, чтобы меня не подслушали, батя мой родной, Иван Абрамыч, тоже не в силах был понять происходящее, когда лыбился ты и пьянел от страсти убить и целился в его лоб. Ты целился. И ты вспомни, как стоял он с дружками перед тобой, Понятьевым и всей вашей сворой. Вспомни, сука. Секунду, нет, пять секунд даю тебе на жизнь, но только для этого воспоминания! Вспоминай!… Вспомнил?… Батя мой умер как человек и чистым предстал перед Богом. Ты же представь, как через секунду смешается твоя кровь с мокротой, с говном и с мочою. Но если суждено тебе увидеть на том свете неродившиеся еще души, то ты им передай от меня пару слов насчет того, как нужно вести себя на Земле, как бережно нужно обращаться со своей и чужой жизнью, и предупреди, серьезно предупреди, чтобы никогда в будущей жизни не пели неродившиеся еще души дьявольскую песенку «Интернационал».

Я еще что-то, не помню, что именно, болтал и вдруг опомнился: я болтал с мертвецом. Пустил, черт побрал, пулю в рот Влачкова, очевидно, где-то между словами «Вспомнил?» и «Батя умер». Вышел я из камеры, сожалея, что из-за моей халатности не передаст Влачков пожеланий неродившимся еще душам, и поэтому дал себе железное слово не пускать больше пуль во лбы и рты подследственных, прежде чем не изложу им как следует свою последнюю просьбу. Согласитесь, гражданин Гуров, грех не воспользоваться такой чудесной оказией. А теперь спать… спать… спать…