Сразу после войны Л.3. чутко уловил, казалось бы, неуловимые изменения в настроении Хозяина. Сталин был деятелен. Приказал Берии увеличить производство тюремных и лагерных нар на 637 процентов, но без ущерба для развития ракетно-ядерных дел.

Общество людей снова что-то развивало и что-то восстанавливало в силу естественного, деятельного инстинкта, бурно обостряющегося в широких народных массах после несправедливых, с точки зрения политических лидеров, войн.

Будущая деятельность представлялась Л.З. весьма смутно, потому что делать ничего не хотелось. Хотелось внушить Вальке Катаеву тиснуть роман «Остановись, мгновенье!». Хотелось рассматривать с утра до вечера новые поступления на квартиру и на дачу трофейных антикварных ценностей. Хотелось вкусно жрать и не приносить никаких жертв на замызганный гноем и мазутом алтарь комстроительства. Хотелось сладко убивать время в кроватке и прыгать с Верочками с ветки на ветку персикового дерева с иллюстрациями Кукрыниксов.

Вот Л.З. и просиживал целыми днями в кабинете, прикидывая: как быть? Сталинская стратегия тотального уничтожения евреев стала ему в основных чертах совершенно понятной. Жить рябой падали остается не так уж много, судя по всему. Он не может не ускорить какой-нибудь решительной акции – нового своего сталинградского сражения. Если бы Л.З. привлекли к решению еврейского вопроса, он, не задумываясь, отдал бы все свои силы и организаторские способности уничтожению всех евреев, отказавшихся от ассимиляции и не пожелавших забыть навек о заветной встрече в следующем году в Иерусалиме.

Но Л.З. никто не собирался привлекать к окончательному, советскому, варианту решения еврейского вопроса… Что делать?… Скажите мне, что делать, и я переверну эту кремлевскую шарашку, набитую юдофобами, не делающими никакого различия между Мехлисом и какими-то перецами феферами – сионистской продажной бандой… Я выхожу… Мехлис выходит из игры… посмотрим, хватит ли у тебя, черная жопа, времени разобраться не только с еврейским, но и с русским, с украинским, с грузинским, с литовским, нанайско-чукчевым и адыго-буря-то-эстонско-таджикским вопросами… анализы внутреннего положения в стране…

Именно слово «анализы» подсказало Л.З. основную стратегию последующего поведения.

На прогулке в Крыму, в закрытом форосском лесу, он изложил все свои страхи Верочкам. Затем сказал:

– Вы тоже по папе еврейки. Вам тоже может не поздоровиться, если это будет даже наполовину хуже, чем полным евреям. Они станут жить в трех тысячах километрах от Москвы, а вы – в полутора. Кому от этого легче?… Вас предадут даже ваши пьянчуги мужья… Нам надо пережить… Тихонечко переждать. Ловите мою мысль. Давайте я перенесу для начала инсульт. Вы должны обеспечить меня всеми необходимыми анализами. Симулировать я смогу сам. Буду трясти ручкой, волочить ногу, еле ворочать языком и кривить рот. Ни один профессор из вашей Кремлевки не посмеет сказать, что у меня не инсульт, если я сам себе поставлю беспощадный диагноз. Профессора настолько запуганы процессами, что фактически не они, а мы руководим историями своих болезней. Буденный тут обожрался водки с шампанским, вызвал Егорова и говорит:

– Ты видишь, дурак, что я помер? – Егоров тут же позвонил в Кремлевку и сказал:

– Товарищ Буденный, по его словам, скончался. Сообщите об этом директору деревообделочного цеха и в цветочную оранжерею… отмените концерт Гилельса в Колонном зале… да… от белой горячки…

Но усатый амбал испугался, схватил шашку, заорал: «По ко-оням!» – и убежал из дому. Верочки очень смеялись. Вот тут-то они и рассказали Л.З. о странных опытах микробиолога Розенблюма, который консультировал в Кремлевке по части толкования сложных случаев в анализах кала, мочи, крови и мокроты высших руководителей.

Л.З. внимательно слушал.

Оказывается, доктор наук Розенблюм получил каким-то образом разрешение работать по вечерам в прекрасно оборудованной лаборатории. Оснащена она была по последнему слову медицинской техники. Одна только швейцарская центрифуга, в которой, по словам Верочек, кал Сталина раскручивался чуть ли не до околозвуковой скорости, стоила больше реактивного мотора МИГа. За новейший же электронный микроскоп, способный благодаря своей фантастической мощности сделать полный анализ мочи Жданова без капли самой мочи, а только лишь по кусочку ждановских кальсон, заплачена была невероятно огромная сумма в валюте.

Розенблюм – Верочки аттестовали его как тихого скромного человека с большим приветом, стебанутого от любви к микробиологии, – вдохновенно вел записи. Возился с колбами и реактивами. Часто хлопал себя по лбу, после чего, взяв стул, кружился в вальсе. Затем грозил кому-то кулаком, плевался и топал ногой. Верочки позаигрывали однажды с Розенблюмом. Прижались к нему с двух сторон и спросили, над чем Герш Евсеевич работает. Розенблюм расчихался и очень рассердился, потому что у него была стойкая аллергия на запахи даже стерильно вымытого женского тела. Из-за Верочек он не смог работать с микроскопом. Слезились глаза. Насчет работы ответил неохотно, но можно было понять, что занимается он чрезвычайно важными для микробиологии и, соответственно, медицинской практики молекулярными проблемами ранней диагностики. Успешное их решение позволило бы прогнозировать течение самых тяжелых болезней и определять с достаточной точностью вероятность летального исхода…

Л.З. сразу же ощутил похолодевшей кожей спины сладкое покалывание тысячелучья звездного часа. В голосе его появилась неуловимая взвесь грузинского акцента, что часто случается с ломающимися голосами подростков, бессознательно подражающих в разговорах любимым или же ненавистным папашам.

– Семья?

– Смешно. Он даже от нас кашляет, а от жены сблюет…

– Конкретней.

– У него слезятся глаза от всех женщин.

– Еще конкретней.

– Кажется, Розенблюма иногда провожает, иногда встречает представительный мужчина в дорогом пальто.

– Похож на брата.

– «Брат»… знаем мы этих «братишечек», у которых по шершавому херу растет из подмышечек. Держись, братишка… Будем брать, – сказал Л.З., – никому ни слова. Возможно, в наших руках… все сразу… Вы понимаете?…

Все сразу… Разве вам снилось это в день папиной и маминой катастрофы? На днях у нас состоится серьезный разговор с Розенблюмом.

Оставив Верочек отдыхать в обществе двух ядерных физиков-импотентов, совершенно лысых и беззубых, но нервно искавших дамского общества, Л.З. вылетел в Москву.

В полете он прикидывал, кого бы взять с собой по этому делу из дружков чекистов?… Без работника органов тут было не обойтись. Баранов?… чует, небось, что завоняло антисемитизмом… не глуп и слишком циничен… Каскадзе?… смешно… заложит со всеми потрохами, потом бросится на грудь с извинениями и просьбой разрешить ему сплясать на моей могиле лезгинку. Эхтомский?… обсерется и забрызгает, но своего не упустит… Ройтман?… ничтожество и патологический кверулянт, регулярно получающий порции сильнейшего гипноза у Вольфа Мессинга для того, чтобы не доносить не только на свое начальство, но и на самого себя… надеется сделать сногсшибательную карьеру на втирании в доверие к Михоэлсу и прочим главным активистам антифашев-рсовкома, склоняя их к тайной встрече в Иерусалиме в шесть часов вечера после войны, мелкая мразь, с любовью ненавидящий свой вечный пятый пункт… Кусошников?… пьянь и бахвал… умен… попросит за услуги выдать ему на пару палок Верок… на это Мехлис не пойдет никогда… он – не Буденный, разрешающий Берии гарцевать на любимых кобылах… совершенно не на кого положиться… Васенкин?… он же расстрелян… жаль… Вструминь тоже ликвидирован вместе с Суровцевым… безвременно ушли лучшие чекистские кадры… беда…

В полете Л.З. так и не додумался до «чудненького вари-антикусевича».

Утром, мучаясь от тяжелых геморроидальных болей, словно сговорившись вместе с запором поистязать Мехли-са, Л.З., поднатужившись, случайно сказал в сердцах: «О-о, проклятый геморройтман…»

И только он это сказал, как необычайная волна теплого к себе отношения произвела бурные изменения в его желудочно-кишечном тракте.

Ах с каким обожанием и ожиданием чуда вглядывался Л.З. в заполонившие толчок предметы аналитического внимания хитрого затворника Розенблюма, в свой кал, кровь и мочу. Он еще и харкнул туда с удовольствием для полноты картины, сказав весело:

– Геморройтман так Геморройтман, дорогие товари щи… с паршивым, издерганным всеми комплексами сразу гаденышем работать даже легче, чем с Кусошниковым и Глюконатовым…

Л.З. пригласил Ройтмана на дачу, тщательно внушив себе не передергиваться от гадливости в присутствии этой прилизанной толстенькой гадюко-пиявки с желтоватым рептильным личиком.

Выпили. Закусили. Обменялись свежими, только что арестованными анекдотиками. Вышли погулять. Л.З., присев у елового пенька в позе Ильича, еще не добравшегося до царского трона, сказал так:

– Хозяин имеет основание заподозрить видных и мелких советских евреев в подлости, вредительстве и нечеловеческом коварстве – после всего хорошего, что он им делал и делает. Если бы не он, то и мы бы с тобой, Залманыч, сейчас валялись бы в лучшем случае как окурки в общей пепельнице, а не отрыгивали бы марокканскими лангустами. Общая ситуация тебе известна не хуже, чем мне. Нам совершенно необходимо доказать как Хозяину, так и всем, готовым хлебнуть нашей с тобой кровушки, что мы давно не евреи, а культурные люди, искренне ненавидящие гадючий Израиль и провокационные происки его сионистских заправил… Мы – интеллигентные советские люди…

– Вы абсолютно правы, Лев Захарыч…

– Давай наконец перейдем на «ты»… лет двадцать знакомы. Впоследствии выпьем на брудершафт… на днях в плане борьбы с низкопоклонством я предложил Хозяину переименовать «брудершафт» в «братостопочку». Он был в восторге. В сущности, у него добрейшее сердце, но он так травмирован до сих пор коварством Гитлера, что страдает от переноса многими евреями горячей любви со своего спасителя Сталина к госпоже Голде Меир… Так вот, если бы я поделился с кем-нибудь другим тем, чем хочу поделиться с тобою, то мы были бы в еще большем говне, моче и мокроте… может быть, и в крови… Лавры разоблачителей сионистской диверсионной группы достались бы юдофобу Берии. Бекицер: вчера я узнаю от своей личной сети, что уже активно ведется… что бы ты думал?

– Поговаривают о готовящемся подкопе из ГУМа в мав золей с завозом под него к Первому мая американской атом ной бомбы. Вроде бы есть сигнал от американских товари щей, что отец бомбы Оппенгеймер продал ее за миллион долларов Бен-Гуриону…

«О боги! С этим кретином должен работать сам Мех-лис», – подумал Л.З. и перебил:

– На что же они рассчитывают в случае удачного взрыва?… неблагодарные подлецы…

– На полный хаос. Демонстрация трудящихся бросится грабить ГУМ, рестораны и склады дефицитных товаров. Пользуясь замешательством обезглавленных партии и органов, ООН устанавливает воздушный мост и перебрасывает всех евреев в Израиль. Тех, кто не пожелает перелетать, – в московский крематорий. Он уже переоборудуется якобы с гуманными целями…

– Неглупо, но рискованно. Параша отвлекающего характера. Дело обстоит гораздо фантастичней и серьезней. Вы все там на Лубянке – идиоты. Зашизели от паранойи и не видите, что творится у вас под самым носом. Подкоп ведется более хитро и гениально, не вызывая подозрений, не под ваш мавзолей… разъебаи… мечтатели… а под кал, мочу и мокроту высших руководителей… – Ройтман тупо заморгал и заворочал глазами, как бы встряхивая со дна умное выражение.

Рассказав в общих чертах о своей догадке, Л.З. играл, главным образом, на застарелом тщеславии Ройтмана и, конечно, на его тревожных еврейских настроениях.

– Мы с тобой десятилетиями работаем по-марксистски, как граждане мира, на благо первого в истории интернационального государства, но сионизм бросает на нас свою зловещую тень под маской лицемерной заботы о будущем еврейской нации, давно обреченной на провал… Все летит в глубокую жопу. Любимая работа…

– Лучше смерть, чем быть вне органов, Захарыч!

– Кроме работы летит туда же дача, квартира, снабжение… ты давно не стоял в очередях?… машина… Крым… закрытые кинофильмы – все… Но если мы с тобой выкладываем лично Сталину все материалы по делу микробиологов, увязав их с подозрительной возней генетиков вокруг реакционных генов, кошмаром в музыке, театральной критике и литературе и еще кое с чем, да подкрепим все это с помощью Розенблюма научными доказательствами, то не головы наши полетят в печку московского крематория, а дважды героями мы с тобой станем – геройтманами – и лауреатами Сталинских премий.

– Согласись, Захарыч, что еврейские головы додумались до диверсии века. Ты не отрицаешь, что это – диверсия века?

– Бэ-зус-лов-но. Поскольку мне неудобно и подозрительно в данной ситуации болтаться на Лубянке, Розенблю-ма доставим сюда, на дачу. Усек? Если еврейские головы – я не отрицаю наших способностей – додумались до диверсии века, то еврейские же головы – не отрубить же нам их друг другу – ликвидируют эту диверсию.

– По рукам, Захарыч.

– Начинаем завтра же. Медлить нельзя. Вчера было, понимаете, рано, сегодня нельзя, а послезавтра – поздно. Будет и на нашей улице Первое мая, – сказал Л.З. От распиравшего душу и тело желания во всем походить на рябую трихомонаду на его лице явственно проступили грязноватые стигматы сталинских оспин, а руки непроизвольно манипулировали табачком и трубкой, как бы совершая задумчиво-набивочную операцию…

Взять Розенблюма не составляло никакого труда. Ройт-ман был на трофейном «мерседесе» с темными стеклами, одном из принадлежавших в свое время Гиммлеру.

Верочки, специально задержавшиеся до девяти вечера, открыли Л.З. входную дверь. Л.З. подошел к стоявшему перед микроскопом в неприличной позе исследователю. Белый его халат был в крови, желто-зеленых пятнах и в резких, весьма похожих на экспрессивные мазки народных умельцев в сортирах, следах указательного пальца.

Тонкий нюх Л.З., отлично натасканный на такого рода ароматы и букеты запахов, мгновенно и не без некоторого смакования произвел дегустацию.

Попахивало всем политбюро сразу и каждым членом в отдельности, в соответствии с диалектикой целого и частного. Разумеется, основные запахи Сталина твердо подавляли миазмы Кагановича, Молотова и Маленкова, лапте-портяночную запрелость Хрущева, вечную обоссанность Жданова с ее невыносимой для культурного человека въедливой аммиачностью, переизбыточность бериевского гемоглобина и застарелый трупный распад Суслова. Ко всему этому примешивался стойкий, ненавистный, но слегка бодрящий и зовущий в дорогу запашок тележного буденного дегтя, а также более тонкий, вызывающий инфантильную зависть кожаный душок ворошиловской портупеи, спрыснутой дорогими духами. Нюх Л.З. различил также в общем букете омерзительно гнилостное смердение Шверника, Шкирятова и Андреева. Почему-то не чувствовалось убойно-мясокомбинатской вонищи Микояна, очевидно, противопоставившего свое здоровье общему нездоровью сталинского партбюро.

И, конечно же, уловил нюх Л.З. такой милый, такой близкий и родственный собственный запашок, метавшийся над колбочками, мензурками и пробирками, как гонимая всеми остальными хамскими, грубыми запашищами и вонища-ми, как беззащитная, сиротливая птичка.

Л.З. пронзила жалость к себе. Он мог вот-вот разрыдаться от горечи покинутости, от ненависти, от зависти к чужой, незаслуженной приобщенности к Самому и презрительного холода жизни…

Подобные чувства и состояния кое-кому из нас приходилось испытывать в далекой юности, в зимних, пристанционных сортирах, не посещаемых людьми с пристанищем, в сибирскую холодрыгу, убивающую не только всякую надежду в живом человеке на существование в природе горячего, долгожданного паровоза, но убивающую даже смрад человеческих испражнений, покрывающую мертвенным инеем сверкание рельсов, наделяющую жуткою немотою шпалы и щебень железной дороги. Вот поэтому-то нам столь любезны до сих пор все придорожные канавы осени и лета, где дозволено каждому любящему жизнь пьяному человеку отдохновенно растянуться, не чувствуя затылком и носками ног смущающих прикосновений окраин гроба, чтобы полеживать себе в этой любезной земной канаве, напоминающей нам в забытьи перевернутую кверху детскую формочку для бесконечных взрослых могильных холмиков, тепло и любовно выпекаемых поигрывающими в «песочки» ангелочками…

Л.З. взял себя в руки. Пришла пора по-настоящему потрудиться, чтобы жизнь последующая была менее угрожающей и более комфортабельной. Он положил руку на плечо микробиолога, впившегося в этот момент пытливым взглядом в молекулу шверниковского кала.

– Мы ждем вас, Герш Евсеевич. Добрый вечер.

– Ах… я заработался… здравствуйте… через минутку я буду готов.

– Вымойте, пожалуйста, руки, – сказал Л.З., когда Ро-зенблюм уже собрался вылететь из лаборатории. – Снимите халат. Возьмите все свои записи, расчеты, заготовки и так далее.

Розенблюм подслеповато вгляделся в странную фигуру, напоминавшую чем-то старорежимную иллюстрацию к некрасовскому «Топтыгину».

– Я не успел обработать каловые субстанции Сталина и Бу…

– Обработаете в другом месте, Герш Евсеевич. И на иной аппаратуре.

– Вы хотите сказать, что получен вакуумный смеситель первичной кашицы?

– Бэ-зу-слов-но. Машина у подъезда.

По приезде Розенблюма сразу же завели в подвал, недавно оборудованный под комфортабельное атомное бомбоубежище – АБОУБ. Полная звукоизоляция. Система закрытого обеспечения питательной воздушной смесью в течение двух месяцев, начиная с момента ядерного удара американцев по Москве и Подмосковью.

Он постарался успокоиться, решив, что его опять привезли на дачу пьяного Буденного для взятия секретного анализа маршальской мочи. Буденному тогда непременно хотелось узнать в белой горячке… «Чего я пил с Первого мая по самый День авиации?… иначе – усех порубаю, бля буду…»

Розенблюм – он, действительно, был не от мира сего – бесстрашно укротил бушевавшего маршала. Он сказал ему, как говаривал иногда детям – Васятке и Светочке Сталиным:

– Ну-ка цыц, Сема, не то возьму мазок какашки и по носу размажу!

Маршал мгновенно затих, аки страшная океанская зыбь, политая китовым жиром. Розенблюм сел рядом с ним на гнедого жеребца, всегда стоявшего в спальне, потому что Буденный во время белой горячки непременно должен был сидеть на чем-нибудь верхом, иначе он бился в корчах на полу… сел рядом и с карандашиком в руке чудесно все изложил… Советское шампанское… перцовочка… коньячок… портвейнчик… ликерчик… хирса… пиво… пиво… пиво… водка… все повторяется несколько раз… а вот это, милый мой, что-то весьма далекое от периодической системы элементов… тут я сдаюсь…

– Усе правильно, – сказал тогда Буденный, – неизве стный же тебе, профессору херову, напиток есть арабская жидкость для смягчения гривы коня. Здорово берет под ко нец запоя… пойдем выпьем чего-нибудь человеческого, и я лягу спать до Дня Красной Армии…

Л.З. и Ройтман быстренько провели тем временем подготовительную работенку. Ройтман связался с диспетчерской секретного Всесоюзного центра несчастного случая – с ВЭЦЭНЭСОМ, – находившимся в его ведении. Дал распоряжение умело потемнить, если начнутся нервозные розыски Герша Евсеевича Розенблюма… повторяю по буквам… герой, еврей, родина, шизофреник… Евсеевич… хорошо, что ясна фамилия… пора уже, понимаете…

Пока Розенблюм изучал обстановку противоатомного бункера, Л.З. и Ройтман весело ужинали и обмозговывали детали предстоящего следствия. Друг пропавшего без вести тем временем успел забеспокоиться и засветиться по телефону с ног до головы.

Беспокоившийся сразу же был идентифицирован соответствующими подразделениями Лубянки, подключенными Ройтманом в частном порядке к следствию. Он оказался гражданином Цхалтубия Анклавом Отарычем. Брюнет с проседью… Петровка, 26… государственная филармония… контрабасист…

Ройтман, как все большие идиоты и не очень хитрые зверюшки перед попаданием в капкан, почуял призывный запах и манящий блеск звездного часа.

– Завтра же организую взятие под наблюдение. Уверен, что выйду на более крупную дичь. Похожу в хвосте. Все эти типы в состоянии неизвестности делают массу глупостей, облегчающих нашу работу.

– Отлично. А меня завтра хватит ударчик… ха-ха-ха… Мехлис, кстати, не часто бюллетенил.

– Знаем, Захарыч.

– Герша денек помаринуем в той же неизвестности. Не возражаешь, если через часок ко мне нагрянут консультантки по нашему делу? Анализы-шманализы…

– Давай, Захарыч, только не финтить друг с другом. Нам все известно про твой «бутербродик». Разрешишь понаблюдать? Мне больше ничего от тебя не нужно. Извини за откровенность. Откажешь – не обижусь. Я тебя успел полюбить…

– Конкретней, – жеманно согласился Л.З.

– Могу – в окно. Могу и, как обычно… скважина… шкаф…

– Начнем со скважины, – сказал Л.З.

Позже приехали на такси Верочки. Пользуясь моментом, выпросили у Л.З. две очень важных должности для каких-то троюродных братьев: уполномоченного Госконтроля СССР по Джамбульской области и директора Иркутской областной филармонии. Л.З. прекрасно понимал, что за это они получат баснословные деньги, которые все так же будут пропивать их непутевые мужья- бывшие учителя географии и истории, но отказывать и не собирался. Ему было приятно радовать столь царственными подношениями любимых алчных сучек. Да и мужья давно привыкли к щедрой плате за «вынужденный» блуд порочных подруг жизни.

Л.З. взалкал о кроватке, где он испытывал «в объеме двух женщин сразу» нечто, столь отличное от всех удовольствий карьеры и начальствования, от неслыханных ублажений тщеславия и хамовато удовлетворяемого властолюбия, от безумств гастрономического типа и неустанных забот подхалимов о своей чуткой на лесть жопе, нечто, столь уносившее его из привычных мирских измерений в сладостную дрожь телесного самозабвения, испытывал Л.З., что, когда во время всего «двойного» – жлобских ласк, ненасытных прикосновений и «фигурирования», как он выражался, – в самом половом акте в голове его беспорядочно мелькали вдруг приметы и образы служебной действительности, он холодел от их враждебного явления и сам себя раздраженно вопрошал: «Какой съезд… какая, понимаете, пятилетка?… да вы что?… где очередные задачи?… орден Ленина?… ложа Большого?… Депутат?… ну знаете…»

Попросив, вновь забывался, как бы дав невидимому секретарю, сдержанно склонившемуся за изголовьем кроватки, категорическое указание: «Меня нет!»

С искренними извинениями перед читателем, открыто увлекающимся реалистическими описаниями интимных человеческих телодвижений и не всегда им сопутствующих переживаний, галлюцинаций, вздорных мыслей, а также монстров кроватного юмора, мы избежим подробного описания того, что происходило за дверью, в скважину которой вонзился, трепеща от низкого любопытства, подполковник Ройтман.

Он ведь попал в красный чекистский террариум, почуяв в будораживших воображение программах смутный намек на возможность полного удовлетворения в недалеком будущем целого ряда милейших интимных подробностей.

А где еще, как не в органах, можно содействовать желанному переустройству ханжеского мира и скотоподобного общества с тайным сладострастием, с щекочущей нервишки испорченностью, с предельным, захватывающим дух ублажением животных, а подчас и гражданских инстинктов?

Бывало, Ройтман целыми днями, пропуская уроки в училище клубных затейников, рыскал по окрестным квартирам и по окрестной местности в поисках любимого зрелища соития посторонних людей. Если бы юноша Ройтман употребил всю энергию и изощренную выдумку, с которыми он выискивал подобные зрелища в самых необычных местах, при самых необычных обстоятельствах и в самое необычное для этого время дня – например, во время ут ренней физзарядки или радиопередачи «Пятиминутка безбожника», – он, безусловно, стал бы опытным охотником за микробами или выдающимся вором-домушником.

Он балансировал на карнизах, повисал на веревках в глубине дворовых колодцев, научился неслышно стоять и передвигаться, надолго сдерживать дыхание, не икать от перенапряжения всех известных нам чувств, а также – это было всего труднее – не мочиться в штаны и не портить вслух воздух от зависти и ненависти к совокупляющимся парочкам и группам.

Групповых совокуплений в те фантастические времена была масса потому, что все резко индивидуальное подвергалось глумливому издевательству авангардистами в области морали. Слабонервный, бескультурный обыватель слепо тянулся за «передовой и культурной» элитой, чтобы не отстать от экстравагантных пассажей тогдашней моды в области половой жизни.

Зачастую скромное профсоюзное собрание единогласно начинало стихийное совокупление, ухитряясь, однако, продолжать обсуждение пунктов повестки дня и переходя от нечленораздельного мычания к бурным здравицам в честь Ленина, Троцкого и мировой революции. То же самое происходило при подписках на различные денежные займы и на сборах средств для бастующих текстильщиков Англии…

Почему уж юноша Ройтман не предпринимал никаких шагов для овладения натуральной особой женского пола, остается загадкой. Возможно, его устрашали икота и порча воздуха, аккуратно сопровождающие каждую непроизвольную поллюцию при тайных соглядатайствах.

Наконец, вслед за зрелостью половой в Ройтмане обосновалась зрелость гражданская. Секс для секса как-то сразу перестал доставлять прежнее удовольствие. Смутно хотелось дополнить слежку и высматривание чем-нибудь поэтичным и духовным.

Ройтман, ко всему прочему, побывал однажды на встрече с Ежовым. Тот откровенно делился с юными энтузиастами опытом увлекательной работы, которая была преступно скомпрометирована либеральными наследниками древнего первочекиста Ивана Грозного на великодержавном российском престоле.

Сразу после встречи с Ежовым юноша Ройтман стал умело сочетать чувственные подслушивания и подсматривания, доводившие его до неистовых сотрясений плоти, с сочинением доносов на похабных совокупленцев.

Дело в том, что во все без искючения исторические эпохи все парочки, особенно представленные в постели хотя бы одним думающим, образованным и интеллигентным человеком, начинают сразу же вслед за законным удовлетворением или же вместо него духовно ублажающие беседы о возвышенном. Совершенно не имеет значения, что именно представляется парочке возвышенным в передышке между взаимообладаниями или в конце опустошающей любовной встречи.

Ройтман был поражен странным фактом. О чем бы возвышенном ни болтали взаимно раскованные парочки и группы людей, разговор, скажем, о тонкостях живописи Хокусаи, неотвратимо переходил на то, из-за чего все мы теперь локти кусаем – на квартирный вопрос, на проблемы ширпотреба, всеобщего разгильдяйства и социального перерождения друзей народа в мурлообразных совбур-жуа.

Но чаще всего разговоры заходили о вредительстве на фабрике презервативов. Многие советские женщины таинственно зачинали, несмотря на использование партнерами сразу двух, а временами и трех предохранительных «спутников», как метко называл народ презервативы задолго до космической эры. Ничто так не расковывало партнеров, как нервные разговоры о продолжающемся вредительстве на «гондонной фабрике».

После них сами собой возникали в постелях такие антисоветские разговорчики, что у Ройтмана волосы вставали дыбом от ужаса. Несложные умозаключения, поддержанные убедительной статистикой, привели его к мысли о том, что истинных советских людей, возможно, не существует в природе вообще.

Буквально каждая парочка, за которой он вел сладострастное гражданское наблюдение, немедленно после причащения к всепотрясающей тайне оргазма принималась бесчестить по любому поводу советскую власть. Потому что ничто так окончательно не сближает не совсем еще сблизившихся людей, как откровеннейший разговор об объективно прекрасном или же об очевидно отвратительном.

Постели казались жуткими столами анатомического театра, на которых раздраконивались по косточкам все мыслимые и немыслимые недостатки мерзкой эпохи, гнусной власти и кровопийцы-правительства…

На встрече с наставницей молодежи Крупской Ройтман передал ей несколько стилистично оформленных и сдержанно прокомментированных записей постельных бесед с указанием адресов и фамилий «откровенцев».

Через несколько дней его вызвали в органы. Начальник горуправления Климов сказал так:

– Вот тебе, Залманыч, папка с делом номер один, про токолы допросов и прочая бюрократическая тряхомудия. Начинай дознание по своим же сигналам. Ты родился чеки стом. Тут у нас природа как-то слегка опередила советскую власть и революцию, из чего следует, что мы, так сказать, в идее существовали всегда, но вылупились официально лишь в наше героическое время. Скрыпни зубами и напряги ки шечный нерв – враг не дремлет, ети его мать…

Между прочим, Ройтман успел выработать для себя довольно тонкую методику выявления вражеской сущности во вроде бы безобидных, на первый взгляд, словечках и выражениях совокупившегося обывателя.

На первом же допросе он огорошил одну молодую учительницу, переспавшую с родителем отстающего ученика, спокойно заданным вопросом:

– Что вы имели в виду, сказав гражданину Сутилину: «Ах, уж лучше синица в руке, чем журавль в небе»? Это было 4 апреля, в 3.30 дня, в Красном уголке межоблутильсырья.

– Я ничего не говорила… Не знаю никакого Красного уголка… Сутилин всего-навсего – мой ученик. Лодырь и похабник. Что все это значит?

– Сейчас вас уведут в камеру. Там и подумайте, что все это значит. Признание облегчит вашу вину. Запирательства бесполезны. Органы также интересует подоплека пессимистической цитации «мечты, мечты, где ваша сладость?»… Вспомнили?… Вы процитировали это, одевая трусы и лифчик за переходящим Красным знаменем того же межоблу-тильсырья.

У первой жертвы Ройтмана подгибались коленки, когда она шла обратно в камеру, проклиная себя за половое сношение с пылким отцом тупого шалопая.

Арестованного Сутилина Ройтман обезоружил в первые же минуты допроса.

– Органам стало известно, что, совершив внебрачное половое сношение – впредь будем называть его внепо-сом, - вы цинично использовали переходящее Красное знамя вверенного вам учреждения с нецензурной гигиенической целью.

– Никогда… никогда… знамя это я трижды целовал при вручении… как же я мог вытирать им муде?

– Могли, гражданин Сутилин. Могли. Это грустно. Враг приноровился вечером поклоняться нашим святыням, а утром глумиться над ними. Может быть, вы также не декламировали во время внепоса стих Пушкина, который не выучил ваш сын: «Приятно греться на лежанке, а знаешь, не велеть ли в санки кобылку бурую запрячь?» В эмиграцию захотелось?

– Первый раз слышу… буду жаловаться по надзору… провокация… я вот этими руками советскую власть укреплял в городе и деревне…

– Чудно… чудно… А не стояли ли вы перед портретами товарищей Ленина, Сталина, Бухарина и Кирова в одних кальсонах?

– Никогда, товарищ следователь…

– Ваш товарищ – брянский волк, гражданин Сутилин. Вы, разумеется, не хохотали, вынув член, тыча им в портреты и приговаривая: «Накось – выкуси жилистого мяса, утильсырье ебаное…»

Поняв, что упираться действительно бесполезно, Сути-лин сник, заложил с потрохами учительницу, себя и нескольких служащих. Ройтман быстро оформил первое свое дело о группе развратников, клеветавших на советскую власть и глумившихся с политической целью над святынями мировой революции.

Наблюдая во время очной ставки за плюнувшими в лицо друг другу Сутилиным и учительницей, Ройтман подрагивал от похабного, садистического удовольствия.

Затем он пошел в гору. Его перевели в Москву. В столице-то и отыгрался Ройтман на поехавших по конвейеру ЧК гражданах. Как ничем не брезговавший садист, он был просто незаменим при обработке особо упрямых ленинцев и прочих отцов партийной диктатуры, то есть советского фашизма.

Две-три волны чекистов, сделавших свое черное дело, были ликвидированы, а Ройтмана не брала ни одна зараза. Более того, он и оформлял дела некоторых своих бывших сослуживцев.

Крайне зверствовал, допрашивая начальников. Вели они себя с Ройтманом поначалу брезгливо и высокомерно. Он и виду не подавал, что задет оскорбительными выпадами насчет происхождения, способностей, ничтожной внешности и низкой сущности мусорной душонки.

Чекисты – русские, украинцы, латыши, грузины, монголы, китайцы и прочие представители прочих национальностей, – взбешенные арестом, срывали буйную злобу и ненависть к несправедливому, на их чекистский взгляд, миру на еврее Ройтмане. Отчасти это было комично, потому что сам Ройтман ненавидел свое происхождение поистине с патологической страстью, даже несколько превышавшей ненависть к антисемитам. Именно поэтому он был изощренно садистичен с чекистами-евреями, взывавшими от страдания и отчаяния к национальной совести гражданина-следователя Ройтмана.

Вот тут-то он усаживался на конька ленинско-сталинс-кого интернационализма и с чистосердечным интернациональным зверством колотил соплеменников по мордасам, прижигал яйца папиросой «Герцеговина Флор», плевал в глаза, дьявольски инсинуировал насчет ближних, приводя в искренний ужас не посаженных еще коллег своим нечеловеческим хладнокровием.

Одним словом, к моменту нашего знакомства подполковник Ройтман был совершеннейшим нравственным уродом, извергом и полным, жалким рабом мерзкого извращения.

Сопя и онанируя, он согнулся перед дверью спальни. Ненавистный Л.З. уже лежал, задрав сволочной генеральский нос в потолок и заложив правую руку за отворот пижамы, словно за отворот шинели на трибуне мавзолея Седьмого ноября. Из скважины в сопатку шибало тошнотворной спертостью интимной жизни, что тоскливо обостряло в полусогнутом наблюдателе чувство вечного одиночества.

«Ты, паскуда, скоро развалишься у меня на нарах, – дрожа от безумной ненависти, подумал Ройтман, – я тебя, мразь, обмотаю вокруг пальца… пошипишь на сковороде, отгрызая собственное муде… молить будешь о смерти, но уж я тебя тогда поканителю, Захарыч гуммозный… ох, по-гужуюсь…»

Утром позавтракали, скоординировали с Л.З. действия, и Ройтман отправился выслеживать странного «друга», с тем чтобы взять его для эффектной психологической обработки Розенблюма.

Л.З. первым делом позвонил своему лечащему врачу. Приказал слабым голосом явиться на дачу для установления диагноза болезни.

Когда явился врач, Л.З. умело симулировал, подергивая левой стороной лица, не попадал указательным пальцем в кончик носа и что-то мычал насчет онемевших конечностей.

Важное дело было сделано: по высшим учреждениям Москвы быстро пронесся слух об инсульте Мехлиса…

Л.З. в это время вплотную занялся обработкой Розенб-люма. Для начала он прямо обвинил его в сокрытии от партии, государства и отечественной медицины сенсационного открытия «смертин», что и привело к неминуемой смерти ряда ответственных товарищей. В частности, Алексея Толстого и Рузвельта.

– Я – порядочный человек, – сказал Розенблюм.

– Сталин учит, что под личиной порядочного человека чаше всего скрывается враг Учения, Партии и советского государства.

– В этом вопросе ленинизма я абсолютно согласен с Иосифом Виссарионовичем. Я что – в заключении?

– Ну что вы, Герш Евсеевич. Вы просто закрыты.

Розенблюм заявил:

– Я бы не сказал, что беседа с вами, генерал, доставля ет мне удовольствие. Поэтому – давайте ближе к делу.

Л.З. надулся, говнисто поерзал в кресле, но вынужден был съесть неслыханную дерзость.

– Партию и органы интересует сущность вашего откры тия – раз. Возможность скорейшего его запуска в практи ку – два. Перспективы использования с политико-опера тивными целями – три. Пока все.

– Что со мной будет после того, как я изложу вам суть дела? И что будет с открытием? Ведь его можно использовать с целями нравственными и гуманными, но можно сделать и оружием бесноватой пакостности.

– Вы будете продолжать исследования, возглавив соответствующий закрытый НИИ.

Розенблюм вдруг перестал контролировать свою психику:

– Мне насрать на ваш Госконтроль!… Я не желаю быть

засекреченным!

Л.З. сказал:

– Запомните, Розенблюм, одно: выход у вас есть отсюда, если вы не перестанете выябываться, только вперед ногами. Мы не таким обламывали рога. Ясно? И вам, бэ-зус-лов-но, обломаем…

– Не обломаете… сдерете кожу на пальцах… Боже, насколько совершенней и благородней даже такие части организма в отдельности, как говно и моча, по сравнению с целым человеком… я вас ненавижу… плюю… вперед ногами к проклятому коммунизму… – Розенблюм вдруг расплакался.

– Промокните слезы пресс-папье, буржуазная слякоть, – презрительно сказал Л.З, – Вы хотите, чтобы я пришил вам дело о попытке передачи секретных сведений американской и израильской разведкам?

– Плюю. Пришивайте. Вот что у вас будет внутри дела? Вакуум?

– Повторяю, нам нужно ясное изложение смысла ваших исследований. Почему вы отказываетесь от простого и честного разговора?

– Вы что-нибудь смыслите, генерал, в сульфатах, карбонатах кальция и магния? Брадикинин, каллидин и группа гликопротеидов известны вашему Госконтролю? А о кале вы способны сказать что-нибудь большее, чем то, что кал – это говно?

– Я довольно часто интересуюсь своими анализами, – сказал Л.З., сдерживая бешеное раздражение личной волей, которую он искренне считал чуть менее стальной, чем легендарно-железная воля Сталина.

– Я соглашусь популярно поболтать с вами о моей работе при одном-единственном условии, – сказал Розенб-люм, не скрывая омерзения, испытываемого к собеседни-

ку. – В ваших силах завтра же опубликовать, скажем, во всех центральных газетах очерк о моей работе. Можно без формул. Идея открытия так удивительно проста, что… одним словом, этого будет достаточно.

Л.З., рванувшись через стол, тыльной стороной ладони врезал биологу по лицу. Когда тот, странно улыбнувшись, сплюнул кровь, врезал с маху еще раз и еще, и еще, а потом уже не мог удержаться, под аккомпанемент ройтмановской фразы «бей в глаз – делай клоуна» выскочил из-за стола и начал колотить наглеца чем попало – руками, ногами, пресс-папье, ремнем для точки любимой опасной бритвы.

Розенблюм, постанывая, упал на пол. Лицо закрыл руками. Л.З. в безумном остервенении оттого, что условие ученого делало идиотски ненужной всю эту рискованную тря-хомудию с привлечением к делу Ройтмана, с арестом старого кретина и с симуляцией, сек и сек по оголившейся спине ремнем, враз набравшимся ощутимого тепла от живого тела. Жертва не сопротивлялась. Наоборот – вела себя как-то слишком податливо.

«Провоцирует, сволочь, чтобы я его прикончил и избавил от пыток. Этот номерок не пройдет», – подумал Л.З., пнул ногой в живот Розенблюма и заорал:

– Встать… встать… встать, гаденыш!- Отбросив ре мень, пошел вымыть руки, но не смог включить подачу воды, поскольку все системы АБОУБ действовали только по сиг налу центральной диспетчерской в случае ядерного напа дения НАТО на Москву.

Розенблюм поднялся с пола. Встретил вернувшегося из дачного сортира Л.З. какой-то странной, блаженно-женственной, похабно-призывной улыбкой. Он томно поводил плечами и сладко, словно помадку, слизывал с губы кровь.

Л.З. подумал, что его нагло дрочат, взбесился пуще прежнего и снова набросился на свою жертву.

– Будем говорить?… будем говорить, падла?… иначе я за себя не отвечаю… будем?… будем?…

– Конечно, будем, милый вы мой, – неожиданно спокойно и с нескрываемой ублаженностью сказал Розенблюм. Совершенно не допирая до патологической сущности происходящего, Л.З. удовлетворенно распорядился:

– Приведите себя в порядок. И советую: в будущем – без штучек. Поладить – и в ваших и в наших интересах.

– Мне необходим туалет.

В дачном сортире Розенблюм привел себя в порядок.

Вышел оттуда слегка напудренный и бодрый. В глазах у него поблескивали огоньки ироничного ума и печальной умудренности.

– Извините, генерал, но я бы сейчас с удовольствием позавтракал, – сказал он. – Давайте уж соблюдать священ ные для вас догмы тюремного режима. После завтрака и поговорим…

Л.З. пришлось накрыть на дачной кухне стол, чего он терпеть не мог еще с детства.

С аппетитом лакомясь и премило вскрикивая изредка от боли в разных частях тела, Розенблюм выложил суть своих исследований.

Л.З. с привычной хамоватостью делал вид, что полностью вник в биохимический смысл открытия, что он с семнадцатого года свой человек в спектрографии, структурах различных белков, ферментов, аминокислот и так далее. Он, разумеетеся, давно посвящен в тончайшие тайны человеческого организма. Он и сам смутно догадывался, что в больном органе, обреченном на гибель, непременно должна существовать какая-то тонко унифицированная система сигнализации о близящемся летальном исходе… Он – Л.З. – всегда был против поповской мистификации так называемых душевных предчувствий индивидуума насчет неизбежности смерти от какой-либо из неизлечимых болезней, считая эти предчувствия всего-навсего отголосками тайных сигналов, данных самому себе обреченным организмом… Только занятость на партийной работе и руководство Госконтролем СССР помешали ему пристальней отнестись к поразительно единообразным молекулярным соотношениям в анализах крови, мочи, кала и мокроты: например, Алексея Толстого и Калинина, которые по долгу службы он просматривал каждое утро в своем кабинете… Это хорошо, что вы, Розенблюм, никогда не сомневались в энциклопедических способностях членов и кандидатов в члены политбюро. Нам ничего не стоит специализироваться в течение буквально десяти минут в любой из отраслей знаний, поражая самонадеянных узких спецов глубиной проникновения в проблемы, открывающиеся обычно лишь ряду посвященных умников…

– Теория мне абсолютно ясна, – сказал Л.З. – Я бы хотел взглянуть своими глазами на эти… «смертиночки». Пока я буду звонить по делам, подготовьте, пожалуйста, соответствующие материалы, а также представьте сравнительную сводку о состоянии всех членов политбюро. Мы должны бросить все силы на улучшение здоровья тех товарищей, в анализах которых обнаружены ваши штучки.

– На улучшение или на ухудшение? – переспросил иронично Розенблюм.

– Перестаньте циничничать, пока снова не получили по морде. И не забудьте о том, что вас серьезно подозревают в связях с американской и израильской разведками.

Подумав, Розенблюм странно ухмыльнулся и сказал:

– Хорошо. Я согласен передать все мои результаты на учному учреждению и полностью отстраниться от исследований.

Оставшись один, Л.З. чуть не плясал от радости: Розенб-люм уделан в неплохом стиле… мордобойчикус – в порядке вещей. Старый мир не возьмешь ласковой щекоткой в задубевшем паху… Л.З. глотнул коньячку с необыкновенным чувством удачи и ожидания потрясающих перемен. Перемен к лучшему… может быть, это и есть выход к вершине… все остальное было опасной возней в предгорьях… горные орлы, понимаете… хватит клевать нашу печень… дайте пожить… пожить нам дайте…

Он вернулся в АБОУБ в боевом и раздражительном настроении. Остолбенело примолк, услышав в сортире грохот спускаемой Розенблюмом воды. Тут же зажурчала вода в рукомойнике…

Сердце Л.З. начало останавливаться, как всегда в минуты внезапного страха и общего недоумения. Он ошарашен-но забормотал:

– Что?… Почему?… Вода?… Кто включил, я вас спрашиваю, воду? – ужасная мысль приковала Л.З. к месту. Он просто лишился в ту минуту рассудка и поверил в ядерный удар по Москве и Подмосковью. В этом случае моментально включались все автономные системы АБОУБ.

– Неужели это… все?… Попробуйте выйти…

– Двери герметически закрыты, – сказал Розенблюм, потыркав в какую-то кнопку и повертев массивную электрозадвижку на железобетонной аварийной двери. – Мы явно отрезаны от внешнего мира.

– Его больше не существует, Герш Евсеевич. – Л.З. принюхался. Из воздушных форсунок в стенах и потолке с мертвоватым шипением начала нагнетаться дыхательная смесь. Глухой, заупокойно-вокзальный голос диспетчера объявил:

– Экономьте воду… повторяю: экономьте воду… регулярно принимайте активированный уголь для нейтрализации газов в желудке и кишечнике… будьте готовы к легкому чувству частичного удушья… умело совмещайте процессы мочеиспускания, дефекации, мытья посуды и личной гигиены с экономией горячей и холодной воды… переходим к последним известиям…

– Неужели это действительно последние известия? – с поистине трепетной надеждой сказал Розенблюм. Однако радио щелкнуло и замолкло.

Л.З., лицо которого было серо-землистым и вспотевшим, как у всех сердечников во время приступов, схватил руку Розенблюма. Заглядывая в глаза, с подобострастием сказал:

– Мы выжили… мы могли быть в этот момент в другом месте… это – судьба… мы должны приспособиться друг к другу… радиоактивность будут удалять не меньше двух недель…

– С советскими темпами и бардаком затянут на пару месяцев.

– Согласен… согласен… перейдем на «ты»… Герш, я погорячился… извини… извини… в тот исторический момент я должен был выполнять свой долг… извини… можешь плюнуть мне в лицо…

– Мы не имеем права не контролировать слюноотделение.

– Кто бы мог подумать… кто бы мог подумать, – бормотал Л.З., утробно радуясь, тем не менее, удачному спасению и остро сожалея только об одном… Верочек жаль… валялись бы в кроватке до конца ликвидации последствий на поверхности страны… эту пакость Розенблюма ликвидировал бы своими руками в целях экономии воды и кислорода… вместе с формулами и рассуждениями… сволочь…

Очередные мечтания Л.З. прервало вновь затрещавшее радио:

– …отность… измельчайте мусорные отходы перед зак ладом в сечку переработки… ойно… айте… ечности… ред… ейшему… кто… овит… ательного… хода… ории… ому… мому… алину…

Розенблюм ходил из угла в угол, что-то обдумывая, шевеля губами и не обращая ни малейшего внимания на жалкого Л.З. и мерзко трещавшее радио. И вдруг сквозь мертвенные трескливые разрывы в нем ожили нормальные человеческие голоса. Сначала визгливый дискант, затем флегматичный бас:

– …айте… итесь… хули ты там, ебаный в гвоздь, контачишь не на том щитке, разъебай-мамай губастый… ты игрек зеленый дрочишь бестолку, а надо голубой икс сунуть в альфу и в бету одновременно, мудак, блядь, и конец зачистить… выжрал, небось, с утра, падла?… не туда, я говорю… они там дуба врезать могут… воздуха нету в датчиках… меня слышишь?… не дрочи игрек… возьми омметр… ебал я твой омметр… дело не в игреке… вся система – говно… не базлай… никто не врежет… а врежут – хуй с ними… сами ви новаты… при ударе от этой системы вообще ни хуя не останется… достаточно оглушительно бзднуть, как горят предох ранители… быстрей, сука, не то – полный пиздец… это – не наша вина… лучше беги за бутылкой… обед надвигается, паникер хуев…

Л.З. перетрухнул еще больше, сообразив, что никакого ядерного удара по Москве и дачному поселку ЦК партии не было, но что произошел очередной бардак с инженерным обслуживанием аварийных систем АБОУБ.

Однажды всех избранных для спасения от первого удара США уже заставили изрядно поволноваться. Членов политбюро и некоторых видных руководителей армии и промышленности по распоряжению Сталина заперли в АБОУБ с тщательно отобранными близкими. Цель – проверка готовности санузлов к аварийному функционированию.

Два выходных дня кандидаты в везунчики жрали и пили, пили и жрали, ворчливо обсуждая явно не сбалансированный отбор родственников для совместного спасения.

Затем с канализацией что-то произошло. Нечистоты поперли наружу. Спасенные руководители и их близкие целые сутки отсиживались, словно курицы, на кроватях и письменных столах в жуткой вонище, при отсутствии телефонной связи с внешним миром, а подчас и надежды на действительное спасение из мрачного чрева АБОУБа.

Во время говенно-мочевого потопа сошла с ума жена Шверника. Она с криком «Бедная Лиза!» бросилась с комода в ужасную жижу.

Всем пришлось тогда изрядно поволноваться, проклиная несовершенство подсобных служб и вопиющую нерадивость техперсонала…

…Неожиданная духота становилась нестерпимой. Однако вмешаться в дела подонков-электриков Л.З. был не в силах. Телефон не работал. Так прошло два часа…

Сначала Л.З. уныло что-то вякал. Потом затих. Розенб-люм с отвращением пощупал его пульс.

– Ты должен, подлец, до конца выполнять свой врачеб ный долг, – злобно прошептал Л.З. – Мехлису очень плохо… попробуй включить «Ветерок».

Может быть, он и подох бы через пару минут, но жаркая духотища вдруг резко спала. Отовсюду дохнуло сухим холодом. Все предметы вокруг, стены, пол и потолок покрылись инеем. Адская жажда прохлады сменилась адскою жаждою дыхания тепла.

– За это… мало расстрелять… все прогнило, – шипел изредка Л.З. – Так извратить Маркса и Ленина…

Розенблюм бегал по АБОУБу. Пытался разобраться в какой-то аварийной схеме. Затем бросился, уверенный в том, что жить ему осталось минут 15-20, к столу и, дуя то и дело на занемевшие руки, начал что-то быстро записывать.

Записывал, озаренный наконец-то заветной завершающей идеей. И, поставив точку, успел полюбоваться созданным, готов уже был возблагодарить небеса за достойное, в общем, окончание жизни.

Однако из зарешеченных динамиков снова донеслась сварливая хулиганская перебранка:

– Ты охуел… мы ведь живыми отсюда не уйдем… гни да… выше нуля от ниже нуля, залив глаз, отличить не мо жешь… слышишь меня?… я тебя послал на хуй?… Послал… вот – ты идешь… идешь… и идешь… всю систему менять надо… надежности в блоках с хуеву душу… не лезь под руку… послал? значит, иди… иди… иди… и иди.

Розенблюм отогревался и вновь хохотал, с удовольствием внимая перебранке электриков.

А Л.З. пребывал, как каждый человек, избежавший смертельной опасности, в умиротворении и благодушии, которые и должны быть в принципе идеальным нашим жизненным состоянием в быту, в нелегких порою общениях друг с другом и в недоуменных отношениях к устрашающим несуразностям мрачных тайн существования.

Ему даже захотелось схватить за руку снующего мимо Розенблюма, прижаться к ней щекой, всхлипывая, попросить прощения за побои, грубость и сановное высокомерие… Может быть, попытаться выразить чувство, сжавшее вдруг сердце, – чувство того, что близость общей смерти… снимает, понимаете, классовое напряжение гораздо эффективнее, так сказать, чем противоречивое постоянство общей жизни… эх, Герш, хули говорить – лучше чая заварить, как, согласно донесениям нашей дворцовой разведки, выражается король Англии…

Но Л.З. тут же проникся отвращением к слабости так называемых меньшевистских чувствишек.

Он, отогревшись, заорал:

– Прекратить тут расхаживать… сесть, понимаете, ближе к протоколу… инцидент не снял с повестки дня вашего допроса.

– Думаю, что сначала целесообразней пообедать, – сказал Розенблюм, дуя на замерзшие пальцы. – Горячая вилка отогреет мои руки быстрей, чем канцелярская ручка.

Л.З. подбежал к наглецу, схватил его за грудки, окончательно погрузившись в атмосферу «противоречивого постоянства общей жизни», бешено затряс, срывая зло за недавние страхи и унизительную сентиментальность:

– Вы у меня запомните на всю жизнь эту вилку… хотите, чтобы я передал вас в органы?… говно… вы мне, понимаете, не оказали первой помощи…

– Сами вы – говно… я вас посылаю на хуй… идите, идите и идите… скоро и вам придет пиздец… кладу на вас длинное муде с парикмахерским прибором… я, как говорится, ебу и вас и ваше АБОУБ… погодка шепчет: бери расчет… разъебай-мамай губастый, – с наслаждением процитировал Розенблюм выраженьица электриков.

– Ах так?… Без вилки ты не заговоришь?

– Прошу – на «вы»… без вилки никакой беседы за столом быть не может…

Л.З. вспомнил враз самые зловещие наставления Ройтмана по части ведения активного следствия, оттолкнул подследственного и побежал на кухню. Возвратился с серебряной вилкой нелепо-огромного размера.

– Или ты подожмешь хвост, или: два удара – восемь дыр… два удара – восемь дыр… сволочь… нам нужны фор мулы и можешь убираться к ебени матери…

Л.З., вновь потеряв контроль над собою, тыкнул вилкой в голую по локоть руку Розенблюма. Тот ее не отдернул почему-то, но странно обмяк, вздрогнул несколько раз и слизнул кровь, высочившуюся из четырех маленьких дырочек. Слизнул и со сверхиздевательской, как показалось Л.З., истомой сказал:

– Только… четыре…

Л.З. снова тыкнул вилкой в тело человека. Попал в предплечье. Розенблюм медленно закатил рукав.

– Вот… еще четыре… очень милая арифметика… два удара – восемь дыр… просто прелесть…

Л.З. как начинающему садисту стало дурно от крови, перемазавшей руки и губы Розенблюма, но остановиться он уже был не в силах. Отбросив вилку, взялся за ремень и начал сечь… сечь… сечь, стервенея от непонятной податливости Розенблюма, от свиста ремня, распаляясь от крикливого торжества убогой, тщеславной, самоутверждающейся душонки…

Опомнился он, увидев вдруг перед собой голого истязуемого, с которого сползли как бы сами собой невзрачные брючки. Обессиленно свалился в кресло. Приказал, слегка отдышавшись:

– Быстро одеться… иначе я окончательно выйду из себя…

– Еще… пять ударов… вы будете знать все… все… или я не скажу ни слова… пять ударов, – захрипел срывающимся голосом Розенблюм.

Л.З. совершенно растерялся, но смутная догадка все-таки помогла ему, не раздумывая, выполнить страстную просьбу. Он, не без некоторого уже профессионализма, оттянул изо всех сил ремнем… рраз… два-с… три-с… че-тырре-с… пять… вот вам так и быть – добавка… рраз… два… три…

Розенблюм, не вставая с пола, натянул на себя брючонки. Потом, словно дитя, закрыв ладонями лицо, затрясся в разрывающих душу, откровенно разрешительных рыданиях. А Л.З. почему-то разобрал вдруг истерический хохот. Схватившись за живот, он побежал наверх привести себя в порядок.

Когда возвратился, Розенблюм уже задумчиво сидел на диване. Не дожидаясь вопросов, сказал:

– Все основные записи и ключевые формулы – на этих вот бумажонках. В них может разобраться любая не дебиль ная лаборантка. Я был бы счастлив и благодарен, если бы вы оставили меня теперь в покое.

Л.З. взглянул на листки бумаги, исписанные отвратительным почерком. Понять что-либо было невозможно.

– Так вот, Герш Евсеевич, поговорить нам все равно придется. Сделаем это лучше за обедом? Идет? О науке – ни слова. Только о вашей судьбе и некоторых любопытных моментиках…

– Хорошо. Я не борец с физиологией. Она ни в чем не виновата. Хочу есть.

В столовой Л.З., наслаждаясь своей изворотливостью, убедил Розенблюма в следующем: Ройтман ничего не должен знать о переданных записях и вообще о сущности дела, поскольку он человек из органов… В лапы органов лучше всего не попадать. Уже не выберешься. Да и пытать там будут без доставления удовольствий. Светом. Жаждой. Голодом. Бессонницей. Поместят в женскую камеру… Помните, что открыться Ройтману – значит подписать смертный приговор себе и другу, которого как пить дать пустят с вами по одному делу. По делу о попытке передачи государственных биологических тайн американской и израильской разведкам… Займемся, чтобы не терять времени, сравнительными характеристиками результатов лабораторных анализов членов политбюро. В первую очередь… вы понимаете, о ком идет речь…

– К сожалению, все в порядке.

– Вы идете на поводу у бесконечного цинизма, – как бы обидевшись из-за поругания самого святого, сказал Л.З., но тоже испытал глубочайшее сожаление…

– Я считаю, что наш разговор окончен. В остальном превосходно разберутся ваши доверенные лаборантки.

Положите-ка мне еще одну отбивную котлеточку, – сказал Розенблюм.

– Мне надоела ваша вызывающая бравада, – сказал Л.З. – Между прочим, одного моего звонка достаточно…

– Звоните… звоните… берите трубку, – взорвался Ро-зенблюм. Он трясся и стучал кулаком по столу так, что на тарелке запрыгали маслины – дар сражающихся партизан Греции, а столовое серебро отозвалось озорным, шкодливым звоном на любезное душе старинных вещей звучание застольного скандала.

Ша, Розенблюм, ша, Герш Евсеевич, я хотел сказать, что одного моего звонка достаточно для того, чтобы положить вас в лучшую, в закрытую клинику нервных болезней. Там мы успокаиваем исключительно номенклатуру. Друг будет приносить передачи. Вы – я это заявляю официально – нужны нашей науке, несмотря на идеологическую несовместимость ваших теориек со священными установками партии…

– Боже мой… Боже мой, – сокрушенно пробормотал несчастный, уронив голову на руки, – зачем Ты опошля ешь Зло мира?… зачем столь беспощадно Твое глумление над этими красными ублюдками?… пожалей их, ибо и я больше не в силах жить рядом с ними… не в силах… ослепи… оглу ши… – он затрясся вдруг в безнадежной тоске и чувстве полной отверженности от какого-либо разъяснительного смысла невыносимо уродливой советской истории… плакал, бессильный ощутительно понять, что это такое – бесчело вечная тухлятина советской власти? Немыслимое возмез дие и виноватым, и невинным? Необходимо тяжкая часть вселенского эксперимента? Или же окончательная его не удачная завершенность с торжеством бездарной, бесплод ной мути осадка на дне загаженного остывшего сосуда Мира?… что это, Боже мой?…

Л.З. точно так же не мог ни понять, ни почувствовать мук плачущего человека, как, скажем, собака при всем своем желании не способна увязать адски плохого состояния хозяина с причинами, вызвавшими это адское состояние.

Собака лишь скулит от разрывающего ее душу слепого сочувствия и тоски отверженности, глубоко родственной тоске человеческой отверженности от высшего понимания смысла происходящего… Думается, что сочувственные поскуливания существенно поддерживают душу человека, ибо чуткий человек не может и в глухоте ужасного одиночества, и посреди враждебных вихрей не различить в собачьем плаче мук бессилия чем-либо ему помочь. Но мука эта, выраженная верным псом в скулежном плаче, уже есть поддержка и помощь, одолевшие умопомрачительные бездны непонимания сложных связей.

Плачущий Розенблюм, при всей своей любви к Творению, с бесконечной восхитительной сложностью которого его сближали даже в говне и мокроте микроскоп, прочие хитрые приборы и пытки ума, был в те минуты искренней собакой по отношению к Творцу. И Творец, несомненно пребывающий в ежеминутной удрученности из-за неведомых Ему, а нам тем более, причин уродливого и мучительного состояния человеческого ума, весьма рискованно наделенного Самим же Творцом смертельно опасным даром свободы воли, не может не ощутить вдруг Творец прилива общих сил, услышав плач страдающей твари. И не может не различить в нем чистого, могущественного звука истинного самозабвения, который и возносит тварь, неведомо для нее самой, от страданий отверженности к благодатному чувству разделенности и замечательного равноположения с Силами Высшего порядка.

Хоть Л.З. и все те, которых плачущее существо называло «красными ублюдками», находились от него неизмеримо дальше, чем он от Высших Сил, чистый вопль самозабвения, опять же помимо воли вопящего, должен был, возможно, вымолить немного внимания и сострадания к абсолютным, казалось бы, уродам Бытия и жутким гадам существующей истории.

Будь на месте Л.З. какой-нибудь иной, не окончательно пропащий человек, он несомненно уверовал бы в некоторый, если не благой, то разъяснительный смысл человеческого страдания и пронизывающего все беспредельные дали мироустройства звучания самозабвенного плача…

А Л.З. вдруг загоготал. Этот позор органической жизни и чудесного явления обитаемости Земли вполне благодушно гоготал, потому что бесконечно изничтоженное и униженное положение – так он его понимал – другого, плачущего, существа лишь подчеркивало партийно-элитную правоту его зверской утвержденности во всемирном бардаке.

Розенблюм моментально успокоился, вновь с удивлением уставившись на Л.З., как на какого-то склизкого монстра из иной, провинциальной космической системы.

Тут уж он сам неожиданно весело взвизгнул, подумав, что было бы крайне глупо и абсолютно комично взывать к чувству совести глистообразных или шакалоподобных, исходя из чисто человеческих представлений о неких прекрасных ценностях и тончайшей духовной тоски по образу подлинного достоинства…

Л.З. искренне обрадовался внезапной перемене настроения в «идиотике».

– Га-га, Герш Евсеич, вот мы, батенька, и зашевелили ручками-ножками… вот мы и сделали глубокий вздох… глубже… глубже… вам не казалось странным, что утреннюю физзарядку по радио делают одновременно и настоящие советские люди, и враги народа?… Га-га-га-гы-ы…

– Это действительно странно, – задумчиво сказал Ро-зенблюм, в душу которого начал проникать тихий, смутный восторг – явная примета неуничтожимости в существе человека божественного чувства единства жизни на Земле.

И какой бы чудовищно разделенной на всех биологических и общественных уровнях ни казалась жизнь на Земле очам и уму, содрогающимся от непереносимого порою ужаса и предельного отчаяния, как бы опустошительно ни разоряли саму человеческую душу отовсюду проникающие в нее враждебные вихри, милая душа лишь на пределе всех сил, бедная душа лишь на сиротском пороге полного изнеможения, плачущая душа лишь в скрежещущих тисках боли и последнего испытания удивительно обретает вдруг спасительный дар выстраданной терпимости к условиям существования, где не ею указано близко соседстствующее местопребывание совершенно разнородных существ и явлений – проказы… живописи… мандавошек… изящной словесности… предательской подлятины… любви… убийц… трав… музыки… совратителей детства… лжи… птиц небесных… древесной тени… воды… хлеба… наконец, ужасных гадов советской власти…

Вдруг Л.З. услышал долгожданные три коротких звонка. Так мог звонить только Ройтман.

После четвертого звонка он взял трубку.

– Мехлис у телефона.

– Я еду.

Сказав это замогильным голосом, Ройтман положил трубку. Л.З. не успел ни выругаться для разрежения спертого беспокойства, ни спросить о том, где этот выродок ошива-ется. Настроение снова испоганилось.

– У нас остается мало времени. Поэтому ответьте на частный вопрос: откуда у вас, понимаете… это самое… так сказать… желание… конкретно говоря, получить пиздюлей? Вы ненормальный? – спросил Л.З.

– По сути дела, вы задали мне острый политический вопрос. Не вдаваясь в тонкости психопатологии и в подвалы сознания, темные, кстати, для меня самого, отвечу с полной откровенностью: в эпоху омерзительно-пошлого и удручающе-бездарного насилия, пропитанную липким потом страха, я сам рвусь навстречу боли. Это – нравственней и достойней, при всем уродстве этой склонности, чем доставлять боль другим людям, – ответил Розенблюм.

– У нас – большевиков-ленинцо-сталинцев – все обстоит как раз наоборот. Мы не должны размягчаться. Мы должны бить, бить и бить по головкам до окончательного введения надстроек в базис коммунизма. С этим ясно?

– Приблизительно.

– Вы, разумеется, пассивный педераст, а ваш дружок активен благодаря кавказской хитрожопости?

Розенблюм неожиданно снял брючки, заголил жопу и повернулся задом к Л.З.

– Вы не враг, а квартирный хулиган, – сказал возму щенный до глубины души Л.З. – Именно поэтому вы и вам подобные ископаемые еще не уничтожены… – Затем он препроводил недобитыша в АБОУБ.

Верочки вернулись с работы на такси. Сообщили Л.З., что все в порядке с оформлением ему больничного по подозрению в микроинсульте.

Наконец к электросторожу у ворот подъехал черный «Мерседес». Л.З. смотрел в окно, как Ройтман, сгорбившись и прихрамывая, ковыляет к даче по кирпичной дорожке. Шляпу он нахлобучил по самые уши. Войдя, сказал, вернее, прошепелявил:

– Полюбуйся…

Физиономия Ройтмана была неузнаваема – сплошной

синяк, уже мягко подрасцвеченный бордовыми, фиолетовыми и лиловыми разводами. Из щелок заплывших глазок сочились мутные слезки. Рукава пиджака присохло блестели, как блестят они у неаккуратных мальчиков, ежеминутно утирающих хроническую соплю в тяжких бореньях с мерзостью школьной жизни… Вид Ройтмана, одним словом, был чрезвычайно жалок, а оттого и не лишен, к удивлению Л.З. и Верочек, некоторой человечности.

Верочки по-фронтовому подхватили его под руки и поволокли в ванную.

Ройтман лежал в ванне по уши в трофейной мыльной пене. Трофейный же хвойный экстракт ублажил его и расслабил.

– Что с «идиотиком»? – первым делом спросил он у Л.З., пока Верочки обмывали его плечи и спину, на которых места живого не было от кровоподтеков и вспухших багровых рубцов.

– Все идет как по маслу. Докладывай… можно при них… у нас нет секретов…

Ройтман поставил свою машину неподалеку от дома, где проживал, согласно данным, гражданин Цхалтубия Анклав Отарович.

Выйдя из дому, Цхалтубия даже не думал как-либо маскировать своего отвратительного отношения к нашей действительности.

Ройтман держался в «хвосте» и удивлялся, что на улице в рабочее время так много трудоспособных граждан…

Цхалтубия то и дело заходил в будки телефонов-автоматов. Ройтман успел запомнить ряд номеров. Судя по начальным цифрам «враг» обзванивал дружков из Совмина СССР и ряда министерств… Повторял несколько раз фамилию «идиотика»…

Цхалтубия, естественно, не мог не заметить снующего за ним чернявенького, невзрачного типчика с желтоватым рептильным личиком. Он неожиданно нагнал его и спросил с неуместной, как показалось тогда Ройтману, интимностью:

– Мы к вам или ко мне?

Ройтман коротко ответил, что – к нему.

– Пешком или возьмем фаэтон? – осведомился наглец со странной фамильярностью.

– Следуйте на расстоянии, – оборвал его с надлежащей резкостью Ройтман.

До его явочной спецквартиры было рукой подать.

Как только вошли в квартиру, Ройтман размяк от нараставшего томления, близко-родственного половому. Жеманно помог раздеться приманенному субчику. Потрепал его игриво и мужественно по щеке. Чувственно оглядел с ног до головы, просто застонав от предвкушения допроса, но все же сдерживая захлестнувшую сердце волну ненависти.

Поспешил сразу же отдернуть персидскую шторку с изящно висевших на стене предметов бесценной коллекции – ремней, тисненных серебром, витых замысловато плетей, инкрустированных бронзой и камнями ошейников, стальных браслетов, усеянных самшитовыми шипами, сус-таводробилочек из слоновой кости, остроумных позвонко-вытягивателей древнеяпонской выделки, миниатюрных турецких ятаганчиков, трогательных в своей грубоватой простоте малютовских зубодралок, испанских щипцов-при-жигалок, удивлявших аскетичной строгостью всех линий, и, наконец, последних новинок мозгового треста «Фарбен-индустри», так и не запущенных в массовое производство из-за обстоятельств, почему-то не предвиденных германской пытливой мыслью.

Глаза у Цхалтубии забегали по этому жутковатому арсеналу с неуемной жадностью, принятой Ройтманом за истерическую растерянность. Он весь дрожал, завороженно отступая от неожиданной экспозиции, и, приложив руку к груди, неслышно то и дело повторял: «Нет… нет… нет». Он напоминал в эту минуту крайне экзальтированную фигуру кокетливо-недоверчивого отношения к явленному чуду. Ройтман, усмехнувшись, вспомнил давнишнюю сценку за соседскою дверью… Точно так же – «нет… нет… нет…» – с томной категоричностью и театрально простирая руки, выдыхала старая дева и большевичка Товмасян, когда на нее наступал с метлой в руках и в голом виде подвыпивший дворник Раззуваев…

– Ну что? Будем молчать или займемся делом? – завлекательно промурлыкал Ройтман.

Он тут же задохнулся от сдавившего шею холодного ошейника. Задохнулся так, что не почувствовал первого удара по спине массивной плетью с серебряно забренчавшими на кончиках кожаных косичек бубенчиками.

Затем дыхание отступило. Он упал еще от одного удара на пол и тогда увидел над собой вдохновенно и зверски возбужденное лицо Цхалтубии. Дышал он так, как обычно дышат мужчины, чересчур взволнованные при долгожданном взгромождении на чересчур неподатливых особ женского пола – прерывисто повизгивая прокуренными бронхами…

Но он не пытался сразу же раздеть Ройтмана, а как бы примеривался, с чего начать? Правда, уселся верхом, лишив возможности высвободительно рыпнуться и начал щипать… щипать щеки, шею, живот…

От ужаса Ройтман не мог даже пикнуть, а когда опытному – это по всему было видно – садисту показалось, что партнер вот-вот возопит от ужаса и боли, он сдавливал ему глотку ошейником, сладострастно хрипя и капая слюною прямо в посиневший его рот.

После щипков, которые, как понял Ройтман, были всего-навсего предварительными садистскими играми, кавказский монстр привстал с него и отдышался. Это был удобный момент для трепетного вопроса.

– Товарищ Цхалтубия… вы убьете меня? – спросил Ройтман.

– Зачэм? – доброжелательно сказал садист. – Ми бу-дэм палучат наслаждэни. Ти мэна лубишь?

– Нет… Я люблю партию, – разрыдавшись, признался Ройтман. Рыдал он, как дитя, что еще больше возбудило сильную сторону.

– Нэ бэда. Палубишь и мэна, – обнадежил его Цхалтубия и принялся за планомерное, искусное истязание того, кого по ошибке принял за тайного мазохиста из органов. Там у него уже было несколько именитых любителей этой редкостной страстишки.

Начался совершенный кошмар. Орать и выть было бесполезно: стены конспиративной хатки обиты двойным слоем авиастекловаты, украденной алкашами-ремонтниками при переустройстве дачи Сталина. Можно было, конечно, пробить головой двойную раму огромного венецианского окна и вылететь с третьего этажа на улицу, но Ройтман, по его словам, не был внутренне подготовлен к такому варианту спасения. Он вообще ни к чему не был подготовлен, а потому лишь корчился от невыносимых мучений и гипнотического ужаса. Цхалтубия же распалялся все отвратительней и бесстыдней.

Стало ясно, что он задался целью перепробовать весь набор садистских инструментов, начиная с колющих трезубцев древнеязыческих кровавожертвенных времен и кончая золлингеновскими изящными ногтевыдиралками нашего времени. Вспотев, разоблачился догола и превратился в неистового волосатого зверя. Он то сек Ройтмана различными плетьми и ремнями, то, давая передохнуть, покалывал, придавливал, выламывал, зажимал и с оттяжкой вывихивал. При этом регулярно осведомлялся:

– Тэбэ харашо?

– Хватит… хватит… – умоляюще визжал, хрипел, выл и шепелявил Ройтман.

– Это тэбэ хватит, а мнэ нэ хватит, – отвечал Цхалту-бия. При этом он слегка надрезал ятаганчиком мякоть пухлого ройтмановского плечика и впился в надрез ужасно почему-то холодными губами.

Ройтман снова заплакал в каком-то пронзительнейшем экстазе самопроклятия. Цхалтубия же дотрагивался мизинцем до его век и щек, посасывал кончик пальца и приговаривал с застольным грузинским смаком:

– Слозы… слозы… слозы…

Ничего такого полового в чистом виде он пока себе не позволял, но Ройтман вдруг разрыдался еще пуще, поскольку понял, что астигматически необратимо окосел. И произошло это, потому что взгляд его все время безотрывно был прикован к головке огромного бандитского члена, совершавшей, подобно мерзкой голове удава, гипнотические движения прямо перед самым носом своей жертвы. Причем во всю длину этого члена бесстрашно красовалась каллиграфически вытатуированная фраза: ШАК ВПИРОТ ДВА ШАКА НАСАД.

Ройтман поклялся про себя, что придало ему сил, взять эту сволочь, если удастся выжить, взять ее и пытать… пытать… пытать… потом собственноручно отпилить ржавым лобзиком громадный хер до основания… а затем заспиртовать его в подходящей посуде и отправить в закрытый музей комитета, где готовилась экспозиция «ГЛУМЛЕНИЕ ВРАГА НАД НАШИМИ СВЯТЫНЯМИ».

На страстные вопросы Цхалтубии «тэбэ харашо?… хара-шо?… харашо?…» он начал, пристанывая как бы от невыносимой неги, отвечать: «О-о… о-о-о… чу-удно… хорошо… очень хорошо… еще… о-о еще…»

Томительные стенания привели Цхалтубию в бурный экстаз. Он принялся остервенело колоть, надрезать, исполосовывать ремнями тело Ройтмана, но тот, идя ва-банк, продолжал стенать и «телодвиженчески уверять садиста», что испытывает ни с чем не сравнимое наслаждение. Наконец Цхалтубия устало слез с совершенно измордованного «мазохиста» и сказал:

– Калэкция тэбэ ны нужна. Бэром сэбэ. Палучиш бал-шие дэнги. Нэ вздумай мэнжэват. Гдэ мой друг и профессор? Не вздумай мэнжэват.

– Абсолютно не в курсе дела, – ответил Ройтман, вложив в ответ всю жажду вызволения и предельно искреннюю мольбу о доверии. – Но я непременно выясню, у нас ли он. Возможно, несчастный случай?

– Нэт. Он у вас. Все узнай. Я тэбэ буду рэгулярна дэлат наслаждэни.

Ройтман, поняв, что спасен, моментально взял себя в руки. Пообещал использовать все свое влияние и дать для начала исчерпывающую информацию о положении друга Цхалтубии. Записал для пущего понта фамилию, имя, год рождения и место работы. Высказал предположение, что Розенблюм, если он еврей, а не немец, вполне мог быть замешан в сионистской деятельности и попал под обезвреживание поднявшей голову националистической гидры… Делал все это на исходе последних сил, поддерживаемый лишь мечтою вырваться поскорей из богемного ада. Договорились завтра созвониться…

Приняв душ, Цхалтубия спросил, знает ли кацо, как ликвидировать синяки и останавливать возможные мелкие кровотечения? Ройтман дал понять, что все это ему прекрасно известно. Затем Цхалтубия стал очень застенчив, как это случается с натурами впечатлительными и тонкими после выхода из умопомрачительных стихий различных извращений. Он вяло извинился:

– Прости, кацо, если что не так…

Закрыв за ним дверь, Ройтман поклялся отомстить всем – и Мехлису, и Розенблюму, и садисту Цхалтубии…

В ответ на разные деловые замечания Л.З. Ройтман раздражительно крикнул, что тот попробовал бы очутиться на его месте, а тогда уже, понимаете, «брать с ходу»… «давать в зубы чем попало»… «звонить куда следует»… «стрелять без предупреждения» и так далее…

После ужина, в кабинете, сообщники некоторое время сидели молча и, делая вид, что согласно обмозговывают общее дело, лихорадочно думали каждый о своем.

Ройтман прикидывал, когда ему выгоднее всего угробить Л.З., предварительно, разумеется, отыгравшись за все его выёбывания и подоночное чванство с работягой-чекистом, а заодно и пустив по делу о покушении на анализы крови членов политбюро… Ройтман свое возьмет…

Л.З. шел в своем воображении гораздо дальше. Он прикидывал оптимальные варианты ликвидации этого патологического поросенка… Верочки дали в постели стопроцентную гарантию того, что Розенблюм сделал открытие века. Странно, что никто не заметил раньше «смертин» в структурном биохимическом анализе крови, кала, мочи и даже мокроты… Любой осел, сказали Верочки, может теперь обойтись без всяких Розенблюмов. Реплика эта натолкнула Л.З. на очень интересную мысль… на очень интересную мысль…

Она казалась просто всеразрешительной. И, ободренный ею, он чудесно налгал Ройтману о чудовищном запирательстве «идиотика». О том, как он применил к нему ряд приемов активного следствия, но теперь, после рассказа о злоключениях Ройтмана, пережитых с нечеловеческим мужеством и благородством, становится совершенно ясной патологическая природа «идиотиковских» запирательств. Он лишь получал непотребное наслаждение от побоев и оскорблений. Вытянуть из него ничего не удалось, но доведен он до крайней растерянности. Безусловно, чувствуя себя загнанным, сделает немало глупостей.

– Ты посмотришь, как я вытягиваю душу у подследственных. Как я заставляю их память работать в нужном для нас направлении, – сказал Ройтман. – И на что они идут ради избавления от очередного допроса. Ты все это увидишь собственными глазами. – Помимо воли Ройтмана, в последней фразе прозвучал зловещий намек. Но Л.З., внутренне содрогнувшись, не подал виду.

– Гениально, – сказал он с наигранным восхищением.

Отвлечение от дел и веселая беседа, в которой приняли участие и Верочки, существенно сблизили двух злодеев в обоюдном, тайном желании поскорей укокошить друг друга…

Утром Л.З. сказал, что, все хорошенько обдумав, он пришел к выводу о нежелательности дальнейшей возни с Ро-зенблюмом. Не стоит тратить время и нервы. Побои ни к чему не приведут. Его необходимо убрать. Причем как можно скорее…

Ройтман согласился с мудрой поправкой Л.З., попросив дать Розенблюму на завтрак чего-нибудь очень солененького, например красной зачерствевшей икорки и несвежего сыра «рокфор». Никакого чая при этом не давать. Вскоре «идиотик» начнет ныть и требовать воды. Вот тогда-то он и выпьет сельтерской с новым замечательным советским ядом, за синтезирование которого видные химики во главе с Несмеяновым получили закрытую Сталинскую премию первой степени. Выпив этого яда, человек мягко отупляется неотразимой дремотой, но умирает, только уснув, от паралича сердца.

Розенблюму было объявлено, что после завтрака он подпишет протокол о снятии с него всех подозрений. Затем он будет препровожден на машине домой.

Розенблюм настолько повеселел, что умял завтрак в прекрасном расположении духа. После бутербродов с красной икрой и сыром «рокфор» вальяжно попросил чашку крепкого кофе. Л.З. грубо ответил, что здесь не зал ожидания. Дома будет и кофе, и какао…

Протокол, подписанный Розенблюмом, Ройтман тут же сжег по настоянию Л.З…

– Почему задерживается мое освобождение?… Я не со гласен со статусом арестованного… Я умираю от жажды… Безобразие… Просто – тридцать седьмой год, – начал вы ходить из себя Розенблюм минут через двадцать.

Л.З. оцепенело наблюдал за действиями Ройтмана. На кухне он налил в хрустальный бокал газированной воды из сифона. В воду накапал бесцветного новейшего советского яда.

– Извините, пожалуйста, Герш Евсеевич. Запамятова ли. Дела. Не учли, что водоснабжение отключено до худших времен…

Ройтман, войдя в АБОУБ, держал в руках бокал с игриво и свежо пузырящейся газировкой.

– Это мне? – обрадовался несчастный. Он залпом, на глазах у Л.З. выпил яд. Даже застонал слегка от удовольствия и чудесного холодка, ломившего зубы. По-светски отрыгнул в стороночку избыток углекислого газка. – Бла-а-аго-дарю… Я готов.

– Можете погулять перед домом, – сказал Ройтман. – Вы будете доставлены на свою квартиру. Прошу подписать бумажонку о неразглашении. Психология советского допроса априорно постулирует готовность допрашиваемого добровольно…

– Больше – ни слова… Я все подпишу, – сказал Розенблюм.

Почему-то почувствовав себя хозяином положения, а оттого и заспешив с соответствующими жестами, Ройтман сам копал себе могилу. Он ни на йоту не сомневался в том, что Л.З. – слюнявый фраер, которого даже скучновато му-тотошить на допросах, потому что он будет ползать через недельку по полу и булькать, как рак в кипятке, вымачивая жизнь за чистосердечные признания… уж я тебе, блядище, напомню твои «конкретно» и групповую еблю… носок мой вонючий будешь жевать вместо птюхи черного… специально ног мыть не буду…

– Ты, я вижу, слабачок, Захарыч… в кабинете засиделся… отвык от работенки с людьми, – ведя по шоссе своего трофейного красавца, подтравливал Ройтман. Внутренне он уже перешел от законченного дела Розенблюма непосредственно к делу Мехлиса о вредительстве в лаборатории Кремлевки по заданию разведывательных служб США и Израиля…

– Молчу, Залманыч… молчу… куда нам против вас, как сказал портвейну квас… Ты действуешь с необычайной, гениальной выучкой, – льстиво отбрехивался Л.З. А сам боялся лишний раз шевельнуться, чтобы в кармане не выстрелил трофейный дамский пистолет, загодя спущенный с предохранителя.

Когда сладко позевывающего Розенблюма подвезли к дому, Ройтман извинился за необходимое задержание… бывает, Герш Евсеевич… в коммунизме ничего подобного, уверяю вас, уже не предвидится…

– Когда наконец кончится вся эта чертовщина? – не выдержав, воскликнул Розенблюм. Он покачивался от сонливости.

– Очень скоро, Герш Евсеевич, – незаметно щекотнув Л.З., сказал Ройтман, которого так и разрывало от чувства игры и успеха.

– Собственно, не понимаю, на кой черт я с тобой? – спросил Л.З., когда отъехали от дома Розенблюма. – Я ведь, так сказать, разбит микроинсультиком… Мне трудно, понимаете, быть неузнанным народом и твоими тихушниками…

– Одному работать скучновато. Заедем на хатку. Потом я тебя подброшу на дачу. Самое интересное и сложное, между прочим, у нас впереди. Укокошить «идиотика» – дело нехитрое. Тут и дурак управился бы. Надо обдумать, как брать Цхалтубию и организовывать само дело…

Зайдя в конспиративную квартиру, Л.З. по-деловому сказал:

– Давай-ка садись и прикинем план действий.

– Ты абсолютно прав, Захарыч. Только ты что-то не подсказываешь, кого именно мы пустим по делу о вредительстве в анализах, хотя количество подследственных у нас не лимитировано.

– Считаю, что бригада обвиняемых должна быть интернациональной по своему составу, – сказал Л.З. – Сам это ужасно любит. Главное – он ждет хорошего дела. Он тоскует по нему. Если не мы, то нас в любую минуту обскачут.

– Не обскачут, – зловеще ухмыльнулся Ройтман, наливая в тонкую рюмочку «Наполеона». Л.З. выпил коньячку, занюхав лимончиком:

– Это за тебя, Залманыч.

– Я днем не пью, – сказал Ройтман, сел к столу и положил перед собой чистый лист бумаги. – Ну-с давай прикинем. У тебя ведь есть, сознавайся уж, про запас имечко. Без известной фигуры нам не обойтись. Без достойной фигуры – мы в заднице Поля Робсона… Пошевели, Захарыч, мозгами… – говоря все это, Ройтман с совершенной ясностью знал, что он будет делать через несколько минут. Выдумывать ничего не придется. Все имеется в готовом виде. И все это выложит сам товарищ Мехлис на первом же допросе в присутствии Берии и Абакумова… Проститутки Верки продадут его со всеми потрохами…

В этот момент Ройтман ощутил на своем виске теплый кружочек оружейного металла, спутать который ни с чем другим было невозможно. Л.З., воспользовавшись мечтательным состоянием сообщника и прекрасно понимая, что вчера было рано – завтра будет поздно, зашел сзади и приставил дуло изящного пистолетика к мгновенно побелевшему черепу… мразь… мразь… только бы не сблевать до выстрела…

– Я неплохо читаю мысли на расстоянии, Ройтман, – твердо сказал Л.З. – Слушай меня внимательно. Мехлиса голыми руками не возьмешь… Шевельнешься – превращу в дуршлаг и в кусок швейцарского сыра со слезой, как говаривал, угробленный тобою лично мой старый товарищ майор Суровцев…

– Захарыч… ты что?… о каких ты говоришь мыслях?… что за поповщина? – залепетал Ройтман, застыв послушно на месте и глядя в одну точку на стене напротив, где одиноко висела какая-то антикварная древнеперсидская прижигалка – все, что осталось от бесценной коллекции орудий пыток, нахально унесенной вчера Цхалтубией. – Каких ты хочешь гарантий?… Неужели тебе могло прийти в голову, что… Мы же неповторимо сблизились… Не теряй неповторимого друга… ты неповторимо ошибаешься… смешно… неповторимо смешно… – Ройтман скорей всего бессознательно упирал на слово «неповторимо». Почему-то именно за него лихорадочно хватался, как за соломинку. Возможно, в слове этом было заключено все, что оставалось у него от Образа Жизни под тяжким гнетом предсмертия…

В течение какого-то, абсолютно не поддающегося измерению психикой времени – а точнее, при полном выпадении из его всеобволакивающего течения – Л.З. и Ройтман пребывали в совершеннейшем гипнотическом столбняке. Палец Л.З. застыл на спусковом крючке, и от этого удивительного разлада простейшей, казалось бы, из функций безотказного прежде организма в убийцу-новичка проник ужас, равный все усиливающемуся ужасу жертвы. Это был весьма комичный, ежели бы случайно подсмотреть и подслушать со стороны, диалог сдавленных глоток и стучавших друг о друга челюстей. Причем челюсти Ройтмана настолько уже измельчили слово «неповторимо», что оно просто стекало вместе со слюной с опущенных уголков дрожащих губ – не-е-е-е-е…

А Л.З. никак не мог выговорить первого слова какой-то заклиненной в мозгу фразы – ды-ды-ды… ды-ды-ды-ды…

Возьми Ройтман каким-либо образом себя в тот миг в руки – он моментально обезоружил бы Л.З., словно парализованного всеобщим параличом, мычащего что-то дебила.

Никогда не понять, почему первым вышел из столбняка Л.З. Он выговорил, наконец, заикаясь:

– Ды-ды… та-та-та… таких друзей, как ты… мы брали за уши… в брянском лесу… закладывали ножки в сапожки… на-на-на-на-тягивали на халабалу – де-де-делали чу-чу-чучелу… – это он повторил любимую фразочку своего погиб шего лубянского дружка Суровцева.

– Не-не-не-не-е-е-е… – завыл Ройтман.

Дамский пистолетик жахнул вдруг ему в висок, словно обретя собственную волю, как удивлялся впоследствии Л.З., жахнул и дернулся вместе с рукой в сторону. Но Л.З. все еще не мог сдвинуться с места, не мог даже шевельнуться и остолбенело смотрел, как Ройтман, откинутый немного в сторону выстрелом, захрипев, начал заваливаться не в бок, а падать головой вперед на письменный стол, словно воля его, пережившая на мгновение разум, успела по странной посмертной инерции удержать мертвое тело от всегда неприятного живому телу падения на пол…

Все, что делал затем Л.З., он делал осмысленно, точно и быстро, хотя ухитрился ни разу не взглянуть на мертвое лицо убитого человека… Тщательно обтер пистолет носовым платком, тщательно же сдул с него мельчайшие ворсинки, вложил затем в правую безжизненную руку, передернувшись при этом всем телом, как в детстве от воображенного темною ночью присутствия жуткой нечисти под детской кроватью, слепил с пистолетом пальцы Ройтмана, затем разжал свои, и пистолет вывалился на пол, чуть не повиснув на дужке спускового крючка…

То же самое, что и с пистолетом, Л.З. проделал с коньячной рюмкой. Она вполне могла навести следователя на мысль о последнем, печальном посошке коньячка, принятого самоубийцей, так сказать, на дорожку. Вынул из кармана убитого подписку о неразглашении. Спустил ее в унитаз. Уходя, взмолился, чтобы дознание было проведено со всем советским распиздяйством и без дотошной баллистической экспертизы… Ушел незамеченным… Шел по улице, подняв воротник штатского пальто и конспиративно покашливая в пушистое кашне, чтобы народ никак не смог узнать давно знакомые черты выразительного лица товарища Мехлиса – видного соратника Сталина.

С этой же целью взял не такси, а остановил «левака», который уж наверняка не стал бы докладывать с пушком халтурки на рыле о том, что… тогда-то… во столько-то… довез такого-то… туда-то…

На даче уничтожил все следы присутствия Ройтмана и Розенблюма. Спрятал подальше исписанные им листки с формулами и методологическими пояснениями…

Принял душ…

Вечером рассказал обо всем Верочкам…

Они и распустили на следующий день слух о том, что в Москве и пригородах активизировал свои действия половой маньяк, насилующий после садистических избиений мужчин среднего и пожилого возраста.

Слухи стали совершенно зловещими и проникли даже на Запад, когда труп Розенблюма был обнаружен соседями по коммунальной квартире, несколько дней злобно про-скандаливших друг с другом в поисках источника навязчивой вони.

Л.З. похохатывал, но не выпускал из руки стекляшечки с нитроглицерином. Дружок с Лубянки, генерал Малов, позвонил ему однажды ночью и сообщил, что найден застрелившийся Ройтман.

Л.З. перетрухнул так, что не мог связно полюбопытствовать и выразить нужные эмоции. Генерал смачно материл покойного за то, что тот по-хамски не оставил ни малейшей объяснительной записки, хотя имел, как и все они, готовые бланки с текстом: «Прошу в моей смерти никого не винить. Прошу товарищей по работе возвратить рублей (сумма прописью) в кассу взаимопомощи в счет моей зарплаты, согласно расчетной ведомости № (заполняется непоср-м нач-ом с-цы). Поступаю принципиально, потому что лучше смерть, чем (конкретно указать). Число. Месяц. Год… Место для отпечатка указ-го п-ца с-цы (подпись разборчиво)».

Л.З. попросил купить венок от его имени… Сообщать регулярно о ходе дела…

Успокоился он тогда, когда взятый Цхалтубия сознался в том, что имел многолетние связи и с Розенблюмом и с Ройтманом, но доставлял им регулярно только удовольствия диалектического, как он выразился, порядка. В обмен на обещание сохранить ему жизнь взял на себя еще четыре нераскрытых убийства мужчин, ограбленных и избитых до неузнаваемости… На работу Л.З. больше не выходил, поскольку при повторных исследованиях у него действительно обнаружили резкую закупорку различных сосудов, склеротические явления в мозгу и истощение нервной системы.

Правда, Госконтроль держал его в курсе всех важнейших дел, консультировался и приглашал на заседания парткома…