Уплывают отражения с поверхности памяти, как светлые облака с зеркала моря; но иногда поток дней погружает в таинственную глубину, в которой сливаются времена, и прошедшее остается непреходящим.

Потоком благословения ощущала я дни на Синае. И перепад уровней моего бытия — до черты у подножия Святой горы и после этой черты — был переходом от обыденного к чудесному, от принадлежащего мне самой — к тому, что превосходит мои возможности и открывается как дар и милость.

Одним из самых глубинных событий осталась литургия в часовне Неопалимой Купины.

Ее совершают с первых веков на корне Тернового Куста раз в неделю, в субботу; для братии это привычно, как восход солнца, и никому не пришло в голову, что я могу этого не знать. А я об этом не знала еще в ночь перед моей последней, второй в монастыре субботой.

Но кто-то стал исподволь меня к ней готовить — Ангел-хранитель? Или пророк Моисей, местный распорядитель Священной Трапезы? Или русские святые, молитвами которых я совершила дальний путь?

Меня давно беспокоило, как я буду исповедоваться перед причастием: моего знания английского едва хватало, чтобы понимать и выговаривать простые слова. Никто не исповедовался в храме перед литургией — паломников по утрам почти не бывает, а у монахов есть особое время для беседы с духовным отцом. Отец Адриан и отец Павел не исповедовали по-английски и отправили меня к архиепископу. Меньше всего хотелось мне беспокоить архиепископа по столь для меня личному, а для него незначительному поводу, как мои грехи. — «Почему? — удивился отец Павел. — Все монахи исповедуются у него. Я скажу о вас сам. Он у нас очень добрый».

Владыка Дамианос назначил мне вечер пятницы. В приемной уже сидел монах, который встретил меня в день приезда и проводил сюда же, отец Иустин; тогда лицо его мне показалось знакомым, но это было совсем невероятно, и я не придала значения первому впечатлению. Теперь он упомянул, что окончил Парижский богословский институт, и мы вычислили те майские дни трехлетней давности, когда я могла видеть его в Сергиевском подворьи: этот мир с его великими пустынями и многолюдными столицами снова оказался удивительно тесным для близких по вере.

Вышел из кабинета Владыка, посмотрел на нас устало и отсутствующе, будто медленно переключаясь на наши дела, зажег люстру. «Зачем такая иллюминация?» — успела подумать я. Поискав на полках, достал альбом с фотографиями монастыря и протянул мне:

— Отец Иустин просил об исповеди раньше, — простите, вам придется подождать…

Закрылась за ними дверь из угла приемной в домашнюю церковь.

Сразу нашла я образ Пантократора VI века, перед которым замирает душа — в волнении? печали? трепете перед ликом божественной красоты? Во весь большой лист — голова Христа и благословляющая десница; репродукция чисто воспроизводит оттенки восковых красок, даже стекло теперь не стоит между нами, и я вижу древний образ лицом к лицу.

Прекрасно поставлена голова на высокой открытой шее, в овале густых волос и блеклом круге нимба с едва намеченными перекладинами креста. Необычайна и невыразима одухотворенность бледного аскетического лица, больших глаз с темным обрамлением кругов радужной оболочки, чуть срезанной траурной каймой верхних век. Нижние веки тоже слегка подчеркнуты темной полосой, повторенной слабой тенью под глазами. Волосы, разделенные надвое, ниспадают по сторонам чистого лба и щек. Несимметричный изгиб бровей, тень, продолженная от излома брови вдоль тонкого носа; мягко прорисованные усами губы и небольшая бородка подчеркивают светотеневую лепку лица. И сам нимб обведен как будто траурной каймой.

А в бездонном взгляде Вседержителя — бездонная печаль. Эта божественная — надмирная и умиротворенная — печаль включает меня в свою беспредельность, проникает до дна души и уходит сквозь нее дальше, в уже непостижимое мною — в вечность, в вечную любовь или вечный покой, — под этим взглядом сердце мое тает, как воск, и начинает тихо плакать. Всплывают в памяти строки церковных песнопений — «Векую отринул меня от лица Своего, Свете незаходимый, и покрыла мя есть чуждая тьма…» — чувство ищет слова, но не находит. Он, и правда, оставил меня задолго до моего рождения и вместе с моей землей, и еще на тридцать пять лет жизни, но взгляд Его проходит сквозь подробности судьбы — к тому, что есть сейчас.

С болью в сердце я понимаю, что не готова к исповеди, что, может быть, никогда не была к ней достаточно готова, потому что от начала дней жизнь отделена, отдалена от этого Первообраза, искажена. Нет никаких слов, чтобы заполнить бездну между нами, только сокровенный голос плача может быть Им услышан: Не отвергни меня от лица Твоего и Духа Твоего Святого не отними от меня… А в Его неизреченной печали, проходящей как сквозь подробности судьбы, так и сквозь напластования греха и зла, к светящейся сердцевине, есть неизреченное сострадание.

Не скрой от меня лица Твоего; не отринь во гневе раба Твоего… Не отвергни меня и не оставь меня. Боже, Спаситель мой!

Прислонив альбом к тяжелой вазе с веточками мелких белых цветов, я смотрела на прекрасный лик Господа. А Господь смотрел в мою сокрушенную душу.

…Не из праха выходит горе, и не из земли вырастает беда;

Но человек, рождается на страдание, как искры, чтобы устремляться вверх.

Почему? Все религии мира кругами расходятся от этого вопроса, как круги на воде от брошенного камня.

Что это за великое таинство, всеобъемлющее, как таинство жизни и смерти? Почему само бытие от начала дней причиняет боль? Удел ли это всех людей, или по мере утончения и углубления души умножается скорбь? Как сама жизнь, страдание беспредельно, неисчерпаемо, неизреченно…

Безрассудные страдали за беззаконные пути свои и за неправды свои… приближались к вратам смерти.

Это страдание за грехи, бич Божий за уклонение от путей Его, поражающий целые народы, страдание богооставленности, и страдание во искупление грехов. Есть великое страдание — не быть святым и великое страдание святых, плачущих о грехах мира.

Летит стая лебедей, а Господь, как охотник, натягивает лук, — раненая птица падает к Его ногам, и никто кроме Него не может ее исцелить. Бог ранит душу стрелой любви, и Его избранник ни в чем земном не находит покоя.

«Ибо я искал Того, Кого возжелал, Кого возлюбил, красотою Которого был уязвлен…» — это опять бессмертные «Божественные гимны» Симеона Нового Богослова, плач души о Боге, таинственная мука, смертное томление, алчба и жажда, и неутоленность.

…Имея начаток Духа, и мы в себе стенаем, ожидая усыновления.

…Сам Дух ходатайствует за нас воздыханиями неизреченными..

Это страдание — рождения вечного во временном, бесконечного в конечном, рождения бога в человеке. Это божественный огонь, сжигающий земное, чтобы возгоревшийся прах искрами возносился вверх. Это страдание восхождения, преодоления земного тяготения.

«…Как прикованный к одру прежних болезней, я терзался, и сидя внутри своего жилища, как заключенный в гробе или в бочке, плакал и сильно рыдал, совершенно ничего вне себя не видя. Ибо я искал Того, Кого возжелал, Кого возлюбил, красотою Которого был уязвлен; возжегшись, я горел и весь пламенел. И вот, когда я таким образом проводил жизнь, так плакал, истаивая от слез, и как бичуемый кричал от сильной боли, Он услышал мой вопль, приклонился с немыслимой высоты, и увидев меня, сжалился и снова сподобил меня увидеть Его — невидимого для всех, насколько это доступно человеку… Внезапно Он весь пришел, невыразимо соединился, неизреченно сочетался и без смешения смешался со мною, как огонь в железе и как свет в стекле. Он и меня претворил в огонь и явил светом… — человеком по природе и богом по благодати».

И слова пророка Иеремии «…но было в сердце моем, как бы горящий огонь, заключенный в костях моих, и я истомился, удерживая его — и не мог», — повторяет святой Симеон: «Ибо внутри меня горит как бы огонь, и я не могу молчать, не вынося великого бремени даров Твоих».

…Незаметно прошли полчаса, час. Заглядывал секретарь, монахи спрашивали, где Владыка: «А, исповедует… Это может быть долго».

Дверь открылась часа через два, — они вышли вдвоем, и Владыка пригласил меня войти - Небольшая домашняя церковь Успения Богоматери с безыскусным иконостасом и двумя рядами кресел у противоположной алтарю стены… Владыка прочел обычные перед исповедью молитвы, опустился в кресло и прикрыл глаза. Я тоже села, еще не зная своих первых слов. «Когда вы были крещены? Есть ли у вас духовный отец, и как часто вы исповедуетесь?» — Он выходил навстречу, определяя неспешный ритм разговора, интонацию, предлагая начать не с частностей, а по существу. И я стала говорить о своей духовной жизни с ее недостаточностью и нерегулярностью, с привычными провалами и тем роковым, смертельным рубежом, за которым я старалась выжить в последние несколько лет. Из этой жизни после смерти я уезжала в паломничества по другим странам и монастырям и в нее неизменно возвращалась, как в свой затвор и свою страну. «Почему?» спрашивал вдруг Владыка, и я останавливалась, чтобы разрешить для себя этот вопрос, или: «Когда это было?», и я вспоминала, как это давно прошло, хотя еще не отболело; или: «Вам не кажется, что все эти события имеют одну направленность, и за ними проступает единая Божия воля о вас?» Да, да, — именно так мне и казалось, но нужно было, чтобы об этом сказал кто-то как власть имеющий. «Эта воля для вас неясна или вы не готовы ее принять?» И неясна, и не готова… «Когда человек силен, он ведет долгую борьбу за отречение от мира; когда слаб, — бывает, что Господь все совершает за него Сам…»

Я забыла, что впервые исповедуюсь по-английски, — то, что Господь хотел сказать мне Сам, он писал на скрижалях сердца.

    …Исцели меня. Господи, ибо кости мои потрясены;      И душа моя сильно потрясена; Ты же, Господи, доколе?

Беспросветный мрак, как в погребальной пещере, в узком переходе между внешними и внутренними воротами монастырской стены. Сторож-бедуин не открыл дверь, я долго жду, потом начинаю негромко стучать по гулкой обшивке. Спит он там что ли, или его и вовсе нет? Металлический звук раскалывает безмолвие ночи, и мне кажется, что его слышно во всем монастыре, но за дверью никто не отзывается. Жутковато стоять в этой кромешной тьме под давящей толщей каменных стен, и мне вспоминаются девы юродивые, опоздавшие на брак, с погасшими светильниками стоящие у дверей затворенных. Каким дивным торжеством представляется сейчас всенощная, совершаемая в храме… Уже около пяти, так я могу не попасть и на литургию, и это пугает гораздо больше, чем окружающая тьма. Господи, помилуй, не отвергни меня от лица Твоего, не оставь в тени смертной…

Наконец, со скрежетом проворачивается ключ, и тяжелую дверь — медленно, как крышку гроба — отворяет отец Иоанн, эконом. Из-за его спины выглядывает улыбающийся во весь рот старый бедуин: оказалось, с вечера он забыл связку ключей в канцелярии, а спросонок никак не мог сообразить, куда они подевались.

Двор безлюден и безмолвен, вся братия на службе, — слава Богу, стук мой никого, кроме сторожа, разбудить не мог…

Кончается всенощная, проходит по храму всегда безмолвный горбоносый монах, взмахивает широким черным рукавом рясы, поднимая палку с медным колпачком на конце, и гасит свечи. И вдруг я вижу, что все куда-то исчезли, хотя никто не проходил к выходу, и я осталась в храме одна. Подходит послушник Николай и спрашивает: разве я не хочу быть на литургии в приделе Неопалимой Купины? Вот оно что, братия прошли через боковые приделы за главный алтарь… Неужели могло случиться, что я не узнала бы об этом? И я ощутила то же веяние страха, которое касалось меня, когда я стояла во мраке перед закрытой дверью. А как же страшно лишиться небесной евхаристии…

Сняв обувь, я вхожу под мерцающий золотой свод часовни. Отец Иустин уже читает Часы. Сразу у входа стоит на коленях Кириаки, склонив голову; за ней старая гречанка-монахиня, приехавшая вчера из Иерусалима; я опускаюсь на колени рядом с ней. И снова вижу неогражденный престол, неугасимые лампады, серебряную плиту с иконами и круглым проемом над корнем и сам Горящий Куст в раме окна. У алтаря отец Адриан в красном фелоне с золотыми крестами в терновых венках: от горящего Тернового Куста до венка тернового и воскресения — все вмещается в малой часовне.

У противоположного входа — отцы Павел и Михаил; в приделах за дверными завесами еще несколько монахов.

— Во Царствии Твоем помяни нас. Господи, егда приидеши во Царствии Твоем… — просят они за всех нас.

Престол, Святая Чаша, Неопалимая вечно живая Купина, слова блаженств в их изначальной византийской весомости, проступающей сквозь таинственный покров незнакомого языка… Прекрасное древнее унисонное пение проходит меня насквозь, как взгляд Христа с иконы. Это пение не сломано безбожным реформаторством, подобным насилию нашего Петра, не подвергнуто отсечению от корней, итальянизации с ее душевностью и сентиментальностью. Ни фальши, ни претенциозности, ни витиеватых прикрас, ни намеренной приподнятости — никакой лжи. Искренность и глубина молитвенного обращения к Богу, покаяние и благодарение, упование и плач — такая сокрушающая подлинность бывает только в монашеском пении…

Несколько лет назад на глухом приходе я впервые услышала в записи эти песнопения, достигшие затерянной в российских снегах деревни вслед за византийским богослужением. И сразу, с первых «Кирие, элейсон», пение вошло в душу, как стрела направленная, как молитва. Глядя сквозь заиндевевшее стекло на зажженные лампады звезд в морозной ночи, я прослушала запись до конца. Потом повторила с начала, уже с закрытыми глазами, и волны молитвы проходили сквозь сердце, и мозг, и плоть, сливая их воедино в предстоянии, сокрушении, любви. И не было утоления, хотелось длить и длить это без конца…

И вот теперь это повторялось в живой полноте богослужения — на другом краю света, в синайском храме, в приделе Неопалимой Купины. С замиранием сердца ждала я Евхаристического канона. Негромким, но внутренне торжествующим мерным гласом был прочитан Символ веры. И вот над ровным пространством чтения тихо воспарила «Милость мира…», и выше, вместе с вознесенной Чашей поднимается голос иерея:

     — Твоя от Твоих Тебе приносяще о всех и за вся…

И хор отвечает единением и возношением душ:

     — Тебе поем. Тебе благословим, Тебе благодарим, Господи…

В ужасающей священной открытости престола отец Адриан разламывает Святой Хлеб, делает частицей знамение креста и опускает ее в Потир, едва слышно произнеся слова: «Исполнение Духа Святаго»…

И в памяти моей повторяются слова из молитвы преподобного Симеона Нового Богослова перед причастием: «…Но сие паки вем, яко ни величество прегрешений, ни грехов множество превосходит Бога моего многое долготерпение и человеколюбие крайнее; но милостью сострастия тепле кающияся и чистиши, и светлиши, и Света твориши причастники, общники Божества Твоего соделоваяй независтно… И дерзая Твоим богатым к нам благодеянием, радуяся вкупе и трепеща, Огневи причащаюся, трава сый, и странно чудо, орошаем неопально, якоже убо Купина древле неопально горящи…»

Душа, душа, неопалимый куст терновника, горящий в огне божественной любви, — так вот где замыкается этот вечный круг…