Территория Евы

Алфёрова Татьяна Георгиевна

Перелесок

 

 

«Уже застегнута гряда…»

Уже застегнута гряда

на пуговицы зерен,

сырой суглинок у пруда,

что чернозем твой, черен.

Цветет подснежник, как в лесу,

и мхом укрыты клумбы.

Перцовку пьют под колбасу

заезжие колумбы.

До города – пятнадцать верст,

а здесь страна в шесть соток,

и быт ненатурально прост

за сеткою решеток.

Лопата, шланг, фанерный дом,

весенний сев – как греза.

И настоящие при том

апрель, тепло, береза.

 

Летняя песня

Яблоня качнула веткой,

тяжелой от цвета.

Небо темное проветрить

налетело лето.

Собирай на стол, хозяйка,

дорога пылится,

и от нетерпенья зябко.

Скачет в руки птица.

Вот, летают руки сами:

гостям по щегленку.

Раскололи небесами

звездную солонку.

 

«Лето все быстрей проходит..»

Лето все быстрей проходит

в сочетании с дождем.

Не исправиться погоде,

вспух простывший водоем.

Расписная завитая

вертит дачами тоска,

керосинный дух летает

и пятнает облака.

Зябко, сыро, сбиты маки,

стебли голые торчат.

Мордой в печку спят собаки,

под подушкой сны ворчат.

Вянут в спальне сарафаны,

чай не сходит со стола.

Домовые утром рано

моют боты добела.

 

Осень на даче

Сырой нетопленый домишко,

на вид картонный. В нем ли жить,

когда с дождливою одышкой

октябрь на яблонях лежит?

Когда единственным досугом —

окно заплаканное в сад,

когда холодная посуда

остудит чай, и будешь рад

сухим поленьям, словно другу,

нагрянувшему в стылый дом

с вином, и мигом всю округу,

уснувшую с таким трудом

в промозглых сумерках текучих,

вы перебудите, смеясь,

и, опьянения попутчик,

презрев проселочную грязь,

к вам вольный дух в речах и жестах

спускается из темноты,

и искажаются блаженством

его нетрезвые черты.

Но кончилось вино… Остыла

печурка через три часа.

Как партизан, похмелье с тыла

ползет на ваши голоса.

И нет ни друга, ни веселья,

и стало вдвое холодней.

И каждый вечер новоселье

луны в небесном полотне.

 

«Как плакал старый человек…»

Как плакал старый человек

под окнами «хрущевки»!

Вздувались, словно русла рек,

морщины, складки, щеки.

Он вынес старый табурет —

на нем удобней плакать.

А день, июнем разогрет,

сиреневую мякоть

лениво осыпал с куста,

и синь небес была пуста.

У человека за спиной

дрожала занавеска,

но тот, кто звал его домой,

он виделся не резко.

Кто звал, тот прятался, стыдясь

смешной неловкой сцены.

Лишь занавески ветхой бязь

облизывала стены.

Дразнила горечью сирень,

и цвел тугой ленивый день.

Когда бы старость нам дала

сирень, и плач у дома,

и тех, кто ждет, кто от стола

бежит, тоской ведомый,

моля, храня нас от чужих,

хоть сам чужих стыдится,

ну кто б из нас, пускай чуть жив,

не прянул бледной птицей

считать с одышкой этажи?

Я лгу. Что плакал он, скажи?

Ведь это ты стоял за тем,

зовущим в дом напрасно.

Фырча, кривлялся и затем,

язык свернувши красный,

шептал: «Старик, ты надоел

друзьям и домочадцам,

себе – обуза, не у дел,

дай смерти достучаться.

Тебя не любит жизнь давно,

кончай клевать свое пшено».

Сознайся, так? Бывало, твой

мешался шепот с тенью,

и дома – хоть на стены вой —

не помогали стены.

Я верю – что за ерунда? —

под шепот твой старею,

чтоб не сбежать – зачем? Куда? —

держусь за батарею.

Когда б заплакать удалось,

но нету слез, а только злость.

 

«По первому снегу так хочется ехать куда-то…»

По первому снегу так хочется ехать куда-то,

чтоб ночь, и вокзал, и билеты с проставленной датой,

##########но без указания станции —

##########вперед, наугад, что достанется.

Чтоб ждали друзья, позабытые прочно, из прошлого,

чтоб тени вагона стреляли глазами порочными

##########на синие в поле огни,

##########дразня на бегу: догони!

Чтоб ты к остановке тащил чемоданы и сумки,

привычно ворча, что я вечно тяжелое суну,

##########тяжелое, крупно-стеклянное,

##########почти наобум, не заглядывая.

Как жалко, что вместе сегодня нам поздно приехать,

по первому снегу октябрь расставляет прорехи,

##########снег съежился мертвой корой.

##########Но будет наутро второй.

 

В автобусе

Цветет чугунная ограда,

под снегом лилии горят.

Я еду через мост, мне надо

туда, за мост, за спящий сад.

И так ограда величава

и снежный так богат убор,

что я, к окну приникнув, справа

отображения в упор

не вижу, то есть вижу, только

не я, не я там за стеклом,

другая: Марта или Ольга,

бровей капризных лжет излом,

запахнута под горло шубка,

боярка спущена на лоб,

и забываю злые шутки

реальности, ее галоп,

дыру в протертой рукавице,

дешевый в сетке маргарин…

Я еду через мост. Мне снится:

снег за полозьями горит.

 

Матвеев мост

На Крюковом канале

меж двух опор моста

лежали, как в журнале

на плоскости листа,

окаймлены морозом,

впечатанные в лед,

цветы: тюльпаны, розы

и, черт их разберет,

еще какие флоксы,

в гирлянду завиты.

Пусть вечер тьмой облекся,

но видно: на цветы

два брошены кокоса,

мохнатых и смешных.

И тотчас, как с откоса,

писать пускаюсь стих

о том, как новый русский

повздорил на мосту

с невестой и в нагрузку

за ней спустил фату,

цветы, кокосы, банты

в канал – и поканал

на джипе под куранты

шампанского. Финал.

А может, дева, плача,

здесь спрыгнула сама,

да только незадача:

на улице зима.

Лед тонок – не проблема,

его пробью и я,

но коль такая тема,

так где же полынья?

Наверное, невеста

повисла на мосту,

и новорусский с места,

схватившись за фату,

втащил ее обратно.

Их нравы – как кроссворд.

Они родного брата

чуть что – и вмиг за борт.

Нет, за́ борт, извините.

Не пей, мой друг, коньяк,

когда луна в зените,

а за окошком мрак!

 

«Он просто кочует из дома в дом…»

Он просто кочует из дома в дом

и сеет вокруг тоску.

Покурит, кофе попьет, потом

уходит, как по песку,

увязнув в прощании и пальто,

глядит безнадежным псом.

И стыдно становится мне за то,

что дар его невесом.

Он нищ, и его не прокормит жена,

поскольку нет таковой.

Он будет писать во все времена

о небе над головой,

которое знает по слухам, боюсь.

Он пресен, как хлеб, и тих,

считая, что с миром случайный союз

сам должен к нему прийти.

Я после его посещений больна,

но кто ему даст вина?

 

«Какой попутчик подставлял плечо…»

Какой попутчик подставлял плечо,

чтоб я могла вздремнуть в ночном вагоне,

где каждый стык под колесом влечет,

как старые пластинки на «Ригонде»,

бренчать бутылок потные ряды

(пустая тара данью проводнице

связала тамбур – коридор впритык,

в их плотной зелени не проскочить и спице)?

Какой попутчик приносил стакан

с несладким тепловато-рыжим пойлом,

чтоб мной разбитый сей Грааль стекал

в рюкзак, таращившийся вазою напольной,

зовя на пиршество поджарых местных мух,

и дерматиновая шторка на окошке

вспухала от невысказанной вслух

обиды и признаний понарошку?

Какой попутчик шел со мной курить

и пепел стряхивать в измятую жестянку

под приглушенное луною попурри

пейзажей от стоянки до стоянки?

Какой попутчик целовал меня,

а после мы въезжали, словно в пойму,

в разлив пристанционного огня?

Из всей поездки лишь его не помню.

 

Переводные картинки

Приход гусар в провинцию. Этюд,

изученный по сотне описаний.

Вот пожилым прелестницам поют

о сладости объятий и лобзаний,

вот занавеску ручка теребит,

супруг дородный дрыхнет на перине.

Наутро у жены усталый вид.

– Где мой кисет? – Мы свату подарили.

– А три бутылки, этих, божоле,

что, тоже свату? – И жена рыдает.

Приход гусар хранится в хрустале

всей женской памяти, а годы за годами

уходят и уводят героинь

переживаний местных и масштабных,

но современный взгляд куда ни кинь,

не модно из огня таскать каштаны.

Военное училище. Окрест

два садоводства, маленький поселок.

К концу сезона женам надоест

пейзаж, застиранный за лето, невеселый.

Курсантики шныряют по садам,

цыганят яблоки у жадных садоводов.

Хозяйка крикнет из окна: «Не дам!» —

а после загорюет отчего-то.

В натопленной каморке не уснуть,

перед глазами стриженый затылок.

Ах, если бы курсантика вернуть

да покормить, покуда не остыла

еда ли, бабья жалость или боль

по молодости без огня, азарта.

Забывшись, в третий раз насыплет соль

в кастрюлю с супом, сваренным на завтра.

 

«Купчиха за чаем потела…»

Купчиха за чаем потела,

тек бисер на лоб из-под кички.

И время тогда не летело,

а шло, уважая привычки

ее бесконечного быта.

От лип на дворе пахло медом.

Сомлевшей хозяйкой забыта,

левретка спала под комодом.

Три пестрые курицы в грядки

залезли, а дворне нет дела.

Но было, все было в порядке,

и время еще не летело.

Мы чай пьем, случается, тоже,

но всё на бегу, между прочим.

А дни – как свиданья в прихожей

и даже немного короче.

 

«Не прекратится движенье вовек:..»

Не прекратится движенье вовек:

эскалатор метро – как пресс-релиз,

счастливые любовники едут вверх,

несчастные любовники едут вниз.

Несчастным прощаться – и по домам,

объятья стряхнув, как в прихожей пальто,

бежать от охотницы мелодрам

луны, воспаленной и налитой.

Счастливых любовников ждет маршрут

к свободной квартире друзей своих,

где, туфель не сняв, торопясь разольют

вино, принесенное на двоих.

И после, смущаясь чужих зеркал,

пред тем как раздеться, потушат свет,

чтобы нежней перламутр сверкал

тела, бегущего телу вслед.

 

Любовники Кавафиса

Они встают – зрачок небесный красен, —

Просохнут пятна на чужом матрасе,

Остерегаясь болтовни окна.

До одури, до спазма, до озноба,

Не поднимая глаз, боятся оба,

Что страсть и утоленная видна.

Там улица шумит за занавеской,

Отрезана стеной кирпичной веско,

Но ненадежны дверь, окно, стена.

Они оденутся, поврозь покинут стены,

Чтобы расстаться, сжаться, слиться с тенью,

И страсть останется одна – обнажена.

 

«Для кого старухи надевают брошки…»

Для кого старухи надевают брошки,

для кого старухи надевают серьги?

На щеках их цвета вызревшей морошки

поцелуй оставит разве шарфик серый.

Вот одна гуляет жидкою аллеей,

толстая собачка ковыляет рядом.

У обеих вспухшие старые колени

и седые ломкие над глазами пряди.

Кто оценит новый – лет пятнадцать – плащик,

кто оценит новую некогда попонку?

Но старуха честно тело свое тащит,

и собачка писать отбежит в сторонку.

Разве что старуха, лет на пять моложе,

им, идя навстречу: «Эка нарядилась!»

И, конфузясь, глянет на свои галоши,

и качнется грузно, как паникадило.

Вспоминать наряды жизни той, реальной

им сейчас доступней, чем погладить платье.

Только моль ворует по опочивальням.

Серебром забвенья время щедро платит.

 

Зима

Спят дома внутри деревни,

Шесть жилых на всю округу.

Сон, как ужас, ужас древний,

Прибивает их друг к другу.

Сывороткой плещет небо,

Бьется снег творожной крупкой.

Стены в дырах, словно невод,

Крыши с черепицей хрупкой.

Шесть старух глядят из окон,

Шесть седых котов на лавках.

Вьюга вьет хрустящий кокон,

Костяной скребется лапкой.

До весны дожить, до света,

До смородиновой почки…

Получить бы шесть ответов,

Если добредут до почты.

 

Анахарсис

[3]

Как ни люби чужую речь,

как ни учи ее, сиречь

ни подбирай к себе —

чужой останешься чужим,

кочевий вольных грубый дым

всегда с тобой,

как дух степной,

как ковыля разбег.

И простодушен, и лукав,

прячь мудрость, словно кость в рукав,

пребудешь дикарем

в глазах любого гончара,

что в кости проиграл вчера,

но верить мог:

нас разный Бог

возьмет, когда умрем.

А как с душою поступить,

когда гнедые по степи

растянут охры нить?

Но для родных – отступник, враг:

всегда достаточно собак,

чтоб вешать их,

жечь пажити

и пышно хоронить.

 

Царское село

Тень кружевную, старый сад

пронзают солнца спицы.

Цветет, как двести лет назад,

сирень императрицы.

Целуют кавалеры дам,

в кустах синеют джинсы,

и то же солнце по садам,

и в тот же грех ложимся,

ведь в грех нельзя войти – но лечь,

грехи горизонтальны.

И новый юнкер держит речь,

чтоб улестить Наталью.

 

Памяти Александра Гуревича

 

«Вот в эти минуты, когда я словами играю…»

Вот в эти минуты, когда я словами играю

и лампы гудение не предвещает покоя,

та, черная, словно весна, пробирается с краю

и, словно весна, сеет в воздухе нечто такое,

что сон разрушает. Но бденье безрадостно с нею.

Мой друг на пути в те края, где дороги иссякнут.

И станет на время всем близким

########################################отставшим

################################################## яснее,

что там, в тех краях, неизбежно окажется всякий.

Он быстро уходит.

#################### О, как он спешит напоследок.

Как раньше, когда мог на лыжах по лесу носиться.

А след ускользающий,

#################### снежный подтаявший слепок

вот-вот исклюют разжиревшие черные птицы.

 

«Укрыта снегом, дремлет дача…»

Укрыта снегом, дремлет дача,

пофыркивает печка, плача, —

все не прогреется труба.

О, как светло, морозно, Саша!

На тополь солнца стяг насажен,

и белизна полян груба

своей предельной чистотою:

ни одного следа вокруг.

Я странный праздник здесь устрою,

созвав друзей, собрав подруг.

Одна смеется: вот как странно —

зима, а вишни рдеют рьяно.

Закуски много – где вино?

Другая, чем-то недовольна,

листает наш альбом настольный

и невпопад глядит в окно.

Ты ходишь к дому и обратно:

дров наколоть, набрать воды.

Ах, Саша, Саша, аккуратно —

чиста поляна – где следы?

Кто струны трогает негромко,

кто ягоды унес в сторонку,

таскает вишни из ведра.

Кто спорит, кто стихи читает,

а лед на стеклах все не тает,

так зябко в комнатах с утра.

Друзья столпились у калитки.

«До завтра!» – кто из них сказал?

Слова мерцают, точно слитки,

но пуст перрон и пуст вокзал.

Все так же на поляне чисто.

Салфетка снежного батиста,

едва дотронешься, – хрустит,

дом стынет башенкой из кости…

Да полно, не входили гости,

не мяли вишенки в горсти.

И, Саша, скоро уж два года,

Как только в памяти ты – тут.

И холоднее небосвода

«до завтра». Завтра – не придут.

 

«Есть край, где солнцем дом…»

Есть край, где солнцем дом

Уже с утра охвачен,

И помнится с трудом,

Что может быть иначе.

Густеют на столе

Оставленные сливки,

По зелени полей

Разбросанные слитки

Желтеют тут и там:

Сурепка, одуванчик.

Как свойственно мечтам,

Взвивается воланчик.

Из чрева чердака

Ужом ползет скакалка,

Гамак круглит бока,

Поскрипывая жалко.

Забыты навсегда

Все книги без картинок.

С запрудою вода

Затеет поединок.

Дед с бабушкой вдвоем

Уселись на приступке.

Покрыли водоем

Цветочные скорлупки.

Гремит в кустах солист.

День, не печалясь, меркнет.

Рвет мама желтый лист —

Свидетельство о смерти.

 

Первый сон

Наш корабль плясал на крутой волне.

Нас несло из мира, несло вовне,

где земли, наверное, вовсе нет.

Берег даже не снился мне.

Моряки исчезали один за другим,

выходя на нетрезвый ют,

лишь цвели оранжевые круги

у проемов пустых кают.

Вот на палубу пеной плеснул бурун,

уплотнился и стал овцой.

Я ползла за ней, я нестройных струн

касалась ногой босой.

И овца обернулась, сказав: «Тебай

вновь отстроен и ждет тебя.

Как дойдем, смотри, не зевай! —

А потом засмеялась, оскалив пасть:

– Нынче легче ползти, чем упасть».

А за белой стеной сухого огня

сто ворот замкнулись, сердито звеня,

юный мир отрицал меня.

 

Перелесок

От чахлых берез и в полпальца осин

оскомина до осязанья.

В России пейзаж повсеместно сквозит

тоской от Ухты до Рязани.

Затем-то сегодняшний натуралист

не любит медлительной брички:

салон легковушки удобен и чист,

и ходят еще электрички.

Поляны под свалками, в реках мазут,

болотца с уловом бутылок —

тем лучше, когда побыстрее везут

и ветер щекочет затылок.

Несешься по трассе: наряднее лес,

в полях зеленеет рассада.

Вот только бы окна закрыть, чтоб не лез

отчетливый запах распада.

 

«Пока мы на небо лишь с этой глядим…»

Пока мы на небо лишь с этой глядим стороны,

пока не сказали еще абсолютного слова,

не сдали на милость осоки могилы родных,

пока, то есть, живы и утром увидимся снова,

как только проснемся и голову чуть повернем, —

не будем, давай вспоминать, что и это проходит.

Мне страшно, мне страшно! Как сердце,

######################################## стучит метроном.

Держи меня голосом, просто спроси о погоде.

 

«Сколь путь ни удлиняй…»

Сколь путь ни удлиняй

В надежде наглядеться,

Все ближе странный край,

Где возвратится детство.

Родные у ворот

Там ждут неторопливо.

Глухая круглый год

На подступах крапива.

Воспоминаньем яств

Стол накрывают к встрече.

Желт, как монгол, скуласт,

Бесстрастен жаркий вечер.

Не киснет молоко,

Пропавший кот мурлычет,

А в лицах так легко

Не отыскать различий

С хранимыми давно,

Еще со старых фото…

В верандное окно

Стекло поставил кто-то…

(Там был сквозной проход,

В стене дыра зияла.

А где-то через год

Самой стены не стало…)

И старше, чем уже,

Друзья глядят сквозь стекла.

На призрачной меже

Земля – и та поблекла.

Друзья идут ко мне,

Измен не прозревая.

Меж тесаных камней

Я здесь одна – живая.

 

«Слова откуда-то берутся…»

Слова откуда-то берутся

и повисают над столом.

Ах, как из блюдца, как из блюдца

мы их, прихлебывая, пьем.

Иное вроде неуместно,

а встанет в шаткую строку —

и плотью злой, тяжеловесной

латает дырочку в боку.

Какое сказочное действо:

глотать слова, как крепкий чай,

как в чьем-то вымышленном детстве

качели до небес качать.

 

«Когда уже насытились словами…»

Когда уже насытились словами

тоски и нежности, упреков и угроз,

когда записки перецеловали,

что больше не читаются всерьез,

когда важней к полузнакомым в гости,

чем нерешаемое заново решать,

когда хватает слуха на акростих,

но не услышать, что душе – душа,

когда уже все пройдено как будто

и раздраженье, что ни день, сильней,

понять, насколько нестерпимо утро

без… Но не вслух! Не надо вслух о ней.

 

Старое письмо

Оставляю апрелю

все прогулки вдоль парка.

Между делом потерю,

что январь мне накаркал,

на открытке внизу впишу,

больше веря карандашу,

чем уступчивой памяти

(не сгорит – закопаете).

Новый город подступит

и возьмет мою старость.

Прошлым (губы – простудой)

сердце дергать осталось.

Я могу обмануть его,

вспоминая минутное,

лишь плохое, а прочее

занести в многоточие.

Время клацает сталью

все быстрей и короче.

Но тебе я оставлю

пару строф или строчек.

До свиданья, любовь моя,

моя тихая Босния.

Вот и все наши глупости,

разгоняются лопасти.

 

Поэт (Рембо)

За твой последний стих

####################и за простой мотив:

он гонит из угла, где прошлое живет,

чтоб нищим умирать, о золоте забыв,

что в поясе хранил, впивавшемся в живот;

за путь – забудь любовь,

##############################забудь малютку речь,

которая тебя над временем несла,

за новые грехи, как хриплая картечь,

исчиркавшие плоть следами без числа;

за право изменить

##############################себе или себя,

за то, что не дошел, за дыры в корабле —

пустеющий стакан, давясь в бреду, сипя,

допей еще за то, что не предать земле.

 

Шовинистическая песенка

Ты считалась лучшею среди нас,

то есть лучше писала стихи,

и в свой адрес немало трескучих фраз,

дружной зависти вопреки,

собирала ты, забывая счет,

что судьба предъявит еще.

Разве можно, внимая пространству, петь,

если женщиной рождена?

Наше дело – швах, наше тело – медь,

гулко бьется в него волна

ненасытного времени день за днем.

Лишь блаженным уютно в нем.

Твой сынишка вполне – чтобы брать – подрос,

спросит муж: «Где обед, жена?»

Он и сам – поэт и на свой вопрос

получить желает сполна.

В общем, все, как у всех, плюс больная мать,

бабьей доли не занимать.

А друзья посетуют за вином,

что не видно тебя давно,

хмуря брови, словно решая бином,

разольют не спеша вино.

У других ведь тоже семья и быт,

ничего, живут, не знобит.

Ты считалась лучшею среди нас.

Ну так что же, чист пьедестал?

Ты молчишь. Почему-то на этот раз

ни один из нас лучшим не стал…

Но роптать и сетовать нет причин,

песни, знаешь, удел мужчин.

 

«И речь становилась стихами…»

И речь становилась стихами,

и звезды спускались с небес,

когда электрички стихали

и в окна заглядывал лес;

дождавшись урочного часа

своей простодушной волшбы,

деревья взбирались на насыпь,

в порог упирались грибы.

Лениво вытягивал крылья

проснувшийся к полночи дом.

Как мы хорошо говорили,

как всё забывали потом.