Планета матери моей

Алибеков Джамиль Адил оглы

Часть первая

МАТЕРИНСКИЙ СЛЕД

 

 

#img_3.jpeg

 

1

Пытаясь воскресить в памяти детство, я неизменно вижу одну и ту же картину: в зыбкой предрассветной мгле на вершине холма — неподвижная фигура мужчины. Я знаю: это муж моей старшей сестры Шарафат, он позвал мать, и та испуганно кинулась к нему так стремительно, что я не успел уцепиться за ее юбку. А ведь обычно не отлипал от материнского подола чуть не весь день. Жуткий страх и неприкаянность в этом большом мире — вот что поразило меня. Но реветь я не стал: все равно мать не услышит! Упрямо стал карабкаться на холм вслед за ней. Мать и муж сестры ушли намного вперед. Они уже были, наверно, в низинке и торопливо шагали к хижине, где жила сестра.

Начало весны. Щебетанье птиц предшествовало рождению дня. Низко над головой кружили голубые сойки. Я ненавидел их всей душой: они унесли мою первую любовь — пушистого цыпленочка.

Небо стало совсем светлым. Запели скворцы. А как прыгали воробьи! Будто танцевали на плетне.

Из хлевов уже стали выгонять скотину, доносились громкие голоса. Круглой розовой щекой солнце коснулось ствола чинары. Я озяб и потянулся к теплому солнышку, но оно не далось мне в руки, поднялось выше. Молодые травы вокруг засверкали: иней растаял, и каждый листочек нанизал на себя блестящую бусину. Солнце, как заправский красильщик, окунув в чан с ярким раствором ночные облака, раскидало их на просушку по небосклону.

Когда я добрался до дома сестры, из него вместе с жужжанием приглушенных голосов донесся пронзительный детский плач.

— Мама, кто это? — спросил я, когда она появилась на пороге.

— У твоей сестры родился сын.

— Это он заплакал?

— Да.

— А почему?

— Чтобы не задохнуться. Раз родился, надо дышать!

— А нельзя дышать и не плакать?

— Нет, миленький, нельзя…

Так я узнал, что в этот мир без слез не приходят.

 

2

Селение Чирахлы приютилось на левом берегу реки Дашгынчай. Если ночью взглянуть с холма Каракопек, то сумрачную долину нипочем не отличить от тихой темной воды. Селение — будто кораблик у причала.

Ночь — хитрая обманщица! Красное она превращала в черное, а рытвины и ухабы делала невидимыми, укрывала мглой. Лишь горные тропинки смутно белели, сбегая с холма к воде. Но перейти реку им не дано.

В узких окнах мерцали огоньки очагов. Где твой собственный дом, сразу не разглядеть. Разве догадаешься по собачьему лаю! У нас в селении водились особенные собаки: огромные, как медведи. Попусту они не брехали, не унижались, уподобляясь дворняжкам, которые готовы облаять каждого и тут же униженно помахать хвостом. Существовало еще племя одичавших бездомных псов; те появлялись только затем, чтобы добыть чего-нибудь, и снова исчезали.

Ясными вечерами подростки взбирались на холм и затевали игры. Была у нас любимая игра: половина ребят пряталась, а другая их искала. Или зашвыривали кость подальше, насколько хватало силенок. Кто первый найдет ее и вернется на прежнее место, тот выиграл.

Роль часов исправно несли сельские петухи. После первых петухов молодежь гнала скот пастись. После вторых — просыпались пахари. Селение без петухов все равно что мельница без воды!

Возвращаясь поздно домой, я неизменно натыкался на нашего хитрого кота. Он поджидал меня, чтобы юркнуть следом в дом. Зимними холодами, когда очаг еле теплился, мы согревали друг друга. Утром он будил меня осторожным мяуканьем. Мать говорила, что кошек обижать нельзя: их затаенная злоба может накликать в дом несчастье.

Я давно сообразил, что в селении мы пришлые. Нас так и называли — беглецы. Мои родители были горцами, по поговорке «добывали хлеб из камня», и, наверно, смогли бы неплохо зажить на обильной равнине, если бы имели хоть клочок собственной земли. Но земли не было, и отец нанимался батрачить: горцы славились как искусные жнецы.

Настоящая нужда началась после смерти отца. Не прошел и сороковой день после похорон, как горькую вдову с детьми стали выгонять из лачуги, где мы временно жили. Хозяйка давно хотела от нас избавиться и какую только напраслину не возводила! То мы, дети, будто бы бросили в дымоход камни, то старшая сестра собралась отбить у хозяйкиной дочки жениха. Однажды с руганью она принесла клок волос в тряпице: якобы нашла под порогом. Конечно, это наше злое заклятие! Иначе почему ее муж стал пропадать неведомо где ночами?

Бедная моя мать все терпела. Молила лишь не выгонять из-под крова до весны. «А заклятий писать мы не умеем, — говорила она. — Себе бы написали, чтоб сиротам был ломоть хлеба».

И все-таки нетерпеливая хозяйка ворвалась однажды к нам, вытащила вон истертый тканый палас, на котором мы спали, ногами вышвырнула подушки и яростно запылила веником, выметая последние наши следы из пустой лачуги.

Мать, словно окаменев, смотрела на разорение. Лишь когда на входной двери защелкнулся огромный висячий замок, она поняла, что надеяться больше не на что. Младшая сестренка Сафар и брат Амиль громко заплакали. А я про себя даже обрадовался: может быть, теперь мы снова вернемся в горы? Отец говорил, что родники там чистые, как хрусталь, а под деревьями полным-полно паданцев — груш и яблок. Душистая мушмула растет. Отважные всадники скачут вперегонки на конях, а их поклажу везут терпеливые ослики…

Ночевали мы под тутовым деревом, прямо на земле. Утром мать сварила «черной лапши»: немного жареного лука, немного муки — и полный котелок воды. Вскоре прибежала наша замужняя старшая сестра, стала утешать: не оставят же люди сирот в беде! Сообща поставят хоть какую-нибудь хибарку.

— А зло пусть падет на эту бессердечную женщину! — добавила она в сердцах.

Мать неожиданно вспылила:

— Замолчи, глупая! Не призывай проклятья на другого. Сенем-хала дочь отдает замуж. Надо же молодым где-то жить? Мы сами виноваты, не ушли вовремя. Запомни: плохих людей не бывает!

Сестра виновато опустила голову.

И вторую ночь провели мы под звездами. Лишь потеснее прижались друг к другу. Мать лежала запрокинув голову, глаза ее были широко открыты. Как волшебно сияла луна! Я порывисто обнял мать за шею.

— Что, миленький? — прошептала она. — Чего испугался? Спи. Быстрее заснешь, пораньше встанешь.

А я и в самом деле испугался луны. Мальчишки уверяли, что, если пристально смотреть на нее, она непременно притянет к себе.

Я заслонил мамины глаза ладонями. Проснувшись после полуночи, пошарил вокруг рукой — матери не было! Неужели луна все-таки унесла ее?!

Мне хотелось вскочить, забросать небесную негодяйку камнями. Пусть бы она скатилась за гору Эргюнеш и разлетелась там на куски. Отдай мою маму!

— Нене! Где ты? — вскричал я отчаянно.

От ствола тутового дерева немедленно отделилась тень. Мать молча прижала меня к груди. Старшей сестре она потом объяснила так:

— Мало ли озорников ночами колобродит? Или рыщет бездомных псов? Напугают детей. У них, кроме меня, нет защиты. Вот и не сплю, сторожу ночь напролет.

 

3

Тяжелая судьба выпала моей бедной матери. Но она оставалась неизменно гордой, никому не кланялась.

Хорошо помню: в новой семье у старшей сестры были корова и буйволица, и, когда сбивали в доме масло, сестра тайком приносила нам оставшуюся пахту. Сливала ее в глиняную маслобойку, снова терпеливо сбивала, пока не получался маленький кусочек масла. Мать сердилась:

— Не носи нам краденого. Ты ведь нарочно оставляешь в пахте жир?

Сестра урезонивала ее:

— Подумай лучше о малышах! Кто узнает, до конца я сбиваю масло или нет? А сухую корку даже пальцем в рот не протолкнешь.

Мать упрямо твердила свое:

— Честность нужна не для других, дочка, а для себя самого. Подумай, какой будет срам, если тебя поймают за руку!

Однажды, в разгар лета, мать еще до восхода солнца собралась в дорогу. Она вела меня за руку, а под мышкой держала сверток из полотняных мешков. Мы шли до самого полудня.

В селении Ахмедлы ее узнали знакомые женщины, усадили в тени на палас, дали умыться холодной водой из родника. Они о чем-то пошептались, повздыхали сочувственно. Мать сказала мне:

— Пойдем, миленький, на жнивье. Я буду подбирать колоски, а ты пока поиграешь на меже.

Я и раньше слышал, что колосья на сжатом поле подбирают лишь самые отпетые бедняки. Пока был жив отец, никто из нас за колосками не ходил.

Из Ахмедлы мы принесли две торбы пшеничных зерен. Нам одолжили осла и навьючили на него поклажу.

Мы ходили несколько раз, но вот ночью к нам нагрянули какие-то люди, переворошили тюфяки, даже глиняный кувшин трясли, прикладывая к нему ухо. Приступили с расспросами ко мне: «Кто матери дал денег? Где она их спрятала? Откуда привезли пшеницу?» Я не понимал этих странных вопросов, повторял: «Не знаю!» Они меня улещивали, совали яблоко. Даже повертели перед глазами наган: мол, такой же подарим, если сознаешься. Только в чем мне было сознаваться?

После их ухода мать горько возмутилась:

— Вместо того чтобы настоящее жулье ловить, наказывать врагов народа, эти бесстыдники меня в чем-то подозревают!

Сбежались соседи. Никто толком не понимал происшедшего. Одни глубокомысленно твердили: «Видно, думали, что ты в сговоре с кулаками? Их добро прячешь?» Другие сердобольно утешали: «Не кручинься, сестрица. Ведь они у тебя ничего не нашли?» Третьи сокрушенно качали головами: «Темные времена нынче, ох темные. Друга от врага не отличишь… Однако власть старается для лучшего. Надо это понимать…»

Лишь наш ближайший сосед дядя Селим объяснил все толково. Селим выручил нашу горемычную семью из беды. Он взвалил на себя наши пожитки и из-под тутового дерева, которое дало нам ненадолго пристанище, перенес к себе во двор. Уступил для житья сарайчик. Селим был образованным человеком, он служил в городе. Ночной обыск тоже вызвал у него негодование.

Дело было в том, что мать стыдилась показаться на жнивье в своем обычном виде. Она напяливала отцовский старый пиджак, низко повязывала голову косынкой, а когда шла, то кривилась на один бок. Не хотелось ей, чтобы знакомые показывали пальцем и шушукались: «Гляди-ка, до чего докатилась семья Залкиши! Вдова его побирается на чужих полях». Мы прокрадывались на жнивье самых дальних колхозов и выбирали время, когда там было безлюдно: из своего селения уходили затемно, а возвращались в густых сумерках.

Той воды, что мать брала с собою в глиняном кувшине, на весь долгий жаркий день иногда не хватало, а к роднику, куда стекались женщины, она ходить стеснялась. Приходилось пить из луж, полных лягушек; мать лишь слегка процеживала стоячую воду сквозь край своего головного платка. Жажда бывала так сильна, что я не обращал внимания на привкус тины и не догадывался, что мать, обратив лицо к востоку, безмолвно молила аллаха, чтобы со мною не приключилось какой-нибудь болезни.

Скрытность наших дальних походов привлекли недобрые глаза и внимание милиции. Заподозрили неладное: поля вплотную подходили к пограничной реке Аракс. А из-за кордона все еще нет-нет да и наведывались бандиты…

 

4

Теперь у нас появилось собственное постоянное жилище. Что из того, что дядя Селим наскоро переделал его из хлева и его корова ночью по-прежнему стояла у нас в углу? Теплое дыхание животного и сладкий травянистый запах сена приятно смешивались с горьким дымом очага, который мы разжигали посреди лачуги; дым уходил сквозь дыру в крыше, оттуда же скупо струился дневной свет.

Дядя Селим с матерью Гюльгяз жил на том же подворье, в двух шагах от нас, в небольшом доме из кирпича-сырца. Все селение так строилось. Оконных рам не существовало вовсе: стекла вмуровывались прямо в стену, намертво.

Когда через много лет я отыскал развалины нашей лачуги, то удивился: как в ней можно было жить?! Одни ласточки лепились на покосившихся стенах.

Помню удивительное лакомство, которое дала мне тогда бабушка Гюльгяз. Она зазвала нас с матерью к себе в дом и протянула мне красного леденцового петушка, насаженного на палочку. Я вертел его во все стороны, пока пальцы не стали липкими. Принял за игрушку. Но бабушка Гюльгяз с беспокойством сказала:

— Сунь его в рот, малыш, и соси поскорее. Не то вовсе растает.

Пока они разговаривали с матерью, я прислушивался лишь вполуха, а сам оглядывал с любопытством комнату. Такого мне еще не приходилось видеть! Кровати с резными деревянными изголовьями и шишечками, поверх цветастых тюфяков подушки-мутаке со свисающими кистями из золотой канители. Бубенчики на них были похожи на маленькие гранатовые яблоки. Посреди стола возвышался таинственный предмет, который смахивал отчасти на желтый самовар.

Бабушка Гюльгяз приметила мое удивление и сказала:

— Подойди поближе, не бойся. Эту вещь Селим купил в городе. В середине у нее играет музыка.

Она повернула широкую трубу над небольшим ящиком раструбом прямо на нас с матерью. Меня одолевали сомнения: ящичек так мал, ступи ногой — и раздавишь! «Где в нем играть музыкантам?» — думалось. На ящике была нарисована девица с распущенными волосами. «Да это простая игрушка! — догадался я. — За трубой спряталась пружинка, и она-то, наверно, заставляет нарисованную куклу играть и двигаться». Бабушка Гюльгяз не умела заводить ящик. Посулила: «Вернется Селим, и ты тогда попляшешь под музыку».

Целый день я смотрел на дорогу, поджидал дядю Селима. Едва увидел, со всех ног бросился навстречу.

Но дядя Селим сперва неторопливо умылся из рукомойника, который висел на тутовом дереве, потом пригладил ладонью густые кудрявые волосы и, лишь утираясь праздничным вышитым полотенцем, заметил меня, рассеянно сказал:

— Ты уже большой мальчик, Замин. Учишься в школе?

— Раньше учился в первом классе, а теперь за ягнятами хожу.

— Так не годится. — Он покачал головой. — Надо успевать все: и учиться, и за ягнятами ходить. Нынче темному человеку в жизни делать нечего!

Бабушка Гюльгяз с кипящим самоваром в руках на ходу бросила:

— Вот ты и последи за ним. Только прежде надо, чтобы у них была крыша над головой.

Я смотрел не отрываясь на дядю Селима. Он мне казался таким добрым и всемогущим!

Селим проговорил задумчиво:

— А что, мать? Уступим им одну комнату, а сами переберемся в другую? Поместимся как-нибудь.

Та замотала головой.

— Зохра не хочет ни за что! Я ей предлагала. Отвечает: «Племя с племенем сживутся, а семья с семьей никогда». Наверно, права. Лучше бери топор, молоток и подправь, где можно, лачужку. Дальше видно будет. — Потом улыбаясь добавила: — Селим, сынок, запусти-ка для нашего славного мальца музыку. С утра ждет!

Я покраснел, застеснялся, но дядя Селим привел меня в комнату, малость покопался в ящике под трубою, и высокий звонкий голос неожиданно запел на весь дом:

Ах, бабушка! Душа-бабушка!

Я не удержался, заглянул под кровать.

— Что ты там ищешь?

— Где эта женщина?

— В граммофоне. Потом как-нибудь объясню. Сейчас надо вас устраивать. Пошли!

Я бросился по двору прямиком, царапая колючками голые коленки. Как я любил тогда дядю Селима!

Иногда он возвращался из города на фаэтоне. Возница, низкорослый мужичок, носил ушанку с красной звездой. Я уже ходил во второй класс и знал, что шапки со звездами бывают только у красных, у «наших». Осмелев, однажды подошел поближе.

— Дяденька, ты Чапаев?

Он неприветливо покосился на меня:

— Отойди прочь. Жеребец лягнет.

Конь прямо-таки притягивал меня. Нарядная сбруя вся в желтых бляшках. Когда тряс гривой, звенели маленькие колокольчики. «Эх, — мечталось мне, — вот бы разок прокатиться!»

Однажды дядя Селим неслышно подошел сзади, подхватил меня и посадил на фаэтон. Мы поехали. Тотчас дома и деревья по сторонам словно ожили, задвигались. Но угнаться за фаэтоном не смогли! Встречные ребятишки смотрели вслед с завистью. А я подумал: будь возница по-настоящему из «наших», он бы и ровесников моих покатал. А то просто звезду на шапку нацепил.

 

5

Над селением возвышался большой круглый холм Каракопек. Словно огромное яйцо вкопали наполовину в землю. Весной холм нежно зеленел первой травкой, а поздней осенью его извилистые тропы белели от инея, словно серебряные пояса. Детвора в поисках раннего щавеля и фиалок взбиралась на вершину, минуя протоптанные дороги. Но ходили туда только в теплую пору года; осенью над холмом гуляли пронизывающие ледяные ветры.

С недавних пор я всякий день поднимался на холм. Карабкался после уроков будто бы за хворостом. А на самом деле?..

Видел я эту девочку и раньше, но в школе она не останавливала внимания. До одного случая. Мы, ватага мальчишек, мчались однажды вдогонку за фаэтоном дяди Селима. Вдруг тот остановился на самой окраине, возле дома за густой колючей изгородью. Это показалось нам очень таинственным. Мы ждали, что будет дальше. Из ворот вышла девочка в длинном платье, косы свисали почти до щиколоток. Глаза ее были черны, как спелые виноградины, а на щеке красовалась родинка, похожая на зернышко перца. Не поднимая глаз, она что-то сказала дяде Селиму. Фаэтон покатил дальше.

Дружки стали дразниться: твой дядя, видно, невесту себе высматривает? Я смутился.

Следующий день показался мне пустым и томительно-скучным. Она не пришла в школу. Тут-то и осенила мысль: взять у матери веревку и отправиться за хворостом. Пройти мимо дома Халлы (так я прозвал ее про себя, что значит «С родинкой»). Но ни одной тени не промелькнуло за колючей изгородью. Уныло взобрался я на вершину холма, сел и уставился сверху на ее двор. Зачем? Чаще нам не дано понимать самих себя.

Час промелькнул незаметно. Истек второй. Я по-прежнему не сводил глаз с дома Халлы.

Понемногу сумерки затопили овраги, стали подбираться к вершине холма. Уже и стадо пригнали в селение.

Я вспомнил, зачем вышел из дому, побежал вниз, на берег Дашгынчая, в заросли бузины. Уперся коленом в землю и стал тянуть на себя сухие корни. Бузина пачкала одежду соком ягод, но я ничего не замечал. Взвалил на спину вязанку — и до чего же она показалась мне тяжела! Сообразить было легко: я так и не повидал девочку с родинкой.

А как объяснить матери долгое отсутствие? Селение у нас такое, что всем известно друг про друга все. Если курица пропадет, женщины знали, в какую сторону повернуться, чтобы стыдить вора.

Во дворе было пусто. Подоенная корова жевала сено. А вся наша маленькая семья сидела на земляном полу в лачуге вокруг расстеленной скатерти за ужином. Мать молча налила мне чаю.

С того дня и пошло: то я уходил учить уроки к товарищу, то задерживался в школе, а на самом деле просиживал предвечерние часы на Каракопеке. Двор Халлы был отсюда виден как на ладони. Я следил, как она подметает двор, колет мелкие поленья или выносит на веранду табурет, садится и читает книгу. Мысленно я все время разговаривал с нею. «Эй, Мензер! Все уроки выучила?» — «Конечно. Осталось переписать набело». — «А что будешь делать после седьмого класса?» — «Поеду учиться в город». — «Вот здорово! Я тоже». — «Значит, будем вместе». — «Послушай, дай я спущусь и помогу тебе колоть дрова. У тебя ведь нет брата, а вчера ты целый день стирала…» — «Откуда ты знаешь?» — «Я все про тебя знаю. Уцеплюсь за ногу орла, он поднимет меня в небо, оттуда и смотрю».

Однажды мои сладкие мысли были прерваны грубым окриком:

— Эй, ты! Убирайся отсюда, пока цел!

Это был Фарадж, рослый парень, которого мы в школе прозвали «Табунщиком», он помогал пасти колхозных лошадей. Фарадж был ловким, сильным, умел на коне скакать без седла.

— Разве здесь твое место?

— Оно не для беженцев!

— Какие мы беженцы?

— Проваливай, болтун. Силенок чуть, а язык с аршин.

— Уйду, но не потому, что испугался…

— Ладно, ладно, топай, не поворачивайся.

На следующий день я довольно долго бродил по холму, не решаясь подняться на вершину. Вдоволь напился из Каменного родника. Вода в нем удивительная: летом холодная, а зимой теплая, даже слегка курится паром на морозе. Вокруг родника когда-то рос густой лакричник, потом его распахали, хотя корни до сих пор можно выкопать. Зимою такой сухой корень горел в очаге жарко, как нефть. Ведь места вокруг селения безлесные и мало кому по средствам покупать дрова. Вот и собирали сухие веточки, стебли и корни, как муравьи хворостинки.

Меня снова нагнал звук копыт. Фарадж скакал, не разбирая тропинок. Я остановился. Он замахнулся — кнут просвистел возле уха. Хотел пнуть ногой, я увернулся.

— Штаны научись носить, а потом на девушек заглядывайся! — свирепо прокричал он.

После уроков я подкараулил Халлы. Спросил в упор:

— Кем тебе приходится сын табунщика?

Она в замешательстве нахмурила брови.

— О ком ты говоришь?

— Сама знаешь, о Фарадже.

— Какое тебе до него дело?

Она повернулась, чтобы уйти. Я заступил дорогу:

— Послушай! Он злой, противный.

— Вот как? Ну и пусть.

— Я хочу быть твоим братом, чтобы оберегать тебя.

Она сначала улыбнулась, потом от души рассмеялась:

— Хорошо. Будь.

С того дня наши отношения изменились, хотя разговаривали мы по-прежнему редко. Встречаясь, дружески здоровались: «Как поживаешь?» — «Хорошо». Вот и все.

Дядя Селим как-то окликнул меня. Только что прошел снегопад, я сбросил с крыши снег и теперь отгребал сугроб от дома. После метели небо стало прозрачным, словно родниковая вода. На солнечную сторону, где сильно припекало, высыпало полселения. Женщины вязали джорабы — толстые носки, старцы степенно беседовали, малыши резвились.

Хотя возле нашего дома никого не было, дядя Селим нерешительно и смущенно озирался.

— Послушай, Замин, — проговорил он с запинкой. — Я тебя попрошу отнести записку. В ней ничего особенного нет. Просто одна школьница попросила разузнать в городе насчет ученья. Я могу ей дать хороший совет. Пусть учится, правда?

— Пусть, — отозвался я. И добавил по-взрослому: — Какой толк дома сидеть?

— Вот и хорошо, — обрадовался Селим. — Их дом на краю селения, за колючей изгородью. Знаешь?

— Знаю… Вернее, найду как-нибудь, — поспешно поправился я, догадываясь, о ком идет речь.

— А еще лучше — отдай по дороге из школы. Только когда возле нее не будет подруг. Чтоб никто не видел. Обещаешь?

Я обещал.

 

6

Так я стал письмоносцем дяди Селима. Мне это было совсем не трудно. Мы уже так подружились с Халлы, что никто не удивлялся, видя нас вместе, даже взявшихся за руки. Я знал места, где росли первые фиалки. Еще не распустившиеся ставил в стакан, и они, согревшись, понемногу открывали лепестки.

У школьников было принято привязывать небольшие букетики фиалок, подснежников, нарциссов к веткам алычи и дарить учителям. Такие нарядные ветки охотно покупали и проезжие. Но я свои цветы приносил только Халлы. Мы уже выросли, окончили семилетку, Халлы поступила в педучилище в городе, а я все рвал для нее цветы.

С сыном табунщика мы больше не сталкивались. Но его горбоносое лицо с выпуклыми глазами и ощеренным редкозубым ртом частенько маячило где-нибудь поблизости.

Однажды дядя Селим отвел меня в сторону.

— Ты не замечал, Фарадж часто ходит в дом к Мензер?

— Какой Фарадж? — переспросил я, хотя отлично понял о ком речь. И неожиданно для самого себя выпалил: — Он скверный человек. Я его ненавижу!

— Почему ненавидишь? Объясни, Замин.

— Он околачивается возле Мензер, когда она приезжает. Крадет арбузы на колхозной бахче и носит ей в подарок.

— Откуда ты знаешь?

— Не трудно догадаться. Во дворе ни семечка не посадил. Еще и навоз из колхозной конюшни продает на сторону. Ворюга! Краденым добром хочет разбогатеть. Чтобы Мензер прельстилась на его подношения — это невероятно. Вы ее не знаете хорошо.

Дядя Селим покачал головой, напряженно думая о чем-то своем.

— Ты еще слишком молод, Замин. Со временем поймешь, что в жизни случается много непонятного. Я тоже, как ты, не верил этому раньше.

От странного разговора на душе сделалось тревожно. Я был рад, что дядя Селим говорил со мной как с равным, считал достаточно взрослым, чтобы доверять. Но откуда у него такое беспокойство, едва речь коснется Мензер? Разве она для него не обычная девчонка, которой он время от времени готов дать полезный совет?

— Табунщик для Мензер что пыль на дороге, — сердито сказал я.

— Но их хотят обручить. Ты слышал об этом? К ней уже многие сватались. Только отец твердит, что у мужчины слово твердо: обещана Фараджу.

— Вы это точно знаете?

— Точно. Боюсь, отец и из техникума ее заберет, — добавил он уныло. — А я хотел, чтобы она училась. Ты же помнишь?

Словно два клыка вонзились в мое сердце. Один — Халлы обручат с Табунщиком. Второй — оказывается, дядя Селим тоже неравнодушен к ней.

— Напишите ей письмо, — проговорил я чужим голосом. — Отнесу. А Фарадж… да я ему дом подожгу!

— Нет, он человек оп-пасный… Не связывайся с н-ним… — Дядя Селим странно заикался.

Прежде я его таким беспомощным никогда не видел. Неужели все оттого, что он боится потерять Мензер? Или это мои выдумки? Дядя просто хороший человек, болеет душой за девушку? Хочет хоть одну из них вырвать из тьмы старых обычаев, из невежества?.. Ведь сказал же он мне однажды, передавая записку для Мензер:

— Скажи ей, пусть не боится отца. Надо будет, в ее судьбу вмещается партийное руководство. Новая деревня это не только колхозы и электричество. Это новые люди! Если хоть одна из девушек получит настоящее образование, за ней наверняка потянутся остальные.

Но сейчас прежней убежденности не было в его тоне. Упавшим голосом пробормотал, что, хочет она или нет, ее все равно отведут в дом нареченного. Все сделается по пословице: налили воды в стакан — она и стала питьевой!

— Но что же нам делать? — вскричал я.

— Поговори с Мензер… убеди ее быть смелее… Пусть сама решит, что для нее лучше…

Что-то недосказанное сквозило в его словах. Я не вдумывался. Мысли мои тоже унеслись далеко.

Какой приветливой, доверчивой была со мною Халлы последнее время перед отъездом. При расставании рука ее все чаще задерживалась в моей.

Однажды, в самом конце февраля, я принес ей несколько ранних нарциссов. Вокруг еще лежал снег, а упрямые стебельки уже поднялись на солнечном бугре. Она взглянула на меня с благодарностью. Белки ее глаз показались мне белее самого чистого снега. Будто тень на снегу, они отливали синевой. Родинка на щеке, возле правого крыла носа, сделалась еще заметнее. Халлы обхватила гибкими пальцами мою руку, поднесла ее вместе с цветами к лицу. Холодок волнения пробежал по моему телу.

— Что ты смеешься, Халлы? — в замешательстве буркнул я.

— Сейчас бы сюда зеркало! Твой нос весь в желтой пыльце!

— Значит, тебе не понравились мои цветы? — спросил я.

— Мне и колючка от тебя дорога, — ответила она.

Мы невольно оглянулись по сторонам. Возле родника никого не было. Только летом здесь полным-полно народу: кто приходит по воду с кувшинами, кто полощет белье, кто просто отдыхает у журчащей воды. Разгоряченные парни, играя в мяч, спешат к роднику напиться.

Халлы вынула платочек и обтерла мое лицо. Старую кепку сдвинула немного набекрень.

— Так красивее, — сказала она. — У тебя большой лоб, зачем его прятать? Ты, наверно, очень умный, Замин?

Я смешался, едва выдавил:

— Какой ум без учения? Дальше учиться я не смогу.

— Почему?

— Кто будет помогать семье, матери? Я очень люблю свою мать. А ты любишь отца?

— Отец есть отец, — сдержанно отозвалась Халлы.

— Но ведь он…

Она приложила к моим губам палец, чтобы не услышать ничего дурного о своем отце…

Вот что мне вспомнилось, пока дядя Селим вел свою сбивчивую речь. Решительно, он не был похож сегодня сам на себя! На того сдержанного умного мужчину, которому я старался подражать последние годы. О Фарадже сказал с раздражением, что тот малограмотный невежда и дальше табунщика никогда не поднимется. Ввернул о самом себе, что близко знаком со всеми большими начальниками из района и что те ценят его.

Я смотрел на дядю Селима во все глаза. У него и внешность переменилась. Густые висячие усы превратились в щеголеватую тонкую полоску над верхней губой. Он поминутно вскидывал брови как бы с насмешкой.

— Существуют никчемные люди, — процедил он презрительно. — Кого ни дай в жены, им следует только радоваться да подкидывать шапку в небо.

Меня кольнуло: не обо мне ли он ведет речь? Неужели, таская его записки, я строил дом счастья другому? А теперь от собственной любви должен отречься?

— Не обижайтесь, дядя, — проронил я, собираясь с духом. — Вы много сделали для нас доброго. Мать постоянно вспоминает об этом. Ваше имя у нее на языке только с благодарностью…

Больше выдавить из себя не смог ни слова. Мне бы закричать: «Оставь Халлы! Я сам люблю ее!», а вместо этого я опрометью бросился прочь. Меня душили слезы горечи. Когда-то я убежал от прекрасной девушки, нарисованной на граммофоне. Теперь убегаю от дяди Селима, который готов отнять у меня Халлы.

Деревянный мостик загрохотал под ногами. Перегнувшись через перила, я смотрел на быстрое течение реки. Разлив должен был вот-вот затопить нижние огороды, подняться до половины морщинистых стволов тутовых деревьев. Пряди травы, лепестки цветов кружились в водоворотах. Заходящее солнце последним усилием пыталось ухватиться за минарет мечети, слабеющими лучами цеплялось за шелковистую поверхность любой лужицы. Оно взывало ко мне гаснущим горячим зраком: «Протяни скорее руку, братец! Удержи меня. Не дай утонуть». Какая жизнь ждет меня впереди? Халлы отдадут Фараджу. Или она достанется дяде Селиму. Бежать отсюда? Оставить навсегда селение? Или терпеть? Всю жизнь смотреть на Халлы лишь издали? Может быть, кинуться головой вниз в речной омут? Тогда Халлы узнает о силе моей любви. Молодых у нас хоронят с мрачной торжественностью, несут над гробом черное полотнище, женщины искренне оплакивают мертвеца.

Понемногу мысли приняли иное направление.

У Халлы хватило храбрости наперекор отцу уйти учиться в город. Неужели она все бросит теперь ради замужества? «После педучилища хочу учиться дальше, в Баку. А ты? Мы ведь не расстанемся?»

А жизнь шла своим чередом. Я вставал на рассвете и каждое утро шел туда, куда меня посылали. Чаще всего возил на арбе навоз в поля. Волы сами знали дорогу, их не надо было погонять; ничто не мешало мне мечтать.

Как-то мелкий камешек ударил мне в спину. Я обернулся.

— Ты, Халлы?! Откуда? Когда приехала?

— Уже совсем не ждешь меня? Выходит, горожанки тебе не по нраву?

— Разве я когда-нибудь попрекал тебя городом?

— А вот я тебя попрекаю!

— Почему же? — обиделся я. — Хорошая работа. За день мне насчитывают по три трудодня.

— Век арбы миновал, Замин! Скоро все будут делать машины — возить тяжести, сеять, жать, молотить. Теперь не погонщики волов нужны, а водители автомобилей.

— Ты прямо как на собрании выступаешь.

В это время я лихорадочно думал, что другого случая открыть свое сердце Халлы мне не представится. А если она только расхохочется в ответ? За что, мол, тебя любить, если ты, как сойка, только и копаешься в навозе?

— Чего ты хочешь от меня? — спросил я вслух.

Халлы горячо отозвалась:

— Чтобы ты учился! Меня уговаривал, ободрял, а сам?..

— А кто позаботится о моей матери, о младших? Я буду учиться, а моя мать будет стирать белье дяди Селима?! Нет, не думай, он хороший человек, он нам помог в трудное время. Если б не это…

— Селим обидел тебя?

Я больше не мог сдерживаться.

— Брось притворяться! Я знаю все. Конечно, он мне не чета. Не в навозе копается, а ходит в блестящих калошах. Склянку духов зараз на папаху выливает. Каждый день новый галстук повязывает…

— Что ты городишь? Какие галстуки? Селим такой же человек, как и ты. Он всего добился сам. Если станешь учиться…

— Да не нужны мне ни твоя учеба, ни ты сама! Иди-ка лучше отсюда…

Я вытянул волов кнутом. Лишь на перевале оглянулся: Халлы стояла на дороге.

На следующий день, в раннее воскресное утро, с кувшином на плече она неожиданно пришла к нам во двор. Я спрятался в лачугу, но мать позвала:

— Замин! К тебе гостья.

— Здравствуйте, сестрица Мензер, — вежливо проронил я, не поднимая глаз.

Но она сразу перешла к делу.

— В городе открываются курсы шоферов. Я тебя уже записала. Твоя мать тоже согласна.

— Но ведь нужно направление от колхоза? Охотники и без меня, наверно, найдутся.

С внезапной горячностью вмешалась мать:

— Я сама попрошу у председателя такую бумагу. Барышня права: нужно ремесло в руки! Умирая, я хочу знать, что ты останешься с верным куском хлеба, сынок.

Она и прежде убеждала: не думай о нас, я всегда заработаю в колхозе, а по дворам — кому чурек испечь, кому паласы вытирать — обещаю больше не ходить!

Уже попрощавшись, Халлы вернулась:

— Вечером я возвращаюсь в город. Ты тоже приезжай. Если надо, вместе пойдем к заведующему курсами.

Мать внимательно посмотрела ей вслед.

— Мы с Мензер вместе в школу ходили. Сейчас она в техникум поступила, хочет стать учительницей. Наверно, им дали задание, чтобы каждый уговорил одного человека из села приехать на курсы. Вот она и старается. Не все ли равно ей, я или другой?

— Думаешь? — задумчиво протянула мать. — Но все равно девушка права: необразованный что слепой. Привези меня сейчас в город, я и шагу там не ступлю. Ступай, сынок, на эти курсы. Прошу тебя.

— Да еще, может, ничего не получится?

— Что мы дурного сделали, чтобы у нас доброе дело не получилось?! — возмутилась мать.

 

7

С тяжелой торбой пшеницы на спине я шагал по дороге в город, перебирая счастливые события вчерашнего дня: Халлы была у нас, понравилась моей матери, а сам я скоро стану шофером! Не сон ли мне снится?! Сколько раз меня посещали сновидения, которые ни в чем не походили на обыденную жизнь. Будто бы бросаюсь с вершины Каракопека и лечу, взмываю выше орлиных гнезд и птенцы тянут ко мне голые длинные шеи. Вижу с вышины, как в реке плещутся косяки рыб. А сверстники, задрав головы, принимают меня за диковинный аэроплан или за волшебную птицу.

Мне не приходилось раньше торговать на рынках. Шум и гомон оглушали. «Пшеничка белая, каравай желтый, пахнет так, что душу отдашь!» — кричал один. «Пшеничные зерна с гранат величиной!» — похвалялся другой. Покупатели упорно спорили, взяв горсть, пересыпали в ладонях: «Сору больно много», «В сырости, верно, держали?»

Я продал свою торбу первому, кто подошел.

— Какая цена, малец?

— Как у других, так и у меня.

Деньги запрятал в карман и отправился побродить по рядам. Каких сладостей только не было! Пахлава сплошь в имбире. Леденцовые петушки на палочках, такие же, как в детстве. А у самых ворот на расстеленных паласах переливались бусы и разноцветные перстеньки. Я справился о цене нитки бус, похожих на алые гранатовые зерна, и не раздумывая купил их. Когда перекидывал торбу за плечо, из рупора на столбе донесся голос. Он пел:

Отца и матери любимая дороже…

Мне стало совестно: о наказах матери забыл вовсе. Невидимая певица, должно быть, хотела предостеречь меня. Хорош сын! А ведь я не расставался с матерью еще ни на один день в своей жизни, и неизвестно, как перенесу разлуку. В детстве я очень боялся, что она может умереть, готов был броситься в могилу за ней. Ночами натягивал одеяло на голову, приучал себя к духоте и беспросветному мраку могилы. Думал, ангелы пожалеют меня и оставят нас обоих на земле.

Ангелы представлялись мне в виде простоволосой красотки на граммофонном ящике дяди Селима. Пухлые щечки, ротик величиной со сливу и отливающие голубизной белки глаз, как у Халлы.

Я бродил по городу, глазея по сторонам. Из подвалов, где помещались мастерские жестянщиков, неслись удары молотков по наковальням. На стенах чайной висели расписные тарелки. Вот бы и у нас с Халлы завелась в доме такая посуда! Белыми пальчиками она берет кусок пахлавы с блюда, подносит мне: «Ешь, Замин. Иначе и я в рот не возьму». Не отрываясь смотрю на ее родинку-перчинку. Лицо Халлы наклоняется все ближе…

На городских улицах, под тенью чинар, меня еще сопровождали наивные юношеские мечты. Остановившись у одной из витрин, я долго смотрел на обложки книг с удивительными рисунками: разъяренные звери, всадники с обнаженными мечами. После школы за два года почти отвык от вида книг. Мать постоянно твердила: «Сынок, возьми у дяди Селима газету, почитай вслух. Хоть буквы из памяти не уйдут!»

Мне всегда хотелось учиться. Я только скрывал это желание от других как неисполнимое. Представлял, с какими глазами мать будет просить помощи у других, если я перестану зарабатывать. Разве не скажут ей: «У тебя сын — детина под потолок, кулаком орех без труда разбивает. Или он хочет сохранить свои руки чистенькими?»

Мать жила одной заботой о нас. Однажды дядя Селим упрекнул ее: «Зачем так убиваться? Все равно сыновья подрастут и покинут тебя, едва их поманят девчонки». Мать покачала головой: «Лишь бы добрые вести от них приходили».

Солнце стало клониться к закату. У прохожего спросил, как мне найти общежитие педагогического техникума. Тот бросил на ходу: «Рядом с сиротским приютом». Пришлось остановить второго:

— Где тут сиротский приют?

— В конце улицы.

Халлы словно поджидала меня. Едва я постучал во входную дверь, как раздался топот ее проворных ног. К стеклу прижалось лицо, по-детски расплющив нос.

И вот она стоит передо мною в красном коротком халатике, которого я никогда на ней не видел. Она сделала шаг, подол взметнулся и приоткрыл на мгновение белое колено. Халлы тотчас одернула халатик, придерживала его, чтобы не распахивался снова.

Мы даже забыли поздороваться. Просто стояли и смотрели друг на друга.

— Как хорошо, что ты пришел, Замин!

— Ты ведь сама велела. Надо с тобою посоветоваться…

— Конечно, конечно! Пойдем наверх. Подруги еще не возвращались. Мы теперь в школе пробные уроки ведем, отметки ученикам ставили.

— Неудобно, если меня застанут.

— Почему? Здесь таких вещей не стесняются.

— Каких?

— Ты же всегда хотел быть моим братом? Забыл? Вот мы и есть брат с сестрой.

Она схватила меня за руку и повела по лестнице. От ее прикосновения пальцы мне обожгло.

Сняв с моего плеча торбу, Халлы вытянулась, будто тетива лука, и легко дотронулась ладонью до моего плеча.

— Вот ты и в городе!

Она ни секунды не могла усидеть на месте. Поправила подушку на кровати, выдвинула и задвинула ящик тумбочки, провела гребнем по волосам, схватила с подоконника чайник, белый в красных розах, убежала с ним.

На тумбочках и подоконниках — везде громоздились стопки книг.

Халлы с тем же лихорадочным оживлением впорхнула в комнату.

— Я тебе так рада! Ко мне ведь никто не приходит. Раньше навещал отец. Но сейчас мы в ссоре.

— Он хочет жить по-старинному, распоряжаться тобой! — вырвалось у меня с ожесточением. — Женщина для него низшее существо!

— А для тебя?

— Да я для своей матери на все готов!

Она задумалась на мгновение и вдруг со смехом сдернула с меня кепку, растрепала волосы, ухватила за чуб и притянула к себе. Я едва не потерял равновесия.

— Не балуйся. Какая ты стала озорница!

— Не хочешь, чтобы я свою силу показывала? А я все могу, вот тебе! Захотела учиться — учусь. Надо было — отца ослушалась.

— Ты не сама все это придумала. — Я невольно нахмурился.

— А кто мне помог, братец Замин?

— Не называй меня братцем.

— У-у, бука. Думаешь, испугалась твоих насупленных бровей? Теперь я ничего не боюсь. Ты сам меня бойся.

Она шутливо замахнулась. Я перехватил ее руки, и маленький сжатый кулачок потерялся в моей раскрытой ладони.

— Вот и все твои силы кончились.

Она тихонько освободила руку, отошла к окну. Оглянулась — выражение лица изменилось.

— Я хочу подарить тебе книгу.

Обложка показалась знакомой, я видел такую же за стеклом витрины: богатырь борется с тигром.

— Вот какие юноши бывают, Замин. Убил свирепого тигра и надел на себя его шкуру.

— Я не знаю этой истории.

— Он сделал так ради любви… Знаешь, со мною рядом живет девушка, у нее есть жених. Возвращаясь со свидания, всякий раз хвалится, что он покорно сносит все ее капризы. «Больше любить будет», — повторяет она.

— Но ты ведь так не будешь поступать со своим женихом?

— Нет, братец. Обещаю. Я возьму веревку, обмотаю своего милого, взвалю себе на спину, как вязанку дров, и понесу хоть на край света…

— Опять «братец»!

— А как?

Я не ответил. Молча полез в карман, поднес к ее глазам сверкающие бусы.

— Это тебе.

Она вспыхнула, покраснела до корней волос. Даже по лбу и шее разлился огонь. Отступила на шаг, словно в испуге:

— Не надо.

— Значит, у тебя уже есть нареченный?! — В ярости я сжал бусы и хотел швырнуть их на пол. Она вцепилась в запястье.

— Никаких нареченных. Ты мой братец, мой гага, и все. Больше мне никто не нужен. Я вообще не выйду замуж.

— А как же Селим? Ведь он писал тебе письма.

Она опустилась перед кроватью на колени, достала плоский деревянный чемоданчик, открыла его и выложила передо мною бумажный сверток.

— Читай, гага.

На одном листке было написано: «Я все узнал. Техникум трехгодичный. Дают койку в общежитии. Есть столовая». На втором: «Почему ты не решаешься? Время уходит. Если сама не можешь вырваться в город, передай документы, я отвезу их». Третий листок уговаривал: «Отец твой колеблется, потому что боится расходов? Успокой его: ты будешь получать стипендию. Неужели наши девушки так беспомощны и трусливы? В других селах уже трактористки есть, ходят в брезентовых штанах, никого не боятся…»

Последнее письмо было более длинным. Я читал его медленно. «Все складывается для нас хорошо. Скоро я получу повышение, фаэтон будет в моем распоряжении. Тогда смогу подвозить тебя в город и обратно хоть каждый день. Можем и еще кого-нибудь брать по дороге, чтобы отец твой не подумал ничего худого. Не печалься, все уладится. О тебе могу говорить только с Замином, он мой верный помощник. Что бы мы делали без него? Будешь учиться в городе, побеседуем обо всем спокойно. Я многое должен сказать тебе. Сожги письмо, не надо, чтобы оно попало в чужие руки. Хотя душа моя чиста и я ничего плохого не замышляю». Подпись была странная: «Соловей».

Я поднял голову и встретил пристальный, изучающий взгляд Халлы. Несколько секунд наши взгляды скрещивались. Наконец я выдавил с кривой усмешкой:

— Больше вы в Замине не нуждаетесь? Скажи правду, он часто приходит сюда? И почему ты не сожгла письмо, как он велел? Пепел смешала бы с водой, а воду выпила, как святую…

Тут я понял, что издеваюсь над дядей Селимом. Поспешно добавил:

— Нет, он хороший человек. Приютил нас, бездомных, а то орлы давно склевали бы наши головы.

— Разве это касается меня? — надменно возразила Халлы.

— А если бы я умер?

— Думаешь, весь мир оденется по тебе в траур?

Я знал, вспыльчивость Халлы быстро проходит. Подобно весенней тучке — налетит, напустит на землю мрак, разразится трескучим громом, прольется звонким дождем — и все.

— Но ты бы хоть грустила обо мне? — примирительно спросил я.

— Эх, Замин, — отозвалась Халлы. — Я грущу только из-за того, что ты уже потерял два года. И не сидеть нам рядом на университетской скамье, как мечталось раньше… Ну а теперь пойду принесу чайник, — добавила она совсем другим тоном. — Если в нем хоть капля воды осталась.

Я поднялся с места, сказал, что чаю не хочу, дело близко к ночи, пора уходить. Халлы не возразила ни слова; она знала, что дорога до селения неблизка.

— Возьми книгу. Что понравится, выпиши, чтобы не забыть.

— А ты прими мои бусы.

— Очень обидишься, если откажусь?

— Очень.

— Знаешь, почему я их не беру?

— Нет. Объясни, пожалуйста.

Она нервно кусала нижнюю губу.

— Я принесу тебе несчастье в жизни, уж знаю. Разве девушка с родинкой может стать счастливой?

— Ну что ты, Халлы? — неискренне возмутился я, вспомнив старую поговорку: у людей с родинками много бедствий.

Но тотчас поклялся сам себе, что жизни ни пожалею ради ее счастья! Выучусь на шофера и буду повсюду возить ее с собою. Сколько новых мест мы увидим! Скольких новобрачных довезем до их нового дома! Я буду петь для нее песни и построю большой дом. На верхнем этаже поселим мою мать. Она непременно полюбит невестку. Ведь Халлы девушка не с чужой стороны. Мы с нею выросли на одной земле, пили воду одного родника…

Дверь распахнулась. Халлы стояла с кипящим чайником в руках. Последнее, что я видел уходящее блестящий взгляд и родинку, предвестницу многих бед.

 

8

Я вышел на улицу, освещенную длинными полосами желтого света, который падал из окон. То озаряясь чужим светом, то снова исчезая в густых сумерках, спешили из города припозднившиеся крестьяне, нетерпеливо понукая навьюченных покупками лошадей. На рынок они пригнали своих коз, овец, бойко торговали курами и цыплятами, набили мошну, но тут же и опустошили ее, увозя теперь по домам медные самовары и целые штуки ситца, сукна, других нужных им товаров.

Я шагал в одиночестве по темной дороге; карманы пусты, но сердце полно до краев.

Над головой густо мерцали звезды. Никогда прежде я не видел таких ярких, таких радостных звезд. А земля была пуста, будто ее накрыли круглой чашей, над которой гадают цыганки. Я почти не различал ни пасущегося скота, ни берегов Дашгынчая. Я искал в небе свою счастливую звезду! Выбрал самую сверкающую, а ближнюю к ней нарек звездой Халлы. Небосвод медленно вращался, но наши обе звезды текли каждая своим путем, не сближаясь. Неужто и в жизни мы никогда не соединимся?..

Я стоял, задрав голову, и чуть не потерял подарок Халлы: книга выскользнула из-под локтя, еле подхватил. Мать, наверно, не станет бранить меня, что не выполнил ее наказов, когда покажу эту прекрасную книгу. У кого еще в селении есть такая же? Мать всегда любила видеть меня за чтением. Проще простого сказать, что на покупки денег не хватило.

На плоской крыше я смутно различил две темные фигуры. Неужели это мать и бабушка Гюльгяз? Откуда-то сбоку прозвучал строгий голос дяди Селима:

— Замин! Это наконец ты?

Я виновато промолчал.

— Разве ты видел, чтобы я, взрослый мужчина, возвращался когда-нибудь так поздно?

— О, аллах! — прошептала мать. — Целый день один в чужом городе… Чего только не передумаешь…

Чтобы прекратить заслуженные упреки, я громко сказал:

— Похоже, что курсы шоферов не для меня.

— Не приняли? — с живостью спросил Селим.

— Не в этом дело. Просто подумал, как я отлучусь из колхоза в самую страдную пору? Мать с детьми останутся без хлеба.

— Конечно, трудностей им не миновать, — сказал Селим. — Тебе тоже. Я и сам так учился. Хочешь рыбки — полезай в воду!

Мать вмешалась с беспокойством и жалостью:

— Ел ли ты хоть что-нибудь, сынок? Накажи меня аллах, почему я в дорогу не дала тебе пару вареных яиц?

Я протянул матери хурджун с книгой.

— Дети спят?

— Недавно угомонились. Тоже тебя ждали.

Я подумал: вот и хорошо, что спят. Принялись бы теребить: «Гага, ты принес гостинцев?» А что им ответить?

— Какая тяжелая книга, — проронила мать. — Дорогая, наверно?

Дядя Селим тоже протянул руку.

— Что за книга?

— Называется «Витязь в тигровой шкуре».

— Что собираешься с нею делать?

— Читать.

— Молодец! Читать — значит тоже учиться.

— Когда же ему и учиться, если не теперь, — подхватила мать. — Он ростом вымахал как чинара, а по годам — ребенок.

Дядя Селим разгорячился, сказал, что шоферская профессия доброе дело, занятие на всю жизнь. Если не сегодня, то завтра половину работы возьмут на себя машины. И кто первый научится понимать мотор, тот будет в выигрыше. А с отставшими жизнь не считается.

— Что же мне все-таки делать? — растерянно спросил я.

— Пораньше идти к председателю за нужными документами, — сказал Селим. — Он уже знает о тебе. И в город. Помни, занятия начинаются со следующей недели.

На этот раз я без труда нашел общежитие педагогического техникума, но не поднялся наверх, а вызвал Халлы во двор.

— Замин? Ты? Даже не узнала. Богатым будешь.

— Тогда давай уйду и снова вернусь, чтобы разбогатеть вдвойне.

Выглядел я франтовато. На мне был старый костюм дяди Селима, он пришелся почти впору. Мать отпарила воротник, почистила обшлага, а брюки я положил на ночь под тюфяк.

— Ты прямо с занятий?

— Да.

— Как я рада! Остается только пожелать, чтобы настал тот день, когда ты откроешь двери института.

— Вместе с тобою?

— Не-ет, едва ли.

— Почему? Ведь сама говорила, что ты человек слова.

— Боюсь тебя огорчить.

— Нет, хочу все знать!

— Обожди, переобуюсь и спущусь.

Мы долго шли по улице в молчании. Но на самом деле продолжали разговор друг с другом, только каждый про себя. Самые остроумные, страстные слова мы говорили в глубине души. И как легко бывает тогда находить молниеносный ответ на самые каверзные вопросы!

А если Халлы скажет, что костюм мне идет? Я очень этого опасался. Поспешу отшутиться: «Нашему молодцу все к лицу». А если удивится, что не видела его раньше на мне? Придется напустить на себя важность: «К чему пускать в глаза пыль? Я не франт». Восхитится, как опрятна моя одежда. «Мать гладила. Специально утюг брала у дяди Селима…» Нет, Селима упоминать не надо. Возможно, Халлы вспомнит, что уже видела этот костюм на другом. Надо было прийти к ней сегодня в своей обычной одежде. Ох, да там живого места не найдешь от заплат!

Я искоса взглянул на Халлы. Узкое платье делало ее высокой и худощавой. Вырез ворота напоминал серпик трехдневной луны. На открытой шее лежала нитка гранатовых бус. Как красиво!

— Халлы, ты ведь не станешь стричь волосы?

— А что?

— Я люблю твои косы.

— Только косы?

Я смутился, промолчал. Она продолжала нарочито легким, игривым, слегка нервным тоном:

— Похвали я твои усики, но не тебя самого! — ведь обиделся бы?

— Я не умею на тебя сердиться!

— Многие наши девушки ходят стрижеными. И представь, им к лицу.

— Но ты не острижешься! Обещай.

— Разве ценность женщины в длине ее волос? Старая песенка: рта не раскрывай, с мужчинами не заговаривай. Но ведь мы-то говорим с тобой?

— К чему ты клонишь?

— К тому, что лучше остановиться на братских отношениях. Никто нам тогда не помешает. До конца жизни я буду приносить тебе первую красную розу с нашего куста, а ты рвать для меня первые фиалки на холме.

— Вот, оказывается, что придумала!.. — Продолжать в этом тоне мне не захотелось. — Чуть не забыл. Спасибо за подарок. Книга очень нравится.

— Уже прочел?

— Не целиком. Но кое-что наизусть выучил.

Я прочел несколько четверостиший. Ее удивило, что мною выбраны строки о любви, которую предали, и о ненависти к сопернику. Она спросила, кого я подразумеваю.

Пока я подбирал уклончивый ответ, Халлы не отрывала от меня напряженного взгляда.

— Сама знаешь кого, — буркнул я, так и не придумав ничего лучшего. — Табунщика!

Она расхохоталась звонко, весело. Я с беспокойством оглянулся. Прохожие спешили мимо, никто даже не обернулся. «Горожане не суют нос в чужие дела», — с благодарностью подумалось мне. В самом деле, почему я вспомнил Табунщика? Он давным-давно не попадался на глаза. Но все-таки я сделал вид, будто обижен на нее именно из-за Табунщика.

— Мы только и делаем с тобою, что нарушаем правила. Скажи честно, как поступил бы твой отец, если б узнал о наших встречах?

— Скорее всего забрал бы меня из техникума и запер в четырех стенах.

— Выходит, мы не должны видеться?

— Замин! Разве я когда-нибудь отказывалась от тебя? Когда бы ты ни звал, я приходила, несмотря ни на что.

— Но если отец прикажет сидеть дома? Будешь его слушаться?

— Ну… буду.

— Может, по его приказу и разлюбишь меня?

Я почувствовал, как Халлы напряглась. Голос ее прозвучал отчужденно:

— Разве я когда-нибудь произносила это слово? Говорила, что люблю тебя?

— Ну так я скажу: люблю и не могу без тебя жить!

Я долго не осмеливался взглянуть ей в лицо. Упрямо уставился на дальнюю вершину Эргюнеша, наполовину скрытого сейчас наплывающей тучей. Словно старик, Эргюнеш надвинул ниже бровей черную каракулевую папаху. Небо потемнело, воробьи с громким писком попрятались кто куда. Дорожная пыль, мягкая как вата, зарябила от первых крупных капель. Помню, еще в детстве дождевая туча представилась мне однажды гигантским вороным конем, который встал на дыбы и вот-вот обрушит на мир страшные копыта. В седле у небесного скакуна всадник, его голова теряется в необозримой выси, и всякий раз, как он взмахивает обнаженным клинком, небо раскалывается, а струи синего огня низвергаются вниз.

Не знаю почему, но при взгляде на эту тучу память неотступно возвращала меня к печальным словам Халлы о том, что она принесет мне только несчастье. Тяжелое предчувствие сжало сердце. Неужели против судьбы нет никакого оружия? И как можно задержать движение облачного всадника с его поднятым для удара клинком-молнией?..

Мы стояли под навесом черепичной крыши. По мостовой хлестал град. Он безжалостно сбивал листья с деревьев, а вымокшие прохожие теснились рядом с нами. Халлы не захотела накинуть мой пиджак. Время от времени она бросала на меня исподлобья горячее сердитые взгляды. Может быть, догадалась, что пиджак дяди Селима?..

 

9

Проснувшись в один из выходных дней дома, я услышал во дворе чужие мужские голоса. Каменщики вымеряли бечевкой фундамент для небольшого двухкомнатного дома.

— Да будет вам удача в работе! — пожелал я им по обычаю.

Проворно взял лопату и стал помогать рыть землю.

Дядя Селим появился, когда солнце поднялось на высоту ствола чинары. Он подозвал меня.

— Начал учиться на курсах? Очень рад. Бросай-ка лопату и займись лучше книгами. Плотники сделают, что нужно, без тебя.

— Разве я могу стоять в стороне, если строится ваш дом? — сказал я с обидой. — Меня каждый осудит. И другие соседи станут вам помогать.

— Хочешь работать, получишь от меня плату, — сухо сказал Селим. И эти слова прозвучали для меня как пощечина.

В дверях показалась мать. Она уловила, что между нами произошло что-то неладное. Подошла с улыбкой.

— Вот и хорошо, — сказала она. — Сначала будет новый дом для Селима, а потом, глядишь, и тебе, Замин, соорудим какую-никакую лачужку.

— Почему же лачужку? — с досадой возразил дядя Селим, не глядя на меня. — Время лачуг кончилось. У Замина будет дом под черепичной крышей. Просторный. Чтоб не теснится, как мне. В старом доме нам и гостей негде принять.

Неожиданно один из плотников позвал:

— Мил-человек, подойди-ка сюда.

Селим обернулся:

— Что-нибудь нужно? Воды?

— Ты сам нужен. Видишь какое дело. Парни мои наткнулись на зарытый кувшин. Вдруг в нем золото? Так что смотри сам, на твоей земле он, чтоб обиды потом не было.

Кувшин оказался огромный, в человеческий рост, еле его откопали. Я хотел было ощупать горло, но мать поспешно отозвала меня. Ей почему-то не хотелось, чтобы я дотрагивался до диковинной находки.

— Сынок, поторопись. Мы поесть собрались. Не задерживай, мне еще мастерам обед готовить.

Нехотя я повиновался матери. Однако дядя Селим остановил на полдороге:

— Куда же ты, Замин? Обожди, сейчас вскроем кувшин. Посмотрим, что за сокровище оставили нам предки?

Плотники под шутки и нетерпеливые возгласы перевернули кувшин набок; один из них запустил в него руку и вытащил клок сена, а в нем позеленевшие медные браслеты, дешевые серьги и просто желтые кости.

Моя мать и бабушка Гюльгяз стояли возле клада молча, будто над покойником.

— Готовилось кому-то приданое, да не дождалась его живая душа, — скорбно проронила мать.

— Правильно говоришь, женщина, — подтвердил старый плотник. — Зачем хорошему сыну отцовское имущество? И зачем наследство плохому сыну? Зря прятали.

Про клад все скоро забыли, а постройка между тем шла полным ходом. Бабушка Гюльгяз по секрету шепнула матери, что старый дом Селим хочет отдать нашей семье. «Хватит нам нового, такие хоромы! Мне самой жить недолго осталось, а Селим подумывает о женитьбе — вот и пусть им с женой будет на счастье! У тебя, Зохра, дети, вам не скоро осилить собственную постройку».

Мне разговор этот был неприятен. Я спросил мать:

— Не перебраться ли нам всем в город? Говорят, на Дашгынчае электростанцию строят, а вокруг будет целый поселок для рабочих.

Мать запечалилась:

— Не могу я, сынок, погасить свечу твоего отца!

— Но ведь и там будет гореть твоя свеча?

— Здесь родные места. Захочет его дух навестить свое пепелище — ан пусто, только псы бездомные воют. Ни один из четырех детей не разжег отцовского очага… Ты еще молод, может быть, не заметил, что, когда хоронят стариков, в ладонь им кладут горсть земли? Не драгоценности берут с собой в вечное странствие, а родную землю. Что ее дороже?

— Разве город на голом камне стоит? — возразил я с досадой.

Мать мягко прервала:

— Ты живи своей жизнью, учись, набирайся ума. После сам все поймешь. Об одном хочу попросить: не слушай Селима, помогай ему при постройке нового дома, как только выберешь минутку.

— Он сам не захотел. — В моем голосе помимо воли прорвались обидчивые нотки. — Даже деньги предлагал за помощь.

— Ему нельзя иначе. Он на государственной службе и не может позволить, чтобы на него работали даром. Теперь другие времена. Он считает, что ты делаешь ему одолжение. Но ведь и мы у него в долгу. Мир так устроен: все ждут друг от друга помощи.

Занятия на курсах кончались в полдень. Обычно я возвращался домой, и до вечера оставалась уйма времени. Но к постройке Селима душа у меня не лежала, сам не мог понять отчего. Просто руки не поднимались.

Халлы как-то спросила: «Что нового в селении?» Я добросовестно порылся в памяти, но ничего, кроме нового дома дяди Селима, не приходило на ум.

Халлы вздохнула.

— Вздох свой отдай горному ветру, — шутливо пожелал я.

Она и теперь не подхватила разговора. Пришлось продолжать самому.

— Знаешь, моя мать не выносит двух вещей: когда руки складывают на животе и когда вздыхают без причины. Увидит женщину со сложенными руками и тотчас посоветует, не удержится: «Опусти руки! Не над мертвым мужем стоишь. Твой, слава аллаху, здоровехонек». А той, что вздыхает, отрежет как ножом: «С семью сиротами заблудилась в горном ущелье, что ли?» Не привыкай и ты, Халлы, вздыхать понапрасну. Мир вздохами не переделаешь, судьбы своей не исправишь. А у нас что плохого? Оба учимся, как хотели.

— Разве лучшие желания не обманывают людей? Ухватишься за них, как за полу чужой одежды, ступишь шаг, два — и вдруг видишь, что незаметно очутился на краю пропасти. Не всегда исполнение желаний приносит радость. — Внезапно она прикусила язык и круто переменила разговор: — Прочел мою книгу?

— Не полностью.

Халлы вспылила. Ответила с ядом в голосе:

— Для кого дом построить не в труд. А другой ленится книжку перелистать.

Я воспринял несправедливый упрек как укор моей бедности и самолюбиво вспыхнул:

— Да! Дом возвести мне не по средствам. Скажи уж сразу, что я нищий. Зачем намекать? Какой есть, таким и останусь. А ты, будущая учительница, детей будешь учить, чтобы встречали человека по одежде? Чем же ты тогда лучше самой темной деревенской старухи-пересудницы?

Халлы порывалась что-то сказать, хотела взять меня за руку, но я уже не мог остановиться. Меня душили злоба и горечь. Вспомнилась насмешка Табунщика: «Эй, сирота! Что-то больно в город зачастил? Или лишние деньжата завелись, что не хочешь в колхозе работать? Сделай милость, поделись с нами». Я нехотя отозвался: «Лошадь тебя в голову, что ли, лягнула? Чего привязываешься? Я свое в колхозе всегда отработаю, а вот от таких горлопанов, как ты, ему один убыток. В других селах давно каменные конюшни стоят, а у нас табун до сих пор в открытом загоне держат…» Он огрызнулся: «Если ты такой умный, ступай к завфермой, ему пожалуйся». — «Я пошел бы, да ты от него ни на шаг не отлипаешь. Другим туда не пробиться». — «Ах вот что тебя бесит? Ничего, еще увидишь, как я Мензер с ног до головы в золото одену…»

До меня донесся рассудительный голос Халлы:

— Ну? Выговорился? Излил все, что на сердце? Ничего, я терпеливая. Это ты слишком раздражителен.

— Обижаешь меня.

— Вовсе нет. Ты ни при чем. Я на судьбу в обиде. Родиться бы мне на десять лет раньше или на десять лет позже.

— Чтобы меня не встретить, да? А еще удивляешься, почему я обижен. Да разве ты прежняя Халлы? Смотришь на меня хмуро, искоса. Ну чем я провинился? Хочешь, близко к тебе не подойду?

— Что ты в жизни понимаешь! Много ли ты ее видел?

— Мать говорит: где сладость с горечью смешаны, а радость с грустью, там и жизнь.

— Нет, с тобой сегодня разговаривать невозможно, тебя так и тянет на ссору. Скажи лучше, многое ли узнал на курсах?

— Узнал кое-что. Например, что шоферов считают самым отпетым народом.

— Как можно такое говорить, если профессия эта совсем новая?

— Сама на курсы меня толкала. Матери они, наверно, тоже не по душе. Обмолвилась как-то: из погонщика арбы настоящего хозяина никогда не выйдет.

— Твоя мать умная женщина, не станет судить о том, чего не знает.

— Хочешь, я брошу курсы? Скажи только словечко.

— Вот как! По одному слову готов бежать с заявлением? Исключайте, мол, меня, так знакомая девушка захотела. Ну, хорош!

— Халлы! Да я на смерть побегу, если пошлешь!

Взгляды наши встретились, все сказали друг другу, в смущении разошлись и снова встретились. Сердца бились бурно, словно их захлестнул поток пополам с камнями, горный сель.

— Ну хорошо, — проговорила наконец Халлы. — Если ты так послушен, я тебе кое-что открою. Помнишь дом, возле которого мы спасались от града? Ты знаешь, что в нем помещается? Детский дом.

— Ну и что? Ты хочешь определить меня туда, чтобы меня там воспитывали?

— Не говори глупостей. Просто я устроилась туда работать.

— Вот так шуточки! А техникум?

— Учебе моя работа не помеха. Я хожу после занятий, всего на два часа.

— И какую должность вы занимаете, гражданочка? Долго ли прикажете сидеть у вас в приемной?

— Не тревожься. Не заставлю ждать у дверей такого рослого молодца, как ты. Да еще писаного красавца!

— Хвали меня, хвали. Я это очень люблю. А если без смеха? Практику проходишь?

— Вовсе нет. Пойдем, покажу, какая у меня работа.

Она схватила меня за руку и потянула за собою. Нас остановил строгой голос. Я круто обернулся. За спиной стояла женщина средних лет с крупными голубыми глазами и бровями, похожими на желтые кисточки кукурузного початка. Брови были гневно нахмурены.

— Ах, бесстыдница, — резко напустилась она на Халлы. — Тебя сюда послали учиться или с парнями любезничать? Тогда немедленно забирай документы и отправляйся обратно.

— Муэллиме! Замин мой родственник…

— Слышать ничего не хочу! Пусть придет отец, с ним побеседуем. А я-то удивляюсь, почему наша отличница стала такой рассеянной? И о чем за ее спиной подружки шушукаются?

— Муэллиме, — вмешался было я.

Она обернула ко мне белесое лицо, пылающее сердитым румянцем.

— Вымахал ростом в чинару, а ума не нажил? Не понимаешь, что вертеться возле дома, где живут одни девушки, зазорно? Где учишься? Кто ваш директор? Кем ты приходишься Мензер? Ну?!

Я еле сумел вклиниться в сбивчивую речь:

— Муэллиме, ты сама не даешь сказать слова…

— Вот как? Ну и воспитание! Мы за одним столом не сидели, чтобы мне «ты» говорить. Откуда этакий нахал взялся?

Я счел благоразумным отозваться лишь на последний вопрос.

— Из деревни. С поручением от отца Мензер.

— А теперь передай ему мое поручение немедленно явиться.

Мое сердце исполнилось отваги. Я понял, что, кроме меня, защитить Халлы некому.

— Честь Мензер для меня дороже всего на свете! — пылко воскликнул я.

Она проворчала:

— У тебя одна Мензер на уме, а я отвечаю еще за сотню девушек. Мне доверили своих дочерей родители.

— Если нельзя, я не приду больше никогда. Но несправедливо думать плохое о Мензер. Поверьте, муэллиме.

Она несколько смягчилась.

— Девушкам кажется, что в городе они вольные пташки. А волей тоже надо уметь пользоваться. Не переступать дозволенного. Ты ведь не хочешь, чтобы поползли грязные слухи о Мензер?

— Да за что?! Кто посмеет?

— Ах, братец, знаешь, как джейраны бегут? Один бросится со скалы — и все следом. Дурное слово не остановить, если уж сорвалось с губ.

Я не мог не согласиться и сокрушенно кивнул. Она окинула меня еще раз внимательным взглядом, круто повернулась, не прибавив ни слова, ушла. Ее башмаки дробно застучали по лестнице. Мне не приходило в голову, что эта женщина, по-простонародному повязанная белым шерстяным платком, одетая хоть и опрятно, но без всяких претензий на моду, не просто служащая педагогического техникума, а его директор. Несмотря на зычный резкий голос, она пробудила во мне симпатию и доверие.

Я медленно, понуро удалялся от общежития, поминутно оглядываясь. Нет, никого не видно.

Заскрипела боковая калитка. Выскользнула фигурка, закутанная в длинную шаль, только глаза выглядывали.

— Вы Замин?

— Я.

— От Мензер. — Она сунула мне в руку клочок бумаги и исчезла.

Только отойдя подальше, скрывшись за пригорком, я осмелился развернуть записку. Вот что в ней было написано: «Дорогой гага! Завтра после занятий жду тебя возле детского дома. Сюда больше не приходи. И не обижайся на нашу директоршу; такой уж у нее нрав! Жду».

 

10

Лекция длилась два часа. Мы изнывали в душной комнате, стены которой были сплошь увешаны схемами и чертежами. Но разве поймешь мотор машины только по рисунку? Настоящая учеба начиналась во дворе, возле старенького автомобиля с кузовом, крытым брезентом. Я любил эти практические занятия, но сейчас мысли мои рассеивались. Вновь и вновь перебирал в уме слова сердитой голубоглазой женщины о соблазнах девичьей свободы и о больших бедах, начало которым кладет иногда сущий пустяк.

Я сел за руль, включил скорость, выполнил программу урока без запинки, но как-то машинально. Слова сердитой директорши продолжали звучать в ушах и казались мне частями разъятого целого, наподобие тех унылых настенных чертежей, которые никак не хотели складываться в моем мозгу в стройный разумный автомобильный мотор. Однако, взявшись за руль, я мгновенно успокоился. Уже не думалось, из чего состоит коробка скоростей. Я становился повелителем машины и легко, плавно переводил ее с первой скорости на вторую. Может быть, нечто подобное происходит и в жизни?..

Инструктор громогласно убеждал нас:

— Первое условие профессии водителя — уверенность. Сев за руль, ты должен отключиться от всего другого. Помните: автомобиль и ты — нераздельное целое. Рассеянность водителя то же, что неполадки в моторе. Возьмем такой пример. Отдаленная пустая дорога. Неожиданно перед машиной возникает яма. Надо сохранять хладнокровие, убавить газ, переключить скорость. Испугаешься, запаникуешь, руль вырвется из рук, и машина полетит вверх тормашками в канаву!.. Объясняю еще проще. Вот вы от кого-то удираете. Бежите изо всех сил. На пути довольно широкий арык. Как поступить? Замедлить бег? Осмотреться? Ни в коем случае. С ходу перепрыгнуть. У жизни суровые законы: кроме движения вперед, иного пути она не признает!

Мне показалось, что инструктор говорит для одного меня. Каким-то таинственным образом он проник в мою душу, вызнал все мои сомнения, колебания и таким способом решил наставить и подбодрить. Только фамилии моей не назвал.

Я медленно брел по улицам, приближаясь к детскому дому. Не сердится ли на меня Халлы? Ведь я стал причиной ее неприятностей. Может быть, меня ждет суровая отповедь, даже прощание с нею? Скажет: «Вот что, братец Замин, ты сам убедился, что любовь с учебой не совмещаются. Придется нам расстаться на время. Я не говорю, что навсегда. Настанет день, когда мы оба получим дипломы и сможем решить, как нам поступать дальше. Мы будем уже взрослыми, никто не станет больше упрекать нас…»

Придется выслушать это все с каменным лицом, опустив голову. Разве я смогу ей возразить? Сказать, что она ищет просто повода порвать со мною? Да чем уж я так привлекателен для молодой умной девушки? Тратить время на оборванца, который считает за удачу донашивать чужой пиджак? Не лучше ли перенести благосклонность на хозяина этого пиджака? Если по правде, то даже Табунщик достойнее меня. У его отца не было своего ослика, чтобы свезти зерно на мельницу, а сын нынче распоряжается целым табуном отборных коней. На котором захочет, на том и поскачет. Кому хочет, тому и даст лошадь вспахать огород, перевезти сено. Все в этом нуждаются, и Табунщик стал заметной персоной в колхозе. Дом успел выстроить, какой его деду-бедняку и не снился никогда…

Мрачные мысли утягивали меня все глубже, словно в омут, откуда самому мне ни за что уже было не вырваться.

Пронеслась мимо машина, обдав резким запахом бензина. Я очнулся и посмотрел ей вслед. Она была новенькая, даже без номера. Эх, мне бы сесть за ее руль! Горя бы не знал. Промчался как птица и Табунщика утопил бы в пыли. Мало я, что ли, глотал пыль из-под копыт его коня? Что он воображает, и горы для него низкие?..

Нет, рано я упал духом. Не так уж далеко до того счастливого дня, когда посажу Халлы в свою кабину. Мы умчимся за город и на ровной шоссейной дороге станем обгонять не только тяжелые грузовики, но и проворные легковушки. Все покатаю по очереди — мать, детишек, соседей. Пока сами не запросят: «Хватит, гага, спасибо тебе!» Наверно, и заработок будет неплохой. А всякий раз, возвращаясь из рейса, по пути стану класть в кузов два-три камня, пока за год не наберется на целый дом. Обязательно двухэтажный, чтобы и матери было не тесно, и нам с…

Оказывается, я уже стоял перед детским домом, а навстречу, торопясь, шла девушка в шали. Я ее узнал, и она узнала меня. На этот раз под шалью скрывалась Халлы.

Ее рукопожатие показалось непривычно крепким; она прямо-таки стиснула мою руку. Своей бледностью и рассеянной, смутной улыбкой она была похожа на плохо выспавшегося человека: веки ее припухли, голос слегка охрип.

— Явился, как приказано, — отрапортовал я шутливо.

— А без приказа не пришел бы? — Она была серьезна.

— Боюсь, что нет. Директорша нагнала такого страху! Я очень за тебя тревожился, Халлы. Хотя под конец, кажется, смягчил педагогического дракона.

— Она вовсе не злая женщина. Но есть девушки, с которыми никакого терпения не хватит. Она расстроилась, что я могу оказаться подобной им. Поверь, она желает нам только добра! Вот ты говорил о моих косах. В первый же день некоторые девушки сами отрезали их ножницами — лишь бы поскорее избавиться от всего прежнего в своей жизни. А потом еще начали и лицо краской мазать…

Наши глаза опять встретились. Халлы поспешно сказала:

— Пойдем, я покажу, в чем заключается моя работа. Я ведь обещала.

— Напрасно ты пошла сюда. Наверно, всяких балбесов хватает…

— Неужто ревнуешь?

Мы почувствовали, что снова близки к ссоре, и замолчали.

— Ты понравился моей подруге, — сказала через минуту Халлы.

— Что же, значит, мои дела еще не так плохи!

— Да нет, совсем не в этом смысле. Она за кавалерами не бегает, любого отошьет. Остра на язык, парни ее просто боятся.

— Наверно, и ты костишь всех подряд?

— Какое мне дело до других?

— И до меня, видимо, тоже? Нашла работу, а не посоветовалась.

— Идем, идем, покажу, чем я занимаюсь.

Мы поднялись на ту самую веранду, которая совсем недавно милостиво укрывала нас от града. Халлы первой прошла в боковую комнатушку, уставленную корытами и ведрами. На треножнике над тлеющими в очаге углями возвышался котел. Воздух был душный, полный испарений. Маленькое оконце плотно затворено. Пахло мыльной кислятиной.

— Зачем ты привела меня сюда? — Я проворно зажал нос.

— Это и есть мое рабочее место.

Халлы сбросила шаль, повесила ее в углу на протянутой веревке, засучила рукава и большой палкой принялась помешивать в булькающем котле. Над замоченным бельем поднялось облако едкого пара, которое обожгло мне лицо.

Щеки Халлы в спертом воздухе прачечной покрылись сероватым налетом, но потом заалели, разгорелись темным нездоровым румянцем.

— Уйдем отсюда. Пожалуйста, — я с беспокойством схватил ее за руку. — Ведь здесь стирают.

— Я сюда пришла работать.

— Вот оно что… так это и есть твоя дополнительная служба?

— А ты вообразил, что у меня отдельный кабинет?

— Да уж, представь, вообразил… У всех в техникуме такая практика?

— Вовсе нет. Я одна подрабатываю, помогаю двум детдомовским прачкам по очереди. Выходит, как бы вторая стипендия.

— К чему тебе столько денег? Бросай все немедленно! Уйдем отсюда.

Халлы покачала головой. Ее маленький круглый подбородок выставился вперед с каменным упорством. Нижняя губа дрожала. Что-то в ее внезапно изменившемся облике отдаленно и неумолимо напоминало старческую беспомощность, грядущее старушечье упрямство. Страх и отчаяние охватили меня. Как остановить милую, юную Халлы, которая словно сама гонится за собственной дряхлостью, тщится побыстрее приблизить себя к ней?.. Всё это напоминало мне дурной сон, кошмарное видение, когда спящий попадает в середину стаи диких зверей с их оскаленными пастями. И я закричал, как вопят во сне:

— Халлы!

Стекло в мутном оконце, заклеенное по трещине газетным обрывком, жалобно звякнуло. Халлы, перепуганная моим страстным взрывом, обеими руками ухватилась за ворот: не то чтобы раскрыть его пошире, не то чтобы просто встряхнуть меня.

— Да буду я твоей жертвой, Замин! — торопливо проговорила она. — Сделаю все, как ты скажешь. Только успокойся. Мы уйдем, уйдем…

Но я уже опомнился. Как же я перепугал ее, бедняжку, если она, моя твердая в решениях Халлы, готова была отступиться от своего добровольного выбора и отречься от того, что она посчитала нужным и необходимым! В раскаянии я крепко сжал ее руки в своих. Ладошка оцарапала мою ладонь чем-то твердым. Мозоли?! Я поднес руку к самым глазам.

Халлы улыбалась мне сквозь слезы.

— Нам очень нужны сейчас эти деньги. Ты о многом не догадываешься, Замин. Отец предпочтет уморить меня голодом, лишь бы согнуть волю. Он постоянно твердит: «Не будет послушания, не будет у тебя и отца!» А я не могу покориться: он меня как кусок мяса хочет швырнуть в пасть собаке! Пугает, что не даст приданого, как будто без его ковра, без горшков и котлов я вовсе ничего не стою. Будто я что-то бесчестное сделала и мне надлежит с виноватостью опускать пониже голову. Но я хочу жить своей любовью — и больше ничем. В ней для меня заключен целый мир. Ни в чем другом я не найду счастья. Лучше уж тогда умереть!

Теперь ее голос звенел и рвался криком в спертом влажном воздухе прачечной.

— Тихо, Халлы-джан, — бормотал я. — Успокойся, родная. Вот уж не ждал от тебя таких жалоб. Вспомни, меня подбадриваешь, а тут расплакалась как маленькая. Обожди, скоро я закончу курсы, стану работать, все понемногу наладится.

Она прервала меня с неостывшей запальчивостью:

— Но я отсюда не уйду! Так и знай.

— И не надо. Поступай, как считаешь правильным. Больше прекословить не стану. Другие ведь работают? И мы сможем.

Ответом была благодарная улыбка.

С тех пор ежедневно в детдомовскую прачечную мы приходили вместе. Разводили огонь под котлом, отжимали и развешивали бесконечные полотнища простыней.

Но вот странность. Я никогда больше не прикасался к Халлы, не брал ее за руку, не ласкал твердых ладошек. Откровенный разговор о нашей любви тоже не возобновлялся. Теперь нам обоим казалось невероятным, что мы были безрассудно смелы еще так недавно. Будто грозовая туча с обнаженным клинком-молнией начисто развеяла былую храбрость. Теперь нас одолевала постоянная застенчивость. Мы даже мало говорили между собой.

Я без устали таскал полными ведрами воду из ближайшего арыка, наполнял котел, рубил дрова, разжигал очаг. Потом вываливал груду кипящего белья в тазы, заливал чистой водой. Халлы стирала, низко склонившись над корытом, старательно полоскала в холодной воде, и мы вывешивали кипы тяжелого мокрого белья на просушку во дворе, вдоль забора.

Проходило два-три часа, а мы обменивались всего лишь несколькими короткими словами.

— Налей еще воды, Замин.

— Вынимать белье? Не трудись, Халлы, сам развешу.

— Нехорошо, если тебя приметят во дворе, Замин.

— Тогда сменю тебя у корыта. Стирать — хитрость небольшая, Халлы!

— С непривычки сотрешь кожу на ладонях; как завтра руль будешь держать, Замин?

Затаенная нежность выражалась, может быть, лишь в том, как часто мы называли друг друга по имени.

Груды белья понемногу таяли, но теплое целомудренное чувство расцветало в сердцах и увеличивалось день ото дня.

Две другие прачки работали в утренние часы, мы с ними не сталкивались. Взяв ключ в условленном месте, отпирали дверь и не мешкая принимались за дело. Однажды Халлы раскрыла свою ученическую тетрадь, достала между листами что-то вроде конверта и переложила в карман моего висящего на гвоздике пиджака. Она не переставая говорила о постороннем, явно пытаясь отвлечь меня.

— Знаешь, учительница сегодня при всех похвалила меня. Потом позвала к себе директорша, расспросила об отметках и даже похвасталась завучу, что вот, мол, к Мензер повадились родственники из деревни, но одного она так отчитала, что больше не появляется. То-то я дрожала! Вдруг вздумает спросить в упор: видела ли я с тех пор тебя? Не люблю врать.

Я потянулся к карману и вынул сложенный пополам листок. Внутри лежало несколько не очень крупных денежных купюр.

— Что это? — озадаченно спросил я.

— Половина зарплаты. Твоя доля.

— Что?! Да я больше сюда ни ногой, если ты так!

Она вскинулась с вызовом и лукавой насмешкой:

— Не знаешь, какой предлог выискать, чтобы от работы отлынить? Обожди до моих летних каникул, распрощаешься навсегда с детдомовскими простынями. Нет, нет, Замин! Не обижай меня, не возвращай деньги! У нас все должно быть поровну.

— Но брать у женщины деньги?!

— Не хорохорься. Ради меня уступи хоть разок!

Халлы забавно сморщила нос, высунула кончик языка — так дразнилась еще в школе, — она знала, это всегда обезоруживало меня. Легонько щелкнув ее по носу, я проворчал, что незачем было попусту сердить человека. В то же время простая мысль, что наше уединение отнюдь не вечно, больно поразила меня. Душный воздух тесной прачечной стал в последнее время сладостен мне. Я и думать забыл, что после экзаменов в техникуме отец наверняка увезет Халлы с собою на дальние пастбища; мои курсы тоже завершатся — и на этом наша счастливая пора кончится. Может быть, навсегда.

— Халлы, давай убежим! — вырвалось у меня.

Тотчас я ужаснулся собственной дерзости, затылок стянуло острым, болезненным холодком. Как это часто с нею случалось в затруднительные мгновения, вместо ответа Халлы рассмеялась. Все черты ее лица сдвинулись разом, а маленькая перчинка родинки на правом крыле носа зашевелилась наподобие кончика остро отточенного карандаша. Но что писал этот карандаш? Доброй или недоброй будет его весть?..

Смех Халлы оборвался так же внезапно, как и возник. Взгляд стал испытующим, почти грустным.

— Скажи, Замин, если бы у меня появился серьезный недостаток, увечье или еще что-то, ты не покинул бы меня?

— Лучше спроси у самой себя: вот я стану шофером, попаду в аварию, ты разве отвернешься от калеки? Бросишь меня?

— Я никогда тебя не брошу. Даже если ты изменишь. Просто убью себя…

На следующий день мы не увиделись, я не пришел в прачечную. Руководитель нашей практики Алы-киши («Учитель скоростей», как его прозвали) задержался в военкомате, куда его неожиданно вызвали. Мы не расходились, ждали его до захода солнца.

Когда мы отрабатывали шоферские приемы во дворе, я садился за руль уверенно и все шло как по маслу: заводил мотор, переключал скорость. Любые мелочи усвоил накрепко. Но какими неожиданностями оборачивались вызубренные правила во время движения по настоящей дороге! Едва машина тронулась, как у меня стали мелко дрожать ноги. Делаю одно — другое немедленно вылетает из головы. Не проехал сотни метров, заглох мотор. Стоило покрепче нажать педаль, машина, словно перепуганный джейран, рывком взяла с места. Нажал слабо — вообще отказалась двигаться. Не понимаю, как другие ухитрялись глазеть по сторонам? Меня обуревала единственная забота: держать машину в повиновении.

Выезд из города совершился, впрочем, благополучно. Мы миновали уже одну деревушку, когда я заприметил на встречной полосе медлительную арбу. Засигналил издали. Возчик послушно стеганул быков хворостиной и посторонился на обочину. Мы разминулись спокойно. Но на подъезде к селу Чинарлы, возле родника, неожиданно увидели взволнованную толпу. Сбегались с причитаниями женщины, мужчины гомонили, размахивая руками. Какой-то парень бросился нам наперерез: я едва успел уклониться, вильнув вбок. Он вскочил на подножку, просунул голову в кабину:

— Гоните обратно в город!

Мы молча уставились на него. Он повторил срывающимся голосом:

— Говорю же, скорее в город!

«Учитель скоростей» продолжал сидеть с самым хладнокровным видом. Должно быть, за долгую шоферскую практику Алы-киши сталкивался со многими происшествиями, его было не так-то легко вывести из равновесия.

— Что произошло, племянничек? — спросил он.

— Мне надо в милицию!

— Объясни толком. Мы не можем по первому слову, за здорово живешь, менять маршрут. Ведь не катаемся, а выполняем работу, — благожелательно объяснял Алы-киши.-Ну? Какая у тебя нужда в милиции?

— А такая… не байские времена, чтобы чужую невесту уводить, схватив за руку!

— Вот оно что! — Алы-киши едва скрыл улыбку. — Значит, никто у вас не умер?

— Еще умрет! — мстительно прошипел парень.

— Умыкнули девицу… Случается, братец. Не ты первый.

— Откуда такие толстокожие, как вы, берутся? — вскричал тот со слезами обиды. — Незадаром прошу. Торговаться не стану, сколько запросите, столько и получите… Его мать еще поплачет над ним! Будут знать, как на чужих девушек зариться!

— Ты, что ли, жених? — не удержался я.

— Разве не видишь: на пальце уже кольцо? Да поразит его аллах!.. Нет, скажите, разве у нас до сих пор феодализм?

Алы-киши не спешил помочь отвергнутому. Видимо, хотел узнать событие во всех подробностях.

— Должно быть, ты ей не по душе пришелся?

— Какое мне дело до ее души? Мы были сговорены. И вот… увезли перед самой свадьбой!

— На коне или на автомобиле? — деловито осведомился «учитель скоростей».

— На автомобиле. Будь проклят тот, кто его придумал и кто садится за его руль! Лучше бы навоз на поля возили…

— Остынь, братец. Если на машине, то нам их не догнать. Похититель, видать, малый не промах.

Парень метнул злобный взгляд.

— Не с тобой случилось, вот ты и посиживаешь в кабине, рассуждаешь свысока. Ради аллаха, сделаете крюк — что от этого изменится? Подбросьте хоть до первых домов в городе.

Я с нетерпением поглядывал на инструктора. Готов был по первому его знаку повернуть машину обратно. А еще лучше пустился бы вдогонку. Но Алы-киши не спешил подавать знак. А в конце концов произнес прямо противоположное:

— У меня курсант проходит практику. Возить посторонних не имеем права.

— А-а!.. Небось украсть девушку согласился бы и за пару медяков?! Знаю я вас всех, шоферюг проклятых! — И, изо всей силы хлопнув дверцей кабины, соскочил с подножки.

 

11

Вернулись в город мы в темноте. Разыскивать Халлы было уже поздно. По пути в общежитие завернул в столовую. Там было пусто, и необхватная подавальщица, не мешкая, подошла ко мне:

— Что закажешь?

— Все равно. Что осталось?

Она смерила мою рослую фигуру насмешливым взглядом.

— Тебя насытит, пожалуй, только полный котел.

— Ну так несите половину. А вернее — полпорции.

Дело в том, что деньги, которые сунула мне Халлы, тратить не хотелось, а своих была горсть мелочи на дне кармана.

— Хорошо. Полпорции. А что будешь поддавать?

— Как «поддавать»?

— Ну выпивку тебе какую? — Она выразительно щелкнула пальцами по горлу.

Я был еще так наивен, что не понял истинного смысла ее вопроса. Лишь неопределенно кивнул.

Она вернулась с тарелкой кислой капусты. Ложку обтерла фартуком. Поставила передо мной граненый стакан, наполненный лишь наполовину. Шепнула, заговорщицки оглядываясь:

— У нас тут не полагается. Держим тайно. Сама у армян покупала: первостатейная тутовая водка!

— Спиртное? — Я в растерянности взял стакан.

— Нет, райский лимонад. Видишь, как бисером искрится?

— Я непьющий, тетушка. Зря потрудились.

— Непьющий, так чего грязные пальцы в стакан суешь? Нет у нас ничего, закрываемся. — Она пылала от гнева. — Куда мне теперь с нею? Чтоб ты лопнул, рубля жалеешь!..

— Поужинать хотел. Принесите хоть что-нибудь.

От голода у меня поплыла перед глазами серая пелена. В мозгу закружился весь прошедший день: ленивый возчик, встреченный на дороге, тополя возле родника, обманутый жених на подножке и столбы, столбы, которые безостановочно бегут по обеим сторонам шоссе…

Машинально протянул руку к стакану. По праздникам молодые парни собирались у нас на задворках огородов подальше от строгих аксакалов и тянули эту самую водку по очереди, прямо из горлышка. Мы, мальчишки, подсматривали. Удивлялись, что из-за кустов они выходили размахивая руками, пунцово-красные, словно обгорели на горном пастбище.

Я тупо уставился на стакан. Пузырьки в нем уже осели. «Кажется, остывает», — сказал про себя. Поднес к губам и сделал большой глоток. Дыхание перехватило. Я натужно закашлялся.

Когда подавальщица принесла ужин, не только столы, но и тарелки двинулись на меня, перегоняя друг друга. Я забыл про ошпаренное горло. Беспричинное веселье направило мысли в сторону самых желанных видений. Жадно пережевывая бараньи хрящи, я в мечтах прогуливался с Халлы. Она казалась беззаботной, шаловливо подшучивала надо мной и громко смеялась, не оглядываясь опасливо вокруг и никого не пугаясь, как наяву.

Пока я насыщался, под дверями канючили поздние прохожие, барабанили в дверь, окликали подавальщицу, просили, чтобы она их тоже впустила. Толстуха проходила мимо, даже не повернув головы.

Едва я вышел наружу, они окружили меня плотной гурьбой, стали дергать за рукава, тянуть за полы.

— Ты, парень, кажется, хорошо с нею знаком? Скажи, пусть отопрет. Хотим обмыть приятный вечер. Будь нашим гостем.

Не знаю, откуда набрался я храбрости, но только дернул дверную ручку с такой силой, что подавальщица мигом отодвинула засов.

— Что за народ? — ворчала она. — Днем пусто, один ветер гуляет. А когда тарелки вымыты, тут и заявляются. Чем вас потчевать, мои ягнятки?..

Когда я вторично выбрался из питейного заведения, жара спала, и бодрящая прохлада остудила потный лоб. Как все замечательно, небывало прекрасно складывалось в жизни! Блаженство распирало меня. Сегодня я впервые самостоятельно вел машину. И не по учебному двору, а мчался по шоссе, да еще сколько километров! Ни единой ошибки не отметил инструктор. А как, оказывается, любят меня мои товарищи! У другого от таких похвал пошла бы кругом голова. А я только скромно сказал, что своими лестными словами они меня возносят на вершину горы. Если бы не остановил их, потоку восхвалений не было бы конца.

Я брел в самом радужном настроении и, очутившись на главной улице, вспомнил, что так и не повидал сегодня Халлы. Не навестить ли ее? Поздно? Ерунда. Голубоглазая директорша давно десятый сон видит.

Но Халлы, которая неизвестно как оказалась внизу, едва я дернул запертую входную дверь, почему-то замахала руками и стала отталкивать меня в сторону, подальше от крыльца. При неясном свете, падающем из ближнего окна, я видел, что глаза ее широко раскрыты, а нижняя губа прикушена. Я никак не мог взять в толк, почему она прогоняет меня. И какие смешные знаки при этом делает! То приложит ладонь к щеке, прикроет глаза, видимо советуя немедленно отправляться спать, то махнет рукой, предлагая перенести наше свидание на завтра. «И что это с ней такое? Стою рядом, а она как будто меня не видит, слова путного сказать не хочет…» — обиженно подумалось мне.

Хлопнула дверь. Я вздохнул и огляделся. У тутового дерева стояли на привязи два верховых коня. Они не были расседланы и в нетерпении глодали кору.

Родным, деревенским повеяло вдруг на меня. В памяти мелькнуло грустное материнское лицо. Я решительно зашагал прочь из города.

Было достаточно поздно, когда взобрался наконец на Каракопек и привычно нашел дом Халлы. Только их окна и светились еще во всей округе. Неужто проклятый Табунщик до сих пор торчит в гостях? Хихикает, разинув рот до ушей, улещивает вовсю будущего тестя…

Другая нелепая мысль ударила в голову: «Халлы кого-то прятала, поэтому и поспешила меня спровадить! Надоел я ей, что ли? Или сам уже остыл к ней?»

Все это показалось мне ужасным. Гораздо хуже того, что Табунщик может обхаживать ее отца. «Конечно, Фарадж нынче от прибыли лопается… А я взял деньги от Халлы… Зачем я это сделал?! Что я за несчастный человек: живу из милости в чужой хибаре, донашиваю одежду с чужого плеча, с посторонней помощью поступил на курсы, а теперь еще напился на чужой заработок! Да как я посмел чуть не все растратить за один лишь вечер?!»

На крыше виднелась неподвижная фигура матери. Как ни просил ее, она всякий раз упрямо дожидалась меня в темноте и одиночестве. «Почему не подышать чистым воздухом? Да и соседи только-только разошлись», — смущенно оправдывалась она.

— Ай, миленький, утомили тебя эти дороги? Будешь по столько часов в книги смотреть, в глазах потемнеет, — такими ласковыми словами встретила она меня.

Из моих объятий она, однако, поспешила освободиться.

— Отпусти же! От запаха бензина у меня дыхание захватывает. В бочку ты, что ли, залезал? Пошли скорее домой, постираю рубаху, к утру высохнет. Ведь люди осудят: сирота он круглый, матери, что ли, нет, чтобы замарашкой ходить?

— Не нравится запах, не посылала бы на курсы, — проворчал я.

— От учебы вреда не будет, — резонно возразила мать. — Захочешь, потом другую профессию выберешь. А наш Амиль тоже сегодня сдал экзамены, или как там они в школе говорят? Прыгает от радости. Теперь, говорит, начну работать, тебе куплю шелковую юбку, а сестре гребенку. А я отвечаю: если так деньги транжирить, нам и на хлеб не хватит, сынок. Надулся от обиды. Совсем еще глупый.

Обычно мать не могла со мною наговориться. Но сейчас после нескольких слов почему-то запнулась. Добавила погодя:

— Дядя Селим про тебя весь вечер спрашивает. Поешь и зайди к нему.

— Ничего дурного не случилось?

— Чему дурному быть? Хлопот у него много с этой постройкой. Подмоги ни от кого нет. Я уж говорю Гюльгяз, жени, мол, его поскорее, не ждать же, когда по второму разу борода станет расти? Она отвечает: вы нам как родные, ты — тетушка, Замин — младший братец, вот и расстарайтесь, пособите со сговором и женитьбой.

— А невеста на примете уже есть? — Мне захотелось хоть что-нибудь поразведать.

— Мало ли девушек, которых матери вскормили добрым молоком? — спокойно отозвалась мать. — Куда камушек ни кинь, непременно угодишь в дом, где живет чья-нибудь дочь на выданье. Зачем ему за городскими гнаться? Свои одна другой краше.

— Ты считаешь, разницы нет, та или другая невеста? А я вот видел в Чинарлы, как девушку прямо от жениха умыкнули.

— Как же ты попал в Чинарлы?

— На автомобиле ездил.

— Слава аллаху. Так ты, миленький, уж на машине работаешь? Может, дядя Селим для того и зовет тебя?..

— Нет, это пока только учебная машина. А ты, мама, рассуждаешь по старинке. Нынче так не женятся.

Мать поджала ноги, уселась напротив меня поудобнее.

— Вот мода пошла во всем старые обычаи винить! Ты думаешь, вами жизнь началась? Да пусть у меня рот перекосит, если скажу неправду! Как советская власть для народа постаралась, ни один падишах так не делал. И школы, и дома новые — в лачугах, кроме нас, почитай, уже и не живет никто в селении, — однако можно ли считать, что если люди раньше не знали грамоты, то были вроде скота неосмысленного? Твой отец в школе не учился, а сколько он стихов знал на память! Сорок дней и сорок ночей, по присказке, мог бы повторять без устали. Тогда учились не по книгам, держали все в голове.

— Смотри, будешь хвалить прежние времена, беду накличешь, — шутливо постращал я.

Мать отозвалась с серьезностью:

— Тому надо язык прикусывать, кто грешен перед советской властью. А я вся на виду. Сколько лет за колхозными курами хожу, ни одного яичка себе в дом не взяла. Если случайно разобьется, свое несу. У нас в доме краденого в рот не брали. Щепки незаработанной в нем нет.

— Выходит, аллаха боишься, если не велишь обычай ругать?

Мать рассерженно прикрикнула:

— Не болтай, чего не смыслишь! Разве дело только в страхе? Ложью дом разрушается. У вора нет крова над головой, а картежник не дождется к себе почтения. Позаришься на чужое — глаза бельмами зарастут. Так-то, сын.

Мне всегда было отрадно внимать материнским поучениям. Речь ее текла искренне и горячо. Должно быть, она неспроста затеяла этот разговор именно сегодня: я впервые самостоятельно вел машину и от меня попахивало спиртным.

— Расскажу тебе про отца, — продолжала она в задумчивости. — Отцовский род весь славился трудолюбием, из рук лопаты не выпускали, ели не присаживаясь, чтоб времени не терять. Так были старательны, что, по пословице, ресницами огонь носили. А бедность все-таки одолевала. Мы тогда только что сюда перебрались и ради хлеба насущного нанялись батрачить. Батраку надлежало голову пониже держать; спорщика ведь живо со двора сгонят. А из России уже слух долетел: Николая-падишаха скинули. Рты народу не заткнешь. Кто говорит, что так ему и следует, плохой был царь, а иные опасаются: может ли тело без головы прожить? Форменный разброд в селении. Никто сам не видел, как царя прогоняли, — вот и простор домыслам, каждый городит, что ему вздумается.

Слышим, однажды гремит дверная щеколда, кто-то поманил отца со двора, из темноты тихий разговор доносится. Знаю, что дурных дел за твоим отцом не водилось, ни воровства, ни плутовства, ни иных темных промыслов. А все-таки на душе тревожно. Подошла я бесшумно к двери, приложила ухо к щелочке и слышу такой разговор: «Не всякая собака к хозяину ластится, а тебе, сирота безземельная, что так уж чужое добро оберегать-лелеять?» Голос отца отвечает, будто и не слышит этого вопроса: «Значит, остаемся теперь без падишаха? Но державе нужен хозяин, а кто им будет?» — «Что нам до того? Саму тень Николая порубили на куски, отберем неправедное добро. Погоди, и у нас в селе большевики объявятся. Царскому имуществу все равные наследники! Пусть отныне не будет между нами ни богачей, ни бедолаг». — «Братец, я и в трудные времена не хаживал с топором по дорогам. Станут землю раздавать по закону — авось и мне достанется клочок. Тогда возьму лопату на плечо и пойду на свое поле». — «Какой ты несговорчивый! Чего ждать? Твое дело мулов погонять, а принесу и навьючу я сам. Ночь на дворе, никто не увидит, не узнает…» Но отец по-прежнему не соглашался и скоро вернулся в дом. Я у него спрашиваю с бьющимся сердцем: «О чем был разговор? К добру или к худу поднял тебя среди ночи братец двоюродный?» Отец лишь рукою махнул. Говорит, что вдоль Аракса начали было к Нахичевани дорогу прокладывать. А железо, инструмент всякий в большом амбаре замыкают, склад называется. Вот и запрягают мулов в арбы, хотят амбар этот разорять. «Ты не согласился?» — спрашиваю. «Ответил ему, что привык жену честным хлебом кормить. Заворчал: оттого и останешься навек голытьбой. Где ты видел, чтобы богатство честно наживалось?»

Время было далеко за полночь, когда мы пробудились от сильного грохота. Думали — землетрясение! Выскочили во двор — столб огня и дыма до неба! Сверху летят камни, обломки… Суматоха, никто ничего не понимает. Кто кричит, что война началась и пушки стреляют. Кто думает, что это верные люди за скинутого падишаха мстят. Наконец пришла весть: в том амбаре не только железный товар хранился, в подвалах прятали еще порох. Кто уронил спичку — как теперь узнать, если всех на куски разорвало? А от иных и кусочка не нашлось. Дядины сыновья тоже погибли. Отец твой всегда повторял, что человеку надо не смерти бояться — она всем суждена, — а бесчестья. Я возражала: «Осторожен ты не в меру, вот и беден. Братья твои разве на воровство пустились? Они хотели все поровну разделить». Он отвечает: «Что же пустились в путь не среди бела дня, а глухой ночью? При такой дележке я от своей доли отказался. Разве это кому обида?»

Оказалось — еще и какая! Родня на дыбы встала: не пошел с погибшими, значит, враг им и всем нам! Права пословица: в кого слепой вцепится, нипочем не отпустит. Тогда мы ушли из горного селенья; сюда, в долину спустились. Я про себя думала: а согласись отец с братьями быть заодно, могилы бы и той от него не осталось. Говорят, в тех местах и через год с деревьев, если хорошенько потрясти, оторванные пальцы сыпались. Нет тайны, которая бы наружу со временем не вылезла, сынок. И жить надо так, чтобы дети глаз потом от стыда не прятали. Отец твой любил повторять стих про обжору волка и про умеренного в еде муравья…

Последние слова дали нашему разговору новое направление.

— Скажи, а как отец заучивал стихи, если не из книг?

— В прежние времена во всех селениях свои ашуги были, сказочники. Осенью, длинными вечерами ашуги пели, а другие их песни запоминали. Потом своим детишкам пересказывали, про себя ничего не таили. Ну как нынче учителя в школах передают вам про всякие науки. Жаль, к старости у меня память ослабела. А смолоду, если сказку услышу, слово в слово наутро повторю.

— Вот ты любишь говорить, что хороший человек добрым молоком вскормлен. Разве младенец может различить, какое молоко хорошее, какое худое? И бывает ли молоко дурным?

— Это не надо понимать прямо. Не о материнском молоке речь, а о врожденном благородстве. Трава растет от корня; сколько ни поливай колючку, цветов розы от нее не будет. Если у человека дрянной род, откуда ему вырасти порядочным?

— По-моему, ты неправа, мать.

— Я простая крестьянка, сынок. Говорю, что на уме; от невысказанного слова на душе горький узелок остается. Что тебе нравится — возьми, с чем не согласен — откинь прочь.

На свет нашей лампы тучей слетелась мошкара. Опалив зеленые крылышки, некоторые мотыльки бессильно падали на скатерку и уже не чувствовали, как насекомые хищники тащили их в свои земляные норы. От света проснулась божья коровка. Я, как в детстве, протянул ей палец, выгнул руку мостиком и приговаривал вполголоса:

— Лети, коровка, в небо. Принеси мне оттуда добрую весточку.

Мать слушала улыбаясь. Лицо ее посветлело и помолодело, словно мы оба вернулись в прежние времена. Не нарушая нашего молчаливого единения, в сторонке, не то умиляясь, не то завидуя, стояла бабушка Гюльгяз, наша соседка.

Заметив ее, мать встрепенулась:

— Присядь, выпей с нами чайку. Видать, братца Селима нет дома?

Гюльгяз вздохнула.

— Хорошо, когда мать с сыном всегда рядышком, как вы. Горе, радость — все пополам. А про моего скажу: никогда не знаю, что у него на душе. Молчун, слова не вытянешь.

— Храни его аллах. — Мать хотела сгладить горькую жалобу. — Какие такие у него от тебя тайны? Пустое это, поверь.

— Устала я молчать, сестрица. Непроизнесенные слова, как угли, пекут мне грудь. Боюсь, что выйду когда-нибудь на улицу и первому встречному открою наболевшее сердце. Ведь дочь проклятого, по всему видно, завлекла моего Селима!

— О ком ты? Кто этот «проклятый»?

— Заведующий фермой, что живет на краю селения. У него есть дочь, видом чистая коза! Не знаю, чем она его очаровала, только все помыслы Селима о ней одной. Я не смею рта раскрыть. Однажды заикнулась было, так сын стал свою одежду собирать. Уйду, говорит, навсегда, если станешь вмешиваться в мою жизнь.

— Может, он жениться хочет? Что же тут плохого? Ай, Гюльгяз-баджи! Век сына возле себя не удержишь и на тот свет раньше времени за собою не уведешь. Зачем злобствовать? Скажешь «джан» — и тебе по-доброму ответят: «Черт» произнесешь — тоже эхом отзовется.

Гюльгяз, не внимая примиряющим резонам, бубнила свое:

— Раньше она с табунщиком Фараджем вела любовные игры, да из воды сухая выскочила. В городе, говорят, тоже на каком-то парне без стыда виснет. Можно ли от девушки ждать приличия, если она из отцовского дома в город сбежала?

Мать хмурилась. Этот разговор был ей явно не по душе. Но Гюльгяз сидела гостьей в нашем скромном доме и обрывать ее казалось невежливым.

— Город или селение… какая разница? Целомудренная девушка останется чистой посреди полка солдат, говорит пословица.

— А по-моему, бесстыдница уже та, мимо которой десять раз на дню мужчина-учитель пройдет!

Я думал, что мать рассмеется ей в лицо, но она с неожиданной горечью ответила просто и строго:

— А много ли ума набрались мы, привязанные весь век к деревне? Куриные яйца в птичнике считаю, загну пальцы на руках и снова начинаю сначала. В простом счете путаюсь. Что здесь хорошего? Если ты говоришь о той девушке, что заходила к нам с кувшином, звала Замина на курсы, то мне она понравилась: скромная и разумная. Она с моим мальчиком в школе вместе училась. Спроси у Замина, он ее знает.

Я давно догадался, что речь идет о Халлы. На всякий случай переспросил:

— Вы о Мензер, что ли, говорите?

— Кажется, ее так зовут, — отрывисто бросила бабушка Гюльгяз. — Может, Селиму лестно, что ее отец командует фермой? А мне-то что от этого? Будущий сват своего сладкого куска мне не протянет, золотого пояса не снимет и на меня не наденет. На что мне ученая невестка? Ни белья постирать, ни хлеб испечь. Уж не говорю о такой милости, чтобы снизошла для старой свекрови воды нагреть, голову ей помыть… Или гостю — ноги…

У меня вырвалось:

— Разве выходят замуж для того, чтобы кому-то ноги мыть?

Гюльгяз ядовито поджала губы:

— Гость в доме — посланник аллаха. Таковы обычаи.

— Эх, бабушка, — укорил я. — Кто бы другой об этом толковал, а не ты. Говорят, твой муж ушел от тебя неспроста. Ты, видно, сама себя не уважала, каждому ноги мыла, и он тебя ценить перестал?

Она пробормотала, наклонив голову:

— Как сделал, так сделал. С другой счастья не нашел; она его запрягла, как осла. На городской рынок казаны со снедью таскал…

Мать недовольно прикрикнула на меня:

— Зачем вмешиваешься? Мал еще в разговор встревать. Гюльгяз долго жила, много видела…

— А зачем зря Мензер обижать?

Про себя удивился: защищаю Халлы перед злой старухой? Чтобы та переменила мнение и согласилась на женитьбу сына? О, конечно, не для этого! Могу ли я добровольно уступить свою Халлы? Но позволить порочить ее тоже выше сил. Если мы не суждены друг для друга, все равно ее имя должно остаться незапятнанным.

Гюльгяз больше не засиживалась. Мать с беспокойством проводила ее глазами.

— Плохо, когда у женщины дырявый рот, — сказала она. — Селиму лучше не знать про этот разговор. Выходит, и посоветоваться бедняжке не с кем? Не для этого ли он поджидал тебя? Постройка дома подходит к концу, самое время играть свадьбу. Сынок, помни, он к тебе был добрее родного брата. Сумей отплатить добром с лихвою. О чем он ни попросит — исполни.

Ох, к чему ты меня склоняешь, мать?! Своими руками устраивать свадьбу Халлы с другим? Но вдруг таково тайное желание самой Халлы? Недаром она упрямо кличет меня братцем, а о любви не проронила до сих пор ни словечка. Может, и деньги эти, заработанные стиркой, дала мне жалеючи, по-сестрински? Но почему ее руки пожимали мои с такой нежностью и страстью? Если это не любовь, то что же?..

Я чувствовал, что готов умереть от теснящихся в мозгу ужасных мыслей. Во мне звучал, словно издалека, злорадный хохот Табунщика. Едва мать заснула, я покинул постель. Она жгла меня, будто я лежал среди горсти углей. Знакомой тропой взобрался в потемках на холм. Пусть хоть ледяной ветер остудит мне сердце.

Сколько я там пробыл, когда вернулся домой — все стерлось из сознания. Оглядываясь в прошлое, вспоминаю себя уже шагающим по направлению к городу.

…С Халлы мы увиделись только через два месяца. Как я и предполагал, отец увез ее с собою на горное пастбище, куда перегоняли на лето колхозный скот.

Когда мы встречались с Халлы ежедневно — сначала под безоблачными небесами родной деревни, потом на городских улицах, среди шумливой толпы, — я никогда толком не разглядывал ее. С трудом могу припомнить ее платья или как были уложены волосы. Спроси меня кто-нибудь об этом, я стал бы путаться и мямлить, словно последний ученик в классе, который выезжает на подсказках. Все затмевалось для меня блеском ее тревожных зрачков, этих влажных черных виноградин.

В ее отсутствие неистовая мечта гнала меня на дорогу, неусыпно охраняемую с обеих сторон молчаливой стражей деревьев. Подолгу я простаивал на пригорках или взбирался на макушки острых скал — и в каждой кабине пролетавшей мимо машины видел свою Халлы, которую увозили от меня, разлучая нас навек. Как страстно мечталось мне тогда, чтобы она была свидетельницей похвал, которые расточали мне по окончании курсов! Пусть узнает, каких сыновей рожают матери в нашем селении! Я выполнял любой хитроумный маневр на учебной площадке с таким рвением, словно за мною неотступно следили глаза Халлы. Когда говорили: «Этот крутой пригорок машине не взять», — ее невидимые глаза вселяли в меня дерзость и бесстрашие, и я птицей взлетал наверх. Если инструктор сомневался: «Здесь не развернуться», — руль в моих руках становился легким и послушливым, как согнутая ветка калины, и я поворачивал машину как хотел.

Мне не пришлось даже стажироваться при каком-нибудь опытном водителе: сразу направили в Управление строительства на Дашгынчае. Недалеко от нашего села, ниже по течению, где река разрезала надвое холм, уже начинались обширные работы. В самом узком месте должна подняться плотина, а теперешний мост и берега уйдут под воду. К строительству электростанции было приковано всеобщее внимание, половина машин района присылалась именно сюда.

Когда мне вручали направление вместе с дипломом, кто-то из комиссии засомневался, не рано ли доверять выпускнику машину. Председатель нагнулся, что-то шепнул ему, и, пожав плечами, тот неохотно согласился.

Вечером, счастливый, возбужденный, я вернулся домой. Мать, обняв меня, тотчас поспешила к соседям, позвала бабушку Гюльгяз.

— Посмотри на нашего шофера, да будет вся моя жизнь для него! Он стал таким благодаря Селиму!

Из дома не раздалось ни звука. Мать повысила голос:

— Да живет братец Селим всегда в радости и довольстве! Пусть исполнятся его мечты, а дом наполнится голосами детей!

Но старуха почему-то не спешила с поздравлениями. Она вынесла медный котел, полный кислым молоком, споткнулась на пороге и плеснула на землю.

Мать, решив, что по тугоухости Гюльгяз не расслышала ее, повторила прочувственные слова благодарности:

— Пусть у Селима будет столько радости от будущего сына, сколько принес мне сегодня Замин. Ведь он окончил курсы и уже получил работу.

— Вот как? — сухо переспросила Гюльгяз. — И что у него за работа?

Чтобы рассеять дурное настроение соседки, мать, приветливо улыбаясь, сказала:

— Замин — ваш питомец, тетушка. С помощью дяди всего достиг. Вы ему и свадьбу справите. Пусть в его двери стучится всегда счастье!

Кислое выражение не покидало сморщенного лица Гюльгяз.

— Не рано ли речь повела о свадьбе, когда в твоем доме полного котла ни разу не видывали? Что за служба, спрашиваю?

Мать скромно отозвалась, чтобы не раздражать своенравную старуху:

— Водить грузовики будет, ничего более.

Гюльгяз наконец-то обратила взгляд на меня, критически оглядела с головы до ног.

— Значит, крестьянская жизнь ему не по нраву? А чему ты радуешься? Тебе-то какая прибыль, что этот лоботряс сядет за руль, да еще срамную красотку в кабину посадит — только пыль из-под колес! Годами лица его не увидишь. Нет, верно старые люди говорили: от беспутного дровосека вязанки хвороста не дождешься.

Мать вспыхнула:

— У сироты за спиною никто не стоит с тугим кошельком, чтобы он мог рассчитывать на важный пост. Спасибо, что на хлеб заработает. — Помолчав, она пересилила себя и добавила помягче: — Наказала Замину: из первой получки купить всем нам по платку в подарок. А уж возить дядю Селима, когда потребуется, его прямой долг.

Ворчливая старуха отозвалась с неохотою:

— Ну, ну, поглядим. Пока от вашего соседства прибыли нам не было.

И пустилась со всех ног разгонять кур, которые разгребали саман у недостроенного дома. Ее отрывистые слова, сказанные будто про себя, явственно были слышны, однако, и нам:

— Теснимся из-за оравы оборвышей… Никакого покоя. Пришлый, явился — местный убегай, точная поговорка.

Мать вздохнула и сделала шаг к медному казану с прокисшим молоком, который Гюльгяз обыкновенно отдавала нам. Я хотел преградить ей путь, воскликнуть, что пусть злая старуха лучше собакам его выльет, а нам от нее отныне даже щепки не надо; отдали старый хлев под жилье, и мы были у них на побегушках, как верные слуги. Но не успел рта раскрыть, сник под материнским взглядом. Она молча донесла казан до тутовника и вылила прокисшее молоко в яму. А сполоснутый и наполненный свежей водой котел поставила на огонь очага.

— Иногда достойнее смолчать, сынок. У стариков разум затмевается. Пропускай мимо ушей их злые слова, но крепко помни добрые. Дядя Селим нам друг, зачем его огорчать? Откажись я от молока, и Гюльгяз пустила бы молву по селению: не успел, мол, Замин первую получку принести, а семья уже загордилась. Напротив, будь к ней почтителен теперь вдвойне.

Я упрямо сказал:

— Давай переедем отсюда.

— Куда же?

— В город. Я буду работать на автобазе, и вам место найдется.

Мать покачала головой:

— Не хочу кочевать с места на место. А тебя не держу. Хоть сегодня переселяйся.

Начало нашей ссоры прервало появление дяди Селима. Последнее время я сторонился его, сердце мое кипело досадой, но едва мы сталкивались, как прежнее чувство привязанности к нему немедленно воскресало. Он был всегда ровен в обращении со мною и приветлив. Видимо, в самом деле любил меня.

Однажды еще школьником я выследил галочье гнездо. Галка птица перелетная, она затесалась в воронью стаю и вместе с воронами прилетела к нам в селение. Только разве ее сравнишь с вороной? Она была намного красивее. А уж что вытворяла в воздухе! На ее полеты и кувыркания весело было смотреть. Поднимется до самых облаков, потом сложит крылья и камнем падает вниз. Но, не достигнув земли, вновь взмывает кверху. Или, бывало, примется плескаться в воде… Дядя Селим, вернувшись с работы, пошел со мною к реке. «Где ты видел галочье гнездо?» Я указал на чинару. Галка не раз на моих глазах влетала и вылетала из дупла. Мы простояли там до сумерек. Видели, как птицы, проводив солнце, собирались на ночевку, усиживали верхние ветви чинары. Когда они полностью угомонились, дядя Селим ловко и бесшумно добрался до дупла и спустился с галкой в руках. Допоздна мастерил деревянную клетку. Моя мать было воспротивилась: грешно держать птицу в неволе. Но дядя Селим ее успокоил: он принесет самку, птицы скоро привыкнут к дому, мы будем их подкармливать, дождемся птенцов.

Сколько воспоминаний связано у меня с дядей Селимом!

В этот раз он крепко обнял и трижды торжественно поцеловал меня. Поздравил и мою расцветшую от удовольствия мать.

— Ну вот, а вы говорили, что он не осилит шоферскую науку. Попомните мое слово, пройдет совсем немного времени, и наш Замин станет лучшим водителем в районе. Несколько месяцев практики, и он будет сидеть за рулем как остроглазый ястреб!

От этих слов все, что я копил против него на сердце, бесследно растаяло, будто весенний лед.

— Смотри, братец, перехвалишь его. Ведь говоришь так только по доброте. Ты всегда любил моего озорника. А я хочу, чтобы у него характер переменился.

Я подхватил ее шутливый тон:

— И такое мнение обо мне у родной матери! Разве я хоть раз сказал чужой курице «кыш»?

Все мы весело рассмеялись.

— Иди сюда, нене, — позвал Селим бабушку Гюльгяз. — Сегодня такой счастливый день!

— Теперь соседка будет на автомобиле разъезжать, — сказала та, выглядывая.

— Ты про Зохру говоришь? — переспросил Селим, но его старая мать уже хлопнула дверью. — До чего же у нее характер стал сварливый, — пожаловался дядя со вздохом. — Причина, наверно, самая ничтожная: или курица вовремя не снеслась, или мышь попала в казан с молоком. Убеждаю: зачем дрожишь над всякой малостью? Разве я не зарабатываю вдосталь? — Внезапно он переменил тему: — Завтра пораньше зайди ко мне. Позвоню твоему начальнику: есть у них совсем новый грузовик, пусть тебе дадут.

Когда мы остались одни, мать сказала:

— Кажется, я поняла, почему Гюльгяз-арвад на тебя дуется. Это все из-за женитьбы Селима. Ты заступился за девушку, и старуха не может тебе этого простить. Ей кажется, что чужая все в доме разорит, променяет на тряпки, а ее пинком выгонит. Видишь ли, у нее на примете была внучка сестры, а вовсе не Мензер.

— Мензер никогда дурно с нею не поступит, — упрямо сказал я.

— Да перейдет ко мне твоя боль! — сокрушенно воскликнула мать. — Не вмешивайся ты в их дела. Гюльгяз подсмотрела, как ты носил записки девушке, и теперь во всем винит тебя. Помни, сын, на будущее: между двумя друзьями будь мостом. Но никогда не встревай между мужчиной и женщиной. Слюбятся, сживутся — добро твое все равно не вспомнят. Зато если начнется в семье несогласие, скажут в один голос: «Пусть рухнет крыша на виновника!»

Я удрученно промолчал. Мать посчитала это согласием. А меня опять раздирало смятение: за что я невзлюбил старую Гюльгяз? Ведь она противится женитьбе сына. Или я в душе примирился с тем, что потеряю Халлы?..

В тот вечер, когда я, пьяный, пытался повидаться с нею, у нее действительно были посетители. Их лошади стояли на привязи у дерева. Подруга тайком рассказала мне, что к Халлы приезжал отец с кем-то еще. Мужские голоса звучали за дверью глухо, но у Мензер были заплаканы глаза, она с трудом сдерживала всхлипывания. Уже уходя, отец сказал от порога: «Завтра же собери вещи. Поедешь пока со мною на пастбище. А твой диплом получит и сохранит эта девушка. Какой тебе еще институт?! И так три года проучилась…» Халлы ответила: «Не вернусь в село. Останусь здесь работать». Отец стукнул по столу плетью: «Вы послушайте только эту негодницу! Я ее вскормил, а она хочет теперь швырнуть мою папаху в пыль, покрыть отцовскую голову бесчестием!»

— Когда они ушли, я стала утешать Мензер, — продолжала девушка. — Она горько рыдала, но не захотела сразу открыться. Я уж потом поняла, что происходит. За нее сватаются двое, и отец потребовал, чтобы одному из них она дала свое согласие. Один служит здесь в городе, он помог ей устроиться на учебу. Видно, хороший человек. Другой колхозный конюх, она называет его Табунщиком и считает недалеким. Но отцы прочили детей друг за друга еще с детства, а может быть, и до рождения. Вот, говорили, родится у меня сын, а у тебя дочь, обязательно их поженим! Должно быть, парень принял эту болтовню всерьез и возомнил себя женихом…

— Что же говорит Мензер? — нетерпеливо прервал я.

— Что не пойдет ни за одного из них. Лучше убьет себя. Я тогда спросила, а что, мол, за парень этот Замин? Как ты к нему относишься? В ответ ни словечка. Просила только передать: пусть простит, что уехала не попрощавшись.

Но это меня вовсе не утешило. Отвергая отцовских женихов, Халлы, видимо, отвергала и меня. Слова ее показались мне сухими и на редкость бессердечными.

Я уже распрощался со словоохотливой подругой Халлы, как она вновь окликнула меня. Сняла с пальца тонкий перстенек с бирюзинкой и протянула:

— Это тебе Халлы велела передать. Оставшиеся деньги она тоже вернет.

У меня разом пересохло во рту. Еле пролепетал:

— Какие еще деньги?

— Это уж лучше вам самим знать.

В моем мозгу лихорадочно металось: «Но я ей никогда не дарил кольца! Зачем же его возвращать? Или оно и деньги в придачу — за… бусы? О, Халлы! Ты разменяла любовь баш на баш, как рыночная торговка…» Моему горю не было предела. Пусть у каждого человека по два глаза, по паре рук и ног. Но сердце-то одно. Мое было безраздельно отдано Халлы. И вот я остался в одиночестве, как посреди пустыни. Как мне теперь жить?..

 

12

Близилась осень. Она еще не выжелтила полностью листьев, не все семена цветов упали в почву, не все птицы собрались к отлету. Только облака чаще тянулись по небосклону да белым занавесом опускались густые предутренние туманы. Осень большая привередница, ей нравится рядиться под весну. Может быть, поэтому отары задержались на горных пастбищах дольше обычного и пастухи не спешили с откочевкой?

С какой нетерпеливой тоской я ожидал ту осень. Вот уже и деревья поникли, словно больные, а Халлы не возвращалась. Откурлыкали журавли — ее не было. Степные травы, скучая по блеянию овец, запестрели поздними цветами — все покинули горы, но не Халлы!

Однажды я спросил у бабушки Гюльгяз:

— Почему дядя Селим не покрывает новый дом крышей? Близки холода.

Старуха тотчас запричитала:

— Бесчестный его отец, покинул сироту… Разве одному разорваться? Купил черепицу в горном селе, да все недосуг привезти.

— Пусть договорится с моим начальником, я съезжу после смены, ночью. Сколько раз потребуется, столько и съезжу. Скоро дожди пойдут, а дом без крыши.

Морщинки разошлись на старушечьем лице, но вдруг оно вновь плаксиво исказилось.

— Ах, малыш, я тебя не виню, хоть ты был им пособником. Еще молод, глуп. Родной сын вверг меня в пучину горя, вот что! Опозорил перед родней, хочет смешать мою кровь с кровью бесчестных…

— Да что произошло? — Я с трудом утишил стук сердца.

— Плохое случилось, бала, совсем плохое. Матери своей не говори, она меня осуждает. А за что? Разве я сыну желаю худого? О его судьбе пекусь. О аллах, как мне было тяжко его вырастить. Свадебное платье продала, чтобы накормить… А чем он мне отплатил? Мои слезные просьбы в одно ухо впускает, в другое выпускает.

— Да не может того быть, бабушка! Если меня мать даже на смерть пошлет, я и то ее не ослушаюсь. Дядя Селим вас любит, я знаю. Сейчас у него много работы, поэтому и приходит поздно. Хотите, я его разыщу? Привезу на своем грузовике? Вот скоро будет у вас новый дом…

— А зачем он мне? Я лучше в вашу лачужку переселюсь, лишь бы с беспутной девкой за одну скатерть не садиться. Распустила косы по ветру, мотается по району вместе с чужими мужчинами… Где же достоинство, где скромность молодой девушки.

Я сделал вид, что не понимаю о ком речь.

— Выходит, дядя Селим все-таки женится?

Гюльгяз-арвад повернула ко мне голову с такой яростью, что, наверно, едва не свернула себе шею.

— Смеешься надо мною, щенок? И ты с ними в сговоре? Не дам сыну благословения, так и передай. Для него новая родня слаще меда.

Я искренне поклялся ей, что ничего не знаю. Она не поверила, но все-таки притихла.

— Пусть сама стану камнем, — проговорила жалобно. — Неделя уже прошла, как лица его не вижу. Что он ест, что он пьет? Разве в городе понимают вкус настоящей пищи? Все покупное. Откуда денег напасешься? И к чему нам этот дом? Селиму давно городскую квартиру обещают, вот и жил бы там с кем хочет. А мне здешней халупы хватит.

— Не понимаю, — досадливо возразил я, — почему вы с моей матерью в один голос охаиваете городскую жизнь? Я тоже жду, когда над Дашгынчаем построят новые дома. Хочу там поселиться, а мать ни в какую!

Я осторожно перевел разговор на другое. Надо разведать о Халлы хоть что-то достоверное.

— Осень нынче стоит теплая, вот отары и не пригоняют с гор, — сказал без особого выражения.

Гюльгяз охотно подхватила:

— Хоть бы и вовсе там остались вместе со своим заведующим! Чтоб ему никогда от детей радости не видать, если сына у меня отнимает. Я ведь чего боюсь? Селим в его сетях запутается. Этот бесчестный нужных себе людей подкупает колхозным добром. Думаешь, ему черные брови у Селима приглянулись? Как бы не так! Он смекнул: породниться с таким человеком выгодно, его городские власти уважают. Тесть будет воровать, а зять покрывать чужие грешки… — Она схватила меня за полу. — Ради памяти твоего отца, рано покинувшего мир, ни слова никому об этом! Горе разрывает мое сердце, вот и выплеснулось. Селим ничего не должен знать. Задумал жениться — пусть женится. Аллах его благословит… Пожелай и ты ему счастья, бала!

— Пусть будут счастливы, — через силу выдавил я.

Нет! Халлы не сможет стать счастливой с другим. Разве он любит ее сильнее, чем я? А какое счастье без любви!..

Единственный мой друг и советчик — холм Каракопек. Омывая его подножие, струи Дашгынчая шептали утешение, словно мои горькие мысли, уроненные на дно реки, возвращались теперь ласковым журчанием. Бессильными казались мне легкие волны. Они напрасно стучались в каменные утесы, мечтая вернуться вспять к истоку. У реки своя цель. Она не сворачивает с пути.

 

13

И все-таки я не хотел верить в близкую женитьбу дяди Селима, отвергал, как наговор и небылицу, измену Халлы. Горячечный шепот бабушки Гюльгяз пытался объяснить старческой мнительностью. Ведь все так просто: вот я, а вот дядя Селим. Я рядовой шофер, которому достался самый плохонький грузовик. (Дядя Селим так и не собрался замолвить за меня словечко.) И мать моя — простая женщина, бедная вдова, у которой на ладонях твердые мозоли от ежедневной стирки испятнанных мазутом рабочих курток. Но она ни на что не жалуется, лишь следит, чтобы я не забывал менять рубашки. «Ты теперь на виду, — твердила она. — Тебе в глаза не скажут, а меня за спиной осудят». От запаха бензина ее по-прежнему мутит; когда берет в руки мою одежду, незаметно отворачивает лицо и задерживает дыхание. Бормочет: «Опять будто в бочку с нефтью окунался». Но в этих словах есть и доля гордости за выросшего сына.

Иногда я часами лежал под машиной, выползал оттуда перепачканный с ног до головы, узнать меня было нельзя, одни зубы блестели. Но мне нравилась моя усталость, и эти пятна машинного масла, и летучий пронзительный запах бензина. Я думал, что дяде Селиму, который корпит над бумагами за канцелярским столом, недоступна блаженная тяжесть утомленных мышц. «Кто распоряжается, тот не устает», — гласит поговорка. А без работы, без усталости от нее, как почувствовать полноту жизни?!

Нет, Халлы не может быть с ним счастлива! Разве он таскал для нее ведрами воду из арыка и ворочал в котле кипящее белье? Даже терпкий запах мыла мил в воспоминаниях, и Халлы вдыхала тот же самый воздух.

А блещущий сердитыми молниями взгляд голубоглазой директорши? Камень бы съежился от страха. А я устоял, не отступился от Халлы.

По-прежнему мечтал усадить Халлы в кабину своего грузовика и поэтому всячески разукрашивал ее: на стенки наклеил разноцветные открытки, а к раме переднего стекла прикрепил букетик. На сиденье заботливо положил подушку, сшитую матерью. Товарищи подтрунивали над перстнем на моем мизинце: «Бирюзу одни девчонки носят!» Кольца давно вышли у мужчин из моды. Но какое мне дело до моды, если так захотела Халлы? Я искоса поглядываю на камушек; днем он кажется голубым, как небо, но в сумерках темнеет и напоминает перчинку-родинку на правом крыле носа. С перстнем этим происходят постоянные превращения: словно щеки Халлы, он то вспыхивает, то бледнеет. И выходит, что Халлы постоянно со мною и на длинных пустынных дорогах, и в безлюдных ущельях, и на горных перевалах.

Нет, я не мог верить в вероломство Халлы. В народе говорят: кто не мил, от того лицо отворачивают. Но Халлы никогда не сторонилась меня.

Напрасно Гюльгяз бранила дочку завфермой. Как многие люди, старуха вымещала на молодежи бессильную злобу собственной судьбы. Ее выдали замуж насильно, а о соседском сынке, которого она любила, родичи отозвались с презрением: батрак батраком и останется. Подыскали жениха посолиднее. Кто же знал, что тот бросит семью и уйдет к богатой вдове, польстившись на чужой достаток? Гюльгяз желала сыну счастья по собственной мерке. Ей мнилось, что счастье — это широкая прямая дорога. Лишь бы на нее выбраться, а там можно и дух перевести. Но счастье бродит по горам и ухабам, к его ступням цепляются колючки.

На следующий день после тревожного разговора с Гюльгяз спозаранку я подкатил на грузовике к зданию финансового управления. Решил разыскать дядю Селима, узнать у него самого, что ложь, а что правда. Обыкновенно я подходил к окну и заглядывал, там ли он. Или его вызывал кто-нибудь из сотрудников. Нас считали близкими родственниками, и мне выказывали всяческую предупредительность.

В этот раз я видел, что меня заметили, но никто не повернул головы, не побежал предупредить дядю Селима. Интересно, что произошло?

Я спрыгнул на землю, обогнул длинное одноэтажное здание и со двора вошел в дверь.

Дядя Селим был в своем кабинете, но сидел не за столом, а расположился в сторонке. У него оказался посетитель, и этим перемещением хозяин кабинета подчеркивал личный, дружеский, не служебный характер беседы. Увидев меня в дверях, дядя Селим вскочил с кресла, позабыв извиниться перед собеседником, и радостно сжал мне руку двумя ладонями.

— Мой племянник, скорее даже младший брат. Он, правда, ростом и обликом в меня не удался, видишь каков богатырь? Земля дрожит под его сапогами. И характер крепкий.

Посетитель, нахмурившись от вторжения постороннего лица, которое прервало доверительный разговор, теперь широко осклабился и посмотрел на меня с благосклонностью.

— Не забудешь пригласить дядю на свадьбу, молодец? — пошутил он. Затем добавил с оттенком укоризны: — Повезло этой молодежи, ни трудностей, ни горя не знавали. Мы вручаем им государство уже созданное нами, готовенькое.

Из этих небрежно брошенных высокопарных слов я заключил, что посетитель дяди Селима из «ответственных». Захотелось поскорее улизнуть. Вполголоса, скороговоркой пробормотал, что если дядя Селим договорится с моим начальством, сегодня же в ночь сделаю пару ездок за черепицей для крыши его нового дома.

Дядя Селим обратил взгляд к сановному посетителю, словно ожидая совета. Тот загадочно отозвался, покачивая головой:

— Сейчас крыша неактуальна. Зачем терять время?

Должно быть, на моем лице отразилось полное недоумение. Дядя Селим мелко, дребезжаще рассмеялся и дружески положил мне на плечо руку:

— Ты не в курсе, Замин. Мы тут одно дельце успели провернуть…

Возможно, он ждал вопросов, но я словно онемел от дурного предчувствия. Дядя Селим продолжал доверительно:

— В селении, должно быть, считают, что Мензер прямо с пастбища уехала в город продолжать учебу. Это не совсем так. Она находится сейчас в семье моего уважаемого друга и ждет, что после нашего с ней обручения сможет беспрепятственно учиться в университете. Я вовсе не против образования, ты знаешь, Замин. Мы всегда помогали ей вырваться из дома…

«Ответственный товарищ» громогласно прервал:

— Отца девушки я припугнул. Прошли, говорю, времена продавать дочерей, подобно мешку с ячменем! Он еще пробовал артачиться, строчил жалобы. Мне даже позвонили из одного высокого места: не насильно ли мы держим девушку? Нет, отвечаю. Имеется ее собственноручное письмо: мол, увези, отец добром не отдаст за тебя… Ну так вот, — он бесцеремонно обернулся к дяде Селиму, посчитав, что я узнал достаточно. Принялся за рассказ, прерванный моим приходом: — Семья твоей невесты остановилась в верховьях Туршсу. А ее отец с фермой был уже в Кирсе. Мои люди подбили соседку, и та выпытывала у Мензер, как она относится к замужеству. Девушка оказалась хитрой и скрытной, от всего отнекивалась. Только просила письмо передать. А к кому — неизвестно. Соседке в руки письма не отдала. Такая упрямица! Тогда соседка стала ей о тебе, Селим, нашептывать. Она отрезала напрямик: «Мне все едино: Селим или Фарадж. Хочу учиться. А если пойду замуж, то сама выберу за кого и, пусть мир перевернется, от решения не отступлю!» Поразмыслил я над ее словами и решил, что иначе как с похищением с такой гордячкой не сладить. Однажды мои молодцы уже сидели в засаде, да она услышала шорох в зарослях и убежала стремглав. Соседка еле-еле потом ее убедила, что это заяц шебаршил. Пришлось пробовать другой вариант. Однажды соседка кличет Мензер: пришла машина, но не может подняться к кочевью из-за крутизны. Мензер птицей взлетела на вершинку; в самом деле, далеко внизу виднеется какая-то машина. Она обрадовалась и со всех ног вниз. Но по дороге ее перехватывают, сажают в седло. Она пытается вырваться, дважды спрыгивает на землю. На колючках до сих пор, наверно, половина подола висит. Вдруг успокаивается и разумно так заявляет: «Мою девичью честь вы уже опорочили. Так везите прямо в город, там разберемся».

«Ответственный» глубокомысленно поглядел на нас и изрек:

— Я за полное равенство: женщина должна знать свое место, а мужчина свое! Любовь не более чем пустой звук.

Дядя Селим бросил на меня смущенный взгляд. Должно быть, он ждал моего одобрения. Но я промолчал.

— Неладно получилось, — проговорил он словно через силу. — Вдруг Мензер в самом деле кого-то ждала? Да что уж теперь говорить, дело сделано, хоть я на похищение согласия не давал. Не в моих это правилах, да и не к лицу человеку моего положения… Мензер умная девушка. И твое слово для нее много значит. А крышу обязательно доделаем! Тогда ты с матерью переберешься в наш теперешний дом. Заживем рядом, по-хорошему…

Я никак не мог взять в толк, почему у дяди Селима такой виноватый тон, приниженный вид. Надо было что-то отвечать ему.

— Отец Мензер человек скользкий, любого может впутать в темное дело… Чем это кончится?

— Глупости и пустяки! — вмешался «ответственный». — Всем жалобам теперь конец. Брак оформлен по закону, свидетельство лежит у меня в сейфе. Да и чем ему плох Селим? Такого зятя поискать!

Известие о заключении брака ударило, будто молотком по темени. Я не мог больше оставаться здесь. Не помню, что пролепетал, пятясь к двери. Обратил ли внимание дядя Селим на мой странный вид? Не знаю. Рокочущий бас его приятеля догнал у самого порога:

— Отставить черепицу, племянник! Будь завтра с машиной наготове, поедешь за дядиной невестой. Что ж ты, Селим, ищешь машину там, ищешь здесь, а про родню позабыл?..

…Все в этот день валилось у меня из рук. Едва дождавшись конца смены, я поспешил в селение. Казалось, месяцы прошли с тех пор, как видел мать. На крутом берегу Дашгынчая машина стала сползать в узкое ущелье. Еще несколько метров, и она сорвалась бы с обрыва. Я крутанул руль, машина ткнулась в опору моста. Выйдя из кабины, я бессильно опустился на землю.

 

14

На шум грузовика выбежала мать. Как она перепугалась, бедняжка, узнав, что я был на волосок от смерти! Обычно я подъезжал с шумом: высовывал голову из кабины и читал нараспев какие-нибудь стихи. Страсть к рифмованным строкам укоренилась во мне еще со школьной поры. Я и на автобазе славился как хороший декламатор. Бывало, в короткий перерыв товарищи обступали меня и слушали.

Но нынче я въехал во двор молча, и мать сразу заподозрила неладное. Она была ласкова со мною, но сдержанна. Ни о чем не выспрашивала. Лишь пожаловалась мимоходом, что нечего подарить Селиму и его молодой жене на свадьбу.

— Придумаем что-нибудь, — коротко бросил я, отводя взор. Не хотелось, чтобы мать прочла по глазам мою тайну.

Молча поужинали. Когда младшие заснули, мы вдвоем продолжали сидеть возле огня.

— Что-то сна нет, — пожаловалась мать. — Помнишь, как я тебе маленькому рассказывала сказки? Мне сейчас вспоминается одна.

— Расскажи, — вяло согласился я.

Это была странная сказка о своенравной шахской дочери, которая возненавидела всех женщин и восстала против материнской любви. Однажды няня повела ее в новую баню, где залы, один другого прекрасней, были расписаны красочными картинами. Шахская дочь стала рассматривать эти картинки. Они повествовали о злоключениях джейрана и козленка. Поначалу оба безмятежно пасутся посреди зеленой степи, в сверкающих на солнце травах. Затем к ним подкрадывается хитрая лиса и отвлекает внимание матери-джейранихи. На третьей стене нарисовано, как сквозь густые заросли к животным подкрадывается коварный охотник. На четвертой — вспугнутые животные спасаются бегством, но маленький джейраненок оступается и падает в овраг, откуда не может выбраться. В ногу джейранихи впивается стрела. Она продолжает бежать, хромая, к источнику с волшебной водой, которая возвращает жизнь. Силы ее иссякают, но надо возвращаться к джейраненку и напоить его этой волшебной водой. Она шатается, падает, снова поднимается — но рта не разжимает, чтобы не пролить ни капли, весь глоток целиком отдать сыночку, вызволив его из беды.

Шахская дочь прикусила губу; она поняла этот урок. Призвав придворного зодчего, велела воздвигнуть гранитный столб в честь матерей мира и чтобы все отдавали им почести…

Мать заснула после первых петухов. Озабоченность и тревога словно оставили ее. А я размышлял над сказкой. Могло ли подобное случиться в жизни? Конечно, матери без громких слов жертвуют всем, иногда даже жизнью, для своих детей. Сила человека — от его матери. Без матери нет дома, нет деревни, нет племени. И родины нет без матери. Как ни горько терять возлюбленную, ее заменит другая девушка. Оставит тебя твой сын — сможешь заботиться о чужом, им наполнить пустоту сердца. Расстанешься с одним другом — подружишься с другим. Только мать некем заменить.

Мое горе еще не так безмерно — ведь мать остается со мною. А Халлы? Нет ее и никогда больше не будет. Не будет красных роз, которые она мне дарила. И первых фиалок для нее не будет тоже. Иссякнет наш прозрачный родник, обмелеет бурный Дашгынчай — вон уже и камушки белеют на дне… А холм Каракопек? Неужто исчезнет и он? Если я не могу с его вершины видеть Халлы, лучше и ему сровняться с землею.

В глазах моих, усталых от бессонницы, прыгали искры. Словно какое-то ночное насекомое влетело в дом и посреди тьмы мерцало крылышками. В самом деле, что-то блестит! Я протянул руку. Перстенек Халлы. Что ж, отдам его матери. Пусть не сетует, что к свадьбе соседа, благодетеля не смогла приготовить достойного подарка. Она сама и наденет его на палец новобрачной. В знак уважения и с добрыми пожеланиями.

 

15

Дядя Селим поднял меня на рассвете. Я вскочил как встрепанный. Голова гудела.

Последний осенний месяц был уже на исходе. В синеватом тумане проступал Эргюнеш. Величественная гора походила сейчас на витязя, повергшего ниц своего противника и в безмолвном торжестве вскинувшего кулак. По склонам, как тигровая шкура, пестрели полосы увядающей растительности. А над вершиной белели крохотные доверчивые облачка, будто только что вылупившиеся из скорлупы птенцы.

Дядя Селим с темными кругами вокруг запавших глаз, в небрежно накинутом на плечи черном пальто тоже показался мне вдруг птицей, старым, недужным вороном, который зловеще скользит над самой землей, не имея сил взлететь в небо.

— Доброе утро, Замин, — проговорил он осевшим голосом. — Плохо спал? Я тоже. Впрочем, неважно. Скажи лучше, как нам быть? У тебя ведь работа? А если пропустить день? Причина уважительная как думаешь? Или нельзя? Тогда просто зарез…

Угрюмо кивнув дяде Селиму, заранее соглашаясь со всем, что он скажет, я отправился в город. Мой грузовик обгонял пасущийся по берегу Дашгынчая табун, как вдруг я заметил нахохлившуюся фигуру. В ней тоже было нечто птичье, будто голодный орел-ягнятник свесил унылые крылья. Когда грузовик натужно загудел, беря подъем, согбенная фигура распрямилась. Конечно, Табунщик. Я не мог не узнать его. Стеганая телогрейка крепко перепоясана ремнем, до самых колен натянуты красные джурабы. И впрямь орел-ягнятник, только что оторвавшийся от жертвы и выпачканный ее кровью! Лицо скрывалось под лохматой папахой.

Я остановил машину и пошел ему навстречу. Он ждал меня. Губы плотно сжаты, подбородок оперся на палку. Плеть, которая некогда так яростно свистела над моей головой, теперь неподвижно распласталась по земле.

Мне стало жаль беднягу Фараджа, который до четвертого класса сидел за соседней партой. То были скудные времена; случалось, что тетради и карандаши учитель покупал на собственные деньги. Фарадж не блистал способностями. Стоя возле доски, он левым носком чарыка наступал себе на правую ногу и не обращал ни на кого внимания. Если учитель одергивал его, он от смущения засовывал в рот кончик воротника застиранной рубахи и становился похож на беспомощного безобидного теленка.

Однажды рассерженный учитель крикнул: «Да открой ты рот, наконец! Промолви хоть словечко, чтобы я удостоверился, что ты не появился на свет немым. Один только раз подай голос, и больше я тебя никогда не стану ни о чем спрашивать!» Фарадж вдруг засмеялся. Это было так неожиданно, что мы вылупили на него глаза. С тех пор каждый выговор он встречал усмешкой. Вскоре школа рассталась с Фараджем, а Фарадж расстался со школой.

Несколько секунд мы смотрели друг на друга. Он первым отвел глаза. И так не похож был оробевший грустный взгляд на обычно угрюмое и вызывающее выражение его лица, что мне сделалось неловко. Будто передо мною стоял совсем другой человек.

Но через минуту к Фараджу вернулся прежний облик. Взор горел злобной горечью, словно две жаровни, полные пламени и дыма.

Да, я пожалел его всем сердцем. Но вслед мне раздался свист кнута, будто мимо пролетела шальная пуля. Я пожал плечами и с ведерком сбежал к реке. Радиатор машины был помят, мотор перегрелся. Он работал со сбоями, натужно гудел, словно заболевший.

Итак, я спешил за невестой! Если мне предстояло проехать мимо общежития педагогического техникума, я готовился заранее, чистил и украшал машину, как кровного скакуна, а теперь махнул рукой на помятый радиатор, на борта, серые от пыли. Жаль, что этот чумазый грузовик не рухнул в реку. И я вместе с ним. Не лучше ли гибель, чем обязанность везти любимую в чужой дом? Нет, напрасно Табунщик не огрел меня кнутом.

Дядя Селим выхлопотал для меня отпуск на целую неделю.

— Хорошему делу все помогают, — сказал он.

Но выглядел озабоченным: только что было сообщение о начале военных действий против белофиннов. Если придется идти в армию, сказал дядя Селим, обе семьи остаются на меня. «Пожалуй, есть резон поторопиться с крышей, а, Замин? Не ко времени, кажется, затеяли мы и постройку и свадьбу…»

Друзья-шоферы откуда-то проведали, что предстоит ехать за невестой. Когда я подошел к своему четырехколесному скакуну, то не узнал его. Один из парней приладил новое зеркальце, другой застлал сиденье ковром. Открытки тоже были заменены, теперь все до одной изображали чернооких красавиц с алыми губами.

Опытный в делах сватовства Алы-киши наставлял меня: когда невеста сядет в кабину, сразу с места не срывайся, напротив, надо сделать вид, что обнаружились неполадки. Покрути с озабоченным видом руль, постучи ногой по колесам, затем встань перед радиатором и скажи громко: «Эй, родичи невесты, машина без смазки не идет!» Они поймут и поднесут тебе подарок.

Советы я слушал вполуха. Сверлила мысль: заговорить мне с Халлы? Положим, ее увезли силой, кричи не кричи — в горах не услышат. Ну а в городе? Разве нельзя было позвать на помощь? Дала бы знать мне!.. Она покорилась похитителям с охотой, но почему тогда скрывает это от меня? Простились бы по-хорошему…

Дядя Селим спозаранку ходил принаряженный, то и дело нервно поправляя галстук. От скрипа его новых ботинок у меня ломило уши. Сам я выглядел по-будничному; моей единственной праздничной одеждой был старый костюм дяди Селима. Да и не все ли равно, как я одет? Халлы даже не взглянет на меня. По обычаю ее лицо будет закутано в головной платок. Полный кузов набьется всевозможных подружек, болтливых молодиц… А в кабину сядет дядя Селим вроде черного забора между нами.

Я подрулил к зданию финансового управления. Любопытные служащие прилипли к окнам. Дядя Селим с добровольными помощниками прилепил к кузову красное полотнище. На ходу оно плескалось и хлопало по бортам.

— А что, — спросил дядя Селим, близоруко разглядывая красотку на открытке, — и ты, Замин-джан, девушку себе нашел? Из горожанок? Не дрейфь, надо будет, увезем, родителей не спросим.

Я хотел промолчать, но последние слова задели за живое.

— Уж я свою любимую, как ворованный товар, на аркане не потащу!

Дядя Селим добродушно пожал плечами.

— Любовь, братец, для таких юнцов, как ты… Стой, стой! Мы уже приехали.

Перед нами был дом под красной железной крышей. Я так и не успел спросить: сам-то он любит Халлы? Мне хотелось, чтобы она шла за него нехотя и он не пылал бы страстью. Словно это могло сохранить осколок моей первой любви.

Дядя Селим сам продолжил щекотливый разговор. Не выходя из кабины, он добавил с торопливой искренностью:

— Не спеши осуждать, Замин. У тебя впереди целая жизнь. Полюбишь одну, не сладится — встретишь другую. Моя судьба сложилась иначе. Комсомольцами мы дрались с бандитами. Юность пролетела незаметно. Само время было такое. Когда тут за девушками гоняться? То в лесах, то на стройке. А сейчас… Видишь ли, в моем возрасте неприлично оставаться холостяком. Я занимаю определенное положение; нельзя, чтобы на меня косились.

— Выходит, вы совсем не любите Мензер? — Я испугался своего вопроса.

Дядя Селим задумчиво покачал головой.

— Она образованная девушка, у нее настойчивый характер. Я отношусь к ней с уважением. Если хочешь, даже привязан. Но ведь и ты питаешь к ней теплые дружеские чувства, не так ли? Это, впрочем, неудивительно. Вместе росли, все у вас было общее — школьные книжки, учителя. Смеялись над одним и тем же. И огорчались из-за одного и того же. Вы всегда были рядом. А вот появись серьезное препятствие между вами или длительная разлука — могла вспыхнуть пылкая любовь. Я говорю об этом потому, что сам испытал в юные годы нечто подобное: влюбился по-настоящему в свою подружку, когда ее выдали замуж за другого. Странные мы существа! В бухгалтерском отчете из-за пропавшего пятака бьем тревогу. А с бесценным даром природы — собственным сердцем обращаемся небрежно и бесхозяйственно.

— Почему ваша девушка не убежала от нелюбимого? — буркнул я.

— Легко сказать! Не оказалось никого рядом, чтобы вразумить и поддержать ее, как мы с тобою помогли вырваться из домашнего плена Мензер. Знаешь, именно с тех пор я за всеобщую образованность. Только культура поможет нам избавиться от невежества и несправедливости.

— Значит, если бы Мензер не посчастливилось учиться…

Он оборвал с некоторым раздражением, словно ему неприятно было слышать имя невесты в чужих устах.

— Дело не в ней. Да и не думал я поначалу, что все так обернется. Просто хотел девочке помочь…

Разговор прервался. Из глубины двора за густой порослью ежевичных кустов слышались возбужденные голоса, детский смех. Вывели закутанную в шаль невесту. Какой сиротливо-хрупкой показалась мне Халлы! Словно не она совсем. А вдруг в самом деле не она? И вся свадьба дурной сон?!

Мелкими нерешительными шажками Халлы вышла за калитку и остановилась. К ней приблизился дядя Селим. Едва ли она даже видела его, так плотно была закутана в красную шаль с шелковыми кистями. Дядя Селим бросил нетерпеливый взгляд в мою сторону. Мне надлежало взять невесту за руку и помочь ей подняться в кабину. Я сидел неподвижно.

— Замин!

При моем имени шелковые кисти задрожали, голова под шалью склонилась ниже. Я видел, как маленькие башмачки Халлы потонули в траве.

— Возьми сестрицу Мензер за руку, подсади в кабину, — командовал дядя Селим.

Я повиновался, с деревянной скованностью подошел к невесте, но не дотронулся до нее. Повернулся и пошел обратно к машине. Она покорно следовала за мною.

— Не вздумай посадить в кузов, — шептал за спиной дядя Селим. — В кабину веди, в кабину.

И вот машина тронулась. Разве не все равно ей, бесчувственной, что перевозить? Камни или людей? Счастливую любовь или неизбывную грусть? Хотя при чем здесь машина? Это я везу свою единственную в дом к другому.

Халлы отодвинула от лица шаль. Мы были одни. Даже маленькое оконце в кузов кто-то заботливо задернул цветной занавеской.

— Что же ты молчишь? — спросила Халлы.

Я взглянул в зеркальце, отражавшее нас обоих. Она была бледна. Я никогда не видел ее такой красивой. Выпуклый лоб, брови прочертили сияющий след и подернутые туманом глаза…

— Какая красивая машина! Работай на ней на здоровье.

— Убитому здоровье ни к чему.

— А хвалился, что сильный!

Ее лицо вдруг исчезло из зеркала, как из волшебной рамы. Она схватилась за руль. Машину дернуло.

— Не поедем дальше, пока не скажешь, что мы друзья по-прежнему!

— Скажу, скажу! Пусти, бешеная.

Она не отодвинулась. Положила теплую мягкую ладонь поверх руки, которой я сжимал руль. Кожи словно коснулось только что вынутое из горна раскаленное железо. Но мне не было больно. Мне было грустно.

— Пусть исполнятся все твои мечты, — проговорил я. — Ты всегда хотела выйти замуж за образованного человека и вот выходишь.

— А еще я хотела, чтобы один парень прокатил меня в свадебном платье на своей машине, — отозвалась Халлы. — И это тоже исполнилось.

— Я шофер. Куда скажут, туда повезу.

— А если я выскочу на ходу посреди дороги?

— Не выскочишь. Побоишься. Разве тебе не дорога жизнь в такой радостный день?

Халлы еще больше наклонилась ко мне, собрала в горсть нитку гранатовых бус на шее.

— Видишь? Вот мое единственное украшение. Ничьих подарков на мне больше нет.

Я молчал. Спустя минуту она спросила сдавленным голосом:

— Где перстень, который я тебе подарила?

— К тебе же и вернется. Зачем мне носить чужое?

— Что ж, — задумчиво, как бы про себя, прошептала Халлы. — Значит, так тому и быть. А я твои бусы и на ночь не снимаю.

Внезапно она стала приглушенно смеяться. Или всхлипывать.

— Да посмотри же на меня, — взмолилась наконец. — Разве это не я?

— Я сижу за баранкой. Мне положено на дорогу смотреть, а не разглядывать пассажирок.

— Ты изменился, Замин. За три месяца, что мы не виделись, стал взрослым мужчиной.

— А ты — чужой невестой!

— Но разве ты не знаешь, как все случилось? Они украли меня. По дороге ехал одинокий всадник, я вырвалась, бросилась к нему, уцепилась за стремя, молила помочь. Он ответил: «Жаль тебя, дочка. Но это — люди твоего жениха. Не из Советского же государства они тебя увозят?! А я чужой, ехать тебе за моим седлом — несмываемый позор до конца дней!» Когда меня привезли в дом под красной крышей, женщины вокруг твердили то же самое: «Возвращаться в отцовский дом после ночи, проведенной под чужим кровом, нельзя. Растоптать честь отца — вот что это значит. Опозоренная дочь для родителей хуже мертвой!» Тогда я решила…

— Что лучше покориться?

— Ты не спас меня от злых людей, а теперь сам везешь в дом другого! И еще спрашиваешь?! Я продумала свой путь. Всем отомщу. И отцу, который, не дождавшись, пока дочь поднимется из колыбели, пообещал ее такому чурбану, как Фарадж. И тем, кто меня, будто ворованный товар, передает от одного к другому… Я не дамся мужу. Останусь вечной невестой!..

— Погоди, Халлы. Не кричи. Думаешь, моя чаша не полна до краев?..

Голос мой осекся. Слезы заволокли глаза. Я почти не различал дороги. Как признаться ей, что лишь по просьбе матери я согласился на эту поездку.

Чтобы остудить пылающий лоб, я высунул голову наружу. Опоры электросети, которую только тянули к нашему селению, тропинки, вытоптанные скотом, одинокое грушевое дерево — все мелькало в диком хороводе и оставалось позади.

Аркан дороги захлестнул нас и безжалостно сокращал последние минуты, которые нам с Халлы суждено было провести наедине. Вот уже и холм Каракопек. Почему же мы молчим?

Навстречу машине с песнями двигалась веселая толпа. Дети, как резвые ягнята, рассыпались по лужайке. Играли и пели ашуги, готовясь к свадебному пиру. Всадники горячили коней, ожидая состязаний. Среди них выделялся щегольски одетый Табунщик, его буйные кудри развевались по ветру, буланый конь нетерпеливо перебирал ногами, готовый броситься вскачь.

Я резко затормозил, из-под колес взметнулась пыль. Свадебные гости в кузове с визгом повалились друг на друга. Выскочив из кабины, я взбежал на холм прямо через заросли и стал рвать колючие ветки давно отцветшего шиповника, с миндалевидными твердыми красными плодами. Этот необычный, будто обрызганный кровью букет я принес и протянул Халлы…

 

16

Теперь я вспоминаю себя через несколько лет, страшных военных лет. Долгие годы последующей жизни не иссякнут во мне воспоминания. Тысячи фактов, судеб людей прошли через мою жизнь за это время. Сколько друзей я потерял, сколько раз сам чудом оставался цел. И мне кажется, что меня спасли наш стремительный Дашгынчай, холм Каракопек и молитвы матери. Мысленно я взбирался на наш холм и, как в детстве, мечтал взлететь. На всей земле не существовало более желанного места! Казалось, вернусь и мертвые камни обретут голос, снова заговорят со мною, как надежные друзья.

После демобилизации я не стал задерживаться в городе, а поспешил в родное селение. Нужно было заменить брату и сестре отца, стать усердным помощником настрадавшейся матери. Но если бы меня спросили прямо: только ли это зовет домой? На такой вопрос трудно было бы ответить даже самому себе. И через годы мне не удалось выкинуть из памяти злосчастный день свадьбы моей Халлы.

…Веселились тогда до вторых петухов! Мать почти не выглядывала из кухни, где без устали жарила и пекла праздничную снедь. По обычаю, гости наведывались ненадолго и к ней, чтобы вознаградить искусную повариху словами благодарности или деньгами. Детям на свадьбе угощения не полагалось; они вертелись возле взрослых или пускались на общую потеху в пляс. Подростки держались в стороне, стеснялись взрослых.

Я тоже обычно смотрел на танцующих издали. На мне не было праздничной одежды, а на ногах затейливых чарыков с красными плетеными шнурками. Мать часто приглашали кухарничать на празднества, и мы трое терпеливо ждали в сторонке, пока она вынесет нам тарелку жареного мяса да по ломтю хлеба, густо намазанного маслом. Как упоительно пахло это угощение! Аромат пряностей долго еще исходил от материнских рук. Свадьбы были ее обычным приработком. Впрочем, не таким уж большим, потому что она щедро делилась с водоносами, дровосеками, посудомойками — со всеми, кто помогал ей в кухонных хлопотах.

Однако откровенных побирушек мать не жаловала. «Руки-ноги целы? — говорила она. — Зачем ходишь по дворам? В Советском государстве для одного тебя работы не нашлось, что ли?»

На свадьбе дяди Селима мать решила, что я достаточно взрослый, чтобы сидеть за гостевым столом. Но кусок не шел мне в горло.

Поздно вечером, спустившись на берег Дашгынчая и присев на побелевший от времени тутовый ствол, принесенный невесть откуда быстрым течением, я почувствовал, что начинаю понемногу успокаиваться. Волны плескались умиротворенно, природа была мудра и спокойна, напоминая характер моей матери. Даже небо, полное звезд, мерцало добротой и надеждой, подобно ее глазам. Кто умеет погрузиться в бездонность материнского взгляда, тому не надобны объяснения; все становится понятно само собой, без слов.

Рассеянный взгляд блуждал по небосводу. Вот две наши звезды; одна всходила, вторая оторвалась от нее, поднялась намного выше, изменила розоватый мерцающий цвет на бледный, бирюзовый. Скоро рассвет. Разошлось ли свадебное застолье? Я прокрался поближе к свадебному шатру. Оттуда по-прежнему несся заунывный звук зурны.

Неожиданно я почувствовал шутливые, но крепкие объятия. «Ведите на середину! — раздались нестройные голоса. — Сорок всадников скакали за ним, просеяли сквозь сито и небо и землю… Тащите его сюда!»

Меня вытолкнули вперед. Передо мною очутилась Халлы. Камнем из селевого потока я преградил ей путь. Пытаясь уклониться, попал в цепкие руки бабушки Гюльгяз.

— Нет, нет, не убегай! Селим не захотел танцевать с невестой. Так замени его, как младший брат.

Ашуг торжественно выпрямился, поднял зурну над головой, устремляя ее в небо. Все ритмично захлопали в ладоши.

Не помню, как я выскочил из шатра, расталкивая хмельных гостей. «Младший брат… опять младший брат!..» — гудело в голове.

 

17

Служил я в автобатальоне. Нашу часть долго перебрасывали с места на место, поколесила она по тылам и наконец очутилась на передовой. Враг тогда подбирался уже к Кавказу. В нашей моторизованной части было много местных уроженцев, им доверяли самые сложные маршруты. Нелегкая задача с выключенными фарами карабкаться на горный перевал по узкой петляющей дороге. Ездили мы, как правило, по двое, чаще ночами.

Первое письмо из дому я получил, вернувшись как раз из такого опасного рейса. Сразу узнал руку младшего брата, который писал под диктовку матери, разрисовав цветными карандашами край бумаги незабудками. Вот что было в этом письме: «От всего сердца сыну Замину. Если желаешь иметь от нас весть, то все мы живы и здоровы. Молим, чтобы и ты уцелел на чужбине в огне. Дитя мое, тревога томит мою душу. Верь, злой день короток. Прошлый год выдался у нас скудным; сначала засушливая осень, потом пали зимние туманы. От такой холодной мороси, сам знаешь, травы и злаки корней не пускают. Надеялись на весенние дожди, но их не было. Пшеница осталась малорослой, даже серпом не сожнешь. Дергали колоски по одному. Но ты не тревожься, мы не бедствуем, получаем государственный паек на Амиля. Он теперь при школе сторожем. Это сестрица Мензер устроила его на работу. Сторожу, конечно, я, но числится он. Учителям и школьным работникам выдают муку; хлеб получается вкусный, только почему-то красноватый, далеко ему до нашей золотой пшенички. Найдешь время, отправь письмо сестрице Мензер, поблагодари ее. Она помогает нам и делом и добрым словом — а это всего дороже. Селим, как ушел в армию, лишь однажды ей написал. Давно о нем ни слуху ни духу. Утешь ее, подбодри. Бабушка Гюльгяз вся иссохла, бедная. Сын был ее единственной отрадой и вот пропал неведомо где… Все тебе кланяются».

Второе письмо пришло спустя несколько месяцев. «Хорошенько укрывайся ночью одеялом, — писала мать. — Спишь ты беспокойно, разбрасываешь руки. Попроси товарищей, чтобы укрывали тебя, если проснутся. Спать вам надо чутко: враг легко одолеет спящего. Берегите друг друга. Ненавистный фашист — чтоб ему не увидеть свадьбы сына! — всех сорвал со своих гнезд. Неужто наши проклятия его не доконают? Копает яму другим — сам в нее свалится. Так будет, вот увидишь. Бабушка Гюльгяз от твоего привета едва не прыгала от радости. Ты уж прости меня, не выдай: сказала ей, что тебе была весточка от Селима и что весной ты отправишься в те же места, где он сейчас. Будешь сам отцом, поймешь, как болит родительское сердце. А может, правда, Замин, съездишь на машине, поищешь Селима?.. И еще. Почему не написал Мензер? Даже привета ей не передаешь? Стоит ей услыхать твое имя, как она становится белее бумаги. Недавно ее назначили в школе самой старшей. Учителей, правда, осталось всего четверо. В выходные дни они вместе с ребятами идут на огороды, собирают овощи. Сестрица Мензер меня успокаивает: «Не плачьте о Замине, он вернется неожиданно да еще и не один». Сынок, прошу тебя, пока враг не побежден, не думай и не затевай свадьбы! Здесь тебя тоже ждут…»

Я догадался, откуда у матери возникла ревнивая тревога. Послал как-то домой фронтовой снимок, где наша медсестра сидела со мною рядом. Вот по селению и шум. А ждать меня некому, мать ошибается. Ветку к чужому дереву можно привить, а потерянная любовь к живому сердцу не приживется ни за что.

Третье письмо меня сильно смутило.

Уже несколько дней длился тяжелый бой на истоптанном, изрытом воронками кукурузном поле. Командиры говорили: если отступим, сдадим эту позицию, то гитлеровцы покатятся вперед неудержимо, как селевой поток. Обойти нас они не могут, технику в горы не подымешь. Стояли мы на защите «ворот Кавказа», по выражению самих немцев. Отступать было нельзя.

Я водил тогда санитарную машину. Раненых подбирали и увозили только под покровом темноты. Стоило блеснуть даже слабому свету, как поднималась ураганная стрельба.

В ту ночь я еле-еле двигался: колеса то и дело натыкались на трупы. Выскакивал из кабины, доставал из нагрудных карманов документы, а тела павших оттаскивал в сторону. Тяжелораненые сами подползали к колее, надеясь, что их спасут. А мы не успевали.

Машина опять словно запнулась. Я распахнул дверцу кабины и прислушался. Стрельбы не слышно, но все поле исходило тихим шелестом. Бессонные цикады, многочисленные насекомые, мелкие грызуны и ночные птицы словно жаловались на что-то. Ни стебли, ни венчики цветов, ни земля больше не служили им прикрытием; шальные пули, осколки мин, взрывы настигали повсюду.

Я свернул с наезженной колеи и стал осторожно продвигаться по ухабистому полю, чтобы не пропустить ни одного раненого. В ту ночь мне удалось сделать две ездки.

Поспать пришлось не больше двух часов. Утром мне пришло письмо. Я сразу заметил, что адрес полевой почты написан не братом. Рука твердая, почерк четкий. Я вскрыл треугольник. И тотчас кровь отхлынула от сердца. Как же я не узнал ее почерк?!

«Замин, твоя мать обмолвилась, что у тебя есть какие-то сведения о Селиме? Правда ли это? Из военкомата я получила сообщение, что он пропал без вести. Что это значит? Напиши мне на школу».

Меня трясло. Я не боялся пуль, привык к виду трупов. Но этот листок бумаги поверг в смятение. Все прежнее всколыхнулось — любовь, разлука, отречение… Может быть, именно сухость, бесстрастность тона письма ударили так больно? Она обращалась коротко, будто отрубая: «Замин!» Ни «дорогой», ни даже «уважаемый». Просто — Замин. Неужели я не заслужил хотя бы одно доброе слово? Ведь ради нее, детей школы, где она директорствует, я нахожусь на фронте… И опять потекли мысли. И снова в прошлое. Как будто оно могло стать будущим!

Дядя Селим пропал без вести. Я только сейчас задумался над этим. Мои товарищи просто погибали, о них говорили: «Пали смертью храбрых».

Я вновь перечитал короткое послание Халлы. Дядя Селим был на фронте, возможно даже где-то поблизости! Будь он рядом, я заслонил бы его от пули, раненого вынес из-под огня. Халлы, конечно, рассказала мужу о моей любви. Может быть, даже призналась: «Я обещалась Замину и не могу принадлежать другому. Цепи обычаев связывают мне руки и ноги, но сердце остается свободным!»

Тогда, на следующий день после свадьбы, я уехал в Баку. Старшая сестра писала мне, будто Халлы призналась ей, что, выходя танцевать, она еще надеялась, что я увезу ее прочь…

Вой низко летящего вражеского самолета вернул меня к действительности. Я кинулся в блиндаж. На головы укрывшихся в нем бойцов сыпалась с потолка земля. Четверо наших товарищей, которые не успели укрыться, были сражены осколками. Фашисты сознательно обстреливали и бомбили госпитали и санитарные машины.

Я уже давно привык к постоянной опасности, после налета свернул полушубок, положил под голову и хотел вздремнуть. Только сон бежал от глаз… Дядя Селим пропал без вести! А может, я мимо него проехал вчера в темноте? Он еще дышал и я успел бы подобрать его? Какая радость для бабушки Гюльгяз! А Халлы?.. Зачем она написала такое странное письмо?! Действительно скорбит по мужу или хочет намекнуть, что свободна? Если последнее, то она напишет еще раз.

Однако второго письма я не дождался. Не выдержав, написал сам: «Уважаемая Мензер! Прости, что задержался с ответом. Два месяца не пишу даже матери. Мы держим «ворота Кавказа», бои идут чуть ли не круглые сутки. Весть о дяде Селиме дошла до меня через земляков-фронтовиков. Не горюй, пропасть без вести еще не значит погибнуть. Война богата неожиданностями. Случалось, я сам брал документы с еще не остывшего тела, не раз видел людей, которые шли в бой, хотя по спискам числились среди погибших… Сестра писала, что ты сердита на меня за то, что я неожиданно ушел из селения! Но мог ли я остаться, пережив ночь твоей свадьбы? Судьба навсегда поссорила меня со счастьем. Даже если бы я раньше дяди Селима послал сватов, твой отец вытолкал бы их вон. В его глазах я всего лишь неимущий шофер. Признаюсь тебе, я чуть не возненавидел тогда свою профессию. Но война снова посадила меня за баранку, и теперь я понял, что это мое настоящее дело».

Едва письмо было отправлено, как меня стало съедать раскаяние. Разве так надо писать Халлы?.. Я составлял любовные послания всей роте, откуда только бралось красноречие! «Хотел доверить письмо журавлиной стае, да побоялся, что медленно летают. Послал бы на крыльях ветра, но ветер может замешкаться в пути. А телеграфные провода всему свету разболтают нашу тайну! Поэтому посылаю по струнам сердца. И ты ответь мне так же…»

Мое сочинительство имело среди товарищей большой успех. Девушки спешили с ответными заверениями в вечной любви, а у бойцов удесятерялись силы. Каждый чувствовал, что готов перескочить реку с берега на берег или поднять целый грузовик. Права пословица: другим лапшу нарезает, а себе похлебки не нальет.

С течением времени короткое письмецо Халлы стало представляться более многозначительным. В нем уже звучало прямое обещание будущей встречи: раз законный муж пропал, мы можем считать себя как бы вновь обретшими друг друга. В самом деле! Разве ей не могли объяснить в военкомате, что означают слова «пропал без вести»?..

Потом пришло письмо от матери. Она радовалась, что получит на трудодни не только пшеницу и просо, но и сыр, масло. Меня удивила весть, что мать собралась даже строить дом. «На Улутепе, — писала она, — есть каменоломня. Камень крепкий и белый, как мрамор. Сестрица Мензер надоумила. Подсчитала возможные расходы и сказала, что за два-три года вполне можно управиться. Сначала поставить стены, потом возвести крышу, напоследок останется внутренняя отделка. Колхоз даст арбу для перевозки камня, а рабочие руки — старшие школьники, товарищи Амиля. Он и сам вымахал с хорошую орясину. Если денег не хватит, сказала Мензер, она даст в долг до твоего возвращения. Не люблю я, сынок, протягивать руку, но как отказать ей? Сердце у бедной разбито. Последнее время ходит со сдвинутыми бровями, будто от тайной боли. Если есть у тебя добрая весточка для нее и старой Гюльгяз, не ленись, напиши. Хорошо, если бы Селим воевал рядом с тобою и вы были бы опорой друг другу! А насчет дома напиши побыстрее. Осенний день короток: едва откроешь утром глаза, ан уже и смеркается. Если начинать стройку, то до зимы. Посоветуйся с Мензер. Ее очень чтят в селении: умница и обо всех заботница…»

Меня продолжали одолевать разные мысли. Халлы старается вовсе не для моих родных. Не для того чтобы в новом доме поселился я с привезенной красоткой, а Халлы хочет всему миру наперекор, чтобы на высоком крыльце стояли мы с нею, плечо к плечу, держали друг друга за руки и смеялись громко и счастливо.

 

18

Многое во мне изменилось за четыре года. К двадцати двум годам я уже выглядел настоящим мужчиной. Исчезла ребяческая пухлость щек, скулы обтянуло. Я стал более крепок и жилист. А Халлы?.. Нет, она не поблекла, не увяла в трудные годы. В ней сохранилась прежняя живость, ее улыбка. Она держалась уверенно, как настоящий директор школы, все называли ее теперь Мензер-муэллиме, учительница Мензер.

Она пришла к нам в дом в строгом жакете.

— Ты очень возмужал, Замин, — сказала она ровным голосом. — Военная форма тебе идет. В школе есть доска с фотографиями фронтовиков, наших бывших учеников. Не хватает только твоей. Ждал, когда наденешь генеральские погоны? — скупо пошутила она.

Пришлось ответить ей в том же духе:

— Солдаты и генералы — мы все старались воевать хорошо. Даже если в школе прежде не считались отличниками…

Пока я произносил эти слова, меня пронзила простая мысль: а ведь я дома, наконец-то дома! Мечты сбылись. Стою на крыльце, и рядом со мною Халлы. Все остальное не имеет значения.

Я оперся на перила, пахнущие свежей краской, устремив жадный взгляд на долину Дашгынчая.

Было самое начало лета. Холмы и овраги нежно зеленели, дикий мак качался на высоких стеблях. Склон Каракопека был засеян горохом, и тропинки, которые я так хорошо помнил, исчезли. Доносился гул падающей воды. Небольшой водопад низвергался в долину, весь в белой пене.

— Похоже, вы затеяли поставить в ущелье водяную мельницу? — спросил я.

Мензер словно обрадовалась новой теме разговора.

— Ты спроси, как это вышло? — живо подхватила она. — Помнишь, где росли кусты диких роз? А плотина Дашгынчая была чуть повыше. Мы провели оттуда арык, вода теперь доходит до подножия холма.

— Это прекрасно! — искренне обрадовался я. — До каких пор бессильно воздевать руки, моля аллаха о дожде? Урожай был игрой случая. А на поливных землях хоть райский сад посади. И кто до этого додумался?

— Представь, сами женщины. Пойдешь по селению, увидишь, сколько появилось новых домов и как затейливо украшены цветами палисадники. Слабый пол постарался.

— Выходит, прекрасно без мужчин обошлись?

Она отозвалась с неожиданной грустью:

— Сильными нас делали только добрые вести от вас, Замин.

Из-за дверей прозвучал голос матери:

— Амиль, неси, сынок, самовар. Мне скоро и поднять его будет не под силу. Не молодею я, детки, нет, не молодею…

— Что это вы, Зохра-хала, заговорили о старости? — отозвалась Мензер. — Еще недавно не хуже нас, молодых, таскали на постройку камни.

— Так это я для примера, только для примера, голубка. Дети подросли, а ума не нажили. Знаешь, что твердит мне Амиль? «Скорей бы Замин возвращался и справил свою свадьбу. А то я раньше его приведу в дом невесту!»

Амиль густо покраснел.

— Опять за старое, мать! Срамишь меня перед братом, шуток не понимаешь, что ли? Сама жалуешься, что некому принять с твоего плеча кувшин с водой.

— Уймись, замолкни! — засмеялась мать. — Не знала, что ты такой заботник.

Амиль продолжал ворчать:

— Не верь, брат. Пока ты воевал, я тоже не сидел сложа руки. Половина мужской работы в колхозе была на мне…

Бабушка Гюльгяз притулилась поодаль на пне тутового дерева. Половина селения приходила поздороваться со мною, а она сиротливо держалась в сторонке. Я громко окликнул ее:

— Скажите, Гюльгяз-хала, помогал ли вам этот хвастун, у которого во рту навьюченный заяц не помещается? Или он только на словах горазд?

Старуха уклончиво отозвалась дрожащим голосом, не делая ни шагу в нашу сторону:

— Пусть каждый будет жив-здоров для самого себя.

Она явно была чем-то обижена. Неужели я задел ее случайным невниманием? Постарался припомнить все, что говорил и делал со вчерашнего вечера. Да нет, как будто ничего лишнего не сболтнул. В сущности, я почти не раскрывал рта, так тесно поначалу обступили меня односельчане, засыпав громкими поздравлениями, упреками, что редко писал с фронта.

Бабушка Гюльгяз тоже сначала обняла и расцеловала меня в обе щеки. Даже извинилась:

— Прости, Замин, пришла к тебе с пустыми руками. Куры уже спят на насестах. Завтра принесу свежих яичек и хохлатку в придачу.

— Полно, Гюльгяз-хала! Спасибо за джурабы, что послали на фронт. Всю прошлую зиму с ног не снимал.

Старуху усадили на почетное место, мать ей первой налила чаю.

— Шла война, и самовар ставить не хотелось, — говорила она прихлебывая. — Благодаря Мензер сахарок у нас в доме водился. Желания не было побаловать себя чайком из самовара.

— Слава аллаху, война позади, — поспешно сказала мать. — Угощайтесь, дорогие. Что успела, приготовила на скорую руку. Не обессудьте. Время позднее.

— Ну и хитрые же вы, женщины! — покрутил головой Амиль. — Послушать вас, одни вы Замину рады, одни вы готовы его приветить. Старшая сестрица, видите ли, накануне его во сне видела. Младшая сладким язычком так и липнет: «Братик, ах, братик!» Мать посреди ночи пир закатывает. Гюльгяз-хала курицу обещает. Выходит, один я в долгу?

Стены нового дома еще не видели такого веселья. Губы, долго сжатые тоской, расцвели от улыбок. Со смехом, шутками досидели мы почти до самого рассвета. Когда соседи стали расходиться, куры уже спрыгивали с насестов, а утренняя звезда вонзилась в самый гребень Каракопека.

Пока мать стелила постели, я стоял под тутовым деревом и озирал окрестности. Многое изменилось вокруг. Дом дяди Селима уже не виделся таким осанистым, как раньше. Его парадные окна были обращены на запад и казались слепыми. А наш дом смотрел на восток, на стеклах играла заря.

В окне у Халлы зажегся свет. Она ушла раньше других. Сказала, что с завтрашнего дня в школе начинаются экзамены. Ей надо подготовить отчетность.

После ухода Халлы разговор за столом как-то запнулся. Колхозный сторож Фати-киши тоже поднялся с места.

— Посмотрю, все ли в порядке вокруг. Народ у нас такой: когда сыт, так и в аллаха камни бросает. Пшеница на вес золота, а смотрю вчера, в зеленя какие-то нечестивцы корову запустили. А то, глядишь, и целый колхозный табун молодую пшеницу жрет.

— Разве лошадей не отогнали на горное пастбище?

— Было бы что гнать, дорогой. Осталось десяток кляч, не больше. Пахали на них. Спасибо невестке тетушки Гюльгяз, ее ученики помогли, все-таки лишнее поле засеяли… О чем вздохнул, дорогой?

— Табун жаль.

— Э, табуны еще будут. Остались бы люди целы.

— Скажи, Фати-киши, а где Табунщик?

— О ком спрашиваешь?

— О Фарадже… Помнишь, сирота он?

Не отвечая, старик тяжело вздохнул.

— Отдохни, Замин, поспи. Завтра снова будет день, тогда и поговорим обо всех. Обойду-ка вокруг селения: все ли у нас по-хорошему?

Он оперся на почерневший древний посох из ствола боярышника и пошел прочь, по-стариковски шаркая чарыками.

Я настойчиво переспросил у матери:

— Фарадж жив?

Она отозвалась не сразу.

— Давно уже похоронка была на него, сынок.

Не знаю, что со мною случилось. Горло перехватило, я кусал губы. Качался, закрыв лицо руками. Через несколько минут тоска отпустила. Я посмотрел на мать. Она, сложив руки, безмолвно стояла поодаль. Розовеющий свет зари облил ее с ног до головы, и я увидел, что плечи у нее опустились, а глаза запали. Но взгляд, омытый слезами, был так чист, так светел, что подумалось: она поднялась из-за гор раньше солнца и готова теперь осветить землю лучами доброты.

Я прижался к материнской груди, как в детстве. Потерся лицом о мягкую морщинистую щеку. Хрупкое тело целиком уместилось в моих объятиях.

— Как я соскучился по тебе! — прошептал я ей на ухо.

Возня воробьев, их чириканье, свист синичек, воркованье горлинок обрушились на нас лавиной животворных утренних звуков.

— Побудь в садике, миленький, — ласково сказала мать. — Все равно тебе уже не заснуть. А я пока корову подою, попьешь парного молочка. Вот-вот пастух затрубит…

Мать ушла. Я остался под алычой, которую когда-то посадил собственными руками. Ну и вытянулась же она! Сорвал твердую зеленую бусину. Рот свело от кислятины. Но терпкий вкус незрелого плода был мне все-таки приятен. Он напомнил мальчишечьи набеги на сады, когда пятки вечно нарывали от заноз из шершавых досок чужих заборов.

Над головой звонко, хлопотливо кричали скворцы. Почему их песни так радуют? Разве без скворца весна не начнется? Люди не окружают их поэтическим вымыслом, как соловья. Мальчишки не считают за грех поддеть ногой, как футбольный мяч, скворечное гнездо и беспечно пускают по ветру выпавшие перышки. Что дурного сделала эта приветливая птица? Я смотрел на скворцов, будто впервые разглядел их хорошенько. На шейке пятнышки, как родинка у Халлы. Родинка, которая предвещала нам обоим несчастье…

Едва ступив на землю родного селения, я нетерпеливо ждал нашей встречи. Думал, что увижу заплаканную вдову, закутанную в черное. А Халлы деловита, бодра, жизнерадостна! На ее руках целая школа, она полноправно участвует в колхозных делах, к ней приходят за советом. Сестренка шепнула: «Джурабы, братик, вязала вовсе не Гюльгяз, а Мензер-муэллиме. Только говорить тебе не велела».

Я поднял голову, поискал взглядом распевавшего скворца. Может ли быть бессмысленной эта звонкая песня? И для кого она звучит? Скорее всего для любимой? Мне кажется, худшая кара — когда от тебя нет пользы другим. Это поистине горше смерти.

 

19

Дети, появившиеся на свет в мое отсутствие, уже бегали. Сестры то и дело спрашивали: «Ну-ка, угадай, чей потомок?» Я пытался найти сходство. Один малыш улыбнулся совсем как Гуси. Другой то и дело разевал рот, чтобы запихнуть сладкий кусок, подобно своему отцу обжоре Вели. А голубоглазый сорванец не внук ли Абдуллы-киши?

— Ай, гага, братик, — лукаво сказала старшая сестра, — что это ты соседских детей с колен не спускаешь? Разве не знаешь, кто чужого теленка водит, тому лишь веревка достанется? Оглянись получше, сколько молоденьких красавиц забегало к нам в эти дни. Выбери одну из них — и дело с концом. Да поспеши! Не один ты с фронта вернулся: замешкаешься, лучших расхватают.

— Правильные слова! — подхватили ублаготворенные гости. — Хорошо бы поплясать на свадьбе до ломоты в ногах.

Мать поспешно возразила:

— Пусть Селима дождется. Без старшего брата свадьбу затевать негоже. Да и о работе сперва следует позаботиться.

На нее посмотрели с удивлением: какая мать не спешит с сыновней женитьбой? Что кроется за неожиданной отговоркой? Лишь старая Гюльгяз проскрипела с затаенным злорадством:

— Больно скорые у тебя дети, Зохра. Как мошкара в глаза лезут. Я заметила, стоит мне с кем-нибудь из них столкнуться — и все пойдет шиворот-навыворот. Разве не начались мои беды с того дня, как Замин на Селимовой свадьбе плясал с его невестой?

Неприятный осадок от этих слов соседи поспешили сгладить:

— Полно, Гюльгяз. Не сама ли ты парня тогда за руку в круг тянула? Проклинай фашистов, которые обездолили тебя, а Замин при чем?

Гюльгяз вскипела от раздражения:

— Что это вы все перед ним расстилаетесь? Думаете, станет председателем колхоза и вам от него поблажки посыплются?

Сторож Фети оборвал сурово:

— Да ты вроде обезумела, женщина? Сверни-ка лучше злые слова да сунь их под половик. Кто проклинает других, на себя обрушит проклятье. Моли, чтобы не коснулось оно твоего Селима. Недаром муж сбежал от такой язвы, как ты.

— Ах, лизоблюд, сын лизоблюда! — закричала взбешенная старуха. — Напоили тебя чайком, так и грудь щитом выставил? Чьи сыновья вернулись невредимыми, те пусть красят волосы хной. А мой единственный не возвратился. Заперта я в доме, как пленница. Осталось в саван закутаться, одинокой ждать кончины. Последние гроши проедаю…

— Не греши, бабушка, — расстроенно вмешалась сестра, которая сидела с нею рядом. — Зачем каркаешь, обижаешь невестку? Разве ты одинока при ней? И каких это тебе денег не хватает? Мензер достаточно зарабатывает на вас обеих. А если о саване печешься, так его для тебя и соседи справят.

— Замолчи! — прикрикнула мать на сестру. — Видишь, старая женщина от горя себя не помнит. Слава аллаху, ты детей еще не теряла… Как ей не убиваться по такому сыну, как Селим? Кто помог мне вас, сирот, поднять на ноги? Кто надоумил Замина получить профессию? Многие в нашем селении вспомнят его добрым словом. Есть у меня надежда: не заблудился ли он в необъятных русских лесах? Тогда рано или поздно вернется. — И совсем другим тоном, легким, веселым, окликнула младшую дочку: — Ай, гыз, раздуй-ка заново самоварчик. И подушку принеси бабушке Гюльгяз под спину. Если сейчас ленишься, какой станешь в старости?

Сестренка зарделась, проворно вскочила, исполняя приказание. Гюльгяз, однако, с кряхтеньем привстала и передала лишнюю для нее подушку мне.

— Сестра твоя уже почти невеста, а Зохра не научила ее обхождению. Как в дом мужа пойдет неумелая? Не видит разве, что брат на жестком мается? Ноги небось отсидел? Сядь поудобнее, гага.

Я подвинулся, и старуха опустилась рядом. Она продолжала бубнить:

— Не расторопная молодежь нынче пошла. Не успеет еще чай завариться, они уже по стаканам разливают. Соль в кастрюлю не щепоткой, а горстью сыплют. Платье ленятся прополоскать, мыло на складках остается…

Я отозвался умиротворяюще:

— Зато как наши девушки показали себя на войне! Едем, бывало, по темной дороге, говорю своему санинструктору: дорога дальняя, приляг, сестренка, в кузове, поспи часок. А у самого глаза слипаются, не могу больше вести машину. Так что вы думаете? Пока дремлю полчаса, она меня караулит.

— Неужели и по ночам сражались? — удивилась старуха.

— Война не разбирала, бабушка, ни ночи, ни дня.

Гюльгяз задумалась.

— Про это я не знала. В темноте мир человеку совсем другим чудится. У Селима не было сноровки по ночам в чужих местах блуждать… Так, так…

Я уловил ход ее мысли и согласно кивал, поддакивая, хотя отлично понимал абсурдность предположения, будто дядя Селим заблудился темной ночью.

Впрочем, каких только чудес не случалось на войне! Пуля могла сорвать с груди клок одежды, но даже не задеть кожи. Машина проскочит мосток, а снаряд на этом самом месте взорвется секунду спустя. Или заняли оборону в окопе, палят в фашистов, некогда осмотреться. А когда огляделись — рядом с тобою родной брат! Война перекроила каждого по-своему. Человек сам не знал, какими силами он наделен от природы, пока не придет момент пустить их в дело. Куда только девалась тогда прежняя мягкость, нерешительность! Воля становится под стать железу, ее не согнуть…

— Что же ты не сосватал себе такую отважную помощницу? — донесся до меня скрипучий голос Гюльгяз. — На войне горе пополам делили и дальше бы по жизни вместе шли…

Она еще что-то добавила, все громко расхохотались. Оказывается, ехидная старуха предложила невестке Мензер отбить телеграмму той девушке на фотографии: мол, ждем и приглашаем.

Наше селение все больше наводнялось выцветшими зелеными гимнастерками, шинелями без погон. Зато как ярко сверкали на солнце медали! Правда, кое-кто припадал на ногу, опирался на костыль или бережно носил на перевязи искалеченную руку. Фронтовики не спешили сменить сапоги на чарыки. Да, по правде говоря, не все могли влезть в довоенную одежду и обувь. Я хотел надеть пиджак дяди Селима, не изношенный до конца, — он затрещал по всем швам.

Солдаты понемногу привыкали к мирной жизни, брались за прежнее ремесло.

Я тоже наведался на свою автобазу. Там были почти все новые, никто не помнил меня, не узнавал в лицо.

Неожиданно раздался увесистый шлепок по плечу. Я обернулся. Дядя Алы! И совсем не изменился — те же вислые усы пополам с сединой. Вот только поглядывал он на меня теперь задирая голову. Но по-прежнему часто моргал воспаленными веками и косноязычно давился словами.

— Что, будто сирота, стоишь в сторонке? Самого Гитлера пришиб, а стеснительности не убавилось? Ты, парень, не работу пришел просить, ты вернулся по праву, на свое законное место. Помни это.

Расталкивая других, дядя Алы повел меня прямо к начальнику.

— Вот наш ветеран, — громогласно заявил он. — Вернулся с победой в родной коллектив.

Начальник автобазы нерешительно почесал в затылке:

— Разве у нас есть незанятая машина?

Алы едко отозвался:

— Сидел бы я на твоем месте, ответил бы. Но прежде метлой повымел бы всех лодырей. Им дают прекрасную современную машину, а они ведут себя так, будто это допотопное колесо от маминой прялки!

— Ай, Алы-киши, все бы тебе шуметь, — примирительно пробормотал начальник. — Фронтовик вернулся, это хорошо. Устроим. Подумаем.

— Пока будешь думать, оформляйте на мою машину. Станем работать в две смены.

 

20

В нашем общем дворе меня окликнула Мензер.

— Твой вопрос решился, — сказала она. — В школу нужен физрук. Давай завтра встретимся после обеда в городе у роно. — И, не дождавшись ответа или возражения, круто повернулась, зашагала прочь. Я задумчиво смотрел ей вслед. Мне показалось, что даже походка у нее стала другой. Она теперь не скользила, как прежде, мелко, будто козочка, перебирая ногами, а двигалась стремительно, прижав локоть левой руки, а правой ритмично взмахивала. Прихваченные на затылке волосы облаком разлетались у нее по спине.

«Не нарочно ли она все время ускользает от меня?» — подумалось в унынии. Подобно другим соседям она навещала нас только первые два дня. В остальное время я ее почти не видел. Она поднималась намного раньше меня; когда бы я ни проснулся, ее посуда была уже вымыта и сушилась на траве. В выходной спокойно умылся, а вместо зарядки решил подтянуться на тутовом дереве. Ухватился за самую толстую ветку и стал раскачиваться. Ветка треснула, и я оказался на земле, обсыпанный листьями.

Не знаю, откуда появилась Халлы. Она с удивлением оттащила обломившийся сук.

— Вот незадача, дерево покалечил, — смущенно пробормотал я.

— При чем тут дерево! Сам не расшибся?

— Конечно нет. Неужели испугалась?

Я заметил, что она побледнела — щеки приняли желтоватый, шафрановый оттенок.

— Господи, у меня сердце упало…

— Сразу видно, что ты всю войну провела в тылу, — неловко пошутил я. — От пустяков дрожишь. А мы там в пропасти кидались, и ваты нам не подкладывали!

— Оставь ребячество, — вспылила она и вдруг стала так похожа на прежнюю, не терпевшую возражений Халлы. — Покажи руку. Кровь капает.

— Пустое, сейчас уймется. — Я хотел залепить царапину зеленым листком.

Халлы проворно достала белейший платочек.

— Не надо, — проговорил я со стеснившимся дыханием, ощущая тепло ее руки и легкий запах волос. — Мне нравятся эти красные капельки. Они тебе ничего не напоминают? Какие-нибудь старые бусы?

Она виновато промолчала. Тонкие пальцы мяли тутовые листья, комкали и отбрасывали их прочь. Я не мог уловить выражение опущенного взгляда.

— Селим в первую брачную ночь сорвал бусы с моей шеи и выкинул их за окно, — сказала она наконец с видимым усилием. — Я подобрала всего лишь несколько бусинок. Если хочешь, покажу. Они завязаны в платок.

— Откуда он узнал, что это подарок?

— Я сама ему сказала. Признаваясь, что это как бы обручальные бусы.

— А что же он?

— Рассердился на тебя, почему промолчал, не открылся ему вовремя. «Я бы мог жениться и на другой», — сказал он в гневе.

— Должно быть, он сразу разлюбил тебя?

Халлы усмехнулась со странным выражением ожесточения и жалости.

— Нет, стал любить еще крепче. Просто с ума сходил от любви.

— Но меня-то он наверняка возненавидел?

Она вздохнула.

— Как ты еще по-детски рассуждаешь, Замин. Не было дня, чтобы он не говорил о тебе. Мучил и меня и себя. Чувства в нем смешались. Он и беспокоился за тебя, и ревновал, и был в душе благодарен. Он ведь в самом деле любил тебя!

— И я любил его. В детстве просто обожал. Мать научила меня почитать дядю Селима.

— Я никогда не носила тот перстенек, что принесла на свадьбу твоя мать. Однажды муж спросил: «Почему ты брезгуешь подарком Зохры? Обижаешь достойную женщину?» Я не выдержала и призналась, что ты через мать возвратил мне залог нашей клятвы и что сердце мое все равно разбито. Он очень расстроился. «Пойми, я вовсе не хотел вас разлучить. Всему виной проклятые старые обычаи, которые запрещают откровенно поговорить с девушкой до свадьбы. Поддался чувству, мы все у него на привязи. Но я искренне верил, что мы с тобою полюбим друг друга и будем счастливы!»

— Возможно, с годами так оно и случилось бы, — тускло проговорил я, отвернувшись в сторону.

Халлы покачала головой.

— Привычка со счастьем рознится, Замин. У кого нет голода, тот глотает кусок через силу. Впрочем, я не считаю себя несчастной, — в ее голосе неожиданно прозвучал вызов. — Наша любовь была детской и немного надуманной. Иначе ты не уступил бы меня безропотно другому и не промолчал всю войну. Ты, конечно, любил меня, но слишком ровно, больше в себе. Я не очень ценю такую любовь!

Издали донесся голос моей матери:

— Эй, Замин, не холодно ли? Накинь рубашку. Когда придешь завтракать? Все готово.

Я поспешно обернулся, чтобы не видеть, как у Халлы дрожит от рыданий подбородок.

— Уже встала, нене?

Глупый вопрос! Рассвет никогда не заставал мою мать в постели. Это она будила нас всех.

— Эй, Мензер! — долетело с другой стороны. — Не видишь, что ли, как куры испоганили кастрюлю? Не можешь вымыть посуду по-человечески, так не берись.

Сгорбленная Гюльгяз стояла на пороге и буравила нас подозрительным взглядом.

 

21

Разговор с Халлы остался неоконченным. Прервался на полуслове, хотя мы и так достаточно наговорили друг другу. Ко мне подошла мать, сказала с укором и растерянностью:

— Что же ты, сынок, совсем позабыл дедовские обычаи? Прилично ли стоять возле чужой женщины раздетым? Мензер могут ославить в селении! Злых языков достаточно. Если есть нужда с нею поговорить, пригласи в дом. Или сам к ним зайди, попросив разрешения. Она женщина разумная, плохого не посоветует. Да вернет ей аллах мужа!

Я поспешно натянул на себя рубашку. В самом деле, получилось нескромно. Стоял чуть не нагишом. А мы с нею даже не заметили.

Завтракать с нами вместе села соседка Пакиза-хала, которая принесла к чаю горшочек свежих сливок. Цвет сливок был нежный, как у весенних нарциссов.

Мать подала на стол горячие лепешки и миску вареных яиц. Но скорлупа у меня никак не сдиралась. Крышка самовара оказалась прикрытой неплотно: из-под нее вылетали струйки пара, капли пятнали скатерть.

— Какая неряшливость, — с раздражением пробурчал я.

— Ай, что за беда? Зохра мигом отстирает скатерть, — примирительно сказала Пакиза.

— Чужих рук, конечно, не жалко! И так все на нашей матери. Даже мешки с зерном для колхозных кур таскает из амбара на своем горбу. Не-ет, как только встану на ноги, заберу ее с фермы. Пусть отдыхает.

— Какие у нее годы? Шестьдесят? Да вовсе нет, только идет к пятидесяти. Вы переехали сюда в год моей свадьбы, двадцать лет назад, ты на палочке верхом скакал. Считай сам.

Вошла мать с отчаянно кудахтающей курицей.

— Обещанный подарок от тетушки Гюльгяз. Только сама заходить не хочет. Позови ее, сынок.

Я вышел на крыльцо.

— Гюльгяз-хала, пожалуйте в дом. Хотите, на руках внесу?

Она отозвалась полушутя-полусердито:

— Свою мать носи, если ей уж такое счастье выпало. А я по два раза на дню не завтракаю. У вас и без меня гости спозаранку…

Она говорила, напрягая голос, словно хотела кого-то уязвить. Двор был общим и раньше тесным мне не казался. Но вдруг стал душить, как петля вокруг горла. Почему старуха стала такой злой, словцо я виноват в гибели дяди Салима? Раньше все повторяла, что я ему названый младший брат. Неужели и тогда кривила душой?..

Расстроенный, я вернулся в дом. Пакиза продолжала обсуждать возраст моей матери. Мать усмехалась:

— В школу, что ли, собрались меня записывать? Тогда я живо годочки убавлю. Жаль, не пришлось учиться. Кладовщику сдаю яйца и большой палец в чернила окунаю. Он смеется: это, говорит, твоя персональная печать?

Я исподтишка, но пристально разглядывал мать. Перед войной у нее были густые черные волосы, а сейчас остался седой пучок. Голова почти сплошь побелела. Когда соседка ушла, я спросил о путанице с возрастом.

— Никто, кроме меня, в этом не виноват, сынок. Когда овдовела, сама приписала в сельсовете десять лет. Я подумала: вдруг кто сватать захочет? На пожилую женщину внимания меньше. Обещай, что никому об этом не расскажешь. Ты, наверное, в город собираешься? Уже пора…

Когда я свернул с проселочной дороги на тракт, с Эргюнеша потянуло ледяным ветром. Озябшие за ночь горы подставляли бока солнцу. Они терпеливы, наши горы. Почти как моя мать.

 

22

Я все-таки увиделся в этот день с Халлы, но уже после того, как уладил свои дела.

Алы-киши встретил меня в конторе автобазы.

— Принес документы? — И, не дождавшись ответа, потащил в отдел кадров. — Пусть готовят приказ. Только незадача: говорят, нельзя работать в две смены, некому будет разгружать. Грузчиков не хватает. Не горюй, уладим. Садись пиши заявление: «Прошу оформить помощником водителя…»

— Как помощником?!

— Ты пиши: «пока не освободится место».

— А когда это будет?

— Скоро. Из Баку обещали прислать несколько новых машин. Сначала бумага придет, а потом и машины.

— А если пока податься на другую работу?

— Бросить золотую специальность? Нет уж, не советую. Вот послушай. У меня восемь дочерей и один сын…

— Поздравляю! Что же раньше молчал о сыне?

Алы-киши хитро ухмыльнулся, обнажив прокуренные зубы.

— Не спеши. Мой сын появился на свет не сейчас, а пятнадцать лет назад; дочек тогда в помине не было, жена едва заневестилась. Удивляешься? — Он хлопнул по кузову. — Вот мой сынок, мой первенец! И жену себе в его кабине привез, и дочек одну за другой сажал рядом. Чем бы иначе я кормил их своими-то искалеченными руками?

Он поднял пятерню с уродливо укороченными пальцами. Я все думал: как же он руль держит? А он наловчился, аварий за ним не числилось ни одной.

Алы-киши поспешил с моим заявлением к начальнику, получил положительную резолюцию и с победным видом отдал листок в отдел кадров. Его проворные ноги словно не по земле ступали, а летали над нею. Недаром шутили, что Алы-киши сам свою машину запросто обгонит. Он отвечал беззлобно: тайны никакой нет, все зависит от моторчика, который в сердце. Он всем интересовался, во все встревал. Ни одно событие на автобазе не проходило мимо него. Записался в политкружок, вел практические занятия на шоферских курсах, свирепствовал на выпускных экзаменах. «Нельзя же так резать, — сказали ему. — План по количеству выпускников горит». «Так, по-вашему, пусть лучше потом парни на машинах разбиваются с вашими липовыми дипломами?» — огрызнулся он.

Когда я подошел к Алы-киши, тот собирался запускать мотор, держал ручку.

— Эту штуковину я прозвал «постой-заряжу». Машина у меня старая, довоенная. То подлатаю, то словом ее уговорю, так и работаем. Будь другом, сядь за руль. Бензин плохо проходит, снова пора чистить. — Вдруг он весело рассмеялся: — Смотри-ка, встал на подножку — и машина накренилась. Прямо богатырем стал, Замин! Ну поедем теперь на железнодорожную станцию, нагрузим доски. Знаешь, мне американский грузовик давали, да я не взял. Они на вид пофорсистее, но по нашим горам не тянут. А с этим драндулетом меня никто не разлучит. Он у меня, как конь, понятливый. Велел в гроб себе ключ от зажигания положить. Я и с того света на нем укачу!

За рулем Алы-киши мурлыкал под нос одни и те же слова: «Попросит любимая душу, как ей души не отдать?»

— Наверное, есть продолжение, только не знаю. Красивая, должно быть, газель.

Когда я прочел ему всю газель целиком, он рот приоткрыл от изумления.

— Ну, парень, обрадовал. Думал на небе слова искать, а нашлись на земле. Правильно, что стихи любишь. Шофер должен быть приметлив. Наш театр, наше кино — все в этой кабине!

Я промолчал. Ни к селу ни к городу вспомнилось, как вез в кабине Халлы, чужую жену… Неужели тот роковой день вечно будет терзать память?!

А ведь Халлы, наверно, ждет меня у дверей роно? Или не пришла? «Жаркое время экзаменов…» «Спозаранку у вас гости»… Достается ей, бедняжке, от сварливой свекрови! Кровь бросилась в голову. Могу ли я позволить, чтобы Халлы обижали? Но как запретить? Они с Гюльгяз одна семья, невестка и свекровь.

Прикрыв глаза, я, к удовольствию Алы-киши, затянул старинную любовную песню.

— Жаль, молодость позади, — вздохнул он. — Я ведь тоже хорошо пел. Голос у меня пропал в войну, начисто охрип. День и ночь был в разъездах. Возил со станции муку для хлебозавода, а высевки мы делили между собой. Лепешки из них получались тверже доски; дочки в воде размачивали. Смотреть на это одни слезы! Собрал как-то малышей во дворе, нарвал ромашек и набросал их в арык, где быстрое течение. Говорю: это плывут вражеские солдаты. Выловите их, и война кончится. Думал позабавить девочек игрой. Вдруг бежит самая младшая, кричит: «Отец, мы всех фашистских солдат поймали. Война кончилась. Дай хлеба!»

— В селениях жили полегче, посытнее.

— Не во всех. Ваши вот воду, говорят, провели, хорошие урожаи получали?

— Матери моей все равно досталось. Единственное у меня желание теперь — вознаградить ее за все, отдать сполна сыновний долг.

— Э, малый. Такого долга вовек не оплатишь. Будешь своих детей растить, вот и расплатишься.

— Жениться пока не собираюсь.

— Зря.

Мы освободились только под вечер. В последний раз машину разгружали сами, грузчики уже окончили работу, ушли.

— В армии меня всему научили, — бодро сказал я. — Заберусь в кузов и мигом разгружу, будь спокоен.

Когда, тяжело дыша, с содранными ладонями, я наконец соскочил вниз, Алы-киши только покрутил головой.

— Ну, парень… Ну, молоток… Был бы начальником строительства, дал бы тебе премию. Он, говорят, мужик башковитый. «Что за войну упустили, должны теперь наверстать», — это его слова. Здешнюю электростанцию хотели по плану в сорок втором году пускать, две малые плотины были уже готовы. Нижняя только осталась незаконченной. Вот и торопятся.

Алы-киши, видя мою усталость, вызвался подбросить до селения. Даже за руль посадил, понимал, как мои руки по нему стосковались. Хотя настоящий шофер никогда не согласится, что кто-то может вести его машину так же хорошо, как он сам.

— Ты что, генералов на фронте возил? — спросил он с ревнивым осуждением.

— Санитарный фургон. Или что придется.

— Это правильно. Против грузовика любой транспорт пустяки. Меня брали в исполкомовский гараж на «виллис». Долго не выдержал, ушел. Чтоб не приставали, объяснил так: на легковушке лишнюю ездку не сделаешь, не подработаешь. Сиди за рулем без дела, пока начальник преет на заседании. Мне же восемь ртов кормить.

— А на самом деле почему ушел?

— Самостоятельность люблю. Я за рулем как царь на престоле. Опять же, нрав у меня веселый. А начальник сидит, бывало, туча тучей. Едем, молчим. Невмоготу.

Такое признание меня потешило. Я предложил Алы-киши зайти в дом, выпить чаю. Мать выскочила на порог и щурилась в свете фар, скромно прикрыв рот платком. Ей показалось, что пожаловали чужие.

— Амиль, — позвала брата, — выйди. К нам, кажется, гости.

— Это я, мама. И дядя Алы. Я позвал его выпить чаю на обратную дорогу.

Но Алы-киши заторопился.

— Поздно уже. У меня в доме одни женщины, все страшные трусихи, боятся ночевать без хозяина.

— Повремени минутку, — попросил я его.

Вынес длинный сверток в газетной бумаге, сунул в кабину.

— Это что? — Алы ткнул пальцем. — Змею, что ли, подбросил?

— Ремень мой армейский. Специально для тебя его сохранил.

— Спасибо, племянничек, — растроганно пробормотал Алы. — Вот уж порадовал, вот уж удружил… Возмещу тебе подарком к свадьбе, не сомневайся!

Прямой луч фар еще долго рубил дорожную темноту.

— Сынок, чья это машина? — недоуменно спросила мать.

— Теперь моя. Я вернулся на старую работу, буду ездить с дядей Алы.

Мать покачала головой:

— Поспешил, сынок. Тебя искал председатель колхоза. Зачем снова покидать родной дом? Шофер и здесь нужен.

— Не одна шоферская работа существует на свете, — сбоку раздался недовольный голос, от звука которого я вздрогнул.

Все трое — мать, Амиль, я — уперлись глазами в темноту. От недавнего света фар мгла казалась еще гуще. Но вот в неясном сиянии звезд, под рассыпчатым серебром Млечного Пути стал вырисовываться женский облик. Халлы! Ее круглые налитые плечи, ее стройный стан.

Мать деликатно пробормотала:

— Сами уж решайте, что лучше.

Амиль, уходя вслед за нею, недовольно обронил:

— Опять, гага, хочешь за баранку? Мог бы за свои ордена-медали получить должность повыше. Обидно, ей-ей!

Я не ответил. Мы остались с Мензер наедине.

 

23

Как хорошо, что темная ночь накинула на землю милосердный покров! Можно представить, будто рядом со мною прежняя Халлы, которая не побоялась испортить нежные ручки стиркой грязного белья, лишь бы заработать немного денег и помочь другу. Та Халлы, которая бесстрашно открыла мужу в брачную ночь тайну сердца и повторила клятву принадлежать не ему, а только любимому…

Помню, когда в нашем детстве цвела алыча, школьницы-подростки становились шалыми от сладкого весеннего воздуха. На их лицах пламенели рыжие веснушки. Я слонялся в ту пору возле дома Халлы, поджидал, когда она соберется в школу. Однажды, чтобы занять праздные руки, стал мастерить чучело: подобрал брошенную тряпку, накинул ее на крестовину из двух кольев. Калитка скрипнула, но это была еще не Халлы. Калитку боднула белолобая собака. Я и собаку эту обожал, приметив с вершины холма, как она ластится к Халлы, а та треплет ее и гладит. Халлы за ошейник потянула собаку обратно во двор. Я захотел помочь, но собака рванулась, и от внезапного испуга я швырнул в нее ситцевым мешком с учебниками. Однако оскалившийся пес проскочил мимо меня и вцепился в чучело.

— Алабаш, сюда! Алабаш, не смей!

Потом Халлы задумчиво говорила:

— Почему он не тронул тебя? Странно, Алабаш готов разорвать чужих в клочья. Знаешь, это чучело похоже на одного… ну у которого рот до ушей.

— На Фараджа?

Она кивнула.

— Он часто к нам приходит. Липучка противная!

— А ты?

— Сразу поворачиваюсь и ухожу в дальнюю комнату.

— Смотри: походит, походит, ты и привыкнешь к нему.

— Я? Никогда!

…И вот мы уже давно взрослые. Стоим на темном дворе, молча смотрим на звезды. Они счастливчики, эти звезды! У каждой неизменное место в небесном доме. Гуляют тоже не по одиночке, и никто не в силах их разлучить!

— Мензер-муэллиме, почему вы молчите? Побраните меня, только не наказывайте молчанием.

— О чем нам еще говорить, Замин? Напрасно ты поспешил вернуть перстенек. Или боялся, что замужняя женщина не отлипнет от тебя? Бросит мужа и побежит следом?

— Какие злые слова!

— Не словами силен человек, а поступками. Я честь погибшего мужа буду беречь до гроба. А ты оказался просто трусишкой.

— Ничего я не испугался. Мать убивалась, что нечего подарить тебе на свадьбу. Я вручил этот перстень через нее с намеком, что моя любовь не погаснет и не остынет с годами! Мне казалось, ты поймешь…

Я не мог различить в темноте черты ее лица, но мне показалось, будто губы Халлы тронула горькая улыбка. Амиль выглянул в дверь.

— Гага, ужин остынет.

— Иду. Закрой дверь. Прости, Мензер, — добавил я торопливо. — Ты сегодня ждала меня возле роно? Но, знаешь, как попал на автобазу, так уже не смог вырваться. Не сердишься?

— Нет.

— Может, зайдешь к нам? Выпьешь чаю?

— Думаешь, откажусь?

— Вот и хорошо! — обрадовался Амиль. — Он вам, наверно, про войну рассказывал? Я бы тоже послушал. Будь я на фронте, без золотой звездочки не вернулся бы!

— Ты думаешь, там звезды даром раздавали? Цена каждой была жизнь, братец.

— А я все равно…

— Полно, — строгим учительским тоном прервала Мензер. — Попробуй пока стать находчивым на уроках. Большего от тебя не требуется. А что касается твоего брата, то Замин никогда не любил драк. Он станет героем мирного времени. Вот увидишь.

— Эй, Мензер! — раздался внезапно скрипучий хнычущий голос. — Зачем шататься в позднее время по соседям? Собаки и те сидят по своим конурам… О аллах, нет нынче на женщин узды!

Мензер закусила губу и молча пошла прочь. Вскоре две женские фигуры, расплываясь очертаниями, растворились во тьме.

Я продолжал смотреть на звездную пыль Млечного Пути. Что же мне оставалось еще? Некогда под этими небесными огнями двигались аравийские караваны. По ним паломники находили путь в Каабу, чтобы очиститься от грехов. Но за какие грехи тиранила старая Гюльгяз безропотную невестку?

 

24

Со стеснившимся сердцем я переступил на следующий день порог школы. В двух классах шли экзамены, коридор был пуст. Я отворил дверь директорского кабинета, приставил руку к виску и по-армейски щелкнул каблуками.

Мензер смущенно вскочила, не ожидая увидеть меня именно сейчас. Около нее сидели несколько учителей.

— Добро пожаловать в нашу школу, Замин!

— В вашу? И в мою. Я ведь тоже здесь учился.

— Разумеется, разумеется. Мы хотим, вспомнить, за какими партами сидели будущие фронтовики. Ты свою парту покажешь?

Халлы была приветлива. Она улыбалась, поминутно оглядываясь на учителей, словно приглашала их разделить радость.

— А зачем эти парты?

— Посадим за них отличников.

Я смотрел неотрывно на Халлы и не заметил, как учителя по одному покинули комнату. Какой красивой казалась она мне сегодня! И как нарядно одета!

— Значит, парту не нашли… — пробормотал я. — Словно меня и не было здесь вовсе?

— Ты оставался в сердцах, Замин.

— В чьих, разреши спросить?

— Оглянись хорошенько, тогда поймешь. А впрочем, зачем тебе это? Чужая душа — потемки. Ступишь в нее и, чего доброго, свалишься в пропасть.

— О чем ты? Какая пропасть?

— Потерянная любовь. Попытаться вернуть ее значит накликать на себя новую беду. Что ты так смотришь?

Мне хотелось чем-нибудь рассмешить Халлы, взгляд ее потускнел и застыл.

— Я уже вчера говорила: я честная вдова. Неужели я смогу учить добру детей, если поколеблю к себе уважение их родителей? Нелегко мне это далось. Не скрою, сердцу больно, оно до сих пор… — оборвала себя Халлы на полуслове и страстно докончила: — Об одном прошу: не уезжай далеко! Я должна тебя видеть хоть изредка, должна говорить с тобою. Женись на ком хочешь. Я буду учить твоих детей. Видно, моя судьба — радоваться чужому счастью. Но будь рядом! Чтоб мои глаза тебя видели!

Наверно, это можно назвать благородным отречением от своего счастья. Должно быть, она решила, что прежние чувства к ней во мне остыли. Но она ошибалась, жестоко ошибалась, решая свою и мою судьбу.

Старшая сестра с Амилем настойчиво хлопочут о моей женитьбе, знакомят с подросшими соседскими красавицами. Но ни одна из них не приглянулась. Мать держится в стороне от марьяжных планов. Ей больше по душе, если я серьезно возьмусь за учебу. К Мензер она относится ласково и уважительно, но, когда мы рядом, не поднимает на нас взгляд. С ее уст ни разу не сорвалось ни слов одобрения, ни слов отрицания.

Отвечая своим мыслям, я произнес:

— Поступлю так, как велит мать.

За дверью внезапно раздалось словно птичье щебетанье. Вбежала целая ватага ребятишек с букетами цветов, которыми богат склон Каракопека. Комната сразу украсилась, запестрела, наполнилась благоуханием. Молоденькой учительнице Мензер представила меня, пряча лицо в букет шиповника:

— Наш выпускник. Сражался на войне. Приглашаю его вести в школе уроки физкультуры.

Девушка стрельнула взглядом по орденской планке.

— Откуда у вас столько?

Я ответил ей в тон:

— Нам при отъезде дарили на память.

Халлы поднялась и, протягивая цветы, сказала с примирительной улыбкой:

— А вот еще один подарок от будущих сослуживцев.

Ее рука легла на мою, и Халлы, будто забывшись, не отнимала теплой ладони. Все это уже было, было! Только в тот раз охапку шиповника со склонов Каракопека протягивал ей я.

— Я могу идти? У меня двое остались на осень. Хочу успеть поговорить с родителями, — спросила молодая учительница.

— Если не сумели сделать это в течение года, теперь уже поздно. Недавно у меня был такой случай. Председатель колхоза ругал кладовщика за плохое хранение зерна. Я вмешалась, сказала, что и сын его нехорошо учится. Оба посмотрели на меня так, словно я, не зная, что в котле, поспешила зачерпнуть ложкой. А между тем, если мы поднимаем шум из-за потерянных килограммов зерна, то как же надо взыскивать за пропажу человека?

Я с уважением посмотрел на Халлы. Когда непоседливая учительница ушла, я сознался:

— Профессия педагога представлялась мне раньше не очень-то обременительной. Отбарабанил урок, выставил отметки, вот, пожалуй, и все. Только сейчас до меня, кажется, дошло, что, уча детей, вы подготавливаете будущее.

— Слишком громко сказано, Замин! Лучше не употреблять попусту таких слов. Сперва следует заработать на это право. Например, ты заработал его на фронтах.

— Зато сейчас моя жизненная роль более чем скромна, — возразил я с улыбкой. — За баранкой грузовика великих дел не совершишь! Ты прости, но я не буду работать в школе. Я не уйду с автобазы.

— Что за глупое мальчишество! Как ты нелепо бросаешься собственной жизнью! Работая в школе, можно подготовиться к поступлению в университет. Я тоже начала учиться заочно.

— Прости меня, Халлы. Я в жизни умел только одно, хочу в этом признаться: любить тебя. На большее меня никогда недоставало.

Она вдруг рассмеялась, звонко и молодо.

— Представь, мне этого было вполне достаточно. Чтобы тебя любили, надо самому любить в десять раз больше.

— Знаю, ты заслуженно снискала себе уважение. О тебе повсюду отзываются с почтением и благодарностью. Рассказывают, как ты помогала воспитывать сирот, хлопотала о постройке домов, не позволяла наивным дурам сбиться с пути…

— Хватит! Хватит!.. Я обыкновенная учительница. Просто вокруг живут хорошие люди. Не я им, а они мне помогали.

Я опустил голову.

— Может быть, ты права, Мензер-муэллиме.

Назвать ее Халлы у меня впервые не хватило духу. Халлы осталась далеко позади. Она бегала босоногой девчонкой по ущельям Дашгынчая, склонялась над кипящим котлом в прачечной. Но ее больше нет!.. Передо мною сидела умная проницательная женщина. Мензер-муэллиме мне предстоит открывать для себя как неизвестную страну. Неизвестно, как эта женщина отнесется к человеку, который никогда не продумал до конца ни одного своего поступка, многое решая по наитию.

— Прости!..

— Я ничего не скрыла от тебя, Замин.

Мне вспомнились стихи Сабира:

— «Увы, постарел я и выронил палку из рук…»

— Зачем так! — отозвалась она. — Впереди у тебя еще много счастливых дней.

От начала разговора у меня было впечатление, что я, подобно каменотесу, ударил молотком по скале, осколки гранита больно ранили лицо, но камень не оживал. Искры, которые сыпались от ударов, были ярки, но холодны. Я дернул пуговицу на вороте и отвернулся к окну. Что это? Два черных пылающих глаза в обрамлении глухого платка впились в меня. Я зажмурился на мгновение. А когда снова раскрыл веки, узнал за окном бледное лицо бабушки Гюльгяз. Она что-то шептала запавшим ртом.

 

25

Лето выдалось знойным. Целыми днями жар струился с побелевшего неба.

Колхоз заключил с автобазой договор: когда грузовики идут к железнодорожной станции порожняком, попутно брали мешки с зерном для заготконторы. Такая простая мысль об обоюдной выгоде осенила впервые именно меня. Уж слишком трясло пустую машину на ухабистых дорогах. Все байки мы с Алы-киши переговорили и молча томились в раскаленной кабине.

Сам Алы-киши не потерял для меня интереса. Каждый день я открывал в нем что-то новое. Однажды мы подсадили пассажира: кузов просторный, почему не подвезти? У въезда в поселок тот забарабанил в окошечко. Прощаясь, встал на подножку и дружески похлопал меня по груди, поблагодарил.

— Какой тут труд, — отозвался я. — Не на плечах несли, машина везла.

Уже на станции я обнаружил в нагрудном кармане сложенную пополам денежную купюру.

— Чьи это деньги? — спросил растерянно.

— Не мои же, если очутились в твоем кармане, — безразлично бросил Алы.

— Но откуда они взялись?

— Видишь, парень, — философски изрек Алы-киши, — кабина грузовика для ловкого человека вроде денежного дерева. Пятерки и трешницы сами на нем вырастают.

— Значит, это пассажир сунул? Я думал, он от чистого сердца благодарит. А он как извозчику, как слуге, как побирушке…

— На трассе все знают, что я не беру. А ты новенький. Не огорчайся! Возвратим подачку.

На следующий день спозаранку Алы-киши свернул с дороги в поселок и засигналил у одного из домов. Хозяин тотчас показался на пороге и, узнав нас, пригласил в дом.

— Раненько вы поднялись. Как раз поспели к завтраку. Жена, угощай!

Яичница плавала в масле, уютно разместившись на сервизной тарелке. Хозяйка щедро посыпала ее сверху толченым сахаром и корицей. В вазочке отливало рубиновым цветом вишневое варенье. Алы-киши нахваливал еду и уплетал за обе щеки. А когда мы поднялись, возле двух наших тарелок лежало по денежной бумажке.

— Зачем это? — ошарашенно спросила хозяйка.

— Спроси у мужа, — подмигнул Алы. — Долг.

Густо покраснев, хозяин прикрикнул на жену:

— Занимайся своим делом!

— Нет, почему же. Пусть и она знает: меня обидели, я ответил тем же. Если я на государственной машине могу брать деньги, подвозя попутчика, то почему же тебе не взимать плату за домашнее угощение?

Когда мы выбрались на шоссе, Алы-киши нажал на газ, прибавляя скорость.

— Опаздываем, грузчики ждут, — сказал я. — И когда ржа-корысть в людские души закралась? До войны такого не было. Проще жили, честнее.

— Меня учили профессии, — сказал я через минуту, — тратили деньги. Мне скоро двадцать три года. А сижу в кабине вместо балласта, прохлаждаюсь, точу лясы…

Алы-киши взглянул на меня, словно впервые увидел, поджал губы и завертел руль так быстро, словно тот жег ему ладони. Отозвался не сразу, решая что-то про себя:

— Понимаю. Тебе нужен хороший заработок. Несколько лет твоей жизни унесла война. Но вокруг все понемногу налаживается. Вот только голодный не скоро насытится. Возникает вечное желание поднакопить, обезопасить себя на черный день. Нужно уметь сдерживать себя, иначе корыстолюбие станет чертой характера.

Алы-киши совсем не понял мою мысль.

— Во время войны я прошел несколько стран, иногда мы задерживались в одном месте по месяцу. Было время понаблюдать, поразмыслить. Там каждый живет как бы в одиночку, и это в порядке вещей. У нас другой образ жизни. Нет, я не только о заработке хлопочу. Хочу быть по-настоящему полезным, вот в чем дело!

— Что собрался делать? — отрывисто спросил Алы-киши.

— Можно поехать в Баку. Или поискать другую работу здесь, на месте.

— Баку… — фыркнул он. — Как на это посмотрит твоя мать? Хорош хозяин, у которого в двух домах горит свет!

Возможность оставить автобазу Алы-киши обсуждать вообще не захотел. Я решил переменить тему.

— Попутная загрузка дала прямую выгоду нашей транспортной конторе, — сказал я. — И колхоз доволен: погашает задолженность, вовремя сдает зерно. Но наша грузовая коняга могла бы брать груза вдвое больше.

— Это как же?

— Ездить с прицепом. На фронте мы иногда к одной машине по два и по три лафета прицепляли. Такой автопоезд у нас прозвали «змеей».

Алы-киши с силой хлопнул себя по колену.

— Золотая у тебя голова! Конечно, надо попробовать. Лафеты обычно за тракторами тянут. А чем наш богатырь хуже?

На следующий день торжествующий Алы выбежал из кабинета начальника.

— Я его взял за грудки! Как, говорю, нет прицепов? Звони, проси, добивайся. Это твоя обязанность. А если не справляешься с работой, уступи место более умелому. Ну он и завертелся. Получил от него бумагу, тогда перешел ко второму вопросу. О тебе заговорил. Парню, говорю, цены нет, он без настоящего дела истомился. Вот-вот уволится…

— Нескромно как-то выходит… — начал было я.

Алы не дал договорить:

— Надо бить по горячему! Он и сообразить не успел хорошенько: подписал приказ. Теперь ты будешь за главного, первым поведешь «змею». А я возле тебя поучусь. Кто мужчина, пусть с нами поборется!

Дело действительно завертелось очень быстро, и уже через неделю в городской газете появилась статья о новом почине.

Алы-киши возил с собою целую пачку этих газет и раздавал их направо и налево. «Здесь про нас написано, — твердил он. — Заметьте, дело стоящее. Как в сказке, одна машина в две превращается!»

Но наедине со мною в кабине машины он засомневался:

— Боюсь, что только наш драндулет такое и выдюжит. Да станет моя тетка жертвой, если ошибусь!

— Что же ты, дядя Алы, так легко теткой жертвуешь? Не любишь, что ли, старушку?..

Он смеялся до слез.

— А ты считаешь, дядюшкой пожертвовать лучше? Ах, Замин, с тех пор, как ты вернулся, я словно помолодел. Люблю тебя, как родного сына… Поэтому позволь спросить: что у тебя… с овдовевшей учительницей?

От неожиданного вопроса я так нажал на тормоз, что он взвизгнул. Прицеп качнуло в сторону.

— Откуда тебе известно о Мензер?

— Какая же это тайна? Стоит лишь взглянуть на обоих, когда вы рядом. Послушай, не канителься ты с нею. Разве девушек мало? Вдова, она и есть вдова, будь хоть первой красавицей.

Я повернулся к нему с гневом и обидой:

— Женщина не рождается вдовой! Ее война обездолила. Как можно над этим смеяться?

— Да не смеюсь я, что ты, парень, — смущенно пробормотал Алы-киши. — Война — ошибка людей. Кто остался в живых, тому и поправлять…

В обеденный перерыв я поспешил в селение. Притормозил у школы, попросил вызвать Мензер-муэллиме.

Она показалась на пороге в накинутом на плечи пальто, ей в этот знойный день было зябко. Узнав меня, обеими руками схватилась за горло, стягивая воротник. Пальто было длинновато, оно скрадывало некоторую полноту фигуры, делало ее стройнее.

— Ты по делу, Замин?

— Нет, просто по пути.

— Хотел что-то сказать?

Я не ответил. Мензер подошла ближе и посмотрела на меня, запрокинув голову. Лицо ее показалось совсем иным, нежели вчера: поблекшим и печальным. Она как-то поникла, словно бабочка с намокшими крыльями.

— Мне пора, тороплюсь на экзамен, — сказала она, не трогаясь с места.

Мы стояли сейчас друг перед другом, не решаясь сделать первый шаг навстречу.

А чего, казалось бы, проще! Ей сказать, что за бессонную ночь она решила не отрекаться больше от нашей любви, а мне попросить ее забыть слово «вдова», как колючую изгородь разобрать его и сжечь на костре, чтобы дым взлетел до вершины Эргюнеша! Взявшись за руки, мы пошли бы одной дорогой…

Вместо этого я лишь неопределенно пробормотал:

— Видишь ли, Халлы…

— Не называй меня так.

— Почему?

— Ученики могут услышать. Неудобно.

Мне стало по-настоящему обидно. Ведь это я ее так окрестил. Она как бы тогда вновь родилась с другим именем и для меня одного.

— Мензер-муэллиме, садитесь в кабину, — вежливо попросил я. — Поедем в ваше роно. Если я им понравлюсь, можно еще переиграть насчет учителя физкультуры.

Нежная краска облила ей щеки и лоб, будто под кожей зажглась розовая лампа. В растерянности она оглянулась и поманила к себе мальчугана, который сидел под абрикосовым деревом с раскрытым учебником на коленях.

— Передай Аббас-муэллиме, что меня неожиданно вызвали в город. Пусть начинает экзамен без меня.

Мальчик еще не успел повернуться, как Мензер скинула пальто и уселась в кабину.

— Поедем скорее!

Но в пути она держалась настороженно, косилась в сторону. Неожиданно спохватилась:

— Куда мы едем? Роно совсем в другой стороне.

— Ну и пусть.

— Что ты затеял?

— Ничего особенного. Хоть немного побыть с тобою без чужих глаз.

— Но зачем ты заманил меня сюда? Мое место в школе. Ребята за партами — моя единственная гордость и надежда. Они станут оправданием моей жизни…

В кабину влетела заблудившаяся пчела и напрасно торкалась в зеркальце. Над горами и долинами она свободно находила дорогу, а теперь ее обманывало треснувшее стекло.

— Посмотри, Халлы, на упрямое насекомое. Не хочет облететь препятствие. Будто в жизни нет ничего, кроме прямых линий!

Я осторожненько взял пчелу за крылышки и выпустил за окно.

— Видишь, как все просто?

Халлы беззвучно плакала. Я остановил машину, ждал, что она прижмется ко мне, ответит на мой ищущий взгляд. Я поцелуями осушу ее слезы… Но нет. Она оттолкнула мою руку.

— Живому так просто унизить мертвого! Не касайся меня, слышишь!

Любовный угар понемногу оставлял меня.

— Прости, Халлы. Ударь меня, если тебе станет от этого легче. Я забыл, что чувства надо держать под замком. Давай вернемся, и я прочту твоим деткам лекцию под названием «Любить строго воспрещается!».

— Ты-то можешь любить, кого вздумаешь.

— Нет, не могу. Моя половина — ты. Я буду ждать одну тебя.

— Я тоже подожду.

— Чего?

— Когда старая Гюльгяз отведет исплаканные глаза от дороги, по которой может вернуться ее сын. До той поры я не вдова, а жена. Только Селим может отпустить меня на волю. Любовь его всегда была благородной. А Гюльгяз тиранит и ревнует меня, но не любит. Едва я вошла в дом, она сразу сказала: «У тебя поступь тяжелая». Каждой мелочью стремится привязать меня к постылому дому, принизить, заставить согнуться перед ней. Да что там! Праздничную одежду заперла в сундук: муж вернется, наденешь. Окна на улицу занавесила черной юбкой: от света глаза болят! На старости лет стала проворной, прыгает через канавы, хоронится за колючими кустами — все выслеживает меня!

— Если мы уедем отсюда, это глупое шпионство прекратится. Городов много. Найдется местечко и нам.

— А Гюльгяз?

— Ей без тебя будет лучше, поверь. Твой вид только растравляет ее рану.

— А твоя мать! Ты тоже спокойно оставишь ее?

Такого вопроса я, признаться, не ожидал. Мое бегство было бы для матери тяжелым и неожиданным ударом. Ведь я никогда не говорил с нею о своих чувствах к Мензер. Она могла вовсе не знать об этом. А если и знала, то хранила догадку глубоко внутри. Но скорее всего она искренне верила, что наша детская привязанность так и не перешагнула черту братских отношений. Последнее время мать все чаще и безбоязненнее оставляла нас с Мензер наедине.

— Моя мать уедет с нами.

— Ты плохо ее знаешь. Она человек стойкий в своих принципах, даром, что они нигде не записаны. Житейская мудрость заменила твоей матери целый университет.

У подножья холма я затормозил.

— Выходи, Халлы. В последний раз полюбуемся вместе на прежние места. Кто знает, придется ли еще?..

Рука об руку мы взбирались на вершину.

— Смотри, селение как на ладони. Вот наш дом. А там школа.

— Отстали мы со школой. Новое здание надо давно строить, — пробормотала Халлы.

— Повернись-ка сюда, — продолжал я. — Здесь будет Дашгынчайское море, и вся теперешняя стройка уйдет под воду. Зато окрестные селения получат свет.

— А тебе что до того, если какие-то люди получат свет?

Я оторопел.

— То есть как что? Для чего же я тогда живу и работаю?

— Вот видишь, — живо подхватила она, — почему же ты удивился, когда я сказала, что вкладываю силы в учеников и что другого существования для себя не мыслю?

— Под одной крышей нам не работать.

— Окончательно решил?

— Окончательно. У меня нет педагогического образования. На тебя же потом шишки полетят. Лучше останусь за рулем.

— Зохра-хала жалуется, что ей боязно разжигать очаг: ты вечно в бензине, как бы не вспыхнул.

— Мать шутит. Не так важно, чем занимается человек, лишь бы честно трудился — вот ее заповедь… Твое учительство, бесспорно, почетная работа. Но разве в других городах нет школ? Уедем, Халлы!

Она покачала головой:

— Ты опять не понял, Замин. Учительское дело особое. Дети все замечают и ничего не прощают. Завоевать их доверие труднее, чем начинить головы знаниями. Взрослые, возможно, оправдали бы в конце концов мое бегство. Но для учеников оно навсегда останется предательством. Расскажу тебе одну маленькую историю. Я была тогда классным руководителем и разучивала с ребятами песню. Один из старых опытных педагогов отвел меня в сторонку. «Дочка, скажи, дети охотно разучивают эту песню? Поют от сердца?» — «Нет, не сказала бы. Спевка почему-то не клеится». — «Выбери другую». — «Почему?» — «В этой говорится, что все на свете прекрасно и небо безоблачно. А твои ученики еще хлеба досыта не наелись, они помнят войну, у их матерей заплаканные глаза. Время беззаботным песням придет попозже».

Я горячо отозвался:

— Это и верно и неверно. Разумеется, у войны свои законы. Но война кончилась! Вдова — не пожизненное звание.

— Таков удел многих женщин. Учительница, у всех на виду. Мой долг служить примером.

— Но я-то за что наказан, Халлы?!

— Начни все сызнова.

Она отступила на два шага и, заломив руки, сцепила пальцы на затылке. Стояла передо мною, вытянувшись в струну, недосягаемая, гордая.

Мензер не сводила очарованного взгляда с расстилавшейся у наших ног долины. О чем она думала сейчас? Чего ждет от меня? Чтобы я вечно был подле нее без надежды на обладание? Обожать — и не прикоснуться?

— Знаешь, что мне сейчас представилось? Будто протекли годы, мы стоим на пороге твоего дома, и твой ребенок теребит меня за край платья, пытается выговорить: «Мензер-муэллиме…» Я целую его глазки и шепчу: «Называй меня просто Халлы, дорогой!»

— Ты большая фантазерка.

— Поздно, — услышал я.

И не сразу понял, что ее слова относятся уже не к нашему разговору, а к наступающему вечеру.

День в самом деле близился к закату. Солнце над Эргюнешем стало будто золотое яблочко, подвешенное на нитке. Невидимая рука то медленно опускала блистающий плод, то рывком продергивала его сквозь слои сизых и румяно-розовых облаков…

 

26

Теперь я вспоминаю себя уже покинувшим родные места. Перебравшись в Баку, я испытал на первых порах чувство облегчения: никто меня здесь не знал. Значит, и прошлое можно забыть, оно больше не будет тяготеть надо мною! Человеку свойственно повсюду завязывать дружеские связи, обрастать знакомствами. Неотторжима от него и память о прошедшем.

В Баку я поступил учиться в транспортный техникум. После экзамена меня определили сразу на последний курс: послевоенное время нуждалось в ускоренном выпуске специалистов. Я стал получать стипендию. При техникуме было и общежитие. Еще недавно здесь размещался военный госпиталь, но ни ремонта, ни переоборудования в доме произвести не успели. В тесные комнатки набились те, кто приехал раньше.

Меня пригласил к себе директор.

— Ты не забыл, что необходимо получить городскую прописку и встать на учет в военкомате? — сказал он без всяких предисловий. — Пока ты числишься студентом лишь условно.

— К чему такая спешка? — уклончиво отозвался я. — Ведь я не собираюсь сбегать из города.

Директор усмехнулся.

— Верю, что не сбежишь. Но таков здесь порядок, в отличие от деревни. Отдел милиции должен поставить печать в паспорте.

— Разве милиции недостаточно знать, что я ваш студент?

— Послушай, тебя что-нибудь затрудняет?

— У меня нет в Баку ни одной живой души. Только это.

— Гм… а где же ты ночуешь? Я молча потупился.

— Как? Неужели на вокзале? — Директор потер лоб ладонью и окинул меня заинтересованным взглядом с головы до ног.

— Если уж сознаться, то сплю в пустом классе. Товарищи обещали не проговориться, пока я не устроюсь как-нибудь иначе.

— И долго длится это «пока»? Прошел целый месяц учебы, скоро наступит осенняя непогода, на голых скамьях не больно поспишь.

— Комендант общежития дал мне под честное слово постель: тюфяк, одеяло, подушку.

Директор покачал головой:

— Я не могу этого разрешить. Со временем тебя надо законно поселить в общежитии, а пока сними хоть какой-нибудь угол. Техникум частично оплатит квартирные расходы.

— Даже не знаю, куда толкнуться?

— Попробуй поискать на окраине, там дешевле. А прописку организуем в общежитии.

— Укажите какой-нибудь адрес. Я здесь человек новый.

Директор заразительно рассмеялся.

— Ну какой может быть адрес у бабочек и мотыльков?

— У мотыльков?

— У тех жителей, которые перепархивают с места на место. Окраину у нас негласно окрестили «нахалстроем»; там поселяются временно, пока не укоренятся в Баку и не переберутся на постоянное жительство в дома с удобствами.

— Я удобств не ищу, лишь бы голову приклонить.

— Похвально, юноша. А как обстоит дело с твоей семьей?

— Пока живут в селении.

— Тогда все отлично. С одного тебя много не возьмут. Принимайся за поиски квартиры сегодня же.

После лекций я сел на трамвай и доехал до последней остановки. Здесь домишки строились вразброс, как попало. Будто небо от земли, здешние кривые переулки отличались от стройных красивых улиц центра Баку. Очень удивили меня они своей неряшливостью.

Мне быстро повезло. Удалось снять каморку в небольшом домике со следами свежей побелки. Сын хозяев тоже был студентом, он учился на биологическом факультете Азербайджанского государственного университета. Хозяин — недавний фронтовик, чтобы дать образование единственному сыну, перебрался в Баку из селения и готов был мириться со всеми неудобствами нынешнего жилья.

Хозяин, крепкий пятидесятилетний мужчина, еще в окопах Сталинграда поклялся себе, что если останется в живых, то ничего не пожалеет, лишь бы сын его достиг вершин науки. «Эх, мне бы ученье!..» — вздыхал он. Его жена тотчас ревниво добавляла, что ее муж и такой какой есть не хуже других. «Все узорные решетки на окнах в нашем селе вышли из его рук. Он не простой кузнец, хотя пальцы от молота так затвердели, что мягкий хлеб берет в руки будто брус железа».

С хозяйским сыном Билалом мы скоро сошлись поближе. Поначалу он казался мне не по возрасту замкнутым, даже высокомерным, но так проявлялись в нем целеустремленность и любознательность. Ночами, заслонив лампу газетой, он допоздна читал свои толстые учебники.

Впрочем, виделись мы нечасто: я уходил в техникум спозаранку, а возвращался затемно. Хозяйка сердобольно угощала меня вечером горячим крепким чаем. Жили они скудновато. Страна еще не стерла со щек горьких слез войны. Хлеб выдавали по карточкам, за другими продуктами тянулись длинные очереди. Хозяин, уходя на работу, брал с собою продуктовую кошелку. Когда по дому разносился дразнящий запах жареного лука, я знал, что меня тоже непременно позовут за общий стол.

Хозяйка любила повторять: «Не вешай носа, братец. Все помаленьку образуется. Мой хозяин поначалу совсем было упал духом, хотел возвращаться в селение. Ну тут уж я уперлась: ни за что! Лучше сама за дворницкую метлу возьмусь. А теперь, слава аллаху, обжились. Как другие, так и мы».

Хозяин не отличался многословием. После работы он продолжал молча возиться во дворе, отрываясь лишь на несколько минут, чтобы принять из рук заботливой жены стаканчик свежезаваренного чаю.

Однажды мы с хозяином все-таки разговорились. Он поинтересовался, откуда я родом, какую имел специальность раньше и на кого учусь теперь.

— Был шофером, шофером и останусь.

— Зачем же целый год еще учиться?

— Получу дополнительно квалификацию механика.

— Это дело! — одобрил он. — Никакой диплом не бывает лишним.

Я нашел минуту подходящей, чтобы спросить его, не найдется ли на их производстве дело для меня. Он спросил напрямик:

— Решил подрабатывать к стипендии?

— Без этого не обойтись. Я за баранкой просидел пять лет, после лекций вполне мог бы выйти в вечернюю смену.

— Добро. Завтра же узнаю, — согласился хозяин.

На следующий день я решил поставить в известность директора техникума, который отнесся ко мне с теплотой. Постучался в кабинет на перемене. По-военному сдвинул каблуки, отдал честь.

— Хочу вам сообщить, что поступаю на работу. Буду ходить вечерами, после занятий. — Видя на его лице явное неудовольствие, добавил: — Я ведь старший в семье, товарищ директор. Мать дала на дорогу немного денег, но мне пора самому ей помогать. А стипендия, сами знаете, мизерная…

Он досадливо потер лоб. Сказал, что нечего было скрывать свое бедственное положение. Сообща что-нибудь придумали бы.

— Совмещать работу и учебу очень трудно, — добавил он. — Учеба обязательно пострадает. — Однако, увидев, что я тверд в своем намерении, проворчал: — Я ведь тоже начинал с нуля, ютился по чужим углам. Правда, был тогда одинок — холостой, свободный, никакой обузы. Нет, тебе необходимо срочно помочь.

В раздумье, словно прикидывая разные варианты, он уставился на зеленый абажур настольной лампы.

— Вот что, — сказал наконец. — Приходи после занятий. Говоришь, матери помогать намерен?

Я кивнул.

Вечером, когда квартирный хозяин сообщил, что уже имел предварительный разговор обо мне на своей работе, я радостно прервал его:

— Спасибо за хлопоты, но все уладилось лучшим образом!

— Как же это? Другое место, что ли, подыскал?

— Да, в своем же техникуме!

— И какая будет работа?

— Водить грузовик. У техникума есть машина, на ней директора возят. Он очень хороший человек! Вникнул в мое положение…

— А лучше бы устроиться на стороне, — прервал хозяин нахмурившись. — Как бы тебя «по-дружески» не загоняли так, что и учиться станет некогда.

— Ну! Утром заеду, привезу его на работу. Вечером отвезу обратно домой, всего и дел.

— Для этого техникуму машину, что ли, дали? Начальство катать?

Я горячо вступился за нашего директора:

— Он ведь отвечает за несколько сотен учащихся, каждая его минута на учете!

— И все-таки, — гнул свое хозяин, — не думаю, что в нынешнее трудное время государству по карману отдавать двухтонку в распоряжение одного человека.

Хозяйский сын Билал, не вмешиваясь в разговор, достал с этажерки книгу и, раскрыв на нужной странице, положил посередине стола. «Простите, но мне пора заниматься», — вот что значит этот жест.

Его отец вышел во двор с неостывшей досадой. Он не смог поколебать моего отношения к директору, но с правотой его доводов нельзя было не согласиться.

Задумавшись, я присел на край железной кровати. Билал искоса взглянул на меня.

— Не переживай, — сказал он. — Не знаю, что за наставление читал тебе отец, но у него есть свойство выворачивать наизнанку самые простые вещи. Он даже сны толкует шиворот-навыворот. Скажешь ему, что видел во сне драку: меня, мол, сбили с ног, измазали в крови. А он тотчас ответит: «Кровь — единство людей. Все к добру. Желания твои сбудутся». Приснятся новые башмаки, скажет, что, видно, старые просят починки.

Билал явно подтрунивал над родителем.

— И все-таки, — не унимался насмешливый Билал, — сознайся, он уже жаловался тебе, что у них на работе разворовывают стройматериалы? Или поносил нерадивое начальство? Старики воображают, будто во всем правы и сами никогда не совершают ошибок. Сбивается с пути праведного одна безусая молодежь!..

Я не захотел поддерживать этот разговор. Однажды, когда я довез директора техникума до ворот его дачи, он пригласил меня войти в дом.

— Обожди немного. Халима собирается в город, прихвати ее с собой. А потом она скажет, когда привезти ее обратно. Нехорошо, чтобы девушка вечером добиралась домой в одиночку…

Я уже не раз возил его дочь. Когда мы ехали впервые, она не перекинулась со мною и десятком слов. Но это произошло отнюдь не из-за ее застенчивости. Едва усевшись в кабину, она бесцеремонно повернула к себе зеркальце и всю дорогу поправляла прическу. Дорога была тряской; то один, то другой локон выбивался из искусно взбитой копны волос. Она наматывала пряди на палец и пыталась водворить на место.

— Простите, — сказала она наконец. — У вас нет случайно гребешка?

Держа одну руку на руле, я пошарил в карманах.

— Сожалею.

Ее вежливость и манера растягивать слова будто в задумчивой рассеянности произвели на меня приятное впечатление. Она была первой столичной девушкой, которую я наблюдал вблизи.

Однажды, когда колеса забуксовали в выбоине на мокрой дороге и машина застряла, дочь директора взглянула на меня с задорной усмешкой. Даже тронула слегка за локоть.

— Только не ждите, что я стану толкать ваш грузовик! — со смехом воскликнула она. — Я из кабины не выйду.

— Да это пустяк, сейчас поедем, — пробормотал я, спрыгивая на землю.

Мы ехали вчетвером, директор и его жена сидели в кузове на специальной скамеечке. Я попросил директора пересесть за руль, а я подтолкну машину сзади.

Задние колеса яростно завертелись на месте, раскидывая во все стороны мокрый песок. «Этак меня заляпает с ног до головы, — подумал я. — Стыдно будет в кабину сесть».

Подложив доску под колеса, навалился плечом на кузов. Машина выскочила. Я снова сел за руль. Директор оставил дочь в кабине, а сам взобрался в кузов.

Халима с любопытством поглядывала на меня из-под ресниц.

— А вы, оказывается, сказочный богатырь! Силач!

— Силачи, как правило, не блещут умом, — отшутился я.

— Однако вы производите впечатление находчивого и остроумного человека.

— Благодарю, если это искренне. Похвала каждому приятна.

По крыше кабины неожиданно забарабанили. Я остановился и высунул голову наружу, вопросительно взглянул вверх. Директор лишь махнул рукой, чтобы я продолжал путь, но его жена довольно грубо бросила:

— Веди машину как следует, не отвлекайся. Того и гляди, опять угодишь в яму!

Видимо, ей не понравилось, что мы свободно болтаем с Халимой. Этот окрик вызвал во мне смешанное чувство обиды и недоумения.

Однако дня через два как-то утром директорша обратилась ко мне вполне дружески.

— У тебя сегодня нет вечерних занятий? — спросила она.

— Их и не бывает по вечерам.

— Тогда можно попросить тебя о небольшой услуге?

— С удовольствием выполню ваше приказание, ханум.

— Халима собирается к подруге на вечеринку. Отвези ее, чтобы мне не волноваться. За девушкой нужен глаз да глаз. Мало ли хулиганов в городе?

— Доставлю в полном порядке, — заверил я.

Мне вовсе не хотелось, чтобы с женою директора сохранились натянутые отношения, и был рад случаю завоевать ее доверие, показать, что шофер ее мужа не какой-нибудь прощелыга, а вполне надежный человек. Ведь в наших местах за доверие, бывает, жизнью платят, не поскупятся.

В назначенный час я просигналил у ворот. Халима молча впорхнула в кабину и заботливо подстелила под свое нарядное платье платочек.

— Куда ехать? — спросил я.

— К Монолиту.

— Это где?

— Памятника Низами не видал, что ли? А что ты тогда вообще знаешь в Баку?

— Значит, к памятнику?

Остановившись на обочине, я спросил:

— Мне приехать за вами позже или подождать здесь?

— А сопровождать меня не хотите?

— Куда именно?

— Куда поведу, — отозвалась она легкомысленно.

— Не знаю, насколько удобно идти в незнакомый дом…

— Рассуждения деревенщины! — отрезала Халима.

Я молча поставил машину в ближайшем переулке, хотя все еще был полон сомнений.

— Одет я тоже не для гостей.

— Чистые предрассудки! Соберутся только свои, молодежь.

Мы вошли в затемненный двор, остановились возле лестницы. Я вежливо посторонился:

— Пожалуйте.

— Поднимайтесь сами.

— Простите, — заупрямился я. — Существует правило: женщину пропустить вперед.

— Но не на лестнице. По ступенькам мужчина поднимается первым.

Она была в коротковатой юбке. Я понял намек и слегка покраснел.

— Сейчас уже совсем темно…

— Ах, да не поэтому! — нетерпеливо вскричала Халима. — Во всех этих церемонностях заключен один лишь смысл: женщина не хочет, чтобы мужчина слишком легко добивался своей цели!

Я окончательно встал в тупик.

— Не задавайте столько загадок сразу, прошу вас, — комически взмолился я. — Пожалейте простого шофера!

Но Халима оставалась безжалостно-лукавой. Она огорошила меня новым вопросом:

— В чем, по-вашему, главная привлекательность женщины?

Я развел руками. Этот забавный, лишенный всякой логики диалог словно легкий хмель ударил мне в голову. Стало беспричинно весело. Поднимаясь, я то и дело оглядывался на Халиму, словно спрашивая, не спутал ли ненароком дорогу. Музыка, доносившаяся сверху, безошибочно вела нас с этажа на этаж. Наконец я остановился перед дверью, за которой она звучала с особенной силой. Халима нажала кнопку звонка. Распахнувшаяся дверь обрушила на нас лавину бравурной мелодии.

В квартире на диванчиках и стульях расположились три молодые пары. Имен девушек я не запомнил, они были короткие, двусложные, просто никогда не слыхал таких. Одна назвала себя «Фара». Это-то как раз легко запало в память: у машин тоже есть фары.

Фара оказалась хозяйкой дома. К ней то и дело обращались:

— Фара, перемени пластинку!

— Фара, иди к нам, бросай кухонную возню!

Один из парней предложил взять по тарелке и избавить хозяйку от лишних хлопот. Все дружно закричали «ура!» и бросились, толкая друг друга, на кухню. Догадливый юнец обернулся к хозяйке:

— Фара, поцелуй меня за это!

Она, пухленькая и жеманная, привстала на носки, громко чмокнула его в щеку. Потом деловито сдула с пиджака пудру. Оба закружились по комнате в танце. Немного погодя другой гость затрещал карточной колодой. Он взялся показывать фокусы.

Девушки ахали от восторга. Они сидели за низким круглым столиком (таких мне еще не приходилось видеть) и после каждого удачного трюка хлопали в ладоши.

Мое появление заинтриговало всех, это было понятно не только по косым скользящим взглядам, но даже по спинам, когда тайком от меня компания озадаченно обменивалась безмолвным вопросом: что за фрукт?

За низким столиком сидеть было неудобно: закинутые девичьи ноги торчали наподобие ножниц. Из-под юбок они без труда просматривались от колен до бедер.

За моей спиной неслышно очутилась Халима.

— Я знаю, на что ты смотришь, — шепнула она. — Правда, ведь у Назы великолепные ноги? Парни от них без ума.

Снова завели патефон, раздалась странная музыка со щелканьем и завыванием. Фара обхватила Халиму, и обе стали покачиваться, изгибаться, дергаться из стороны в сторону. Никогда еще не видел, чтобы так танцевали!

«Джыз-вызз… джыз-вызз…» — надрывалась музыка.

У танцоров не было ни одной естественной позы. Заламывали руки, лягались, вертели головой, топали подошвами, словно стремясь проломить пол, или наскакивали друг на друга на манер бойцовых петухов.

Одна из девушек потянула меня в круг, и я, помимо воли, тоже завертелся в прилипчивом танце, затопал ногами, замотал головой. Бесцеремонно оттеснив подругу, передо мною, донельзя довольная, запрыгала Халима: я не ударил лицом в грязь, не посрамил ее.

— Танцуешь, прямо обалдеть, — бросила она. — У тебя форменный талант!

Уже когда музыка смолкла и плясуны старались отдышаться, я сказал:

— У нас в селении тоже неплохой клуб, только танцуют там иначе.

— Наверное, вальс и фокстрот? Они безнадежно устарели!

— Нет, — засмеялся я. — «Шалахо», «Вагзалы» или «Узун дере».

— Гм… Совсем уж допотопные деревенские пляски.

Я неожиданно озлился.

— А чем они плохи? По крайней мере, люди не уродуют себя, движутся нормально.

Халима поспешно прижала мои губы пальчиком с острым крашеным ноготком.

— Не надо, помолчи!.. Мы — современная молодежь, к чему нам защищать старину? — И тотчас переменила тему: — Последние фильмы смотреть — одна скукота! А знаете почему? Много в них ханжества. Боятся показать на экране красоту, как летучая мышь боится света. Женщину в постели у нас снимают укрытой до подбородка. А разве может что-нибудь заменить прелесть тела, дарованного природой? Ты согласен, Замин? Я неопределенно кивнул.

— Какая здесь связь с вашими модными танцами?

— Они раскрепощают человека, снимают запреты. Руки и ноги движутся свободно. Представь девушку в слишком узком платье, а ей надо двигаться, нагибаться, садиться… Жалкое зрелище!

— Но какой смысл в таких раскрепощенных телодвижениях?

Парень, который недавно развлекал компанию карточными фокусами, громко захохотал.

— Да он просто малограмотный! — воскликнул он. — Зачем во всем доискиваться глубокого смысла? Вот ты приехал из деревни в город? В чем тут смысл?

— Я приехал учиться.

— А без этого нельзя, что ли, прожить?

— Вы все зачем учитесь?

— Честно? Ради диплома. Дипломы нынче в моде.

— Но я-то не ради диплома.

— Кривишь душой, парень! Ты не лучше других. Никто не хочет возиться с навозом, всех в город тянет. На сладкую жизнь.

Прежде чем ответить, моя мысль лихорадочно обежала этих «всех» — людей, которых я наблюдал последнее время. Вот Билал, увлеченный своими учебниками до такой степени, что почти не замечает реальной жизни; рядом его умудренный житейским опытом, хотя и малообразованный отец. Захотят ли они понять друг друга? Встретятся ли их протянутые руки? Или, скажем, семья моего директора, где каждый существует наособицу и даже не ищет путей к сближению. Всякий новый день словно отводит их все дальше и дальше друг от друга… Что я мог бы почерпнуть из этих примеров? Конечно, чего проще ответить «фокуснику», что город в моем представлении не вместилище «сладкой жизни», а сокровищница культуры. Духовная жажда привела меня в столицу. Я почувствовал напыщенность этих слов, уже слышанных мною не однажды. Внутренний слух воскресил голос матери. Вот кто не повторял чужих слов и не пользовался заемными мыслями! Ее поучения просты и всегда однозначны. Мать — мой верный проводник в жизни! И все-таки я ее покинул, не дослушав и не узнав всего, что она успела накопить за многотрудную жизнь…

После ужина компания уселась прямо на полу, на ковре, и затеяла игру «в бутылочку».

— Кто пойдет первыми, те погасят в другой комнате свет, — велела Фара. — Начнем!

Покрутившись, бутылка замерла. Проигравшей оказалась Халима, а выигравшим — я. Бутылка легла между нами, горлышком ко мне, а дном к девушке.

— Быстренько вставайте, не задерживайте игру! — раздались голоса. — Тушите свет и целуйтесь!

Халима с готовностью вскочила. Меня подтолкнула Фара. Света в соседней комнате мы не погасили и неловко стояли друг перед другом.

— Давайте уйдем потихоньку, — попросил я. — Мне тут не нравится, а оставить вас одну не могу, мне вас доверила ваша мать.

Не дожидаясь ответа, я решительно повернул к передней. Озадаченная Халима молча последовала за мною.

К моему удивлению, жена директора через несколько дней сделала мне выговор:

— Ты сконфузил Халиму перед подругами. Здесь город, другие нравы. Тебе следует к ним привыкать.

— Плохое всегда остается плохим, вроде сорняков на пашне. А сорняки выпалывают.

Директорша обиделась:

— Спасибо, что объяснил. Давно ли яйца учат курицу?

На ее громкий голос из соседней комнаты показалась Халима. На меня она даже не взглянула, зато накинулась на мать:

— А кто приставил ко мне телохранителя? Вы! Шофер должен знать свое место.

— Придет отец, все обсудим. Пригрели сироту из жалости, а он на голову норовит сесть!

Я собирался ехать за директором, но ноги будто приросли к полу. Оскорбление было столь велико и незаслуженно, что я не нашелся чем ответить. Поклялся про себя, что больше не переступлю порог этого дома.

Задребезжал дверной звонок. Директор добрался домой на попутке.

— Что за собрание? — добродушно вопросил он от дверей. — Почему задержали Замина? Жду, жду…

— Твой Замин хорошая птица!..

— Не понимаю. Что произошло?

Халима с повадкой балованной кошечки обняла отца.

— Ровным счетом ничего, папочка. Мама слишком вспыльчива. Виновата одна я. Просто я тебе не сказала, что в тот вечер Замин чуть не силой увел меня с вечеринки у Фары.

Директор нахмурился и вопросительно взглянул на меня. Я выдавил несколько слов в оправдание. Протянул ключи от машины.

— С этой минуты я только ваш студент.

— Постой, погоди… Что за чушь?

— Не хочу вносить раздора в вашу семью. Но и бесчестия терпеть не намерен. Привык уважать человеческое достоинство. Свое и чужое.

Директор расстроенно потер лоб. Побагровев от гнева, бросил жене:

— Вот плоды твоего воспитания! Одни танцульки на уме… Завтра же дочь пойдет за направлением и отправится работать куда пошлют. Мне надоели унизительные хлопоты ради отсрочек!

Он обернулся ко мне:

— Прости, парень, в собственном доме недоглядел. Учись спокойно и работай, как прежде. Ничего не изменилось.

В самом деле, перемен в моем положении не произошло, хотя директор громогласно объявил, что больше обслуживать его семью я не должен. И все-таки постоянно возникали «особые обстоятельства»: то ждали гостей, а провизию с рынка одной директорше не донести, то она объявляла себя захворавшей, а то ей надо было срочно навестить кого-то в городе…

Халиму я видел редко. Всем своим видом она старалась показать, что не одобряет навязчивость матери.

Почему же я все-таки согласился остаться при машине? Причина простая: на одну стипендию мне не прожить. Нечем даже заплатить за квартиру. С трудом накопив малую толику денег, я тотчас купил матери шерстяную шаль с бахромой (она только, бывало, вздыхала, видя такую прелесть на других), сестренке подарил дешевую красную сумочку, а Амилю модный пояс. Отослал в селение почтой. Следующая трата уже предстояла на самого себя. В преддверии зимы у меня не было теплого пальто.

 

27

После скандала в директорском семействе я ощутил себя особенно одиноким в Баку.

Однажды под вечер, едва я возвратился из техникума, мать Билала с таинственным видом сообщила, что у меня гостья. Недоумевая, я отворил дверь своей каморки и глазам не поверил: передо мною стояла Халима.

Не здороваясь, она торопливо выпалила:

— Меня послал отец. Срочная поездка в район!

— Но я только что видел его в техникуме!

— Ну и что? Отец позвонил домой, велел быстрее тебя отыскать. Самого вызвали в министерство.

— Да что случилось? Куда ехать?

— Этого я не знаю.

Когда мы через несколько минут покинули дом и торопливо пошли к трамвайной остановке, Халима внезапно остановилась посреди дороги.

— Я соврала тебе, Золик, — с покаянным видом созналась она. — Сердись, как хочешь, хоть выругай, хоть ударь, но, пожалуйста, проводи меня в гости!

— Благодарю покорно! — возмутился я. — Однажды уже сделал такую глупость. Да и имею ли я право сопровождать директорскую дочку?

— Я как раз хочу, чтобы такое право у тебя появилось!

— Не понимаю, ханум.

— Не называй меня так церемонно! Прошу…

Довольно долго мы шли не раскрывая рта. Отчужденное молчание прервала Халима:

— Ты так спокоен… Неужели в твоем сердце никогда не разгоралось пламя?

Я насмешливо пожал плечами:

— Был такой философ Дидро. У него отличное изречение: «Любовь обычно лишает умника разума, но случается, что глупца наделяет умом».

— Ого, ты читал Дидро? Я, пожалуй, подпадаю под второй случай: порхала по жизни как форменная глупышка. Умная давно подцепила бы какого-нибудь академика. Я ведь недурна собой, а, Золик?

— Меня зовут Замин. Не подходят кукольные прозвища человеку моего возраста и роста.

— За-мин… А что значит это имя?

— Порука. Твердое слово.

— Значит, ты не отступишь от обещания?

— Разве я что-нибудь обещал?

— А когда похитил из дома Фары?.. Не качай головой, именно похитил, умыкнул!.. Разве ты не говорил тогда, что отвезешь меня, куда я только пожелаю?

— Когда я за рулем, возить пассажиров моя обязанность. Хоть к черту на рога.

— Мне вовсе не нужна машина. Я тебя самого приглашаю. Тем более что за радость кататься на грузовике? Да еще на служебном. Отец у меня больно строг. А я мамина дочка и больше похожа на нее, как и положено дочери.

— Совсем не обязательно. У нас в селении говорят: если дочь удалась лицом в отца, это к счастью.

— Какой ты забавный, однако, Золя!

— Замин. Меня зовут Замин.

— Прости. И красивый к тому же. Вон какой у тебя гордый профиль. — Она легонько щелкнула меня по носу.

Я отвел ее руку.

— Другим мужчинам нравится, когда их цепляют девушки, — воскликнула она. — Кстати, в Европе теперь открывают боксерские школы для слабого пола.

— Не знаю. Не встречал таких школ.

— Разве ты бывал за границей?

— Бывал.

— Когда?

— Во время войны.

— Вот бы снова проехаться по тем местам! Возьмешь меня с собою? Будем путешествовать назло врагам. Как я хочу им насолить!

— Кому?

— Фаре, Джонику, Назе… Всем моим друзьям.

— Так кто же они тебе? Друзья или враги?

— Ну и тупой же ты, Замин! То и другое. Смотри не проговорись, как я о них отзываюсь. Наоборот, ври, что всех люблю и хвалю.

— Халима, ступай-ка ты лучше без меня.

— Ни за что! Неприлично появляться одной, без кавалера. Кстати, ты произвел большое впечатление на моих подруг. Как бы тебя не отбили. Еще ревновать придется. Смотри будь с ними поосторожнее: девки распущенные. Навяжется такая, и не отцепишься.

— Халима-ханум, мне это все не по нутру. Провожу до двери, а потом встречу, хорошо?

— Нет и нет! Я уже сказала, приходить в компанию одной неприлично. Ну что ты, в самом деле? Пока мы молоды, надо веселиться вовсю. Зачем оглядываться на прошлое или задумываться о будущем?

— А когда же работать?

— Не попрекай меня бездельем. Родители хотели, чтобы я получила высшее образование, я и получила. Без куска хлеба не останусь.

— Разве дело в куске хлеба? Ради тебя они трудились…

— Кто? Родители? Не смеши. Шпаргалки они, что ли, за меня писали? Отца, бывало, еле уговоришь, чтобы попросил преподавателя исправить мне тройку. Зато сейчас оба хвастают: «Наша дочь окончила университет с красным дипломом!»

— Странный диплом, если на работу не берут.

— Считается, что мне ищут работу в районе. А потом оттуда придет бумажка, что в моей специальности не нуждаются.

— Да как это может быть?! В нашей школе всегда не хватает учителей, тем более с университетским образованием.

— Ха-ха-ха! Ты неподражаем. Во мне нуждается сельская школа! А я в ней нуждаюсь?

— Но ведь государство тратило на твое обучение средства.

— Скажи, кому вручить эти деньги, и я их верну, — отрезала Халима, надувая губы.

Незаметно мы оказались на Приморском бульваре. Начинал задувать хазри, северный ветер. Море гудело.

— Замин, может, ты приехал в Баку к какой-нибудь девушке? — выдавила наконец Халима, не отводя глаз от ревущих волн. — К любимой?

— Нет. Едва ли я смогу кого-нибудь полюбить.

— Удивительное признание! Ты странный… Знал бы, сколько дней я бродила между этими жалкими домишками, разыскивая тебя, расспрашивая всех.

— Но зачем?

— Чтобы ты простил меня. Чтобы по-прежнему приходил к нам в дом. Чтобы… был около меня!

— Разве это входит в обязанности водителя служебного грузовика?

Халима отвернулась с досадой, кажется, даже со слезами.

 

28

…Я думал о матери постоянно, но написать ей не доходили руки. Поначалу дал себе зарок каждый день отправлять по письму, чтобы у нее не было причин для беспокойства и тоски. Как мне хотелось, отрывая от хлеба насущного, одеть ее во все новое, задарить подарками! В мечтах представлялось, что получу квартиру, и тогда все переедут ко мне. Обоснуемся в городе, в удобном доме, будем жить в тепле и довольстве. Амиля не придется больше посылать за хворостом, а сестре — носить воду из родника. Мамины плечи понемногу тоже расправятся, отдохнут от тяжестей, которые они перетаскали на своем веку…

Но недаром говорят, что руки длинных лет все никак не дотянутся до наших благих намерений!

После первых писем, отосланных подряд на одной неделе, я надолго замолчал. Ждал хороших перемен в своей жизни, чтобы мать могла радоваться и гордиться мною. Однако время шло, а ничего хорошего не случалось.

Я знал, что мать никогда не считала обильную еду и обеспеченный быт главными благами в жизни. Ни разу не сказала она мне, чтобы я копил деньги и обзаводился вещами, зато часто наставляла, что стыдно колоть людям глаза достатком. И предупреждала: если к заработанному рублю примешается хоть одна неправедная копейка — значит, я ей не сын. «Не прячься трусливо в чужой тени, — говорила она, — чаще приходи людям на помощь». Каждой ее посылочкой — банкой масла, полудесятком чуреков, лукошком вареных яиц, привезенных случайными попутчиками, — я охотно делился с товарищами. Как пахли луговыми травами ее кутабы, когда я разламывал их пополам! Зимой мать ухитрялась передать порой битую птицу, аккуратно заворачивая в тетрадочную бумагу куриные потрошки, которые я так любил. А кастрюлю с домашней кашей мы ставили в общежитии посреди стола и угощались, вспоминая каждый свой родной дом.

Материнским лакомством я оделял и квартирных хозяев. Мать Билала с наслаждением втягивала ноздрями запах нехитрой снеди. «Селением повеяло, — говорила она. — Такой пахучей молодой крапивы в городе нипочем не найдешь. Окончил бы наш сын поскорее учение, вернулись бы домой…»

Правда, говорила она это лишь в отсутствие Билала. Тот был вспыльчив и мог дерзко ответить: «Да хоть сейчас возвращайтесь! Неужели родители должны оставаться при взрослых детях сторожами?!»

Наедине я частенько упрекал Билала: негоже тяготиться родительской любовью. Как бы я был счастлив, если бы моя мать навестила меня, хоть ненадолго!

Желание это неожиданно сбылось. Во время занятий меня вызвал к себе директор и протянул телеграмму.

— Из дома? Добрая весть?

Едва пробежав текст глазами, я в безотчетном порыве поднес телеграфный бланк к губам. Директор усмехнулся, отвел взгляд в сторону и принялся без нужды рыться в ящике стола.

— Мать приезжает… это хорошо, — сказал он. — Остановиться может в нашем доме.

— Благодарю, — поспешно отозвался я. — Ей будет лучше у моих квартирных хозяев. Она никогда не бывала в большом городе, а окраина смахивает на селение…

Директор задумчиво потер лоб.

— Странная вещь — привычка! — сказал он. — Как-то я ездил по районам, набирал студентов. Ну, думалось, вот когда вволю поброжу по родным горам, утолю жажду из студеных родников. А ночевки на фермах под открытым небом? Прелесть! И что же ты думаешь? Уже через неделю меня потянуло обратно к городскому асфальту, к уличным фонарям. И Халиму нашу не загнать, бывало, на сельский воздух даже в каникулы… Нда, избаловали мы дочку, виноваты. Но сердце у нее доброе, поверь. Сами настрадались в войну, вот и хочется, чтобы дети не знали тягот. Ели сладко, одевались нарядно…

Мне следовало промолчать, но я не удержался:

— А что будет с нею дальше, вы подумали? Если она выучилась только порхать над жизнью? Уже сама начинает этим тяготиться. Пошлите ее работать учительницей хоть в наше селение. Там хорошая школа. А жить будет у моей матери.

— Тогда почему отказываешься, чтобы твоя мать погостила у нас? Или есть какая-нибудь особая причина?

— У моих хозяев во дворе несколько грядок, куры, дровяной сарай. Все, к чему привыкли глаза матери. Какие могут быть другие причины?

…Машину я остановил вблизи вокзала. По лестнице спускался медленно, неся в одной руке старенький деревянный чемодан, а другою обняв мать. Она ступила на городскую улицу нерешительно. Видавшие виды башмаки — чусты так шаркали об асфальт, будто с треском рвалась вощеная бумага над самым ухом. Стараясь отвлечь внимание от пугающей новизны, я расспрашивал ее о брате и сестрах, об односельчанах. Когда дошли до сквера, я сказал:

— Присядь, нене. И отбрось платок с лица, душно. Полюбуйся на город, какой он красивый.

— Еще бы не красивый, — согласилась мать. — У нас каждую весну грязь непролазная, а здесь ходят по сухому, башмаки у всех чистые.

— Почему ты так шаркаешь подошвами? — с запинкой спросил я. — Может быть, чусты велики? Купим новые ботинки…

Мать беззвучно рассмеялась. Я угадал это по трепетанию фиолетового платка-яшмака, которым она скромно прикрывала лицо до самых глаз.

— Ох, мальчик мой, удивляюсь, как вы не падаете на этой гладкой дороге! Ни камушка, чтобы ступне зацепиться. Да еще дождь, похоже, прошел…

— Это не дождь. Машинами поливают улицы, чтобы пыль улеглась.

Я забросил чемодан в кузов, подсадил мать в кабину, и она показалась мне легкой как пушинка. А ведь было время, когда я не мог сдвинуть ее ни на шаг, как ни упирался в ее бок головой и руками. Но почему она так истаяла, так постарела?

Побледнев, мать вдруг слабо замахала руками:

— Останови! Открой дверцу! Я лучше пешком пойду. Ты же знаешь, меня мутит от бензина. До станции и то на арбе ехала, по вольному воздуху…

— А здесь придется до дому два дня идти пешком. Ты уж наберись как-нибудь терпения. Скоро приедем.

Мать проворчала:

— Я тебя в Баку учиться посылала, а ты опять сидишь за баранкой. Шофером в колхозе мог оставаться.

— Я учусь, нене. Но, знаешь, я словно в кабине родился. Не могу без машины, так и тянет к ней.

— Эх, глупенький. От какой замечательной работы у нас отказался!

— От какой именно?

— От чистой и почетной. Да исполнит аллах ее желания, хорошо она тогда все устроила. А ты сбежал. Она повторяет: останься Замин, уже в институт смог бы поступить!

— Да кто она?

— Мензер, разумеется. Она одна о тебе печется. Задумано было ею хорошо, да не сбылось. — И мать вполголоса затянула заунывную песенку:

Между нами забор —            а ты приди! Черная стая птиц на заборе —            а ты приди! Где обещанье твое, любимый, прийти? Исполни обещанье свое —            приди!

— Нене, ты чем-то обижена? Сердишься на меня?

— Какая обида, сынок? Когда у птенца вырастают перья, он не усидит в гнезде. Только сердце мое болит в разлуке. Не знаю уж, как и вытерплю?..

Я все-таки остановил машину и пересадил мать в кузов.

— Слава аллаху, дыхание открылось, — благодарно произнесла она. — Прости, что напугала, совсем худо сделалось взаперти. Подумала: если сейчас умру, хоть скажу ему, что на душе лежит. А ты поступай как знаешь. Обет себе такой дала.

Я не понял ее слов и ничего не возразил.

Сидя за рулем, стал размышлять: что же это за обет? Я знал прямодушный нрав моей матери. Тайный обет не может быть связан с повседневными житейскими нуждами. Она не из тех, которые то и дело требуют у сыновей купить им какую-нибудь модную шелковую кофту. Не из тех, кто жадным взором впивается в обновку невестки: «А где моя доля?!» Кто вечно хнычет и упрекает: «Верни мне сыновний долг!» Наша мать, напротив, себя считала виноватой перед детьми. Она твердила: «Светлого дня в детстве не видали мои сиротиночки. Был бы в живых отец, не возложила бы судьба им на неокрепшие плечи такой тяжести…» Но почему она не захотела открыть своего обета?

Сворачивая к окраине, я чуть не столкнулся с вынырнувшим из переулка грузовиком. Колеса взвизгнули, посыпались стекла. Я спрыгнул на землю. Водитель многотонной машины уверенно показал на дорожный знак, который мне заслонила высохшая ветка тутового дерева. Чем-то этот голый сук напомнил костлявую руку бабки Гюльгяз. Казалось, вот-вот вспыхнут неистовые черные глаза, напоминая, что нет пути туда, где она несет добровольную стражу.

Перепуганная мать сидела в кузове почти не дыша, молитвенно сложив руки.

Уже когда мы были дома, в дверь раздался нетерпеливый стук. Это примчалась Халима. Ее появление вызвало во мне неприятное чувство, я даже не пригласил ее войти в комнату. Она сама уверенно переступила порог.

— Это твоя мама? Папа просил передать, что мы ждем вас к себе.

Мать с достоинством привстала, подошла к незнакомой девушке и церемонно поцеловала ее в лоб.

— Добро пожаловать, красавица. Сколько всем хлопот из-за деревенской старухи!

Она усадила Халиму возле себя и с большим вниманием слушала ее болтовню. Когда Халима спохватилась, что ее давно ждут дома, мать вызвалась вместе со мной проводить гостью до трамвая. Мне показалось, что она не хочет оставлять нас наедине.

— Отцу и матери передай поклон, — сказала мать на прощанье. — Да снизойдет благодать на ваш дом. Спасибо за приглашение. Если сможем, придем.

Когда мы возвратились, я спросил с любопытством:

— Ты угадала, кто эта девушка?

— Дочь твоего начальника? Наслышана о ней.

— От кого?

— Односельчане нынче часто ездят в Баку, — уклончиво отозвалась мать.

— Отец у нее достойный человек.

— Спасибо ему, если помог тебе, — сухо отозвалась мать.

— Понимаешь, если бы я не прирабатывал у него на машине, то не смог бы прожить в городе.

— Поговаривают, у тебя в мыслях привезти ее с собою?

— Кого?

— Эту, давешнюю.

— Выдумки!

— В колодец воду не льют. После отца-матери никого не перевоспитаешь. Помни об этом, сынок.

— Ну что ты, право. Столько времени не виделись, а сразу начинаешь с выговора. Между нами ничегошеньки нет. Отношусь к ней чисто по-братски.

— Не тот у вас возраст, чтобы встречаться как брат с сестрой. — Мать поджала губы. — Знаешь, сын. Лучше от беды на полпути вернуться, я ведь за тобой приехала. Собирайся.

— Но ты сама послала меня учиться! Как же теперь быть? Бросить учебу?

— Путник на дороге споткнулся, легко и поднимется. Но в женитьбе если споткнулся, на ноги нипочем не встать. В жены выбирают ровню.

— Почему ты веришь сплетникам, а не мне?

— Потому что ты сам еще себя до конца не знаешь. Поступки свои станешь правильно понимать много позже. Я не могу запретить тебе водиться с кем вздумаешь. Но быть замешанной в дурном деле не хочу. На все селение скажу об этом.

Я глядел на мать во все глаза. Никогда не видел ее в таком гневе, хотя голоса она не повысила. Мне казалось, что так мог бы говорить со мною отец — властно, разумно, непререкаемо.

Зато следующие два дня мать почти не разжимала губ. Даже отказывалась садиться за общий стол, ссылаясь на усталость и отсутствие аппетита.

— Надо скорей возвращаться домой, — твердила она. — Не принимает нутро ни здешней воды, ни городского воздуха. Еще помру ненароком, тогда хлопот со мною не оберетесь.

На проводы снова прибежала Халима с узелком подорожников.

— Это от моей мамы, — невольно робея, проронила она.

Мать молча взяла гостинец. Она очень торопилась и Халиме кивнула уже из кузова: мол, будь здорова.

Но даже такой простой знак вежливости относился, мне кажется, более к ее отцу, который был ко мне добрее других в этом городе…

Я соскочил с подножки вагона, когда поезд уже тронулся: мать все не выпускала меня из объятий. Концы ее головного платка были мокры от слез. Провожала меня на войну с сухими глазами, а теперь горько плакала.

 

29

Когда я получил диплом, директор предложил мне не менять место работы. По-прежнему водить его машину и попутно готовиться к педагогической деятельности. «Ты хороший практик, а теперь у тебя появилась и теоретическая основа. Зачислить тебя в штат будет не так уж трудно», — сказал он.

Однако меня словно какая-то сила отводила подальше от стен техникума. Отношения с семьей директора надо было сводить на нет. Халима влюбилась в меня, в этом уже не было сомнений. Влюбилась безрассудно, как все, что она делала. Оказывается, и пустое сердце алкает сильных чувств; заполнить жизнь одним посещением портних и заботой о модной прическе невозможно. Самую легкомысленную кокетку любовь делает беззащитной и, словно слепца, покорно водит по чужим следам.

Я жалел эту новую Халиму, сколько мог образумливал ее, а главное, оберегал от какого-нибудь отчаянного шага в кругу прежней беспутной компании.

Ее мать тоже полностью переменила отношение. Теперь она всячески заманивала меня в дом и пыталась сблизить с дочерью. В день рождения Халимы вдруг объявила, что каждый гость должен непременно поцеловать именинницу. Поняв подоплеку этой затеи, я поспешил встать из-за стола.

На следующий день прочел Халиме целое наставление.

— Если бы от одного поцелуя рождалась любовь, — с насмешливой досадой промолвил я, — то волны, которые лижут берега, давно бы находились с ними в счастливом супружестве.

— Мать велела, — сказала, потупившись, Халима. — Как было ослушаться?

Ее слова эхом отозвались в душе. А мне разве можно ослушаться своей матери?..

Накануне дня, когда выпускникам техникума должны были в торжественной обстановке вручать дипломы, директор сказал, пряча глаза:

— Пожалуйста, заверни завтра утром пораньше на дачу. У жены какое-то неотложное дело.

Я отправился безо всякой охоты, обещая себе, что это в последний раз.

Обе женщины не по времени разрядились.

— Дорогой, ты уже знаешь, куда у тебя направление на работу? — ласково спросила директорша.

— Пока нет.

— Могу сказать: в транспортное управление. Но можно устроить так, что ты останешься при техникуме. Тогда карьера твоя обеспечена.

Женщины понимающе переглянулись. Как неприятны были мне их хитрые усмешки! В памяти всплыло заплаканное тревожное лицо матери. В чем, в чем ее обет?!

Молча я поднялся со стула.

— Вас куда-нибудь отвезти сегодня?

Они смотрели на меня огорченно и растерянно.

…Найти контору транспортного управления оказалось не так-то просто. Она расположилась на окраине. За низкой каменной оградой с массивными железными воротами теснились вереницы автомобилей.

Начальником управления оказался бледный длиннолицый человек. В его волосах явственно проглядывала седина. Не глядя на меня, он кивнул:

— Проходите. Садитесь.

Не успел я протянуть свое направление, как раздался телефонный звонок. Начальник долго выслушивал кого-то, успевая лишь односложно ронять в трубку: «да», «так», «нет». Под конец добавил всего два слова: «постараемся» и «сделаем».

— Вот ведь что получается, пушат и пушат, — неожиданно пожаловался он. — По тоннажу с планом кое-как выкарабкались, но километраж ощутимо подводит. Пробеги у нас дальние, порожняк боком выходит.

— Зачем же ездить порожняком? — сказал я. — На прежней работе в районе у нас заключали с колхозами договор на попутные грузы, так еще прицепы понадобились. Под двойной нагрузкой шли.

Начальник взглянул на меня с неожиданным интересом. Протянул руку за направлением.

— А ты, кажется, подходящий парень! Пойдем, покажу хозяйство. Машины новые, получили всего неделю назад. Выбирай любую.

…И вот я уже выезжаю из города на тяжелом грузовике. Наступают сумерки. У Баладжарского перевала включил фары, и, словно на веревке, жгут света потянул меня вниз по спуску. Позади, над круглым холмом, висела серьга трехдневного месяца. К луне у меня особое отношение. Еще с тех самых пор, когда я боялся в детстве, как бы коварное светило не похитило мою мать. Но этот юный месяц казался чистым и безгрешным. Странная грусть таилась в его слабом сиянии. Она была сродни и непонятным слезам моей матери, и благородной печали Мензер, и даже капризным рыданиям Халимы.

Резкий луч встречной машины внезапно разбил хрупкие мечтания. Мимолетные мысли испарились, оставляя в груди устойчивое ощущение теплоты.

Мой маршрут проходил вблизи родного дома. Я смогу сделать небольшой крюк, завернуть к матери, уткнуться лицом ей в колени. Материнский голос, ее доброе дыхание подобны родниковой воде. Они возвращают веру в жизнь.