Современная испанская новелла

Альдекоа Хосе Игнасио

Арбо Себастьян Хуан

Рубио Родригес

Суньига Анхель

Аус Виктор

Суньига Хосе Эдуардо

Товар Хулио

Фернан Гомес Фернандо

Фернандес Косеро Педро Эмилио

Фернандес де ла Регера Рикардо

Фернандес Сантос Хесус

Эскобар Хулио

Матуте Ана Мария

Педролу Мануэль де

Эсприу Сальвадор

Бальестерос Мерседес

Гайтисоло Гай Луис

Доменеч Рикардо

Кандель Франсиско

Киньонес Фернандо

Конде Кармен

Лаиглесиа Альваро де

Медио Долорес

Муньис Мауро

Нуньес Антонио

Нуньес Мерседес

Ойо Артуро дель

Понс Прадос Эдуардо

Рабинад Антонио

Нуньес, Мерседес

 

 

ТЮРЬМА ВЕНТАС

(Перевод с испанского С. Вафа)

Вступление

Примерная католичка, родившаяся в обеспеченной семье, я вряд ли могла себе представить, что когда‑нибудь пойду по пути, который впоследствии избрала.

Как и вся молодежь 30–х годов, я с горячим интересом следила за политическими событиями того времени. Мои симпатии склонялись к Республике, однако конкретно никак не проявлялись. До самой последней минуты я недоверчиво улыбалась, когда кто‑нибудь высказывал подозрение, будто готовится мятеж. Как могли правые готовить мятеж, если вся Испания проголосовала за Народный фронт? Это было абсурдно.

Но то, что казалось абсурдным, стало реальностью. Первые же выстрелы на улицах города, в котором я жила, положили конец моему мирному существованию. Больше нельзя было оставаться в стороне. Как и тысячи моих сверстников, я буквально за несколько часов из пассивной наблюдательницы стала активной участницей борьбы на стороне Республики.

Мое участие в борьбе, хотя и искреннее и восторженное, было чрезвычайно скромным и ничем не примечательным. Я не сделала ни единого выстрела, не запимала никакой важной должности, не произнесла ни одной речи, не написала ни одной статьи, не стала героиней труда на производстве. Тем не менее франкистские власти оказали мне высокую честь, сочтя меня достаточно опасной, чтобы продержать в тюрьме в течение нескольких лет, а военный трибунал совершенно серьезно судил меня за «участие в заговоре». И все это несмотря на мое «безупречное прошлое».

«Расскажи тем, кто на воле, все, что ты здесь видела». Эти слова, сказанные мне на прощание одной из узниц тюрьмы Вентас, терзали мою совесть, пока я не выполнила своего обещания. И вот, двадцать лет спустя, я написала эту книгу. Конечно, в ней я не смогла рассказать обо всем. Возможно, Клару звали вовсе не Клара. Возможно, я приписала Росите слова, которые сказала Мария или Луиса. Не знаю. Меня заботило только одно: я хотела с наибольшей достоверностью восстановить те безумные послевоенные дни, которые довелось пережить узницам Вентас. Вам, молодежь, детям победителей и побежденных, посвящаю эту повесть с надеждой и любовью.

«Тюрьма Вентас, восхитительный отель…»

Наружный засов камеры отодвигается, и тюремщица — фалангистка в темно — синей форме появляется в дверях.

— К следователю, — сухо бросает она, — идите за мной.

Дохожу до конца коридора, в котором находятся камеры-одиночки, и попадаю в тот необычный мир, каким была тюрьма Вентас в роковой 1940 год. Коридоры, лестницы, уборные забиты множеством женщин — бледных, истощенных, в одежде, сшитой из кусков одеяла и матрацной ткани. Они теснятся среди неимоверного количества постельных тюков, чемоданов, узлов, кувшинов, узких длинных мешков, оловянных мисок…

Завидев меня, женщины сбегаются. Они улыбаются мне, приветливо машут рукой, а одна девушка из‑за спины тюремщицы поднимает сжатый кулак. Все эти проявления дружеских чувств для меня словно луч солнца после долгого мрака и тишины одиночной камеры.

Наконец‑то. После короткой встречи со следователем — грозным молодым офицером с женоподобным лицом — меня переводят из одиночной камеры в общую, с правом свиданий и переписки.

Узницы окружают меня, обнимают, расспрашивают.

— Откуда ты?

— Когда тебя арестовали?

— Сильно били?

— В чем тебя обвиняют?

Анхела из Эскориала, не раз пробиравшаяся, рискуя быть наказанной, к моей камере, крепко берет меня за руку.

— Ты пойдешь в мой коридор. Я уже договорилась со старшой и с девушками. Правда, у нас полно, но мы потеснимся и дадим тебе место.

(Позже я поняла все значение такого проявления солидарности здесь, в тюрьме Вентас, рассчитанной на пятьсот человек и вместившей более шести тысяч, где каждый сантиметр площади ценился на вес золота.)

В коридоре узницы обнимают меня, наперебой дают разные советы и наставления.

— Не откровенничай со всеми. Здесь есть своя пятая колонна.

С помощью Анхелы мне удается пристроить матрац. Я его сворачиваю и сажусь. С любопытством оглядываюсь вокруг. Ни одна из узниц не сидит без дела. Легкие пальцы женщин творят чудеса.

По моей просьбе многие показывают мне изящные вещицы, созданные кропотливым трудом из самых неожиданных материалов: кружевные салфетки, нарядные передники, цветы из электрического провода и кусочков шелка, совсем как живые, смирные ослики из лоскутков одеяла, с уздечками и переметными сумами.

— Это еще что! — говорит какая‑то женщина, видя мое восхищение. — Разве это можно сравнить с тем, что делают мужчины! Покажи ей шкатулку для ниток, которую сделал твой жених, — обращается она к светловолосой девушке.

Каждая достает что‑нибудь, сделанное на Порлиере, Торрихосе, Иесериасе…

— Видела бы ты, какую красивую шкатулку сделал одной женщине из левого коридора ее муж: он на Порлиере. У него Пепа, — говорит смуглая подвижная женщина.

— Пепа? А что это?

— Неужели не знаешь? Смертная казнь. На Порлиере приговоренные к смерти про нее даже песню сочинили. Вот послушай.

И с типично мадридским задором она поет песенку на мотив чотиса

Пепе знаменитая девчонка, Всем в Мадриде голову кружит, Но она лишь с красными дружит… [15]

— Замолчи, — с упреком говорит старуха. — Над такими вещами не шутят.

— Знаю, бабушка. Но ведь мужчины сами подали нам пример. Они поют, чтобы показать, что, даже если фалангисты расстреляют половину Мадрида, они все равно не испугаются.

— Вот — вот, — поддерживает ее другая. — И мы тоже поем. Чтобы их позлить. Им, конечно, хотелось бы видеть нас плачущими.

И мне хором поют:

Мадридский застенок это — Такое большое здание, Где люди мрут то и дело От недостатка внимания…

После этого следуют другие песни, полные непокорства и удивительно хорошего юмора. Концерт заканчивается песней тюрьмы Вентас на мотив «Мадлон», которую исполняет в полный голос весь коридор:

Тюрьма Вентас, восхитительный отель…

Кончается песня словами:

Франко, любителя сладко пожить, Со сворой его уничтожим. Тогда мы в свободном Мадриде своем Победу отпраздновать сможем.

Надзирательница врывается в коридор с истерическим воплем:

— Молчать! Всех посажу в одиночки!

— Вот она, Шут гороховый, — с издевкой говорит мне одна из девушек.

«Считалка»

Появляется другая надзирательница. Ее костистое лицо окаймляет квадратная грива серых, жестких, как проволока, волос; челка закрывает брови. Огромные ноги обуты в туфли на низком каблуке.

— Христофор Колумб, — шепчет мне какая‑то добрая душа.

Прозвище так остроумно — да простит меня прославленный первооткрыватель Америки, — что я едва сдержваю смех.

— Девочки, строиться! Девочки, «считалка»! — кричит старшая без всякого успеха.

Наконец с грехом пополам нас удается построить парами, Христофор Колумб считает и пересчитывает узниц, сбивается, снова считает. В результате ей приходится смириться с той цифрой, которую называет старшая.

С поднятой вверх рукой нас заставляют пропеть фалангистский гимн «Лицом к солнцу». Женщины поют вразнобой, с такой явной неохотой, что вдобавок нам приходится скрепя сердце пропеть «Ориаменди».

«За бога, за родину, за короля…» И вдруг я слышу слова, которые наполняют меня ликованием и которых никак не мог написать автор гимна карлистов:

Мы своей добьемся цели, Настоим мы на своем И правительство Негрина

Мы и Испанию вернем…

Христофор Колумб подбегает к нам с другого конца коридора злая, словно фурия, и, не зная что делать, начинает выкрикивать обычные лозунги:

— Испания!

— Единая! — вяло отвечаем мы.

— Испания!

— Великая! — откликаются двое или четверо.

— Испания!

Мощный, единодушный возглас звучит, как вызов:

— Свободная!!!

Крысы

Наступает ночь. Узницы расстилают свои матрацы, готовясь ко сну. Учащаются ссоры.

— Ты залезла на мой кирпич.

— Кто? Я? Посчитай получше. Раз, два, три.

— Сюда смотри. Видишь, здесь только полтора.

— Может, ты отодвинешь немного матрац? Я не могу постелить себе постель.

— Я тоже.

После долгих пререканий все наконец устраиваются. Анхела и моя соседка справа, молодая женщина с очень бледным лицом, обучают меня сложному искусству приготовления постели на площади в три кирпича на шесть, то есть на шестидесяти сантиметрах в ширину и на метре сорок в длину.

— В это время, — говорит мне Анхела, — я вспоминаю своих мальчишек. Дома, перед сном, я всегда целовала их, а теперь… бедняжки…

Она порылась в вещевом мешке и вытащила оттуда маленькую фотографию.

— Это старший, видишь? Может быть, на следующее свидание отец приедет с ним.

— А твой муж? — спрашиваю я.

— Он во Франции.

— И мой тоже, — говорит женщина с бледным лицом. И тут же добавляет срывающимся голосом: — У меня была дочка, как солнышко. Она только родилась, когда меня арестовали. И умерла здесь в прошлом году. Началась страшная эпидемия. Без воды, без медикаментов, без необходимого ухода дети умирали как мухи. Шестъ — семь детишек за день, а иногда и больше. Мы не знали, что делать с трупами, пока у нас их заберут, чтобы похоронить, и складывали в уборной. Сбегались крысы, и мы, матери, по очереди дежурили там. Я провела жуткую ночь среди крыс, потому что не хотела, чтобы они сгрызли моего ребенка.

Расстрелы на восточном кладбище

Внезапно просыпаюсь и вижу: женщины сидят на своих матрацах и молчат. Еще ночь. У некоторых дрожат губы, в глазах слезы, кулаки сжаты.

— Что случилось?

— Тише!

К чему они прислушиваются? Как ни напрягаю слух, различаю только отдаленный, зловещий вой собак. Так они воют, когда чуют смерть… От страшного предчувствия перехватывает дыхание. Неужели?..

Все яснее и яснее слышится рокот мотора. Нет сомнения — это грузовик. Он приближается. Проезжает мимо тюрьмы. Постепенно рокот удаляется. II вдруг смолкает. Должно быть, грузовик остановился. Вой собак делается пронзительным и надрывным, почти человеческим. Внезапно он обрывается. Наступает мертвая тишина. Тревога волной прокатывается по всему коридору. Анхела затыкает руками уши. Какая‑то старуха тихо молится. Несколько женщин беззвучно плачут.

«Тра — та — та — та — та!» — разрывает тишину пулеметная очередь, которую ни с чем не спутаешь. И сейчас же, словно прорвало плотину, коридор оглашается криками, рыданиями, яростными проклятиями.

— Убийцы!

— Сволочи!

— До каких же пор, мама родная, до каких?!

— О боже!

— Тихо! — приказывает чей‑то властный голос.

Все стараются сдержать дыхание. И почти тут же слышатся короткие отрывочные выстрелы: добивают.

— Три, четыре, пять, шесть, — шепотом считает Анхела.

Восемнадцать.

Восемнадцать испанцев только что расстреляны на восточном кладбище, неподалеку от тюрьмы.

Таково ежедневное пробуждение узниц тюрьмы Вентас.

На доследование

Входит тюремщица и громко выкрикивает чье‑то имя.

— Я, — отвечает одна из узниц. — Зачем?

— На доследование, — отвечает та вполголоса и как бы с сочувствием.

— Боже мой! — шепчет женщина, делаясь белее полотна и прижимая руки к груди.

— Гады! — со злостью шипит Анхела.

— Что это за доследование? — спрашиваю я.

— Доследование? Чтобы заставить говорить, они выволакивают тебя из тюрьмы, везут куда‑то и там или избивают палками или пытают электрическим током. Одним словом, делают с тобой все, что взбредет им в голову. А через несколько дней или недель ты возвращаешься сюда полной развалиной… или же вообще не возвращаешься.

— Но это же противозаконно!

— Милая, у тебя нет ни малейшего представления о том, что такое фашизм! Какое им дело до законности? Нику — ту, что в третьей камере справа — выпустили на свободу! Хороша свобода! В дверях ее поджидало несколько молодчиков — фалангистов с машиной. Ее увезли в какой‑то застенок и там измолотили палками. Семь бандитов били ее! Словом, Нику, молодую и здоровую, принесли обратно на носилках, к тому же ослепшую. Зрение постепенно вернулось к ней, но не полностью. Теперь она больше никогда не сможет разогнуться: в свои двадцать шесть лет ходит сгорбленная как старуха. Время от времени на нее нападают приступы безумия. И тогда ее приходится держать, потому что она никого не узнает. Ей кажется, будто она у фалангистов. «Трусы! — кричит она им. — Семеро против одной!» И сколько таких, как Ника! А таких, кто ушел на доследование и пе вернулся…

Женщина, которую вызвали, одевается с помощью двух других узниц и шепчет:

— Бедные мои дети, бедные мои дети…

Не сговариваясь, заключенные дают ей что‑нибудь из своих скудных запасов: ломтик хлеба, помидор, кусочек соленой рыбы.

Влетает разъяренная надзирательница и истошно орет:

— Где тут та, что идет на доследование?

— Здесь, — отвечает женщина. Голос ее звучит твердо. Я смотрю на нее, пораженная. Она все еще бледна, но голова ее высоко поднята, взгляд бесстрашно устремлен на фалангистку.

Выходя из коридора, она оборачивается к нам, быстро поднимает руку и спокойно, не повышая голоса, говорит:

— Салюд, камарадас!

— Из этой они ничего не вытянут, — заключает одна из узниц.

Вода

— С каким бы удовольствием я сейчас хорошенько помылась, — говорю я.

Узницы дружно смеются.

— Ничего у тебя не получится!

— Здесь лицо сполоснуть и то роскошь.

— Ты ахнешь, когда увидишь очередь за водой!

Ко мне подходят две девушки.

— Вот что: у нас есть ведро, мы моемся в одной воде. Если хочешь, можем мыться втроем.

Для этого нам приходится обнажить перед всем коридором, к ужасу некоторых старушек, свои тощие тела.

Помывшись, я хочу вылить грязную воду. Но девушки останавливают меня.

— Погоди, мы вымоем пол под матрацами.

Так и делаем. Затем выливаем воду в жестяную банку, стоящую в уборной — большую пустую банку из‑под оливкового масла, — потому что в уборной тоже нет воды. Этой уборной пользуется весь коридор — двести женщин — и больные из четвертого изолятора, «чахоточные», как их здесь называют. В уборную всегда огромная очередь.

— Это просто чудо, что мы не болеем тифом, — говорит одна из девушек.

Вдвоем отправляемся во двор к водопроводному крану, вокруг которого выстроилась огромная, шумная очередь из сотен женщин с жестяными банками, ведрами, большими глиняными кувшинами.

— В тюрьме есть и водопровод и канализация, — объясняет девушка в ответ на мои расспросы. — Есть даже душевые, умывальники, прачечные, ванны. Ведь эту тюрьму выстроили при Республике. Но они перекрыли воду и оставили только этот крал. На шесть тысяч женщин. А в тридцать девятом нас было почти девять тысяч! С одной стороны, они стремятся унизить нас, заставить ягить по — свински, чтобы увеличить наши страдания. Но прежде всего им хочется столкнуть нас из‑за стакана воды.

И как бы в подтверждение ее слов около меня разгорается спор:

— Эй, ты, становись в очередь!

— Кто, я? Я здесь стою уже больше часа. Еще раньше тебя!

— Врешь! Я видела, когда ты пришла.

— Меня видела?

— Тебя. Кто тебе уступил свою очередь?

— Тут одна, она ушла.

— Вставай в очередь!

Все начинают говорить разом, возбужденно. В конце концов, несмотря на бурные протесты женщины, ей ничего не остается, как встать в очередь.

Всякая попытка «пролезть» встречает громовое и единодушное «Становись в очередь!», которое вынуждает того, кто нарушает общий порядок, подчиниться.

Стоящая рядом со мной красивая женщина рассказывает:

— Из нашего пригорода, из Колменар де Орехи, половина жителей в тюрьме. А сколько тех, у кого Пепа… Эй, та, в голубом, лезет без очереди! — вдруг кричит она пронзительным голосом, прерывая свой рассказ.

— Так вот, — продолжает она. — В Колменар де Орехе в начале войны… Эй, ты, с кувшином, в очередь! — снова кричит она.

Все смеются. Наверное, я так никогда и не узнаю, что произошло в Колменаре.

Коммунистический лидер

И вдруг одна женщина, еще молодая, с бледным, серьезным лицом, пересекает двор и спокойно направляется к крану. И никто — о чудо! — никто не протестует. А она так же спокойно ставит ведро под струю.

— Почему же ты ей ничего не говоришь? — шутливо спрашиваю я у женщины из Колменара.

— Она приговорена к смерти, — хмуро отвечает та. — А здесь, в тюрьме Вентас, приговоренных к смерти пропускают без очереди.

Бледная женщина с полным ведром проходит мимо нас. В дружеских приветствиях, обращенных к ней, чувствуются любовь и уважение.

— Это Матильда Ланда, видная коммунистка. Настоящий человек, умная, смелая. Представляешь, один ее родственник, довольно важная персона, приходил сюда, обещал ей смягчить наказание и даже выпустить на свободу, если она публично отречется от своих идей. Но Матильда ответила ему, что она коммунистка и предпочитает тысячу раз умереть, чем продаться.

— Узницы очень многим обязаны ей, — говорит та, что из Колменара. — Она дает им советы, пишет за них прошения. Мало того. Раньше любой фалангист мог прийти, безо всякого судебного предписания увести узницу и расстрелять ее. Только благодаря Матильде этому был положен конец. Никого не боясь, она так поговорила с начальником тюрьмы, что с тех пор этот тип не осмеливается больше никого казнить без ордера на расстрел. Да, эта женщина — настоящее сокровище.

Умалишенная

В галерее, где находятся одиночные камеры, сидит взаперти Эухения, каталонка. Эухения лишилась рассудка. Присутствие здесь этой несчастной безумной, которая, естественно, не может отвечать за свои поступки, уже само по себе страшное обвинение тому режиму, который заключил ее в тюрьму.

Эухения — женщина неопределенного возраста, высокая, тощая, остриженная под машинку. Единственная одежда ее — ночная рубаха из грубой ткани — едва прикрывает колени. День и ночь Эухения ходит по камере с оловянной миской в руках. Из этой миски она ест, умывается — когда вообще умывается, в нее же мочится. С наступлением ночи она бережно закутывает ее, баюкает, словно ребенка, и кладет в постель.

Если приблизиться к решетке ее камеры, слышны бессвязные фразы:

— Я тебя очень люблю. Сегодня вечером я поеду в поезде.

Утром мы с Анхелой идем навестить ее.

Эухения встречает нас своей обычной безумной улыбкой, с неизменной миской в руках.

— Сегодня вечером я их видела, — ворчит она. — Их было пятеро.

— Мне сказали, что вы из Барселоны, — говорю я ей по-каталански. — На какой улице вы жили?

Услышав родную речь, Эухения словно преображается. В ее ничего не выражающих глазах на какое‑то мгновение мелькает разум. В страшном волнении она до боли сжимает мои руки и кричит по — каталански, захлебываясь, хриплым голосом, в котором слышится такая боль, что по телу пробегает дрожь:

— Моя дочь! Моя дочь! Ее убили на моих глазах!

Она тяжело дышит. Внезапно, словно лишившись сил, выпускает мою руку и прислоняется к железным брусьям двери, пуская слюну. Постепенно лицо ее снова становится бессмысленным. Она озирается, будто ищет что‑то, и, найдя выпавшую у нее из рук миску, жалобно улыбается.

Став вдруг совершенно безразличной к нам, она поворачивается спиной и, задрав рубаху, безо всякого стеснения ожесточенно чешет тощие ягодицы.

Подавленные, мы переглядываемся. Какие страшные обстоятельства свели с ума эту несчастную женщину?

Элоина

— Правда или нет то, что говорят о дочери Эухении, вряд ли мы когда‑нибудь узнаем. Но одно совершенно очевидно: ни в какой цивилизованной стране сумасшедших не считают ответственными за свои поступки и не содержат в тюрьме. Это противоречит всем принципам правосудия.

— Иди ты со своим правосудием! Неужели ты не понимаешь, что у нас фашизм? Сегодня в Испании есть только один закон: «Я так делаю, потому что хочу, вот и все», — отвечает мне Инес, смуглая подвижная девушка. — Ты знаешь историю Элоины?

— Нет.

— Так вот. Элоина была несчастной полуидиоткой, которая никому не причиняла вреда. Над ней всегда потешались мадридские мальчишки. Во время войны она нашла где‑то ризу священника, надела на себя и разгуливала в ней с таким важным видом, будто на ней было бальное платье или шляпа министра. За это в 1939 году ее приговорили к смерти. А ведь не требовалось особой проницательности, чтобы за метить, что у бедняжки, как говорится, не все дома. Однако суд не пожелал этого увидеть.

— Ее убили?

— Разумеется. Тогда еще приговоренных к смерти не запирали на ночь в отдельной галерее, как теперь. Они были тут же, с нами. Когда ночью пришли за Элоиной, произошло нечто страшное. Несчастная, увидев военных с пистолетами в руках и услышав свое имя, в ужасе начала кричать, прятаться под матрацы, бросаться нам на шею, умоляя спасти ее, пыталась запереться в уборной. Когда наконец ее все же поймали, она плакала, орала, упиралась, а ее волокли по полу, словно мешок. У некоторых женщин не выдержали нервы, и они потеряли сознание. Не знаю, как мы все не сошли с ума в ту ночь!

Девушки

Вокруг еще совсем молоденькой девчонки, только что прибывшей из Салезианского монастыря, собирается шумная группа девушек. Я тоже подхожу к ним.

— Сколько тебе дали?

— Двадцать и один день.

— Трики — три — три! Тра!

Веселое приветствие Социалистического Союза молодежи в ответ на ее слова привело меня в полное недоумение. А я‑то ждала, что они будут ей сочувствовать, утешать ее!

— Мне еще подвезло, — просто говорит девчонка. — А вот у Антонии Пепа.

— Сволочи! — с возмущением восклицает одна из девушек… — И не стыдно им приговаривать к смерти седую женщину!

— Да, волосы у нее седые, — отвечает девчонка. — Но хватка будь здоров! Нам есть чему у нее поучиться. «Я коммунистка, — сказала она им с гордостью, которой мог бы позавидовать сам дон Родриго на виселице, — и как секретарь партийной организации нашего города я беру на себя ответственность за все действия моей партии». А когда один из членов суда попытался было обвинить ее в воровстве, она оборвала его на полуслове: «Коммунисты не воруют!» Да так сказала, что он онемел. Единственно, что ей еще оставалось, девочки, это запеть «Интернационал».

— А ты?

Девчонка улыбается.

— Я старалась не опозорить Союза молодежи.

— Если бы когда‑нибудь мне сказали, что я увижу, как человека поздравляют с тем, что его осудили на двадцать лет тюремного заключения, я подумала бы, что сошла с ума, — говорю я девушкам из Союза молодежи.

Все дружно смеются.

— Здесь важно только одно: не отправиться на восточное кладбище. Заключение — ерунда! Чем больше тебе дадут, тем больше у тебя к ним будет счет.

— А сколько тебе лет?

— От роду пятнадцать. Осуждена на двадцать, — отвечает она насмешливо.

Мое удивление вызывает всеобщее веселье. Внезапно все смолкают. Их взгляды устремлены на некрасивую пигалицу, которая проходит мимо, украдкой поглядывая в нашу сторону.

— Вот идет эта…

— Будь она проклята!

Слева девушек полны ненависти и отвращения.

— Смотрите! На ней рубашка Союза молодежи! — изумленно восклицаю я.

— Вот, вот. Попробуй‑ка ты или я надеть такую рубаху, в ту же ночь упекут в карцер, пришьют дело об «участии в заговоре» и отправят на восточное кладбище. А ей все дозволено. Потому что эта пигалица — доносчица и на ее совести десятки убитых. Запомни хорошенько ее имя: Кармен Вивес Саманиего. Из‑за нее расстреляли тринадцать несовершеннолетних.

Тринадцать роз

— Их было тринадцать. Тринадцать девчонок из Союза молодежи, красивых, как само солнце. Младшей не исполнилось еще и шестнадцати. Едва «эти» вошли в Мадрид, как девчонки по собственной инициативе создали подпольную организацию. Ежедневно, рискуя жизнью, прятали они в надежные места известных антифранкистов, которым угрожала опасность. Но пришла эта дрянь и сказала, что хочет познакомить их с кое — какими товарищами, которые якобы тоже действуют организованно, и так далее и тому подобное. Одним словом, устроила им западню, и девушки попали прямо в лапы полиции.

Они предстали перед судом в Салезианском монастыре. И Вивес вместе с ними. Там их приговорили к смертной казни, а ей дали двадцать лет. Затем их привезли сюда. Можешь вообразить, в какое уныние впали все заключенные. Но девчонки держались молодцом и не переставали улыбаться.

«Нас приговорили к смерти, — сказали они, — и приговор будет приведен в исполнение в течение сорока восьми часов. Но это неважно, мы нн о чем не жалеем. С нами или без нас, наше дело победит! Мы хотим только, чтобы вы знали: на процессе выяснилось, что нас поймали благодаря вот этой доносчице. — И они показали на Вивес. — Она сама во всем призналась на суде, чтоб оправдать себя».

Что тут поднялось! Вивес упала в обморок. Надзирательницы вырвали ее из наших рук и унесли в изолятор. Иначе мы бы ее растерзали, это точно.

Тот день — 5 августа 1939 года — будет помнить вся тюрьма. Тринадцать девчонок, улыбающиеся и спокойные, подбадривали остальных. Они вымылись с головы до ног и надели лучшее из того, что у них было, готовясь к расстрелу… Одну из женщин, парикмахершу по профессии, они попросили причесать их. «Нам хочется пойти туда красивыми», — говорили они. У парикмахерши дрожали руки, и она ничего не могла с собой поделать. Тогда одна из девчонок говорит ей: «Не надо дрожать! Ведь мы не дрожим, хотя нас ведут на расстрел». Прекрасные девчонки! Они были точно розы. И когда за ними пришли, отправились на смерть, как настоящие героини: с лозунгами и песнями. Мария Тереса, эта ярая фалангистка, добровольно отправилась на восточное кладбище добивать их.

Что касается этой дряни, то никто в тюрьме с ней не разговаривает. Время от времени ее уводят на несколько дней, и тогда уже известно: скоро сюда приведут новую партию девушек, обвиняемых в «заговоре». Когда мы расспрашиваем их, выясняется, что они попали в западню после встречи с Вивес…

«Еще одним красным отродьем меньше!»

— Я иду навестить матерей! Пойдем? — предлагает мне Анхела.

После многочисленных поворотов и самых настоящих скачек с препятствиями через матрацы, чемоданы и горшки мы подходим к галерее. Едва мы приближаемся к ней, чувствуем тяжелый запах мочи, кислятины, испражнений; к горлу подступает тошнота.

— Им не дают мыла, — объясняет Анхела. — А так как воды тоже нет, они вынуждены сушить пеленки, не стирая. Из‑за грязи и плохого питания дети в ужасном состоянии. Почти все они умирают.

На матрацах или же прямо на полу сидят много молодых женщин, возле которых копошатся дети, бледные, худенькие, покрытые болячками. Им нет еще и пяти. День и ночь без воздуха, голодные, они дрожат перед надзирательницами. Они видят, как заключенных уводят на казнь, слышат выстрелы на рассвете. И поэтому у них такое выражение глаз, что становится жутко.

На зов Анхелы выходит молодая женщина.

— Как малыш?

— Плохо, совсем плохо. — Женщина опускает голову, на лице ее безграничное отчаяние. — Он умрет, Анхела, он умрет!

— Нет, нет, — горячо возражает Анхела. — Мы, матери, всегда пугаемся раньше времени.

— Ах, если бы я была на свободе! Но что я могу сделать здесь? Он умрет, — повторяет она.

Медленно, с тяжелым сердцем возвращаемся к себе.

— Знаешь, что говорит Гадюка, когда умирает ребенок? — с гневом спрашивает Анхела. — «Еще одним красным отродьем меньше!»

Современная инквизиция

Найти в Вентасе узницу, которую били и пытали, не трудно. Трудно, чтобы не сказать невозможно, встретить среди узниц такую, которой удалось бы избежать столь обычной тут пощечины.

Избиение палками и истязание электрическим током — две самые распространенные здесь пытки. В основном они предназначены для того, чтобы заставить жертву заговорить и выдать имена других антифранкистов. Но чаще пытают просто так, чтобы насытить свою дикую ненависть, ненависть садистов, потерявших разум.

Вот несколько примеров.

Я разговаривала с Эленой Куартеро. Элена, которой боль — ше пятидесяти лет, передвигается, тяжело опираясь на стул. Она толкает его перед собой за неимением костылей. При каждом шаге лицо ее искажается страданием и она кусает губы, чтобы не закричать от боли: ей переломили позвоночник в трех местах. Элена Куартеро, анархистка, приговорена к смерти.

— Несколько полицейских били меня палками до изнеможения, — рассказывает она. — А потом, избитую, заставили подняться по стремянке, чтобы помыть слуховое окно. Когда я поднялась наверх, они выбили у меня из‑под ног лестницу. И вот результат. Полицейские пытались представить дело так, будто я хотела покончить с собой. Я понимаю, что меня все равно убыот, но хочу, чтобы все знали о том, что они со мной сделали.

В другой галерее находится Ньевес С. А. Этой женщине сделали ножиком множество надрезов в промежности, а потом полили их уксусом и посыпали солью. Голую, под смех и сальные шуточки ее заставили бежать и при этом издевались над тем, как она передвигается, широко расставив ноги. «Ты похожа на жабу!» — кричали они ей.

А одну старушку, которой было за семьдесят, заставили ездить на велосипеде. Бедняга упала раз, другой, третий, получая все новые и новые ушибы. Пытка длилась до тех пор, пока она не сломала себе руку.

Маруху Г. били без передышки, чтобы она назвала место пребывания своего мужа, видного антифранкиста. Устав и не получив желанного ответа, они облили ее бензином и подожгли. Испугавшись, один из полицейских набросил на нее куртку, и это спасло ей жизнь, но тело, руки, шея Марухи превратились в сплошные бесформенные рубцы. Особенно груди: они потеряли всякую форму. «Если когда‑нибудь у меня родится ребенок, я не смогу его кормить грудью», — говорит она мне с грустью. Марухе всего двадцать три года.

Но особенно охотно измывались они над беременными женщинами. У многих во время побоев случались выкидыши. «Ты скинешь его через рот!» — кричали они одной молодой женщине, которой оставалось совсем недолго до родов, и били ее ногами в живот. У этой женщины, которую звали Кармен и., был выкидыш, и с тех пор она страдает страшными болями в животе.

Что же касается пыток электрическим током, который они пропускают через запястье и пальцы («Мы тебе подарим браслет и кольца», — обычно говорят они жертве), через половые органы и соски (политые водой, чтобы увеличить силу тока), — это настолько обычно, что все случаи невозможно перечислить.

Пересылка

Новость облетает тюрьму с быстротой молнии: намечается пересылка.

Женщины ходят по коридорам в надежде разузнать подробности. Постепенно выясняется:

— Отправляют в Сарагосу.

Два доктора — Пучеглазый и дон Модесто — обходят четвертый изолятор. Они признают годной к отправке Амансию Серрано.

Это сообщение меня потрясает.

— Амансию Серрано? Ту, у которой позавчера шла горлом кровь?

— А что тебя удивляет? Эти двое коновалов сочли возможным отправить даже женщину с предродовыми схватками.

Здесь решительно ничему нельзя удивляться.

Они ходят, громко выкрикивая имена по списку.

— Меня наверняка отправят, — вздыхает Анхела.

Росита пытается шутить, но ее никто не поддерживает.

Сейчас не до шуток.

Пересылка в отдаленную тюрьму для узниц, которые уже осуждены, — это дамоклов меч, постоянно висящий над их головами. Если к тому же учесть скудные средства их семей, то пересылка означает разлуку с близкими на долгие месяцы, а может быть, и годы. Матери лишаются последнего утешения — жадно всматриваться в лица детей через две толстые решетки, между которыми, словно лев в клетке, ходит надзирательница, внимательно прислушиваясь к разговорам.

— Идут, — сообщает кто‑то.

— Внимание!

Воцаряется мертвая тишина. Весь коридор слушает затаив дыхание. Список длинный. Уезжает Росита. Инес тоже. Отправляются девушки, которые умываются со мной в одном ведре. И соседка с бледным лицом, всю ночь просидевшая над трупом дочки в уборной, кишащей крысами. Уезжает Анхела.

— Будь они прокляты! — тихо говорит она. — Завтра утром сюда приедет отец с моим старшим сыном. Им с таким трудом удалось собрать гроши на дорогу!..

— Может быть, ты успеешь повидать их.

— Нет. Сейчас нас отведут в церковь. А оттуда сразу на поезд. Не дав написать ни строчки, не разрешив попрощаться.

В коридоре царит уныние, но мы изо всех сил пытаемся сдержать слезы. Разлучают сестер, матерей с детьми. Безжалостно обрывают дружбу, завязавшуюся в тюрьме. И все же узницы проявляют твердость и не теряют присутствия духа. Некоторые даже улыбаются: делают вид, будто ничего страшного не случилось. Глубоко прячут свое отчаяние.

Лихорадочно, с помощью тех, кто остается, отъезжающие одеваются, сворачивают матрацы, запихивают в вещевые мешки свой жалкий скарб. Надзирательница подталкивает женщин к церкви.

Смятение усугубляет еще одна неожиданная новость.

Ликвидируют общие коридоры. Все будут заперты по своим галереям. Прибывают монахини: теперь они будут хозяйничать в тюрьме.

У входа в церковь — неописуемый гам. Вся тюрьма пришла сюда, чтобы проститься с теми, кто уезжает. Надзирательницы отталкивают нас и орут:

— Эй, хватит лизаться! Отправляйтесь по своим галереям!

Опираясь на руку другой узницы, идет Амансия Серрано, совсем еще молодая и очень бледная. Она мужественно улыбается.

На лестнице, молчаливая и неподвижная, стоит старуха — «тюремная мать Роситы». Росита машет ей рукой, и тень беспокойства пробегает по ее лицу. Вдруг какая‑то девушка подбегает к старухе и ласково гладит ее по спине, словно берет ее под свою опеку. Росита улыбается с облегчением.

— Если когда‑нибудь будешь в Эскориале, заходи ко мне, — говорит Анхела.

— Хороню.

Мы крепко обнимаемся. Анхела сжимает мои руки.

— Народ победит, — говорит она уверенно и звонко.

Серафинес и доверенное лицо Хуана Марча

Во главе монахинь стоит Кардинальша — мать Мария де Лос Серафинес. Серафинес, монахиня — немка, явный агент гестапо. Ледяной взгляд ее глаз вызывает настоящее физическое недомогание. Серафинес чужды всякие чувства, в ней нет ничего человеческого. Это холодный, неумолимый враг, собранный и педантичный. У нее есть записная книжка, знаменитая на всю тюрьму, куда она заносит фамилию каждой узницы и ее краткую биографию. Память у нее феноменальная. От Кардиналыни никуда не скроешься.

«Вы такая‑то, — говорит она. — Из такой‑то галереи. Из такой‑то камеры. Объясните мне, почему вы не в своей галерее».

Женщина пытается как‑то оправдаться. Бесполезный труд.

«У вашей галереи день свиданий тогда‑то. Я лишаю вас свидания. В следующий раз приму более строгие меры».

При ней начались постоянные массовые обыски, непрерывные переселения женщин из одной галереи в другую. Словом, не дает нам сорганизоваться. Ее идефикс — коммунистки. Чтобы обнаружить их, она ни перед чем не останавливается. Такие подонки, как Вивес, охотно служат ей и ежедневно доносят на узниц. И все же ревностная служительница безумца из Берхтесгадена достигает самых мизерных результатов. Мы всегда настороже.

И словно нам мало этой фурии, тюрьма Вентас обогащается еще одним примечательным экземпляром. Речь идет об Эухенио Варгасе, или Дяде Крошке, — новом начальнике тюрьмы. Эухенио Варгас — тот самый тюремный чиновник, который способствовал побегу Хуана Марча при Республике. Этот «Последний пират Средиземного моря» вознаградил свое доверенное лицо за услугу, предложив ему место начальника тюрьмы Вентас, то есть должность, которая приносит большие барыши. Для заключенных в тюрьму поступают различные продукты, но по дороге они «теряются» и вместо того, чтобы попасть в наши пустые желудки, попадают в тюремную лавочку, где нам приходится платить наличными и в несколько раз дороже. И пока Дядя Крошка становится все более чванливым и толстым, срыгивая слова, полные ненависти, мы, узницы, на глазах худеем, а изоляторы переполняются.

Мы разгромим их!

Пересылки следовали одна за другой. Многие из приговоренных к смерти, среди них Матильда Ланда, отправлены в Пальму, на остров Мальорка. Уехала и Клара, от которой я больше не имела никаких известий, поскольку переписка между тюрьмами запрещена. Многие расстреляны: погибла двадцатилетняя Кларита де Пабло, точно сошедшая с полотна Ромеро де Торреса. Погибла Елена Куартеро, которой уже за пятьдесят. Погибли сестры Ороско и другие. Всех не перечесть.

Сейчас я в одном из подвалов, где мы проводим занятия. Здесь собралось много учениц и почти все учительницы.

Сегодня отсюда увели на доследование двух девушек, двух коммунисток, которых еще не судили. Мы всполошились. Давно уже никого не брали на доследование, поэтому строятся самые разные догадки. Девушки пользуются среди нас большим уважением, и мы беспокоимся за их судьбу.

Вдруг дверь подвала открывается, входит бледная, взволнованная женщина, которая возвращается со свидания. Увидев ее, все сразу смолкают.

— Что с тобой?

В полной тишине ее слова звучат как удар бичом:

— Гитлер напал на Советский Союз.

Мы потрясены. Повинуясь единому порыву, все мы — коммунистки, социалистки, анархистки, беспартийные, молодые и старые — торопимся выйти из подвала. В коридорах множество узниц с разных галерей. Охваченные одним и тем же чувством, они не обращают никакого внимания на окрики надзирательницы. Тюремщицы угрожают нам самыми страшными наказаниями, если мы тотчас же не вернемся на свои места.

— Мы разгромим их!

Таков единодушный возглас тюрьмы Вентас. Возглас, в котором заключена твердая вера всех узниц в страну социализма: даже те, кто еще совсем недавно резко критиковал германо — советский пакт, сейчас оставили свои сомнения. Никогда еще не переживали мы столь волнующих минут, не ощущали с такой полнотой товарищеского единства.

Теперь ясно, почему именно сегодня увели на доследование двух коммунисток. Они не случайно выбрали для пыток этот день. «Отмечали» важное событие.

Девушки вернулись через двое суток — избитые, в синяках, но улыбающиеся и полные решимости.

— Нас били в присутствии самого судьи, — говорят они.

Обе при горячей поддержке всего подвала отправляютея к начальнику тюрьмы и к матери — настоятельнице, показывают им следы побоев и решительно требуют, чтобы те выразили официальный протест против подобного зверства. Ошеломленные мужеством девушек, те соглашаются. Такое впервые случается в тюрьме Вентас.

Этот знаменательный инцидеш неопровержимо свидетельствует об одном совершенно очевидном факте: историческое событие, которое мы переживаем, изменило лицо тюрьмы.

Вот почему мы не говорим «Советский Союз разгромит их», а просто «Мы разгромим их», выражая тем самым сокровенные чаяния. Мы не зрители в этой борьбе, мы отряд великой армии. Отряд осажденный, но продолжающий сражаться с врагом и поэтому вносящий посильный вклад в общую борьбу. Чувство, которое все мы переживаем, придает нам новые силы, о которых еще вчера никто из нас даже не подозревал.

Заключенные спокойны и тверды. Никто не выказывает страха. Никто не говорит об ужасах войны, о том, что может принести она советскому народу. Из безразличия, из чудовищного эгоизма? Такое предположение было бы оскорбительным. Разве могли мы быть равнодушными к чужому горю? Нет, наше чувство куда сложнее. Оно ближе к тому, что испытывает солдат в пылу сражения, когда под пулями идет вперед и не может остановиться, чтобы склониться над товарищами по оружию, падающими вокруг него, хотя и связан с ними самыми тесными узами.

По правде говоря, к этому чувству примешивается и своего рода зависть. Они сражаются лицом к лицу, с оружием в руках. А мы безоружны.

— Как хорошо я понимаю теперь немецких добровольцев из интернациональных бригад! — говорит кто‑то рядом.

Это верно. Даже мне, никогда не державшей винтовки, хотелось бы теперь сражаться с оружием в руках! Отомстить им за все расстрелы, за все пытки, за все спетые нами «Лицом к солнцу», за все наши унижения.

Утром, не на рассвете, как обычно, а гораздо позже, оглушительный залп сотрясает тюрьму: на соседнем восточном кладбище разрывными пулями расстреляны Доминго Хирон, Эухенио Месон и Гильермо Асканио, коммунисты. Франкисты на свой лад празднуют подлое нападение гитлеровских орд на страну социализма.

Прощайте, овечки!

В течение многих месяцев приговоренных к смерти держали в подвале, без света, без вентиляции, не разрешая выходить, совсем изолировав от остальных заключенных. Им поставили маленький алтарь, перед которым они должны провести оставшиеся дни, размышляя о загробной жизни и стараясь «примириться» с господом богом, как говорит мать Консуэло, прозванная Козявкой.

Не знаем, какой уж ветер подул там, наверху, но только за несколько недель подвал, где находились приговоренные к смерти, опустел. Казни следовали непрерывно, одна за другой. Остальных приговоренных к смерти помиловали.

Атанасия, которая несколько недель провела в этом жутком подвале, возвращается в галерею, очевидно, TOHte помилованная. Во всяком случае, так ей сказали монахини. Но мы этому не верим. И уже совсем перестаем верить, когда приводят Долорес Куэвас, другую приговоренную к смерти, и велят ей идти в ту же камеру, где Атанасия.

— Это невозможно, — говорит Кармен, новая старшая, — там полно.

— Пусть потеснятся.

Галерею лихорадит. Мы уже знаем, что может означать подобное требование.

Под вечер я иду в умывальню. Туда же приходит с ведром Атанасия. Совершенно забыв о том, что официально она помилована, я пропускаю ее вперед себя, как приговоренную к смерти. Она устремляет на меня свой умный добрый взгляд.

— Ты тоже этому не веришь? — говорит она печально.

Я лепечу в ответ что‑то невразумительное.

Ночью просыпаюсь. Мои соседки по камере тоже не спят; все сидят на своих матрацах.

— Что такое?

— Атанасию и Долорес Куэвас вызывают к следователю. У них в камере сам начальник тюрьмы.

Отчетливо доносится голос Атанасии:

— И вы хотите заставить меня поверить, будто меня вы* зывают к следователю? Меня уводят на расстрел. Мало вам того, что вы убили моего сына? Но ничего, отольются вам наши слезы!

Начальник тюрьмы что‑то бубнит, но нам не слышно его слов.

Через глазок в двери мне удается увидеть решетку входа в галерею. В полумраке вырисовывается толстобрюхий, зловещий силуэт протеже Хуана Марча с пистолетом в руке. Рядом с ним угрожающе сгрудились тюремщики. По спине бегут мурашки, меня охватывает какое‑то чудовищное чувство— смесь страха, ярости и, вопреки всякой логике, безрассудной надежды: а вдруг помилование?

Жуткий кортеж движется по галерее.

— Прощайте, овечки! — отчетливо доносится голос Атанасии. Долорес Куэвас хранит молчание.

Одновременно распахиваются двери всех камер, и женщины выходят в коридор.

— Прощай, Атанасия! Прощай, Долорес!

Кто‑то из «этих» быстро закрывает галерею. Только тогда узницы дают волю своему горю, кричат, у некоторых нервный припадок.

Одна из моих соседок по камере вдруг вскакивает: взгляд ее блуждает, движения судорожны. Мы хватаем ее за руки. Недавно расстреляли ее мужа.

— Дядя Крошка, — шепчет чей‑то встревоженный голос.

И действительно, это он. Его сопровождают Морда и Мужик — тюремщицы, которые обычно уводят на расстрел.

— Молчать! — рычит протеже Хуана Марча. И, охваченный звериной ненавистью, изрыгает непристойную брань.

— Нечего сказать, хороши эти, из мастерской! Вам не шесть и не двенадцать надо дать! К стенке вас всех! Молчать, я сказал! — вопит он вне себя. — Молчать, или я вызову сюда пикет!

Морда вторит ему:

— А ну‑ка, где та, у которой нервный припадок, я ее мигом вылечу ведром воды. Подумаешь, какие нежности!

— Подлая лисица! — бормочет в отчаянии вдова, пытаясь вырваться из наших рук, но мы крепко ее держим, чтобы она не сделала какой‑нибудь глупости.

Одна женщина с нашей галереи сошла в ту ночь с ума.

Оказывается, она была пригозорена к смерти и скрыла это, чтобы не оказаться в страшном подвале. Когда «те» вошли среди ночи, она решила, что это за ней.

На свободе

Мать — настоятельница улыбается, показывая мне свои длинные вставные зубы, которые напоминают клавиши старого пианино, взятого на прокат.

— Я вызвала вас, чтобы сообщить, что пришло ваше освобождение.

Новость для меня так неожиданна, что я молчу: смысл Этих слов не совсем доходит до моего сознания.

— Вы меня поняли? — спрашивает она елейным голосом.

Видимо, она ждет реакции: радости, благодарности, слез…

Но я не доставлю ей такого удовольствия.

— Тогда разрешите мне взять вещи и попрощаться с подругами, — холодно отвечаю я ей.

Мать — настоятельница смотрит на меня немного растерянно.

— Вы встречаете известие о своем освобождении с таким безразличием?

— Мое освобождение вполне естественно. Неестественно то, что меня продержали несколько лет в тюрьме.

Позавчера под вечер, думаю я, едва сдерживая ярость, в Этот яге кабинет вызвали Роситу Вентура, приговоренную к смерти. Не для того, чтобы дать ей свободу, а чтобы сообщить приказ о казни. Росита была мужественной, прекрасной женщиной. У нее была здесь дочка двух лет, пухленькая, розовенькая. Всю ночь мы слышали плач малышки. Росита отказалась от исповеди. А на рассвете… Воспоминание, еще такое яркое, жжет меня и заставляет сжимать кулаки.

Мы смотрим друг другу в глаза. Монахиня первая отводит взгляд и принимается разглядывать свои жирные руки.

— Идите с богом, — говорит она, не поднимая глаз.

На галерее ликование, настоящее, искреннее. Все бегут обнять меня, многие дают адреса своих близких.

— Иди к нашим. У них, правда, с деньгами неважно, но они не оставят тебя на улице. Где едят трое, прокормятся и четверо.

Ко мне робко подходит молодая женщина. Ее мужа расстреляли в тридцать девятом году.

— Если у тебя будет время, — просит она, — навести мою дочурку. Ей всего четыре годика, она слишком мала, чтобы понять, но расскажи ей обо мне, передай, что я очень люблю ее, поцелуй за меня, одним словом, сама знаешь…

Волнение не дает ей договорить.

— Расскажи тем, кто на воле, все, что ты здесь видела, — говорит другая. — Пусть те, кто на воле, узнают обо всем.

— Хорошо.

— Не забывай нас.

— Никогда!

У лестничной решетки множество женщин со всех галерей, которые, миновав стражу, пришли проститься со мной. Прощание короткое и волнующее. Надзирательница требует, чтобы узницы отошли от решетки, и тщательно просматривает содержимое моего вещевого мешка.

И вдруг группа женщин, стоящих у лестницы, громко запевает:

О жизнь моя, солнце мое! Когда ты ушла навсегда, Умолкли веселые птицы, Река перестала струиться, О, ты моя страсть и беда.

Волнение сжимает мне горло. Да, дорогие сестры, я слышу ваш призыв к борьбе, вашу надежду, звучащие в песне, которую в Вентасе поют стоя: «Никогда не покидай поля боя, что бы ни случилось, чего бы это тебе ни стоило, будь достойна тех, кто на твоих глазах пал от руки врага…»

Сурово, без слов киваю головой, и это равноценно клятве. Надзирательница отодвигает засов.

Всей грудью вдыхаю свежий воздух. «Я на свободе, — повторяю себе, все еще не веря, — па свободе».

На свободе, в незнакомом городе, без близких, без гроша в кармане. Все мое имущество — длинный вещевой мешок из маленьких разноцветных лоскутков, который я кропотливо шила долгими часами и которым гордилась. У него даже ручки есть.

Направо? Налево? Не у кого спросить: на улице безлюдно. На мгновение останавливаюсь, раздумывая, затем наугад сворачиваю направо.

Вдруг вижу: навстречу мне быстрыми мелкими шагами идет женщина, молодая, скромно одетая. В руке у нее плетеная корзинка, откуда выглядывают бледные листья лука-порея.

— Скажите, пожалуйста, как пройти на улицу?..

— Дойдете до Пласа де Торрес и там спросите, — отвечает она на ходу.

— Послушайте!

Я бросаюсь за ней, женщина останавливается.

— А где эта Пласа де Торрес?

Женщина смотрит на меня с удивлением.

— Вы не знаете Мадрида?

— Нет, сеньора.

Ее проницательные глаза, очень черные, очень блестящие, быстро оглядывают меня. Внезапно взгляд ее падает на мой мешок.

— Ты оттуда? — спрашивает она, кивая в сторону тюрьмы.

Такой быстрый переход на «ты» наполняет меня радостью.

— Да.

— Сколько сидела?

— Здесь два года. Но я была еще и в других тюрьмах.

— Сволочи!

На пустынной улице это слово прозвучало, будто удар хлыстом.

Мы смотрим друг на друга, и вдруг мне кажется, будто мы давно знакомы.

— По этому адресу живут твои родные? — спрашивает она.

— Нет. У меня нет родных в Мадриде.

Женщина решительно поворачивается ко мне.

— Идем. Я провожу тебя.

— Но вы… ты же торопишься.

— Еще чего не хватало! Ради такого дела… Давай мешок.

— Что?

— Давай мешок, я понесу.

— Я и сама могу, — возражаю я.

— Да что ты можешь?! Посмотри на себя: кожа да кости. Эти сукины дети морят вас там голодом! — И она вырывает у меня из рук мешок. — Пошли!

Мы идем по тихой улице. Украдкой разглядываю свою спутницу. Судя по ее виду, на воле тоже не очень‑то сытно. Она молода, худа, нервна и решительна. Одежда на ней очень чистенькая и очень поношенная. Типичная мадридка, энергичная, с золотым сердцем…

Если бы всего несколько лет назад, приходит мне вдруг в голову, кто‑нибудь сказал мне, что я буду на улице дружески беседовать и к тому же на «ты» с незнакомой женщиной, это показалось бы мне невероятным. «Какая невоспитанность», — сказала бы моя мама. Да что там мама! Я бы сказала то же самое. Теперь оказывается, что я невежа и мне совсем не стыдно ею быть.

Женщина сжимает мою руку.

— Ты смеешься?

— Мне вспомнилась одна глупая девчонка.