Современная испанская новелла

Альдекоа Хосе Игнасио

Арбо Себастьян Хуан

Рубио Родригес

Суньига Анхель

Аус Виктор

Суньига Хосе Эдуардо

Товар Хулио

Фернан Гомес Фернандо

Фернандес Косеро Педро Эмилио

Фернандес де ла Регера Рикардо

Фернандес Сантос Хесус

Эскобар Хулио

Матуте Ана Мария

Педролу Мануэль де

Эсприу Сальвадор

Бальестерос Мерседес

Гайтисоло Гай Луис

Доменеч Рикардо

Кандель Франсиско

Киньонес Фернандо

Конде Кармен

Лаиглесиа Альваро де

Медио Долорес

Муньис Мауро

Нуньес Антонио

Нуньес Мерседес

Ойо Артуро дель

Понс Прадос Эдуардо

Рабинад Антонио

Товар, Хулио

 

 

ХРОНИКА ТИХОЙ УЛИЦЫ (Перевод с испанского Э. Чашиной)

Улица узкая. Маленькие одноэтажные домики. Летом соседки выносят стулья на тротуары и сидят, болтая, до полуночи. Улица очень похожа на внутренний дворик, где в открытые окна видна вся жизнь обитателей: как спят дети, беспокойно ворочаются и не могут заснуть усталые мужчины. Когда дует восточный ветер, улица вся забивается пылью, грязными бумажками, листьями с деревьев, неизвестно как попавшими сюда. В разное время на улице пахнет по — разному: днем остро — фританой или другими кушаньями, приготовленными на дешевом масле; вечером, когда цветет чудо-цвет, воздух напоен его горячим, почти чувственным ароматом, а к рассвету исчезают все запахи и улица, как и ее обитатели, кажется погруженной в беспокойный сон. В предвечерние часы улицу заливает такой мягкий, золотистый свет, что кажется, будто все вокруг покрыто патиной и напоено таинственным очарованием старинных гравюр.

Теперь начало весны, ночь, двери таверны, что на углу, уже закрыты. Еле передвигая ноги, проходит какой‑то пьяный — последний ночной прохожий. Двое полицейских этого района уже начали свой обход. На мостовой гулко раздаются их шаги. Они подолгу молчат, а если разговаривают, то тихо, словно боятся разбудить спящих призраков. Молчание помогает им погрузиться в мир своих забот. Ночь начинается спокойно. Полицейский Хуан молод и говорлив, поэтому ему не по душе его сегодняшний напарник. Хуану нравится футбол, песни и веселые женщины. И он пользуется довольно большим успехом у женщин такого сорта. Об этом всегда можно поговорить с товарищем по дежурству. Даниэль уже стар, ему около шестидесяти, однако он может долго ходить и не устает. Семья им довольна. Все в доме работают, и он может приберечь свои песеты на случай болезни или чтобы в старости не жить на пособие и не зависеть от подачек благотворителей. Четверо его дочерей еще не замужем. У старшей, Марии, был жених, какой‑то полоумный, который доставил ей много огорчений, но все уже прошло, и Даниэль радовался, что это кончилось вовремя. «Так оно лучше, — думал он много раз. — Когда женщина работает, ей незачем терпеть возле себя мужчину, это удел сеньорит, которые не приносят в семью ничего, кроме невинности да глупого жеманства». Даниэлю страшно хотелось иметь сына. Поэтому он так и старался, а в результате — четыре дочери дал ему господь.

Эта улица тихая. Вряд ли что‑нибудь случится. Разве что повздорит та супружеская пара, что живет во втором доме, рядом с таверной. Обычное семейное дело: «У тебя больной желудок, и ты должен беречься. Не из‑за меня — я‑то смогу заработать на жизнь, а из‑за детей, они еще совсем маленькие». А у Мигеля болит печень, и он больше не в силах сдерживаться. Визжит, кричит до хрипоты и бьет руками по столу и стенам, а иногда, может и такое случиться, по физиономии своей жены. Соседей все это не очень беспокоит, они знают, что в семейные дела не стоит вмешиваться. Старая пословица говорит, что спальня многое улаживает.

Иногда тишину нарушает плач детей. Это близнецы доньи Ракели, у них режутся зубы, и они никак не могут заснуть. Или кашель парня из таверны, который спит на жидком волосяном тюфяке рядом с прилавком. Когда он несколько месяцев назад пришел на работу из деревни, он был розовощекий, словно девушка, и сильный, но табак, а может, непо сильная работа и скудная пища или вынужденное целомудрие иссушили его, он стал кашлять, и не помогали ни стаканчик вина с желтком по утрам, ни микстура, которую он совсем недорого купил в аптеке дона Лусио и которую ему горячо рекомендовали. Очень странный парень. Когда в таверну заходит какая‑нибудь женщина, что случается довольно редко, он начинает заикаться, руки у него дрожат и он не знает, что ответить, если она попросит что‑нибудь.

Донья Луиса, сеньора, что живет в начале улицы, больна. У доньи Луисы комната выкрашена в красный цвет, вся пропахла кошками, и повсюду бумажные цветы — к стаканах, в банках из‑под мармелада, да еще огромный букет над портретами ее сыновей. Ее сыновья — два рослых загорелых юноши — умерли во время войны от лихорадки, а дочь, уставшая от обилия бумажных цветов и вечного траура по умершим братьям, однажды не выдержала и сказала матери: «Мама, я больше не могу, это сильнее меня, и я не выдержу. Ругайся, если хочешь, но я все равно уйду…» Она сбросила с себя черные тряпки и ушла с одним неотесанным парнем, на несколько лет моложе ее, который только и знал, что повторять: «Ты очень нравишься мне, Лола, очень нравишься…» А люди принялись обсуждать: «Ведь такая милая, изящная и скромная девушка. И не подумала о своей уже немолодой матери, которая столько пережила. Эти современные девушки… Уж мне‑то не говорите, донья Матильда, с моей племянницей было то же самое, правда, ничего худого не случилось. Конечно, они могли бы все сделать как полагается, с благословения родителей и не обходя церковь, но… Да, сейчас девушки делают то, что им хочется, а о семье совсем не думают… Бедная донья Луиса, остаться одной, когда ей так нужна дочерняя забота».

После этого донья Луиса больше не выходила на улицу. Она наняла женщину, которая стирала ей белье и ходила за покупками. Сама же все время проводила дома. Говорили, что она часами сидит перед портретами сыновей. Когда ушла дочь, донья Луиса еще хорошо выглядела. Правда, это говорил дон Августин, муниципальный служащий, холостяк, который часто беседовал с ней. Думая, что ему удастся утешить ее, он несколько раз приходил к ней, но однажды сеньора выставила его на улицу, и больше они не разговаривали.

Сейчас донье Луисе трудно. Денег не хватает. Об этом прислуживающая ей женщина рассказывала и лавке дона Пако, где все продается по очень высоким ценам. Дон Пако глух и к тому же, как утверждают злые языки, слеп. У пего в доме живет племянница, довольно полная девушка, которая не пропускает ни одного молодого мужчины, приходящего в лавку: уставится па него как дурочка, говорит разные непристойности, а сама глупо улыбается своему дядюшке. Никто не решается навестить сеньору, и бедняжка с каждым днем все больше погружается в себя, вспоминая о сыновьях, унесенных злой лихорадкой, и о дочери, которая бог знает где. Иногда донья Луиса думает, что, если бы дочь вернулась, она ее простила бы. Она представляет себя бабушкой и, улыбаясь, шепчет, охваченная нежностью: «Он будет такой Я5е светловолосый и зеленоглазый, как Лола, и сильный, очень сильный, как мой бедный Антонио, да почиет ои в мире…»

Рядом с домом доньи Луисы живут две сестры. Обе не замужем, довольно хорошенькие, с лукавыми глазами и острым язычком. На улице их почти не видно. Уходят рано, а возвращаются поздно. У младшей был жених, фельдшер, который бросил ее, когда уже и приданое было куплено. Они работают в какой‑то конторе и, доля; но быть, неплохо зарабатывают, потому что частенько щеголяют в обновках. Соседки уверены, что такие хорошенькие и приятные в обращении девушки недолго пробудут без жениха, хотя кто знает, ведь столько осталось старыми девами!

На улице они поселились недавно. Раньше в этом доме жил вдовец с двумя маленькими детьми. Ребятишки весь день гоняли на улице свои проклятые мячи. Отец их был очень робким и едва здоровался с соседями. Когда ему говорили о разбитых его детьми стеклах, он отвечал: «Что же мне делать? Они, бедняжки, остались без матери совсем маленькими, не могу же я их наказывать. При одной мысли об Этом у меня сердце сжимается. Если бы была жива моя святая Хуанита, все было бы по — другому». После этих извинений дети продолжали бить стекла и становились все чернее от палящего солнца, которое каким‑то чудом выдерживала кожа бедных ангелочков.

Ночь спокойна, а всего лишь несколько часов назад в доме дона Мартина смеялись и пели. Дон Мартин выдавал дочку замуж, не считаясь с расходами. Жених был мужчина серьезный, лысый, близорукий, со смешным брюшком. Он нигде не работал, жил на небольшую ренту с нескольких земельных участков. Все свое время проводил в барах за рюмкой анисовой или за чашечкой кофе с молоком либо в разговорах с теми господами, что все критикуют, не в силах пережить плохие времена. Раньше дон Мартин держал пансион. Поговаривали, будто ради того, чтобы скопить эти несчастные песеты, он недоедал и плохой пищей испортил себе желудок, поэтому всегда мерз и ходил укутанный. Была у него собака, которую по воскресеньям он водил гулять на гору.

У Мерседес в четырнадцать лет начала сохнуть нога. II это когда она почувствовала себя женщиной и ей стали нравиться мужчины. У нее большие, обведенные тенью глаза. Все вечера она проводит у окна. Мужчины, проходя, смотрят на нее, а она им улыбается. Но если они останавливаются поговорить, она закрывает окно, и слышно, как она поет в комнате. Эт°й двадцатилетней девушке хорошо известно все, что происходит на улице. Она в курсе самых интимных дел, слышит, как бранят детей за то, что их обвесили в лавке, как плачут девочки, напуганые тем, что наступила зрелость, как спорят супруги. Сидя у своего окна, она все знает, все угадывает, столько жизней проходит перед ней, а своей у нее нет.

Сейчас наряд полицейских проходит мимо ее дома. Она лежит на маленькой деревянной кровати. Множество кукол и фотографий киноактеров придают ее комнате странный вид. Запах здесь какой‑то робкий и чистый. Эт°й ночью Мерседес не спится. Она грезит о прогулках, длинных улицах и танцах, она идет без костылей, без этих вторых ног, которые, еще теплые и влажные от ее ладоней, сейчас лежат около кровати и на которые она опирается все с большей силой и страхом. Внезапно она начинает плакать. Плачет от обиды и тоски, ей самой не понятных.

Даниэль останавливается, прислушиваясь к плачу Мерседес; Хуан, прислонившись к стене и закуривая сигарету, спрашивает:

— В чем дело? Почему ты остановился, тебе плохо?

— Нет, мне почудился крик, будто кто‑то закричал от горя… Кажется, эта ночь не будет спокойной.

— А что может случиться? Должно быть, какая‑нибудь собака, иногда собаки плачут, совсем как люди. Пошли…

Даниэль, наверное, мог бы понять этот плач. Хуан же — нет. Хуан болтун, ему нравятся песни да веселые женщины. А у Даниэля семья, четырех дочерей дал ему господь, четырех, да старшей попался какой‑то непу7тевый жених…

Мерседес услышала их разговор и зажгла свет. Тени от кукол и лица киноактеров, все с одинаковой улыбкой, так испугали ее, что она была готова снова закричать. Закричать от горя и тоски, оттого, что из‑за своей искалеченной ноги не может гулять по воскресеньям и пританцовывать в такт какой‑нибудь песенке. И снова ей является все та же мысль: если бы у нее хватило мужества! Но сейчас же ее охватывает ужас. А ведь достаточно тюбика аспирина да стакана воды, и потом… Нет, она не сможет это сделать. Никогда у нее не хватит смелости или, может быть, трусости сделать это ее нога ни на что не годится, и не будет воскресных вечеров, танцев, прогулок под деревьями — только окно, да костыли, да фотографии улыбающихся мужчин, которые в кино смотрели на нее с экрана, а она, сидя в зале, еще острее чувствовала свое одиночество…

— Да, Хуан, видать, я ошибся. Наверно, это была собака или ребенок. Иногда, когда дети плачут жалобно, будто собака скулит. Глупость я сказал, но в такую ночь только глупости на языке. Пошли. Улица так же спокойна, как и ночь…

Действительно, улица эта спокойная, здесь никогда ничего не происходит. Какая‑то женщина страдает, дети плачут от боли и страха, мужчина, задавленный нищетой, не может заснуть, супружеская пара мирится после ссоры, мечется в тоске девушка с искалеченной ногой, юноша задыхается от кашля… И в самом деле, на этой улице никогда ничего не происходит.

 

ЛЕТНЯЯ НОЧЬ (Перевод с испанского Э. Чашиной)

На ночном столике в рамке из тисненой кожи — фотография женщины. Ее лицо едва различимо в полутьме. Рядом — раскрытая книга. Хуан лежит на кровати полуодетый, и, как всегда летними ночами, его мучит бессонница. Хуан занимает ту же комнату, в которой жил еще холостяком. В соседней комнате, с окнами, выходящими во двор, спят его жена и дочери; бабушка спит внизу, рядом с кухней. Двери его комнаты открыты, ее наполняет острый запах пищи, к которому примешивается долетающий из сада легкий аромат жасмина. Где‑то близко пробило час. Дует восточный ветер, очень жарко. Кажется, что время остановилось, загустело, стало тяжелым и давит на его мозг. Хуан наедине со своей бессонницей, она одержала над ним верх и теперь терзает его.

Летние ночи вызывают у меня ощущение чего‑то грязного и отвратительного. Уже поздно, полночь, а я ворочаюсь в по — стели, и сон не приходит. Размышляю о своей жизни, и все мне представляется как в тумане; спрашиваю себя: почему я не могу быть счастливым, почему не могу примириться со своей судьбой, с тем, что я есть, и с тем, что я делаю? Меня охватывает отчаяние. Я встаю и зажигаю лампу. Подхожу к окну; на улице кое — где горит свет. Хакаранды неподвижны, дуновение ветра не долетает до них. Кто‑то медленно проходит по тротуару. Сверху, из окна второго этажа, я вижу Этого человека. Знаю, что он молод, хотя идет медленно и устало. Мне бы хотелось окликнуть его и поговорить немного, чтобы хоть как‑то облегчить эту тяжелую, тоскливую бессонницу, но я с ним не знаком и только смотрю, как он проходит мимо. Подхожу к ночному столику, выдвигаю ящик и достаю пачку сигарет. Я уже много выкурил, и мне трудно дышать. Закуриваю сигарету и хожу по комнате. Свет я потушил, но в бликах уличных фонарей ясно видны все предметы. Затягиваюсь и кашляю от дыма. Тереса, которая еще не спит, потому что должна в половине второго кормить ребенка, слышит мой кашель и спрашивает из своей комнаты:

— Ты плохо себя чувствуешь, Хуан?

— Нет, все в порядке, это я кашляю от табака, ты же знаешь.

— Пожалуйста, перестань курить и ложись: может быть, заснешь, тебе это необходимо, сколько ночей ты уже мучаешься…

Я думаю о Тересе, о ее теле, плечах, волосах и синих глазах, но скоро образ ее стирается и остается лишь влажная кожа, блестящие от кота щеки и лоб. Мне бы хотелось, чтобы мои мысли были полны покоя и нежности, но я не нахожу в себе любви к этой полнеющей и стареющей рядом со мной женщине. Я спрашиваю себя, та ли это Тереса, которую я знал двадцатилетней девушкой? Вспоминаю наши тихие прогулки, ожидание помолвки, первые ласки, но эти воспоминания еще больше отдаляют меня от нее, и я уже совсем ничего не понимаю.

Завтра, да, завтра я встану рано — будет много работы. И снова этот человек, дон Гонсало, который с каждым днем все больше раздраясает меня и донимает своими оскорблениями. Конечно, он хорошо мне платит, но значит ли это, что я должен терпеть его? Да, должен, ты жспат, у тебя семья, и ты не свободен.

— Я знаю, Хуан, что ты страдаешь, по ты должен помнить, что ты не один, у тебя я, дочери и бабушка.

Тереса всегда говорит это, но она‑то остается дома, болтает с соседками, потеет и моется, становится все ленивее и толще, если ей скучно, идет гулять… Обида и отвращение ко всему на свете переполняют меня, я все острее чувствую свое поражение. Не знаю, лето ли тому виной, или этот пот, которого я совершенно не выношу, или вся моя жалкая, нищенская жизнь…

Я Снова зажигаю свет. На столике книга, которую я начал читать. Еще не все страницы разрезаны, прочитано совсем мало, а уже вся обложка в пятнах от моих влажных рук; пожалуй, этот пот действует на меня сильнее всех переживаний. Я снова думаю об этом человеке. А глаза Тересы-девушки, полные надежды, смотрят на меня с фотографии. То, что я связался с ним и его грязными делами, не имело бы никакого оправдания, если бы я это не сделал ради семьи. Помню, я сказал Тересе:

— Дону Гонсало, знаешь, тому, что занимается поставками для кораблей, нужен счетовод, чтобы придать хоть какую‑то законность его делу. Он предложил мне хорошее жалованье. Хотя мне и жаль оставлять дона Николаса и мою честную работу, но на деньги, что я там получаю, ничего не сделаешь. Я его очень уважаю, но он поймет…

— Я бы и не думала больше об этом — не привязывать же себя к нему навсегда только из‑за того, что ты его уважаешь; я знаю, что ты уже много лет работаешь с ним, с тех пор как окончил Торговую школу, но, хотя он к тебе хорошо относится, платит ничтожное жалованье и, вероятно, никогда не увеличит его. Он‑то живет хорошо; дети учатся в дорогих колледжах, его жена может только гордиться. Ты же выручаешь его во всех затруднительных случаях, и ведь их немало — не так ли? — а живешь в нужде. Мы молоды, Хуан, и имеем право на лучшее.

— Пожалуйста, не злись, Тереса. Пойми, что такова жизнь, и мне на долю выпал худший жребий.

Подул легкий ветер. Мне стало лучше. Тереса встала, слышу, как она ходит, должно быть, дает рожок малышке. Я решился, но дома ничего не скажу. Я еще молод, и на те деньги, что я получу при уходе, мы сможем прсягить пару месяцев. А я тем временем подыщу себе какую‑нибудь работу'. К дону Николасу я не вернусь, для меня это означало бы признать свое поражение.

Табак, что я курю, довольно сухой. Не знаю, отчего я курю легкий табак. Ведь всем известно, что он вреден, и все-таки я не могу курить гаванский, он у меня вызывает сильный кашель и, по мнению бабушки, пропитывает мою одежду запахом нищеты и старости.

— Ты что же, всю ночь не будешь спать? Впрочем, пожалуйста, только погаси свет, хоть сэкономим немного, в прошлом месяце нам прислали довольно большой счет за электричество…

Тереса неожиданно входит в комнату и видит меня сидящим с книгой в руках. Я не подымаю головы от книги. Слушаю, что она говорит, и теряю нить своих мыслей. Хочу, чтобы она оставила меня одного, но не решаюсь сказать ей об этом. Я боюсь и упреков, и ласковых, полных преданности слов, которые не очень‑то понимаю.

— Ты не забыл, что завтра должен получить чек? На эти деньги мы протянем до конца месяца и сможем купить ботиночки Хуаните; она уже не может выходить на улицу в своих белых, я их оставлю для дома…

Не знаю, почему я не могу возразить, сказать, что больше не будет чеков, что девочка все лето будет ходить в своих старых ботинках и что сама Тереса не получит кофточку, которая ей так нравится; я удивляюсь своим словам, тому, что не восстаю против этой смешной, или нет, скорее человеческой комедии:

— Да, Тереса, я получу чек. II принесу тебе ту кофточку, которую ты видела в лавке, ведь завтра твои именины? Можешь пригласить нескольких друзей… только, пожалуйста, оставь меня, я хочу побыть один, понимаешь? Я знаю, что мне надо делать, только оставь меня, ради бога… Да, я погашу свет, не буду больше курить, попытаюсь заснуть, даже приму таблетку того снотворного, что так хорошо действует на твоего брата…

— Я знаю, что тебе тяжело, Хуан, я тоже страдаю вместе с тобой, но…

— О, не говори, не говори ничего.

— Ты невозможен сегодня. Когда ты по вечерам сидишь в таверне со своими друзьями, ты тоже такой? II не повторяй мне то же, что всегда, я знаю, что ты скажешь: «Вино отвратительно, друзья невыносимы, но, когда я выпыо, я забываю о нашей нищете». Тебе не кажется, что ты несправедлив ко мне, что мне неприятно выслушивать это?

На Тересе мятый халат. Красная ткань мягко оттеняет ее белую кожу. Она вся покрыта испариной — лоб, уголки рта, руки, которые сейчас перебирают мои волосы. А я жажду чистоты, ясности, прохладной воды по утрам.

— Послушай, не будь глупым! Ты знаешь, что я тебе многое прощала, потому что я люблю тебя, Хуан, и буду любить, что бы ни случилось.

— Прекрасно, дорогая, я это знаю, но оставь меня, пожалуйста, я хочу побыть один.

Я смотрю, как она выходит. Ее слова пробудили во мне жалость. Мне бы хотелось выполнить все ее желания и чтобы дочери были счастливее меня, хотя бы для этого мне многим пришлось пожертвовать, даже своей порядочностью. Завтра я буду все так же терпеть грубость дона Гонсало, его шуточки и свою боль. Хочу, чтобы ничто не менялось, чтобы завтра дочь обрадовалась новым ботинкам, а жена поцеловала меня за купленную в день ее ангела кофточку… Даже если заплачу за это страданиями. Потому что я не один, мое одиночество — это ложь… Летняя ночь оскверняет мои мысли и делает меня трусом, и я думаю, люблю ли я Тересу, и связан ли я с этой семьей, которую сам создал, а мое одиночество — не призрак ли это какой‑то другой, чужой жизни, которую я просто выдумал, подражая кому‑то…

Хуан гасит лампу. Теперь ветер дует с моря, пахнет водорослями, воздух свежеет. Свет, зажженный Тересой в коридоре, проникает в комнату. Маленькая плачет. Чтобы убаюкать ее, Тереса тихонько напевает колыбельную: «Спи, моя девочка, спи, моя любовь…» Хуан слушает уже в постели. Дремота, охватившая его, все понемногу сглаживает, светлеют тени, заполнявшие комнату.

 

КРИВОЙ МИГЕЛЬ (Перевод с испанского Э. Чашиной)

Жизнь не баловала Мигеля. Детство у него было безрадостное, в юности ничего не изменилось к лучшему, и сейчас, в старости, было то же самое: он работал как проклятый, чтобы прокормиться. В детстве его поднимали на рассвете, потому что нужно было помогать отцу. В двенадцать лет, когда он уже ходил в вечернюю школу, ему камнем выбили правый глаз. Потом пришлось оставить школу и пойти на стройку — за жалкие тридцать песет в неделю он работал по десять часов в день. Мигеля называли Кривым, но это его не задевало. Разве только вначале, но не будешь же драться с соседскими мальчишками каждый раз, как они тебе крикнут: «Кривой, пойдешь с нами? Хочешь сыграть в лотерее? Кривой, Кривой, тебя мать зовет, ты что, не слышишь?»

Нищета и злоба иссушили его тело и опустошили сердце, и он ни к кому не чувствовал жалости. Вероятно, потому, что и его никто не жалел. Хотя, если хорошенько подумать, а он много размышлял над этим, жалость — всего — навсего предрассудок, каких много на свете. Он видел только одним глазом. И если второго действительно не было, к чему расстраиваться, когда тебя называют Кривым? Ясно, что такие вещи либо понимаешь, либо нет. И если нет, то можешь свихнуться и начнешь драться направо и налево, хотя и знаешь, что говорят тебе чистую правду.

Перепившись, однажды на рассвете умер его отец, и ему пришлось заботиться о матери и двух сестрах. Сначала все шло хорошо. Все работали, семья не нуждалась. Но младшая, Роза, слишком уж увлекалась тряпками и танцами, а ведь известно, к чему это приводит. Старшая, Мария, вышла замуж через два года после смерти отца. Живет довольно бедно, но честно и чисто. Роза не честная и не бедная, и, хотя Кривой всего натерпелся в жизни, он не любит, когда ему говорят об этой сестре. Мигель, которому уже больше пятидесяти, продолжает жить вместе с матерью. Живут они в одном из окраинных районов города. Работает он помощником каменщика и, когда в субботу получает деньги, поступает так же, как его отец, — напивается до того, что на ногах не стоит. А возвращаясь домой, изливает на мать всю свою горечь и злость. Добрая женщина не жалуется, а только повторяет, словно молитву: «Ты точно такой, как твой отец, той же самой породы».

Иногда на Мигеля находит что‑то, и он начинает думать, что его мать из того же теста, что и Роза, и если осталась честной, то лишь потому, что отец был настоящий мужчина. Но эти дурные мысли мимолетны. Он по — своему любит мать, со всеми ее достоинствами и недостатками. Мигель хлебнул вдоволь нищеты и горестей, так что уже не питает иллюзий и не может не видеть — хотя бы и одним глазом, — что жизнь не удалась. Когда ему становится невмоготу и он готов наброситься на кого‑нибудь с кулаками, ему говорят:

— Ты весь кипишь завистью и злобой, Кривой. Оттого и поступаешь так. Ты не имеешь права драться только потому, что тебе что‑то не нравится. К тому же…

— Что? Ты можешь терпеть, а я нет, и в этом все дело. Тебя и жена может обмануть, а я, если бы был женат и узнал, что жена мне изменила… я убил бы ее! Я такой и меняться не собираюсь. Словами меня не убедишь.

В двадцать лет у Мигеля была невеста. Девушка служила горничной в богатом доме. «Эти господа, — говорил Мигель, — душатся и ломаются, как женщины, ничего‑то им не правит ся, готовы хныкать по любому поводу, а сами ни на что не способны». Но господа девушку ценили. Она поступила к ним еще девочкой и выросла у них на глазах. Когда сеньора узнала, что с Мигелем у нее серьезно, она сказала:

— Ты уже взрослая, Мерседес, по все‑таки мне кажется, что этот, как его…

— Мигель…

— Да. Так мне кажется, что этот Мигель совсем тебе не пара. Конечно, поступай как знаешь. Но я тебя предупреждаю. Мне он не нравится: злобный, недалекий, задира и пьяница, я знаю, мне о нем рассказывали.

Несколько месяцев они были женихом и невестой. Мигель заметно переменился. По субботам уже не напивался, а в воскресенье ходил в кино. По просьбе Мерседес купил темные очки. Он‑то знал, что все это зря. Но она настояла, и ему ничего не оставалось делать. «Просто каприз, — думал Мигель, — женские штучки». Он говорил себе: «Все это напрасно. Еще подумают, что… но я‑то знаю, что это не так. Всем известно, что я кривой, и только потому, что кому‑то мешает мой выбитый глаз, я буду закрывать его? Ведь меня это нисколько не волнует».

Кривой Мигель не задавал себе лишних вопросов. Жил, потому что находил в себе силы терпеть эту жизнь, а если бы бог лишил его мужества, все давно бы кончилось. Однажды у него был разговор с товарищем по работе. Тот, хотя и сильно уставал к концу дня, вечером шел заниматься. Делал он это ради детей, которые уже учились в школе, и ему было стыдно, что он не умеет читать. Жена его с утра до ночи гладила белье, эта работа иссушила ее легкие, и по ночам она кашляла.

— Нельзя сдаваться, Мигель, это главное. Ты же полон обид, а это ни к чему хорошему не приведет, разве что однажды…

— Проповеди оставь при себе. Мне они ни к чему. Я знаю, чего хочу. А тебе следовало бы стать священником. Ты бы тогда…

— Пойми меня. Уж так ты устроен, что никогда не сможешь быть счастливым…

— II ты им будешь вместо меня, да? Только не говори мне о доброте. Если не я их, то они меня. Надо ничего не бояться и поменьше болтать, приятель. Родился я бесправным и ничем никому не обязан. Люди меня уважают, потому что я сильный. Меня боятся. А когда я был маленьким, все было наоборот. Ты не поверишь, но я смирился со своим несчастьем. Как тебе нравится мое прозвище? Тебе оно ничего не говорит, зато мне…

С Хуаной он познакомился в портовой таверне. Она жила с хозяином. Выглядела еще неплохо. Крепкотелая, черноволосая, с продолговатыми глазами. Много раз они разговаривали украдкой, и однажды ночью она ушла к нему. Матери с первого дня Хуана не понравилась.

— Она тебе принесет несчастье, сынок. Такие всегда приносят несчастье, а ты мог бы найти честную женщину, ты ведь еще молодой…

Мигель подумал, что его сестра тоже принесла кому‑то несчастье, а жила очень хорошо. Он знал об этом от соседок, так как не видел ее уже много лет… Иногда она приходила повидаться с матерью, но всегда, когда его не было дома. Он догадывался о ее приходе, потому что в тот день обед готовился получше да у матери появлялось новое платье или туфли.

Хуана была очень чистоплотная. Целый день наводила порядок в двух их маленьких комнатах. Купила занавески на окна и распятие в спальню. Мигель не спрашивал, любит ли она его. Она ему нравилась, а остальное его не интересовало. Он ни с кем не говорил о Хуане, и никто его о ней не спрашивал. Теперь он любил рано приходить домой и, усевшись у окна, смотреть своим единственным глазом на играющих детей. Пальцы Хуаны перебирали его волосы, и он чувствовал рядом ее еще молодое тело. Мигель стал более приветлив с людьми. За глаза о нем судачили:

— Кривого‑то подменили. Вот что значит женщина — сразу размяк сухарь.

Наверху7, на строительных лесах, Кривой Мигель чувствовал себя счастливым. Время уже не тянулось, как раньше: он знал, что кому‑то нужен. Сверху все кажется меньше и проще. Он больше не жаловался, плечи не болели от тяжестей и канатов. Сильными руками он крепко держал веревку. Не сбиваясь с ритма и не теряя времени на бесполезные разговоры, поднимал блоки, ведра и мешки с цементом. В эти чудесные часы Мигелю казалось, что тело его совсем не знает усталости. Надо было заработать побольше, чтобы хоть немного выбраться из нужды.

Однажды осенним вечером, подходя к дому, он увидел, что Хуана ждет его у окна. На ней был новый костюм. Как всегда, Мигель поцеловал ее. Он почувствовал запах деше вого бриллиантина и стал молча снимать пиджак. Была суббота, он принес получку за неделю. Вынув деньги из кармана, Мигель положил их на ночной столик. Хуана следила за ним взглядом, потом вдруг поднялась и сказала:

— Я должна идти, Мигель, мне нужно уйти. Если я останусь, то не принесу тебе ничего, кроме огорчений. Я должна уйти сейчас же.

— Но уже поздно, ты могла бы уйти и завтра. А сегодня сходили бы в кино.

— Нет, сегодня, не знаю, решусь ли я на это завтра. Ты мне нравишься и всегда был добр ко мне. Я тебе говорила, что когда‑нибудь это случится, помнишь, говорила?

— Помню. Но что ты хочешь? Я к тебе привык и, хотя я всегда жил один, теперь не знаю, что мне делать. Вероятно, со мной ты не стала счастливой?

Хуана тяжело переживала эту сцену. Она знала, что Мигель страдает, но все было кончено. Надо быть твердой. Если она останется здесь на ночь, завтра уже не смоя «ет уйти.

Да и тот, другой, с полудня ожидал ее с друзьями в таверне. Мигель присел на кровать. И почувствовал, что сейчас заплачет. Все‑то у него кончается, едва начавшись, — дружба, любовь, мечты. Он вспомнил слова матери: «Она тебе принесет несчастье, сынок; такие женщины всегда приносят несчастье…»

Он все еще сидел на кровати, когда Хуана окончила укладывать свой картонный чемодан. Мигель провел рукой по ее волосам и снова почувствовал рядом тепло ее тела. Он хотел обнять Хуану, но сдержался. И не знал, что сказать ей. Ни просьба, ни упрек не сорвались с его губ. Он снова был одиноким и отверженным, как в детстве: «Ты никогда не будешь счастлив, Кривой. Ты полон обид».

Всегда один, сколько он помнил себя, но Мигель не задавал себе вопросов, да и не мог бы ответить ни на один из них. Так было с детства, когда нужно было подниматься на рассвете, чтобы помогать отцу, но теперь выносить одиночество было труднее. Он уже немолод, да и душой стал мягче. Наверное, надо что‑то сделать, хоть что‑нибудь, а он спокойно сидит на кровати. Мать спала в соседней комнате, он слышал ее затрудненное астмой дыхание.

— Что ты будешь делать, Хуана? Работать как лошадь, плакать от обид да терпеть нужду?

— Я все понимаю, Мигель, но я должна идти. Он меня ждет, ждет уже несколько часов. Мне так же тяжело, как и тебе, Мигель. Прощай…

В понедельник Кривой Мигель пришел на работу. С сорокаметровой высоты лесов все кажется маленьким. Тело устало, руки потеряли ловкость.

— Осторожнее, Мигель…

— Тебе‑то что? Разве я плохо работаю? Так что помолчи. А если тебе страшно, поищи другую работу. Я не боюсь упасть, я моложе тебя и знаю, что о моей матери некому позаботиться, кроме меня…

Мигель почувствовал, что щеки у него стали мокрые. Небо было затянуто тучами, но дождь не шел. «Уж не плачу ли я», — подумал он и взглянул на стоявшего рядом товарища.

— Надо кончать работу, дождь начинается, — заметил тот.

Кривой Мигель сжал его руку и сказал, словно издалека:

— Дождь пойдет, когда на то будет воля божья, а сейчас это мои слезы. Разве такому человеку, как я, нельзя и поплакать хотя бы раз?

Дождь, смочивший леса, пока еще только примеривался, не решаясь начаться по — настоящему. Дети, шедшие в школу, прыгали и гонялись друг за другом; отсюда они казались совсем крошечными. Когда их рубашки промокли, они спустились с лесов. Было начало осени, понедельник, девять часов утра.