Современная испанская новелла

Альдекоа Хосе Игнасио

Арбо Себастьян Хуан

Рубио Родригес

Суньига Анхель

Аус Виктор

Суньига Хосе Эдуардо

Товар Хулио

Фернан Гомес Фернандо

Фернандес Косеро Педро Эмилио

Фернандес де ла Регера Рикардо

Фернандес Сантос Хесус

Эскобар Хулио

Матуте Ана Мария

Педролу Мануэль де

Эсприу Сальвадор

Бальестерос Мерседес

Гайтисоло Гай Луис

Доменеч Рикардо

Кандель Франсиско

Киньонес Фернандо

Конде Кармен

Лаиглесиа Альваро де

Медио Долорес

Муньис Мауро

Нуньес Антонио

Нуньес Мерседес

Ойо Артуро дель

Понс Прадос Эдуардо

Рабинад Антонио

Бельестерос, Мерседес

 

 

РОЖДЕСТВЕНСКИЙ РАССКАЗ (перевод с испанского Е. Гальрперина)

Даниэль верил в чудодейственную силу имен, даже в судьбу каждого имени, способную сыграть с человеком любую шутку. Поэтому он всегда чувствовал себя в некотором роде пророком Даниилом, которого бросили, измученного и беззащитного, на съедение львам, и дожил до сорока лет, так и не избавившись от гнета какой‑то смутной тревоги. Львы мало — помалу пожирали его. Они уже разорвали на куски его молодость, нанесли глубокие раны его мятущейся поэтической душе и грозили расправиться с ним окончательно, не оставив от него и следа. Он предпочел бы сколько угодно подвергаться физическим пыткам, лишь бы не быть жертвой духовного насилия. У него было такое ощущение, будто какой‑то чудовищный обман обволакивает его со всех сторон, а неспособность людей понять его и их презрение причиняли ему невыносимую боль и не давали выйти из тупика. И вот он, поэт, проживший юность в лирическом полусне, бодрствуя обычно до зари под чарами нового сонета, рождавшегося в его душе, попал в ловушку к самой что ни на есть обыденной жизни.

Вместо муз его чрезмерно часто посещали свояченицы, рассказывавшие о нотариусе — отце семейства, который умер, «взяв с собой ключ от кладовки». Он чувствовал себя жалким, ничем не примечательным человеком, отождествлявшим смерть уже не с тревожно — патетическими представлениями о потустороннем мире, не со страстными порывами в стиле Бодлера, а со злополучным ключом от кладовки. И он перестал сочинять стихи.

Вот так, постепенно, его и искалечили, превратив в чужого человека в собственном доме. И все потому, что (он в Этом не сомневался) его не любили. А может, и любили, но по — своему, как любят непризнанного отца семейства, и даже немного побаивались. Он не знал, почему все так получилось. Возможно, потому, что жена, когда дети были совсем маленькими, уже тогда напускалась на них с угрозой: «Вот расскажу все отцу». Или же потому, что, упиваясь своими произведениями, произведениями поэта — неудачника, и позволяя взрослым постоянно говорить детям: «Оставьте отца в покое», «Не мешайте отцу», он утратил потребность в общении с ними. Так все больше и больше он отдалялся от семьи, пока наконец не стал в ней чужим.

Дети, по мере того как они росли, теряли внешнее сходство с его родней. Все дочери становились похожи на тетю Асунсьон, на эту проклятущую тетку Асунсьон по материнской линии, вообразившую себя красавицей вульгарную женщину, которой жена очень гордилась. Сыновья же все больше превращались в живой портрет дядюшки Амбросио Видаля, еще здравствующего эгоистичного старикашки, у которого денег куры не клюют. И у Даниэля сложилось впечатление, что его дети, его кровь и плоть, всячески стараются угождать старому Амбросио Видалю ради его наследства.

«Имена, — думал Даниэль, — это наша путеводная нить, наша судьба».

Думая так, он пытался прочитать имена на бирках, привязанных к чемоданам его попутчиков. В купе, кроме него, ехали еще два пассажира. Бирку сеньора, спавшего напротив него, он прочесть не мог, так как она оказалась перевернутой. Вид у этого пассажира был несколько странный: коротенький, полный, он носил сюртук, белый жилет и широкий фуляр вокруг шеи. Он спал безмятежно и, казалось, улыбался во сне. Даниэлю было досадно, что он не может узнать его имени. Как же его зовут? Но постойте, эта чертова бирка, которая так возбуждала любопытство Даниэля, кажется, скоро вывалится из окаймлявшей ее кожаной рамки. Так что не будет ничего удивительного, если в конце концов она упадет прямо к его ногам.

Другой чемодан принадлежал сеньоре, сидевшей у окна. На ее бирке Даниэлю удалось прочесть только имя: Флавия. Оно приятно взволновало его, и он решил, что такое имя достойно быть высеченным у поднояшя мраморной статуи.

Слово «Флавия», казалось, окутало его чудесным ароматом. А сама Флавия, с ее бледными руками и стройностью газели, просто очаровала его. Изящная и гибкая, она напоминала одалиску из гарема гренадского эмира. Разговор начала она, причем голос ее звучал тихо и, как слышалось Даниэлю, отрешенно. До этого она читала книгу стихов Поля Валери — обстоятельство, уже само по себе придававшее ей известную привлекательность. Говорили о том о сем — о поэтах, о балете, о музыке молодых композиторов, о пленительных закатах в Александрии и о тончайших движениях души, которые — о чудо! — доступны были только им двоим. Пейзаж, мелькавший за окном вагона, навел Флавию на грустные размышления. Она не замедлила высказать их вслух. И как же оценил их Даниэль! Ведь за последние пятнадцать лет ему постоянно приходилось выслушивать умилительные сравнения чуть ли не каждого клочка земли с «Вифлеемом». Прошло не очень много времени, а он уже знал, что Флавия наряду с некоторыми другими вещами предпочитает орхидеи, памятники старины и куропаток с душком.

Флавия тоже не была довольна жизнью. Даниэль отметил Это с восторженным сочувствием. Какая же это награда для одной непонятой души найти другую, такую же непонятую душу! Его сорок неудачно прожитых лет встретили наконец робкий отклик.

Они говорили о Дебюсси, когда проснувшийся толстячок шумно развернул пакет с провизией и весьма радушно предложил им куриную ножку.

Даниэль отказался и даже немного обиделся. Он вдруг решил, что еда — это вообще нечто кощунственное. Больше того, ему казалось, что он не в состоянии есть не только сей час, в такой момент, но что, возможно, никогда уже не сможет ничего проглотить. Незнакомец же, поев, выпил большими глотками красного вина и снова улегся спать.

До станции, где Даниэлю предстояло сойти, оставался один час. Она же, эта образованная и разочарованная жизнью газель, поедет дальше. К границе. Слово «граница» причинило Даниэлю острую боль, точно его ударили хлыстом. Оно открыло ему тайны его природы, в которых вихрем роились волнующие душу мечты. Граница, рубеж — это та линия, которую при желании можно передвинуть. Хватит ли только у него сил преступить границу своего бытия?

И он оглянулся назад — на свое унылое, однообразное существование: жена, рано поблекшая по причине, которую она называла «домашней суетой», ее выцветшие халаты, сшитые из скатерти, корзина с грудой белья, терпеливо ожидавшего, пока его выгладят, и вечные упреки: «Если бы ты надел теплый шарф, ты бы не простудился». Он вспомнил об Эвкалиптовых ингаляциях, ощутив во рту знакомый приторный вкус. Вспомнил и последние наставления жены: «Ты должен вернуться в понедельник, к сочельнику». Для чего? И зачем вообще по — рабски придерживаться всех этих повторяющихся из года в год ритуалов? Даниэля охватило безумное желание проехать мимо станции провинциального городка, где его ждала привычная, будничная жизнь, и устремиться дальше, за той, другой жизнью, которая неясно грезилась ему в юности. Не переставая об этом думать, он стал доверительно рассказывать Флавии о себе. Были мгновения, когда Даниэль, изливая душу, испытывал угрызения совести. Он смутно понимал, что поступает дурно, доверяясь незнакомке и взволнованно излагая ей интимные подробности, но остановиться уже не мог. Она смотрела на него и слушала внимательно, как слушают обычно увлекательную лекцию.

Потом Флавия встала и направилась в вагон — ресторан. Даниэль решил не есть в дороге, поскольку успевал домой как раз к обеду. И тут же представил его себе: дымящийся супник поставлен на середину стола, как в домах мастеровых. Он даже покраснел от стыда при мысли, что подумала бы Флавия, если б узнала, как опошлена его жизнь.

Едва только Флавия ушла, пассажир в сюртуке опять проснулся. Он оказался на редкость общительным человеком.

— Я не хожу в вагон — ресторан, — признался он. — Предпочитаю еду, приготовленную дома. Она куда вкуснее. Что может быть лучше домашнего обеда!

Незнакомец ласково обеими руками погладил свой пакет и продолжал:

— Я лично терпеть не могу пошляков. Если говорить конкретно, я имею в виду людей, которые недовольны своей жизнью, этих бедняг, этих жалких созданий…

Даниэль насторожился. Уж не собирается ли этот толстяк наговорить ему дерзостей? Что хотел он этим сказать? Возможно, притворившись спящим, он подслушал его разговор с Флавией? Однако, заметив благодушное выражение лица и мягкий, участливый взгляд своего странного попутчика, Даниэль не стал перебивать его.

— …Этих жалких созданий, которые, не умея жить и ценить жизнь, поворачиваются к ней спиной. Они, подобно Танталу, тоскуют о недосягаемом благе, и это потому, что они — наивные горемыки! — не понимают одного: нет большего блага, чем то, что находится рядом с нами. За пределами нашего бытия нет ничего, кроме пустоты, мрака и отчаяния.

Немного помолчав, он улыбнулся и продолжал:

— Критический ум разрушает все, к чему прикасается. Потому, что такой ум немилосерден и жесток. Критика, которую мы находим в книгах, — штука занятная, но в жизни… Если мы критикуем собственную жизнь, то тем самым уподобляемся обнаженным, оказавшимся в пустыне. И наоборот, если мы умеем ценить самые обычные повседневные мелочи, если в нужную минуту у нас достает мужества увидеть поэзию в традициях нашего дома, в корзине с чистым бельем, ожидающим, когда его выгладят…

Тут Даниэль не выдержал и перебил собеседника:

— Ну вас хватает смелости называть это поэзией?

— Конечно! — ответил тот с улыбкой человека, разговаривающего с ребенком. — Такая поэзия самая значительная, самая доступная, потому что она наша, собственная. Мебель в нашем доме, дымящийся супник посреди стола…

Он опять помолчал, а потом вдруг спросил:

— Неужели вы не чувствуете себя счастливым, когда заводите часы в вашей столовой?

Даниэль тупо уставился на него. Он вспомнил, что в столовой его дома действительно висят старые часы, которые давно уже никто не заводит. Он даже не знал, пригодны они еще или нет.

— Часы — это все равно что сердце в твоем доме, — заключил любезный пассажир и, слегка наклонив голову, вышел в коридор.

Когда Флавия вернулась в купе, она заметила, что Даниэль мрачен и чем‑то расстроен.

— Что с вами?

— Ничего. Этот тип испортил мне настроение.

— Какой тип?

— Тот, что сидел здесь. Он только что вышел.

— Я никого не видела, — удивилась Флавия. — Мне казалось, мы едем одни.

Так или иначе, им уже не удавалось настроить беседу на прежний задушевный тон. Быть может, именно поэтому Даниэль решил проехать мимо своего города, с тем чтобы попытаться вернуть чудесные мгновения.

Когда поезд подошел к станции, у него отчаянно заколотилось сердце. Так бывало с ним лишь в детстве, когда он сбегал с уроков в парк, чтобы половить там бабочек.

Поезд резко затормозил, как следует тряхнув пассажиров и их багаяг. Бирка на чемодане низенького сеньора выпала из рамки на пол. Даниэль нагнулся, чтобы поднять ее. Но как раз в этот момент в купе вошел ее владелец, и Даниэлю, чтобы скрыть свое любопытство, ничего другого не оставалось, как сунуть в карман белый кусочек картона, надпись на котором он не успел прочитать.

Паровоз уже набирал пары, готовясь двинуться дальше, когда странный пассажир неожиданно схватил Даниэля с такой силой, какую трудно было предположить в его коротких руках, выволок в коридор и буквально вышвырнул из вагона на платформу. Еще секунда, и из окна вылетел чемодан. Описав в воздухе дугу, он шлепнулся рядом со своим хозяином. Даниэль, который чудом не сломал себе ногу при падении, разразился сердитой бранью, увы, потонувшей в оглушительном реве паровозного гудка.

На скатерти, расшитой памятными датами — ведь это был сочельник, — торжественно дымился супник, все члены семьи болтали без умолку, и все то же, что Даниэль слышал на протяжении пятнадцати лет. Он внимательно смотрел на своих детей, медленно переводя взгляд с одного на другого.

— Что с тобой? — спросил один из них. — Почему ты на нас так смотришь? Ты не заболел?

— Нет, нет. Я просто заметил, что вы все похожи на меня.

— Я это всегда говорила, — подтвердила жена.

И ведь правда, она всегда это говорила, но он никогда не верил. На Даниэля внезапно нахлынул неудержимый прилив нежности к этим юным созданиям, в которых так явственно угадывались его черты.

После ужина дети окружили его, щедро выказывая небывалые до того пылкие чувства. А может, они всегда были такими, но он заметил это только сейчас? Б одном из уголков гостиной сверкал зажженными свечами самодельный «Вифлеем».

— Вы что, сами его сделали?

— Реку смастерил я.

— А я — этот луг.

— Тебе нравится пещера?

— А мама сделала горы.

Даниэль взглянул на жену. Она не была красивой, не была стройной, не была обворожительной, но зато умела делать горы!

— Ой, свечи погасли! — закричал вдруг один из малышей. — Папа, дай спички.

И он сунул руку в карман Даниэля. Вместе со спичками малыш извлек оттуда и бирку загадочного незнакомца.

— Что здесь написано, папа?

Даниэль прочел бирку. На ней было два слова: «Чарльз Диккенс».

Даниэль не смутился. И даже не удивился. Тем не менее он направился в столовую, подошел к старым часам и принялся их заводить.

— Часы, — сказал он, — это все равно что сердце в твоем доме.