Современная испанская новелла

Альдекоа Хосе Игнасио

Арбо Себастьян Хуан

Рубио Родригес

Суньига Анхель

Аус Виктор

Суньига Хосе Эдуардо

Товар Хулио

Фернан Гомес Фернандо

Фернандес Косеро Педро Эмилио

Фернандес де ла Регера Рикардо

Фернандес Сантос Хесус

Эскобар Хулио

Матуте Ана Мария

Педролу Мануэль де

Эсприу Сальвадор

Бальестерос Мерседес

Гайтисоло Гай Луис

Доменеч Рикардо

Кандель Франсиско

Киньонес Фернандо

Конде Кармен

Лаиглесиа Альваро де

Медио Долорес

Муньис Мауро

Нуньес Антонио

Нуньес Мерседес

Ойо Артуро дель

Понс Прадос Эдуардо

Рабинад Антонио

Гойтисоло Гай, Луис

 

 

ЦВЕТНИК (Перевод с испанского Э. Чашиной)

Он направился было к повороту, за которым они исчезли. Грузовик, полный толстых досок, гудел за его спиной, но Доминго, казалось, не слышал ни сигнала, ни крика водителя: «Берегись, дед!» — который взял влево, чтобы не Задеть его. Испачканные известкой рабочие, подпрыгивая в кузове на досках, помахали оставшемуся позади старику^ Доминго остановился, борясь с ветром, рвавшим на нем одежду. Потом вернулся обратно и, наморщив лоб, будто силясь вспомнить что‑то, перешел придорожную канаву и сел на краю среди деревьев. Он смотрел на это место, на следы шин, на пятно, похожее на мазок кистью. Грузовик, уменьшаясь, катил по дороге среди платанов. Их голые стволы, почти без побегов на северной стороне, четко вырисовывались на фоне неба.

Было ясное и холодное утро ранней весны. Лес, мокрая Земля, зеленые поля, громадный серый город, растянувший — ея до моря, — все блестело на солнце, омытое ночным дождем. Ветер гнал по небу клочковатые облака, и казалось, что первые стрижи охотятся за ними, поднимаясь и в упоении падая вниз. Сначала Доминго шел по залитому солнцем тротуару, потом по дороге, засунув руки в карманы и спрятав подбородок в складки шарфа, шел навстречу резкому ледяному ветру. На некотором расстоянии от него, почти вплотную к платанам, с трудом двигалась Амелия, незаметная на фоне толстых, окрашенных в белое стволов.

Это утро начиналось так же, как остальные. Едва они позавтракали, Доминго пошел на площадь ждать, пока Амелия кончит наводить чистоту. Сидя на скамье, он загорал, не обращая внимания на женщин, сновавших мимо него за покупками, и взгляд его черных, глубоко сидящих глаз, как всегда, казался неподвижным. Если дул сильный ветер, он пристраивался у южной стороны дома, рядом с дурачком, который продавал табак, спички, камни для зажигалок и черные, перекрученные, как корни, сигары. Здесь же стояли двое полицейских, предпочитавших находиться на Этом углу, а не у подъезда Пенсионных касс, который был еще в тени. Потом, когда приходила Амелия, они шли гулять. С площади они выходили вместе, но у Амелии были опухшие ноги и она сразу же отставала. Расстояние между ними постепенно увеличивалось. Он не ждал ее, и она не просила его об этом и никогда не останавливалась на полдороге. Сжав зубы, медленно, упрямо шла она к намеченному месту, которое было ей так же безразлично, как любое другое, и которое успевало надоесть ее мужу прежде, чем она туда добиралась. Доминго спрашивал: «Вернемся?» Она же упрямо шла дальше. Они добирались до поворота дороги, откуда было видно здание, строящееся на том месте, где раньше был цветник. Посмотрев на стройку, они возвращались обратно. Еще год назад Доминго ухаживал за этим цветником, пока управляющий дона Виктора не сказал, что здесь начнется строительство и чтобы он уходил.

На обратном пути они сворачивали к источнику с ледяной водой, которую люди считали целебной. Он находился в ложбине, среди тесно стоящих стройных тополей. У источника всегда толпились люди, наполнявшие водой графины, кувшины и бутылки. Доминго и Амелия садились на солнце, молча слушали, что говорилось — разные старые истории. Немного спустя жена уходила готовить обед. Старик оставался сидеть под тополями. Иногда его одолевал сон и он дремал, открыв рот, черный и круглый, напоминавший отверстие цветочного горшка. Кошки окружали его и засыпали у него на коленях. Когда наступал час обеда, он возвращался домой.

Они снимали комнату в темном полуразвалившемся доме, в районе, который когда‑то был деревней, а теперь превратился в пригород. Их квартирную хозяйку, толстую, растрепанную старуху, всегда одетую в черное, все называли Вдовой. Семьи у нее не было, и, казалось, она только и делала, что следила за жильцами. Хозяйка не желала, чтобы Амелия готовила на кухне в одно время с ней, говоря, что та мешает ей своей медлительностью. Кроме того, они не должны были утром вставать раньше нее, открывать двери, предварительно не поставив ее в известность, так как она боялась сквозняков, а также пользоваться уборной в те часы, когда пользовалась она. Вдова подсматривала за ними в замочную скважину, а столкнувшись, заявляла, что не может держать жильцов за такую низкую плату, и угрожала, что попросит в конце — концов монахинь забрать стариков в какой‑нибудь приют.

Поэтому они проводили большую часть времени вне дома. Вечером опять шли прогуляться. Когда смеркалось, Доминго отправлялся в местный бар, а Амелия возвращалась к себе в комнату, шила или занималась починкой. Заведенный порядок никогда не менялся. Они строго придерживались его, малейшее отклонение выбивало их из колеи, и тогда они чувствовали себя так, словно изменили своему долгу; привычка превратилась в обязанность.

В кабачке можно было, заплатив лишь за стаканчик вина, сидеть сколько угодно, наблюдая за парнями, играющими на бильярде, в настольный футбол, шахматы или домино. Ровно в девять, когда били часы на углу, Доминго подзывал официанта, расплачивался и шел домой ужинать; ужинали они остатками от завтрака, которые Амелня не разогревала, чтобы не беспокоить хозяйку. Потом сразу же укладывались спать, каждый на своей стороне кровати, не разговаривая, словно другого здесь и не было. Хозяйка не любила, чтобы жгли свет без крайней необходимости.

Они вообще говорили мало, а спорили и того меньше. Иногда он ворчал, что она, когда готовит, наверное, съедает лучшие куски, при этом он не кричал, не бранился, он просто высказывал предположение. Она лишь отрицательно качала головой, на том дело и кончалось. Они редко обме нивались фразами, если не надо было попросить, или предложить что‑нибудь, или же рассказать что‑то необычайное, что видел либо слышал один из них. С посторонними они говорили еще меньше. Почтальон не знал их. Они никогда не получали писем от родных или друзей. Ходил слух, что у них был сын, сильный белокурый юноша с открытым, приятным лицом. Он погиб во время бомбежки, за несколько дней до призыва в армию.

Стрижи взмывали ввысь, пикировали и проносились, почти касаясь земли, как пули на излете. По дороге шла открытая машина, длинная, цвета сливок, шла мягко и медленно, производя не больше шума, чем рвущийся шелк. Мужчина вел машину одной рукой — другая обнимала прислонившуюся к немуг белокурую женщину в темных очках. А вторая блондинка, стюардесса в сером, улыбалась ему. «В любую часть света на самолетах нашей авиакомпании». Какого света? Самолеты, самолеты… раз! — и на тот свет, ах, сыночек, сыночек… Стиснув зубы, наморщив лоб и не вынимая из карманов сжатых кулаков, он смотрел на город, на зеленые поля и наступающие на них дома окраин, разбросанные, как игральные кости на зеленом сукне. Серые каркасы в строительных лесах росли день ото дня среди рокота моторов снующих туда и обратно грузовиков, стука молотков, мешков с цементом, балок и известкового раствора. Две линии простого каменного бордюра на траве, по обе стороны — дома, между ними асфальтированные тротуары с цепочкой фонарей, а там уже люди. Здесь был его цветник. Однажды утром, одиннадцать месяцев назад, джип дона Игнасио, управляющего, остановился перед изгородью из колючего кустарника и сухих пальм. Дон Игнасио, крупный моложавый мужчина, втиснутый в куртку из густого и мягкого меха, подошел к нему, дуя в усы, с покрасневшим от холода липом. Он сказал старику, который слушал его, опершись на свою мотыгу, что тот должен уйти отсюда не позже чем через месяц. И это весной, когда почки лопались, как хорошо прогретые яйца в инкубаторе, когда клумбы были полны свежих, упругих цветов, а сад походил на улей, столько там летало пчел и больших мух. И Амелия, которая говорила мало, а спорила и того меньше, которая всюду безропотно следовала за ним, сказала ему тогда:

— Пойди к дону Виктору.

— Нет.

— Пойди. Ты должен повидать его. Сходи к нему.

— Нет. Не пойду.

И она заплакала, кажется, в первый раз. Ох, нет, господи, кажется, во второй. А Доминго вырвал, срезал и продал не торгуясь все, что мог, вручил половину дону Игнасио и через двадцать семь дней в последний раз закрыл за собой калитку в ограде из колючего кустарника, теперь уже ненужную, потому что за ней не оставалось ничего, кроме сорняков да пустой, развороченной, как после бомбежки, земли.

Вскоре прибыли первые бригады рабочих. Доминго приходил каждое утро, наблюдая издали, как постепенно развертываются работы. Отвес, несколько метров бечевки, кирки и лопаты, экскаватор; на груде мешков двое одетых в светлое мужчин сверялись с чертеяшми и руководили работами, словно генералы, указывая вытянутой вперед рукой. Потом все это огородили кирпичным забором с широкими задвигающимися воротами, которые открывались только для того, чтобы пропустить грузовики, да с дверцей, в которую каждый день заглядывал Доминго. Отсюда он наблюдал, как в его маленьком пруду дымилась негашеная известь, как Засыпали глубокие ямы, вырытые на его полях, и как ставили первые столбы из армированного цемента, пока однажды прораб не спросил его, не потерял ли он здесь что-нибудь.

А одиннадцать месяцев спустя опять была весна, и снова, как в прошлом году, стрижи падали сверкающими серпами на пшеничные поля. Но наверное, птицы были другие и трава другая, а на месте его цветника теперь возвышались семь этажей наполовину законченного здания. Был март, и недавние всходы на окрестных полях, мягкие и нежные, дрожали от налетавшего ветра. Доминго смотрел на них с дороги. А однажды, не выдержав, зашагал по посевам, и Амелия пошла за ним, погружая ноги в рыхлую красную Землю, прогретую солнцем. В этот день они обедали позже обычного.

Доминго происходил из крестьянской семьи. Родился в Ла Ногере, усадьбе, имевшей около двухсот гектаров посевов и леса, основными арендаторами там были его родители. Летом он не разлучался с Аугусто, сыном владельца усадьбы, мальчиком приблизительно его возраста. Аугусто был очень слабый и болезненный, поэтому отец все три месяца каникул держал его в деревне. Осенью Аугусто воз вращался в город, а Доминго начинал работать в поле со своими родителями. Это было так же неизбежно, как смена дня ночью. Потом опять наступало лето, и дети, у которых впереди было три месяца — целая вечность! — ловили в канавах головастиков, играли в войну, выращивали на лесных опушках пшеницу, маис и фасоль. В октябре, когда Аугусто уже не было, Доминго приходил туда поливать растения, но делал это нерегулярно, без всякой охоты, пока они не погибали от первых заморозков.

Однажды Аугусто приехал с ружьем 24–го калибра — подарком отца, и время, когда они сидели в засаде в вересковых зарослях, сдерживая дыхание, с бьющимся сердцем, было, наверное, самым счастливым. Потом все изменилось. Аугусто проводил в Ла Ногере уже не все лето, а лишь несколько дней в сентябре. Отец возил его на модные пляжи и курорты принимать морские ванны. «Он у меня становится дикарем. Да и раньше был нелюдимым… Поэтому я и вожу его в Ситхес. Хочу, чтоб повидал людей, познакомился с девушками да пообтесался немного», — говорил он крестьянам. Аугусто теперь был длинным грубоватым юношей с прыщавым лицом, ломающимся голосом и невыразительным взглядом. Он приезжал в Ла Ногеру вместе с приятелем, толстым и злым, который гонял кур, колотил свиней и пинками разбивал кроличьи клетки. Когда они отправлялись на охоту, загонщиком брали с собой Доминго. Он пробирался по канавам, заросшим бурьяном, натравливал собак, а приятели ждали наверху с ружьями. Остальное время Аугусто и его друг проводили в саду, развалившись в шезлонгах, поглощая пирожные и прохладительные напитки, шушукаясь и хихикая. Потом два года подряд Аугусто не показывался в Ла Ногере. Он окончил школу и изучал языки за границей… Вернулся уже взрослым мужчиной, и Доминго впервые обратился к нему на «вы». С этого времени Аугусто бывал в Ла Ногере только наездами, всегда с друзьями и приятельницами. Встретившись с Доминго, хлопал его по спине, сердечно улыбался и предлагал сигареты, каждый раз забывая, что Доминго не курит. А потом спрашивал: «Помнишь, как мы вместе играли?» Однажды, уже женившись на донье Магдалене, он предложил Доминго уехать с ним в Барселону. Доминго согласился. Ему дали строптивую лошадку и легкую лакированную коляску, чтобы он каждый день возил на прогулку сеньору и маленького Виктора. Доминго нравились лошадь и коляска, город и их дом с огромным тенистым садом. Дом был выстроен под средние века: с высокой башней и островерхой крышей; в башне был балкон с разноцветными стеклами, где Доминго проводил почти все свое свободное время, разглядывая улицу через цветные витражи.

Он быстро освоился в городе. Ему удалось преодолеть страх, который он и его лошадь питали к автомобилям и трамваям, причем лошадь, пожалуй, справилась с этим быстрее его. По утрам он возил на прогулку сеньору и мальчика. Донья Магдалена была женщина добрая и очень любила животных. «Не бей ее, Доминго, не бей, — часто говорила она Доминго, поглаяшвая круп лошади. — У лошадей невеселая жизнь. То направо, то налево, то стой, то иди… Она слушается, а получает за это горстку сладких рожков. Так и идет, сама не зная куда, пока однажды не сможет подняться или же свалится посреди дороги у обочины». Хорошая, очень хорошая была сеньора.

Вскоре Доминго женился на Амелии, кухарке. Дон Аугусто сказал, что оплатит им двухнедельное свадебное путешествие в любое место, которое они выберут. Доминго выбрал Ла Ногеру. Тогда дон Аугусто хлопнул его по спине и спросил: «А помнишь, как мы играли вместе?» II подарил ему две гаванские сигары.

Сын родился ровно через девять месяцев. Все шло хорошо до того дня, когда во время прогулки лошадь понесла и коляска перевернулась. Ни донья Магдалена, ни дети не пострадали, и Доминго никто не ругал. Но дон Аугусто продал лошадь и поручил Доминго ухаживать за садом. Иногда вечером, после работы, Доминго, взглянув на свои сухие, жилистые, чуть дрожащие руки, шел на конюшню, где все еще стояла сломанная коляска, покрытая пылью и паутиной. Он проработал в саду несколько лет. Сын уже поступил учеником в столярную мастерскую.

Потом им пришлось оставить этот дом. Дон Аугусто сказал, что думает продать его и снять квартиру в центре города. Там для Доминго не было места. «У меня есть цветник в пригороде, — сказал дон Аугусто. — Если хочешь, сдам его тебе в аренду. Это хорошее занятие, на цветах можно неплохо заработать». Доминго согласился и снял пока комнату для жены и сына, который уже стал юношей и работал на лесопилке. А потом мальчик, сильный и белокурый, погиб, почти в двадцать лет. Во время бомбежки. В те времена дон Аугусто часто приглашал его к себе. Он потол стел, у него появился второй подбородок, морщины, вид у дона Аугусто был усталый. «Мы ведь играли вместе, помнишь? Когда были детьми, играли вместе», — говорил он и бросал на Доминго быстрый, беспокойный взгляд из‑под набрякших век. Дон Аугусто отправился с семьей в Ниццу, а когда вернулся, Доминго представил ему полный отчет о продаже. Только вместо цветов он посадил картофель и капусту, а теперь снова собирался приняться за цветы.

Цветник был тщательно возделан и приносил неплохой доход. Земля была хорошая, воды достаточно, так что цветы вырастали сочные и пышные. Доминго срезал их вечером, а продавал на Лас Рамблас рано утром, когда просыпались воробьи. Казалось, он был доволен работой. Только иногда, весной, становился печальным. Март был словно боль, утихавшая с наступлением дождей, от которых успокаивались нервы и пробуждались корни в темноте сухой, промерзшей Земли, а почки на деревьях медленно раскрывались, как туго сжатые кулаки. Они все еще жили в комнате, снятой несколько лет назад: от сада недалеко, плата небольшая, словом, старикам, какими стали он и его жена, это вполне подходило.

Три раза в год он навещал дона Аугусто — на Новый год, на пасху и в день его ангела, в октябре. И приносил ему цветы. Дон Аугусто принимал Доминго в зале, положив ногу на диванную подушку. Рядом всегда стоял горшочек с медом, время от времени дон Аугусто макал туда деревянную палочку и облизывал ее. Вокруг суетились родственники и слуги, присматривавшие за ним. Завидев Доминго, он опускал руку в карман и вынимал несколько сигар. Но теперь уже не улыбался, а смотрел левым глазом, внимательным, круглым и быстрым, как у петуха, правый же был постоянно прищурен. «Помнишь, как мы играли вместе?» И, словно удивляясь, поворачивался к присутствующим: «У нас был огород. Мы сеяли фасоль и пшеницу». А на лице дона Аугусто были усталость и боль. И страх.

О его смерти Доминго узнал из газет. Он пришел, когда дона Аугусто уже выносили. Гроб поставили среди венков и лент на повозку, которую тащили четыре изможденные клячи. Он шел за вереницей автомобилей и экипажей. Во время церемонии на кладбище Доминго встал в стороне, под кипарисами. И ушел последним.

Потом все пошло по — прежнему. Только теперь он имел дело с управляющим и сеньора навещал, кроме Нового года и пасхи, в день святого Виктора, а не святого Августина. Дверь ему открывала новая горничная, брала букет и вручала двадцать дуро от сеньора. Первые два раза он взял деньги. «Наверное, он меня не помнит, — говорил Доминго девушке. — А я носил его на руках, когда он и «папа» — то не умел сказать. Возил их с матерью на прогулку в коляске по утрам…» Потом он спрашивал о сеньоре и доне Альварито, ее сыне, который, наверное, уже стал большим, и о донье Магдалене. Но доньи Магдалены, хорошей и доброй, не было дома, или она была больна, или у нее была мигрень и она не могла его принять. Уже с третьего раза Доминго перестал дожидаться ответа — вручал цветы и уходил. В день святого Августина он шел на кладбище и оставлял букет у дверей склепа. В последний раз, когда наступил этот день, его уже выставили из сада, и цветов у него не было. Но стоял октябрь, он пошел на гору и набрал почти целую корзину маленьких белых цветов, пахнущих медом.

Дон Игнасио объяснил ему, что он должен уйти. Она сказала: «Пойди к нему», — а он ответил: — «Нет». И не пошел. Вместо этого обошел нескольких хозяев поблизости, предлагая обрабатывать их землю, и повсюду получил отказ; некоторые даже и не спрашивали, сколько ему лет. Тогда Доминго хорошенько наточил свои инструменты, тщательно смазал их и спрятал в шкаф, завернув в старые тряпки.

Он и теперь еще продолжал просыпаться на рассвете, но поднимался только через два часа, потому что хозяйку раздражало его хождение, словно он был сумасшедший. Едва дождавшись поджаренного на оливковом масле хлеба с чесноком да стаканчика вина, он торопился уйти из дому, как будто у него было множество дел. А сам сидел на солнце, читая газету, взятую у приятеля, или прогуливался в сопровождении все время отстававшей Амелии до того места, где раньше был цветник. Затем Д° обеда сидел у источника. Вечером снова грелся на солнце, опять немного гулял, потом ужинал в местном баре, выпивал немного вина. Если Амелии удавалось сэкономить немного, они шли в местное кино, открытое по средам, четвергам, субботам и воскресеньям.

В воскресенье, после мессы, он шел на небольшой пу стырь, где по утрам мальчишки устраивали что‑то вроде соревнований по авиамоделизму. Стоя в толпе зрителей, Доминго смотрел, как с нудным воем, напоминающим звук механической пилы, кружились в небе модели. Иногда одна из них (О Хулио, мальчик мой!) входила в пике и врезалась в землю. Вечером он опять сидел в баре, особенно людном по воскресеньям, наблюдая за мальчишками, толпившимися у бильярда и настольного футбола, и слушал по радио шумные футбольные репортажи. И почти никогда не возвращался домой раньше девяти. А если это случалось, то он доставал свои инструменты, раскладывал их на кровати и сидел так какое‑то время, глядя на них. Однажды утром, не предупредив жену, Доминго вышел из дому, спрятав под пиджаком серп. Он пошел в горы и жал там дрок, пока не выбился из сил.

Но этот весенний день ничем не отличался от других. Может, небо было чуть чище да пейзаж ярче после дождя. Стрижи летали, как листья на ветру, и свет был такой яркий, что больно было смотреть на изумрудную зелень пшеничных полей. Он дошел до придорожной гостиницы с цветной черепицей и белыми стенами. «Добро пожаловать в Лас Пальмарас» — гласил криво прибитый плакат при входе. Молодой мужчина и блондинка в темных очках любезничали на пустой солнечной террасе. Ключи от машины цвета сливок, оставленной на стоянке, лежали на столе, между портсигаром и зажигалкой. Из приемника, включенного на всю мощь, неслись рыдающие звуки музыки. Облокотившись на прилавок, официант в белой куртке пристально смотрел на старика. «Добро пожаловать в…» Доминго отвел глаза и двинулся дальше.

По шоссе проносились длинные, с мягким ходом автомобили и спортивные, с урчащими моторами, священник на мотороллере, «кадиллак», «фиат», «ягуар», грузовик, оставляющий за собой следы масла и клубы противного черного дыма. «Пежо», «опель — капитан», «форд», еще «форд», полицейский на мотоцикле, туристский автобус, красный, огромный и рычащий, как зверь. В лужах на обочине дороги отражалось голубое небо и голые тонкие ветви платанов.

Он сошел с дороги. Остановился у кювета, лицом к пшеничному полю, которое пересекали стальные мачты высоковольтной линии. Между деревьями паслось стадо овец. Ниже, направленное прямо к центру города, проходило еще одно шоссе, сверкавшее на солнце, как лезвпе ножа. По нему от города и к городу, словно мыши, бежали машины — маленькие, темные, юркие. За шоссе снова виднелись зеленые поля, потом серые корпуса новых домов и среди них — огромный кратер стадиона. А дальше — город, пепельно-серая пелена тумана, фабричные трубы и поблескивающие окна — огромное скопище разбросанных в беспорядке геометрических фигур, дымящихся, словно остатки пожарища. К аромату пшеничных полей примешивался запах выхлопных газов.

Все, что случилось потом, напоминало замысловатый фокус. Он взглянул на жену, которая шла по шоссе в каких-нибудь ста метрах от него. Потом, сощурившись и приложив руку козырьком к глазам, засмотрелся на стрижей, в своем стремительном полете похожих на падающие бомбы. Когда же он снова взглянул туда, где ожидал увидеть Амелию, то увидал лишь сгрудившиеся автомобили, из которых, хлопая дверцами, выскакивали люди. Доминго подбежал, запыхавшись, и очутился перед плотно сомкнутыми спинами. Он попытался пробраться между охотничьими куртками, «канадками», «американками», светлыми весенними пальто, но получил удар локтем в живот. «Не напирай, старик». На мгновение ему удалось увидеть Амелию, лежавшую, словно мешок с тряпками. Полицейский записывал показания. До него донеслось: «Она и после сигнала продолжала идти. Я тормозил, тормозил… Она, должно быть, сумасшедшая»… Прежде чем его оттолкнули назад, он успел тронуть полицейского за рукав. Тот обернулся — блестящие глаза, усики, словно приклеенные над губой, — и, не глядя на Доминго, отрывисто бросил: «Назад. Назад. Отойдите. Не понимаете, что ли, вы можете на нее наступить?» И, понизив голос, добавил: «Поднимите». Расступившаяся толпа оттеснила Доминго. Снова все заслонили широкие спины. «Осторожно. Коврик…» — «Нет ни коврика, ни подстилки».

Толпа раздалась, и машина отъехала. Полицейский положил свой блокнот в карман кожаной куртки. «Давайте расходитесь. II так движение остановилось». II умчался на мотоцикле вслед за автомобилем. Натягивая перчатки, зажав в Зубах сигареты, собравшиеся расходились по машинам, громко обсуждая происшествие. Захлопнулись дверцы, и машины, сигналя, одна за другой тронулись с места, как после окончания спектакля.

Он остался один, устремив взгляд на поворот дороги. По том собрался было пойти следом, но грузовик с досками проехал мимо, чуть не задев его. Рабочие, сидевшие на досках, дружески помахали ему. Он присел на камень под деревьями. «Участки, приобретенные для повой городской богадельни», — где‑то прочел он однажды. «Добро пожаловать в…» Он смотрел на следы шин, на лужицу, застывшую, словно густая красная глина.

Мальчик на велосипеде остановился у края дороги и что-то прокричал ему. Старик, не шелохнувшись, поднял на него непонимающий взгляд. Мальчик снова крикнул. Он спрашивал, куда попадет, если будет ехать все время прямо.