А среди ночи примерещилась «Метель». С пьяных, конечно, глаз — спешной тенью за углом. И в груди сразу разнылось, разлилось жгучей какой-то лужей всё прежнее да перечёркнутое.

Может, это злокозненное свойство прежнего — всегда заявляться в лучшем своём сюртуке, позировать в самом удачном ракурсе и тем морочить голову.

А может, это то, о чём твердил когда-то Гныщевич: достижение. Настоящее, живое, материальное — попробуй опровергни. Сколько ни выставляй себя теперь ничтожеством, а «Метели» ездят по Петербергу, не слишком к тому приспособленному, — и по Тьвери, и по Кирзани, и по Кую, и даже по Фыйжевску. По Столице-то как раз должна бы ездить всего одна, сделки со столичными покупателями были отложены на дальнюю перспективу, а значит — примерещилась, но не так это и существенно. Существенно, что где-то не здесь — всё ж таки ездят.

Мысль эта наполняла Метелина каким-то тоскливым ликованием — или, наоборот, ликующей тоской. Вкладываешь силы, средства, нервы, до рассвета не гасишь свет, до навязчивой горечи куришь, целыми библиотеками глотаешь то, в чём раньше не понимал, до хрипоты препираешься с людьми, чьи стол и дом обеспечены на твои же деньги, тыкаешься вслепую, ошибаешься на каждом втором тычке, холодеешь, вскрывая каждый первый конверт, ждёшь результатов нетерпеливей, чем ждал совершеннолетия, — чтобы в конце концов мерещилось. Спешной тенью за углом.

Что-то, что сделано тобой, но дальше будет жить и без тебя.

Так, наверно, тоскуют о детях — всё тот же с ума сводящий парадокс причастности вне обладания.

Метелин сплюнул под ноги и решил уже окончательно, что со всеми этими думами лучше не возвращаться в «квартиры». «Квартирами» в Резервной Армии звали всё те же казармы — для пущей значимости. Впрочем, со «всё теми же казармами» он погорячился: Резервная Армия в разы богаче Охраны Петерберга, да и цели у неё другие — а потому «квартиры» разбросаны по окраинам вразнобой, зато и организованы с шиком. Метелин же привык, что казармы как река или скалы — естественное препятствие на пути, явление буквально природное, так разве пристало природное явление рассматривать с позиций бытового удобства или, того хуже, престижа? Вся Резервная Армия состояла из престижа, оценивающих взглядов и статусных атрибутов, к коим «квартиры» относились несомненно. Чем глубже в город заползли корпуса, где тебя поселили, тем больше поводов поглядывать свысока — за исключением корпусов на Ямищах, их лет десять обходят с ремонтом. Целая наука презентовать себя и оплевать другого, не хуже неписаных правил светских приёмов.

Да и приёмы, к слову, имели место — как-никак чиновничество готовят, без заведения знакомств не обойдёшься. Метелина здешние приёмы удивляли не меньше здешних казарм: после тесного и через два рукопожатия всяко перезнакомленного Петерберга столичная разобщённость казалась книжной выдумкой. Как это — знать и вдруг поделена столь явно на сорта? Дóма преспокойно раскланивались в одной гостиной и члены Городского совета, и крупнейшие монополисты, и поиздержавшиеся за поколения мотов аристократические семьи, которым аристократического остались только фамилия да особняк. Не заведёшь в маленьком городе дюжину гостиных так, чтобы гости не пересекались. А в Столице Городской совет отдельно, оставшаяся только при фамилии знать отдельно, а уж Четвёртый Патриархат и поминать нечего — небожители! Ежели мелькнут на горизонте, разговоров будет на целый год.

И мечты, всюду мечты: на чьей бы дочке жениться и не прогадать, в какой бы городишко после отправиться бумажки перекладывать, с кем бы за компанию в гостиную поперспективней просочиться, как бы половчее по карьерной лесенке взбежать, заручившись симпатиями нужных людей уже сейчас. Метелин, поначалу оскорблённый необходимостью заступать на службу не в офицерском чине (как полагалось бы аристократу, не уезжай он в Резервную Армию затемно и тайно — от нарушения Пакта о неагрессии), в конце концов только радовался собственному положению. Виделся он каждый день с людьми попроще, чьи чаянья не вызывали у него ни усмешки, ни суетливого гула в голове. Нет, в Резервной Армии и распоследний рядовой грезил для себя о жизненных улучшениях, но улучшения улучшениям рознь.

Жизнь, как выяснилось, не такая уж простая штука.

Метелин нахохлился внутри шинели и зашагал быстрее — мимо отодвинутых с дороги сугробов, мимо погасших в честь ночного часа фонарных хребтин и притихших окон в чужой домашний мирок. Через три улицы позвякивал кружками наваривающийся на солдатах кабак, где в увольнительную всегда можно купить несколько часов сна за запертой дверью. Метелин не признавал в себе неженку, но главное удобство, к которому он не был равнодушен, никаким богатством Резервной Армии не компенсируешь — так и так не увернёшься от ежедневной, изнуряющей многолюдности.

Кабацкая многолюдность совсем иного свойства — Метелин ведь не бежал от разговоров, но постоянное присутствие, толкотня и бездумные вторжения в физические границы за пару недель превращают здорового человека в какого-то калеку с невидимыми увечьями. Видимо, это и есть та самая «дисциплина», коей, по мнению сварливых стариков, так не хватает богачам, юнцам или студентам. Видимо, «дисциплина» — это звериная покорность, происходящая от мелкого и в каждом случае вроде бы сносного, но постоянного ущемления. Как возможность умываться только в отведённое на то время и выждав свою очередь — ну совершеннейшая чепуха, а до чего скоро отбивает желание спорить или в порядке имеющемся сомневаться!

Подобные наблюдения и привели Метелина кривой дорожкой к заочному, теперь уже ненужному согласию со всеми теми, кто убеждал его: «А ведь хорошо тебе графьём-то жить, très bien, и зачем кочевряжишься».

Зачем-зачем. Хорошее житьё высвобождает силы на раздумья.

А уж прознав, что хорошее житьё досталось тебе не по праву, не по крови, а по случайности и шельмовским расчётом, неужто можно и дальше из фарфора откушивать, не давясь?

Стоило переступить порог, как кабак дохнул Метелину в лицо сытым и нетрезвым теплом. Кабак был неплох, но по столичной моде весь светел, а потому оттаивающая с сапог жижа бросалась в глаза и нагоняла мартовский какой-то неуют. Заправляла здесь дородная старуха со своими сыновьями, но ночами всегда обслуживала сама, ссылаясь на старческую потерю сна. Солдаты из близлежащих «квартир» величали её мамашей и любили, когда при деньгах, смущать букетами — хмурая старуха уморительно отмахивалась, обещая «отходить вот этим самым веником за разбитые кружки».

Сегодня вместо веника промеж бутылок белела одинокая орхидея.

Вероятно, Метелин в недоумении чересчур на неё засмотрелся — старуха глухо покряхтела и буркнула себе под нос:

— Вот и я говорю, уродище. Индокитайский небось?

— Скорее уж латиноамериканский, — пожал плечами Метелин. — Хотя я не знаток.

— Петербержский, мамаша, петербержский! — выкрикнули из-за самого людного стола. — Так и запомни.

— Эй, Метелин, ты? Ты ж из Петерберга? А ну-ка давай к нам!

Метелин обернулся.

Хороших приятелей за столом видно не было, зато имелся один неприятель, выпивать с которым — себе дороже. Полузнакомые лица, запомнившиеся по паре торжественных смотров и общих учений, аргументом присоединиться тоже не являлись.

— Мужики, лыка не вяжу, переночевать завернул — до квартир уже ноги не донесут.

— До стола донесут? Тут и падай, — гостеприимно заулыбался усатый здоровяк, кажется, не из метелинской части.

Метелин нарочито потёр лоб, попутно соображая, как бы так внятно отказать и при том не обидеть обидчивых.

Прямой и жилистый Клим — тот самый один неприятель — уже цепко вперился в него, что предвещало очередной виток бессмысленных, без повода разгорающихся разбирательств. Надоело до зубовного скрежета.

Тем временем кто-то взъерошенный всё потрясал кружкой, спотыкаясь о собственные слова:

— …и брешет, будто взорвал какой-то дом прямо на ихней главной улице, как бишь её… Большая Скопская.

В груди ухнуло.

Наплевав на цепкий взгляд, Метелин примостился подле усатого здоровяка. Сразу запротягивались нескончаемые руки, а дородная старуха стукнула перед ним пивом.

Вот этот взъерошенный — он кто такой? Вроде пили вместе разок, но так и не сообразишь — болтун дурной или дельный человек.

— Взорвал и тут же, штаны теряя, из города помчался…

— Так как же помчался, если наглухо закрыли?

— Не бывает так, чтобы наглухо, не стена ж у них там!

— Чего бы это не стена? Барак к бараку жмётся.

— Ну уж, заливай.

— Барак к бараку, крыса не проскочит!

— Ты будто видал.

— Я-то? Я-то не видал, но мне…

— Метелин! Ну-ка, Метелин, излагай. Можно Петерберг наглухо закрыть? — навалился на столешницу тот, кто Метелина первым и подозвал. То ли Тощак, то ли Тощакин — нелепая какая-то у него фамилия, вероятно, ещё нелепей, чем припоминается. Словно Хикеракли обозвал.

— Крыса всяко проскочит, — усмехнулся Метелин, — а так сказать не могу. Без пропусков всегда непросто было, но умельцы находились. Тут либо хитрость нужна выдающаяся, которую в Охране на заметку пока не взяли, либо связи — с Охраной как раз.

— А на лапу если?

— Я не пробовал.

— Уразумели? — взъерошенный приосанился. — Можно, можно из Петерберга улизнуть!

— Погоди, — не сдавался то ли Тощак, то ли Тощакин, — это при обычных, значится, условиях. А теперь-то у них совсем строго, иначе откуда разговоров столько?

Метелин отхлебнул пива, но глаз с взъерошенного не сводил. Достойные доверия или нет — а всё же вести из Петерберга.

Из Петерберга, родного и выученного назубок, однако выкинувшего в последние месяцы нечто такое, что заставляло теперь Метелина мучиться сомнениями: в том ли Петерберге он рос, о котором слухи бродят один фантастичней другого? То Порт там взбунтовался, то вдруг тавров равнинных ловят с оружейной контрабандой, то Пакт о неагрессии по четыре раза на дню всем населением нарушают.

Положим, про Кирзань и про Фыйжевск тоже слухов хватает — и если уж с самим собой быть честным, не Метелину судить, походят эти слухи на правду или нет. Только упрямое чутьё твердило: эти походят, а петербержские — вот ни капли. Сколько ни силься, не вообразить, как можно город ещё строже в кольце запереть. Кто ж согласится? Такая уйма сделок в прах рассыплется, что непременно давить начнут на командование Охраны Петерберга, подкупать или грозить жалобами в Четвёртый Патриархат. Какая тут может быть причина, чтобы мера столь радикальная была оправданной? И с точки зрения тех, кто её принял, и тех, кто от неё пострадал.

— Нашли к чему придраться, — громыхнул усатый здоровяк, не без величия откинувшись на стуле. — Весь нерв рассказа заболтали! Ты не отвлекайся, Гришаня, — кивнул он взъерошенному, — что, говоришь, этот твой человечек взорвал? И, собственно, на кой?

Взъерошенный Гришаня расплылся в ухмылке:

— Революционное гнездо!

От хохота в кабаке стало будто тесно — он заполнил собой всё пространство, шмякнулся о стены и подпрыгнул к потолку, взбаламутил пивную пену. Только старуха-хозяйка сощурилась, как на стёртую монету из рук оборванца.

— Революционное! Гнездо! Ну даёшь!

— Яйца-то в гнезде не забыл раскокать?

— А что ж он сбежал? Заклюют?

Метелин к общему веселью приспособиться не мог — слишком громко стучало в висках, слишком быстро загорелись ладони. Дикость ведь: слушать обыденный пьяный галдёж и пытаться за ним угадать контуры подлинных событий. Всё равно не рассмотришь отсюда Петерберг, не поймёшь и не докричишься.

Когда он только приехал, только сунул пристыженно бумаги от наместника красномордому полковнику, поставил торопливо царапину росписи, облачился в шинель и срезал у первого попавшегося цирюльника волосы (цирюльник охал и хотел даже приплатить, чтобы пустить в дело) — да, когда он только приехал, он думал было написать в Петерберг. Ходил больной, в уме складывал какие-то слова, но даже в уме они выходили скособоченными, смазанными, совершенно не теми, которые следовало сказать. И Метелин решил, что лучше обождёт пока с корреспонденцией.

Обождал: через некоторое время почтовое и телеграфное сообщение с Петербергом оказалось вдруг под вопросом. Все, кто развлекал себя слухами о городах, не согласных с введением налога на бездетность, кроме развлечения не видели в том ничего — и потому не стремились ни к точности, ни к проверке. Если и были рядом люди взаправду взволнованные, Метелин о них не знал. Быть может, в своём волнении они были подобны ему самому: виду не подавать, не вступать в досужие споры — чтобы кто-нибудь не вступил ненароком тебе в душу сапожищем. Не растревожил захороненное.

Отказался ведь Метелин от Петерберга, давно отказался — как отказался от всего себя. Умереть или попасть в центр действительно громкого скандала, тем ославив отца, не сложилось, но что-то мёртвое так и лежало теперь поперёк повседневных забот, заболачивая их течение. Что-то мёртвое, неповоротливое, окоченевшее — его же собственной решимостью взлелеянное, поскольку никак не вышло бы рыть себе с усердием могилу, будучи живым.

Только от тревожных вестей из Петерберга мёртвое-окоченевшее вздумало шевелиться. Что, леший дери, там происходит? Встал ли после закрытия города завод? И как, как мирится с таким положением Гныщевич? Не досталось ли ему, чего доброго, за непримиримость? Он ведь только Метелина отговаривать здравый и рассудительный, но если придумает себе, что ему где-то дорогу переходят, не удержится, полезет на рожон.

А Коленвал, Драмин, Приблев? Они же в завод влюблены, для них он тоже — своё дело, первое, серьёзное, самое дорогое.

А остальные знакомцы из Академии? Когда закрывают целый город, это каждого касается.

Даже отца.

— …Нет, мужики, ну почему сразу «сочиняю»? — надулся взъерошенный Гришаня и демонстративно потянулся за брошенной в угол шинелью. — Раз «сочиняю», хорошо, пойду других дураков поищу, ночь длинная.

— Ой, да будет тебе! Цену-то не набивай, — грубовато, но дружелюбно остановил его то ли Тощак, то ли Тощакин. — Тебя о чём спрашивают? Только сам ты языком чесал с этим взрывателем аль не сам. Потому что если приятель напел, то тут на шестнадцать делить надо. Вот и всё.

— Ну приятель. Но приятель толковый, не пустобрех какой. Вратыч, ну ты-то его знаешь, Петрошку-то Вихрова?

— Знаю — это ты сильно сказал, — усатый здоровяк качнул всей своей внушительной тушей, Метелину аж почудилось, что скрипнет сейчас, как вековой дуб. — Деньжат до жалования занимал, было такое.

— Ну а откуда у него деньжата? Дядька комнаты на севере сдаёт, вот там как раз, где дорога с Петерберга причаливает.

— Ты не заливай всё же. Не комнаты у него, а притон притоном.

— Так я о том и говорю! Эти дядькины комнаты — лучшее на севере место, если затихариться надо. Отлёживается взрыватель, от болезни лёгочной отходит, он, говорит, полпути досюда на своих двоих пропахал.

— Опять сочиняешь?

— За что купил, за то и продаю. Лёгочная болезнь имеется, а уж где подхватил — леший знает. Но Петрошке моему объяснял, мол, вокруг Петерберга все деревни скорее за ихнюю революцию, чем против, вот и не хотел лишний раз показываться, лесами мёрз.

Метелин уже и позабыл, что через три стула здесь сидел Клим, собутыльник едва ли не самый нежеланный из возможных, как он вышел из задумчивости и надтреснутым своим голосом задал чрезвычайно верный вопрос:

— И что ж такое обещает революция, если все деревни за неё?

— Ну дык… — взъерошенный Гришаня замялся. — Налог на бездетность не вводить.

— Маловато будет, — припечатал его усмешкой Клим, но усмешка получилась жутковатая, одними губами, а глаза как были колючими и ледяными, так и остались.

— И не деревенская это беда, а городская — наш налог-то, — присоединился усатый здоровяк.

— Маловато… — Клим размял папиросу, но прикуривать не спешил. — Даже если про деревни взрыватель со страху преувеличивает, всё равно недостаточно одному налогу воспротивиться, чтобы вот прямо революцией называться. Тут размах пошире должен быть.

— Чего-то ты, Гришаня, недопонял, — постановил то ли Тощак, то ли Тощакин. — На кой взрывателю взрывать, если об одном налоге речь? Платить, что ли, так рвался?

С ответом взъерошенный Гришаня не нашёлся, ссутулился обруганным псом и так же жалостливо завздыхал. Метелин подобному беспорядку в голове всегда удивлялся: что ж за торопливость такая — мчаться со всех ног, надеясь как можно скорее похвалиться вестью («Взрыватель! Из Петерберга!»), вместо того чтобы сначала разобраться, что там к чему? И похвальба бы краше вышла, знай взъерошенный Гришаня, за какую именно обиду взрыватель взрывателем стал.

Непостижимый всё-таки ход мысли у некоторых людей.

— Зато они вон, орхидею носят, — проскулил неудавшийся рассказчик и, поднявшись, поплёлся справлять нужду.

Метелин вытерпел только треть папиросы и устремился за ним — шанса переговорить без свидетелей могло больше и не подвернуться.

— Слушай, а адресок комнат этих дашь? Меня на днях один человек именно о таком жилье расспрашивал. Чтобы тихо и без проблем.

Взъерошенный Гришаня замер над умывальником. Метелин и сам успел подумать, что не всякий станет беседы с незнакомцем заводить, пусть даже и шинели у них с незнакомцем одинаковые. Подумать-то успел, но мысль эту отринул: взъерошенный Гришаня показался ему эталоном той самой человечьей породы, у которой напрочь стёрты границы между мимолётной встречей и закадычным приятельством. Напрасно, значит, показался?

— Так нету у меня адреска, — пролепетал Гришаня. — Нету, я на севере вообще редко бываю, в те комнаты пару раз всего заглядывал, но спьяну. Спьяну разве упомнишь?

— А Петрошку твоего как найти? — не сдавался Метелин. — Он в какой части служит?

— Ни в какой! Мы раньше на одной улице жили. Давно. Никак его не найти, перекати-поле он, сам, бывает, ищу — а толку…

Чтение в душах Метелину, конечно, давалось с изрядным трудом, в чём он убеждался едва ли не ежедневно, но тут и сомнений-то не оставалось: врёт взъерошенный Гришаня — и врёт нелепо, впопыхах, накручивает детским жестом на палец выбившийся край рубахи. Только зачем ему? Обещал своему Петрошке о жильце-взрывателе помалкивать и сейчас спохватился? Может, и вовсе он не настолько бестолков, как прикидывается? Может, и в петербержской новоявленной «революции» куда больше понимает, чем за кружкой пива готов разболтать?

— Дурак ты, граф Метелин, — бесшумно подошёл со спины Клим, и Метелин против воли всем телом напрягся.

Взъерошенный же Гришаня быстро-быстро заморгал — изумился, разумеется, титулу, а то и шуткой счёл. Все изумляются: у Метелина погоны рядового, а знать сразу с офицерского чина начинает. В том случае, если по собственной воле служит, а не выбирает Резервную Армию альтернативой наказанию за нарушенную неагрессию — но кто ж в этих бюрократических уловках разбирается?

Деньгами Метелин не сорил, перстнями бриллиантовыми не сверкал, говорить по-простому, спасибо лешему, ещё за Академию выучился — так что заподозрить в нём графа удавалось лишь самым внимательным. Он бы и сам теперь не заподозрил: будто со срезанными волосами в тазу у цирюльника сгорела и прежняя осанка, и вальяжность, и привычка к ухоженности, а в зеркале обосновался кто-то нарисованный резкими линиями, не поймёшь — не то злой, не то голодный.

— Гришаня, отомри уже, — хмыкнул тем временем Клим. — Это мне, мне тихое жильё понадобилось. Брат по делам приедет, а он у меня скупердяй, но с целым списком требований. Вот и поглядываю без спешки, куда б его поселить.

— А… эвон как. Извиняйте, мужики, шельмы попутали! Да, попутали… Петрошка по утру на Глиняную обещал зайти, в ваши как раз квартиры. Долги собирает, у него же половина части в должниках. Его про жильё и спросите, не к дядьке же через весь город переть — мало ли, цена не устроит или ещё чего, — оттараторил взъерошенный Гришаня, явственно успокоившись, но выскользнул за дверь прытко — чтобы шулерским фокусом припрятать в рукав неловкую ситуацию.

Причину неловкости Метелин по-прежнему не разумел.

— Дурак ты, говорю, граф Метелин. Ничему тебя жизнь не учит, — Клим лениво выдохнул целым облаком папиросного дыма. — До сих пор не сообразил, что с такой рожей, как у тебя, надо к любой реакции быть готовым?

Метелин нахмурился, подобрался и в то же время ощутил остервенелый азарт: ну раз уж опять, хорошо, что один на один.

Гныщевич учил его к боям, а Золотце ещё раньше — стрелять, а потому официальная сторона службы в Резервной Армии никакой особой трудности для Метелина не представляла. Наоборот, регулярно убеждаться в своём превосходстве было вполне даже лестно. Другой вопрос, что у службы имелась и неофициальная сторона.

Бои не бои, а против полудюжины человек в одиночку устоять — задача та ещё. Зато уж одному из той полудюжины Метелин с превеликим удовольствием кое-что объяснит.

— Ощерился-то, ощерился! — покачал головой Клим. — Вот кто тебя сейчас щериться подбивал? Прячь звериные замашки, а то обратно мнение о тебе поменяю.

— Плевал я на твоё поганое мнение.

— И зря. Объясняю на пальцах: ты б лучше в лоб Гришаню про петербержского взрывателя и спрашивал. Попутно растолковав, что ты оттуда родом, вестей из дома ждёшь. Знаешь, что он разглядел за твоей сказочкой «одному человеку жильё понадобилось»? Что ты его приятеля вместе с дядькой, который комнаты сдаёт, в кассахские дела впутаешь.

Метелин остолбенел.

А потом как-то исподволь, лихорадочно раздирая глотку, из него посыпался смех.

Кассахские дела? И вот поэтому надо было изворачиваться, метаться взглядом по углам и нести околесицу — и адрес-то позабылся, и приятеля так просто не сыскать?

Вздор, какой же всё-таки вздор!

— Опять! То шипишь, то хохочешь. Ты ведь граф, словами-то обучен изъясняться? Мог бы и поблагодарить — ты бы без меня ни единого слова из Гришани не вытащил, он пуганый.

— Такой же, как ты?

— Нет. Я на плато с детских лет любовался, у меня к кассахам свои вопросы, а он столичный — совсем другая история. Нарвался всего разок, но ему, как видишь, хватило.

— Ну и зачем же ты, такой налюбовавшийся, мне помог?

— Прямо здесь, в нужнике будем беседовать? Извиняй, что-то нет настроения, — Клим развернулся, взялся уже за дверь, но вдруг прибавил: — Пойдём наверх. У меня там койка уже оплачена, а при всех ни до чего мы не договоримся — им бы только галдеть и галдеть.

Такого предложения Метелин не ожидал, но остервенелый азарт всё никак не хотел затухать, и потому подумалось: да леший с ним, наверх так наверх. И, если уж начистоту, с Гныщевичем тоже посредством мордобоя познакомились — а теперь нет у Метелина человека ближе.

Впрочем, в перспективу особой близости с Климом всё равно не верилось — главное между ними противоречие Метелин успел уяснить задолго до этой встречи. Не мог он уважать того, кто выносит суждения по признакам совершенно случайным, содержания в себе не имеющим. То есть — смешно даже перечислять! — буквально по цвету волос и физиогномическим характеристикам.

До Резервной Армии Метелину один-единственный раз про национальность в глаза говорили, да и то — Хикеракли, который вечно без разбору мелет что только на ум взбредёт. В казарменных конюшнях молол, когда наказание за драку отбывали. Только разве ж это сравнится со всем прочим, что он в тот раз наговорил? Он ведь подтвердил дикие, мучительные, спать не дававшие подозрения Метелина об отце — и ох далеко не на цвете волос они основывались.

Потом и Скопцов вскользь упоминал: да, тот охранник, которого его сиятельство Александр Сверславович Метелин подвёл под высшую меру за бои, по всей видимости, был кассах, причём дезертировавший из Резервной Армии. В Петерберге жил уже по поддельным документам на росское имя — наверняка его сиятельство Александр Сверславович те документы и справил. Но вот уж что волновало тогда Метелина менее всего, так это национальность его настоящего отца. Кассах и кассах, представитель очередного малого народа, затерявшегося где-то на обширной росской территории, — и что дальше?

Как он теперь понимал, петербержские головы не болели по кассахам потому, что в Петерберге имелась своя головная боль и звалась она таврской общиной. Это в Столице тавры — экзотика и редкость, вовсе не рядовое явление, а Петерберг таврское присутствие чувствует остро. Закрытое сообщество, что там внутри творится — леший знает, но близость к Порту сразу настраивает на определённый лад. Такие соображения Метелину были совершенно прозрачны своей житейской логикой. Но в чём дело с кассахами, постигать пришлось через неприятнейшие эпизоды, прямо-таки на собственной шкуре.

В первую очередь смущало его то, что внешние кассахские черты такими уж приметными вроде не были. У тавров раскосые глаза, яркая кожа и обязательная тяжёлая комплекция — тавра невозможно не узнать, а кассахи сойдут и за росов, и за практически любых европейцев. С тем же успехом можно было бы делить жителей деревень близ Петерберга на росов и чухонцев — теоретически исполнимо, но измучаешься быстро. Нет, теперь-то Метелин кассахов отличать наловчился, но до Резервной Армии в этом умении надобности не возникало.

Во-вторых, кассахской общины — такой, как таврская в Петерберге — в Столице не имелось. И потому Метелин всё не мог взять в толк, что же понуждает изрядное количество новых его знакомцев вообще на кассахов внимание обращать. С таврами ясно: растят свои косы, носят свою одежду, невыносимо коверкают росскую речь, всячески подчёркивают различия, да ещё и принципиально не идут ни служить, ни работать вне общины (и как только Плеть в Академию отпустили?). Кассахи же просто иногда попадались — то тут, то там, и не задумывайся Метелин нарочно, он бы с лёгкостью их не замечал.

Не задумывайся — и не будь он всё ж таки кассахом по тем самым сугубо внешним признакам.

После первой стычки с полудюжиной беспричинных врагов Метелин предпочитал ни с кем из них лишних встреч не иметь. Вот в попытке очередной встречи избежать он и прошмыгнул как-то раз в дверь незнакомого кабака, столь удачно незапертую ранним утром. Над заказом размышлял слишком долго — вернее, не до заказа ему было вовсе, голова гудела от стыда: и зачем свернул с дороги? Зачем сам себя унизил игрой в прятки? Лучше уж ходить битым, чем отпрыгивать крысой в угол. И лучше уж вовсе лежать мертвецом, чем чувствовать, как растёт и крепнет ничтожный рефлекс отпрыгивать!

Метелин поначалу и не понял, отчего хозяин кабака держался с ним до странности приветливо, отчего без спросу поднёс хорошее вино и пряный сыр, и уж тем более — отчего не хотел брать денег. И вдруг за каким-то оброненным словом Метелину открылось, как выглядит вся эта сцена со стороны: хозяин был кассах, а Метелина — в шинели рядового, взмокшего, злого на себя и оттого несчастного — хозяин принял… А, собственно, за кого?

За не успевшего пока освоиться в Столице кассахского мальчика, которому грозили на этой почве неприятности? Так разве он ошибался?

Ошибался или нет, но Метелин почувствовал себя обманщиком: он ведь не бывал на проклятом кассахском плато, он вообще едва представлял тамошнюю жизнь, у него была совсем другая — петербержская, графская, несомненно росская.

Что значит: ворованная, случайная, не принадлежащая ему.

Вот тогда впервые и прокрался в голову вопрос, страшный в своей простоте: не признай его граф Александр Сверславович Метелин, через что пришлось бы ему пройти?

Конечно, он думал о том и прежде — много, в красках, примеряя на себя разные судьбы, подсмотренные по большей части в Академии. Но до Столицы национальная принадлежность в этих фантазиях не играла вовсе никакой роли, потому что принадлежности-то и не было. Леший дери, благодаря знакомству с Плетью Метелин разбирал даже некоторые слова по-таврски — мало, но хоть сколько-то! Кассахская же речь звучала для него не роднее индокитайской.

Тем утром в кабаке он убедился в этом сполна. По одному заходили какие-то люди, многословно здоровались с хозяином, заказы делали без единого взгляда в меню. Вскоре собрались за большим столом — всего человек двадцать, не меньше. Не нужно было быть восьми пядей во лбу, чтобы догадаться: собирались они по делу, и дело это носило характер самый конфиденциальный — хозяин аккуратно заворачивал всех случайных посетителей, а люди за столом хмурились и оглядывались. Метелин, конечно, думал ретироваться, чтобы своим присутствием никому не мешать, но хозяин, подметив, что трапезу он не закончил, замахал руками и велел не смущаться.

Метелин до того оторопел, что поначалу даже послушался. Посидел ещё на другом конце зала и не мигая посозерцал тарелку. Выходило, что у проклятущих внешних признаков — никогда Метелина не занимавших! — в самом деле наличествуют следствия. Когда ему впервые досталось от предвзятых к кассахам сослуживцев, он испытал не страх и не гнев даже, а возмущение ущербной логикой: какой бардак в голове надо иметь, чтобы призывать человека к ответу за цвет волос и остальную физиогномику? Однако же в случайном кабаке физиогномика послужила Метелину пропуском и валютой, а это с необходимостью означает, что в чём-то предвзятые сослуживцы всё-таки правы.

Зрелище сбора за большим столом довершило картину: торчащая занозой таврская община, несомненно, пугает петербержцев, но заноза эта — видимая, наделённая более чем чёткими очертаниями. А вот такая скрытая община — раннее утро, хмурая оглядка, кабак, куда во время застолья никого чужого не пускают, — в известном смысле гораздо тревожней. Здесь уже и неважно, о чём конкретно говорилось на непонятном певучем языке.

И Метелин сбежал, когда хозяин запропал на кухне. Потом мучился совестью — к нему со всей душой, будто он потерянный сирота (сирота и есть!), а он не выдержал, деньги подле тарелки бросил, хотя от платы его отговаривали, угощали искренне.

До чего же дрянное чувство.

И ещё дряннее спустя несколько дней подловить себя на мысли: люди за большим столом были в том числе и изрядно молодые, но все с соляными проседями в смоляных волосах. Видать, ещё один внешний признак — да, случайный, да, содержания в себе не имеющий, да, не заслуживающий хоть какого-то отношения. Не заслуживающий — а Метелин всё равно гадал, как скоро поседеет он сам. Через десять лет? Через пять?

И не случится ли так, что через пять лет он тоже найдёт повод сесть ранним утром за большой стол?

Потому что — сколь бы ни было в том ущербной логики — нечто в самых потаённых глубинах ведь отозвалось, пожелало ведь уцепиться за промелькнувший призрак общности! Глупо, жалко, просто. Когда всю жизнь тот, кто называется твоим отцом, смотрит мимо тебя, опровергая всякий смысл родства, нечто в самых потаённых глубинах терпеливо ждёт своего часа, чтобы всё-таки уцепиться.

Будь она неладна, эта потребность цепляться!

— Любишь ты свой Петерберг, а, граф Метелин? — сощурился Клим, подперев спиной дверь.

Внизу всё галдели и галдели, от галдежа они и поднимались в оплаченную Климом комнату, но Метелина так далеко уже отнесло шальной волной размышлений, что вопрос этот застал его врасплох.

— Какая тебе разница?

Клим досадливо выдохнул, поморщился, кивнул на графин с водкой.

— Тугодум ты. Ну или витаешь где-то. Ты приземлись ненадолго и пораскинь мозгами-то: нам всем Гришаня разболтал про какого-то петербержского взрывателя, которого он, правда, в глаза не видел. Может, брешет — сам, или Петрошка его, или дядька Петрошкин, жильё сдающий, или жилец, взрывателем представившийся. А если не брешет?

— Если не брешет, — пренебрёг предложением выпить Метелин, — взрывателя можно о нынешнем положении дел в Петерберге расспросить. Я бы этого, не стану отрицать, хотел. Но твоих мотиваций не понимаю. Как же полжизни под кассахским плато? Неужто неправда? — сколь мог едко усмехнулся он.

— Отчего же неправда? Правда. И рожа твоя мне по-прежнему противна, ты не подумай. Но не настолько, чтобы выгоду свою упустить, — кривым зеркалом отразил Клим усмешку. — А выгода здесь простая. Я про тебя спрашивал, разобрался уже, что тебе не до выгод — ты ведь не по своей воле на службу подался? А я по своей. Я ж до капитана дослужился, а теперь вот, — приподнял он плечо, — хожу разжалованный. За такую чушь… Хотя не уразумеешь ты, ты нашей офицерской грызни пока не видел. Каждый на местечко потеплее после службы метит, только так друг другу ноги отдавливают.

— Ах вот оно что. Репутацию поправить желаешь, а вместе с ней и чин? Даже с кассахом не погнушаешься в комнате запираться? — Метелин развеселился. — А говорил-то, говорил!

— Ты судьбу-то не испытывай, — подошёл Клим совсем близко, задышал в лицо.

Все удары, показанные когда-то Гныщевичем, разом заныли в мышцах. С такого-то расстояния, да если левой и потом сразу по коленям…

— Ты вспомни, как тебе Гришаня отвечал. Без меня можешь и не добраться до взрывателя, так что дурака не валяй, — Клим преспокойно развернулся и взялся за водочный графин.

— Как ты выслуживаться-то собрался? — всё ещё напружиненный, выдавил из себя Метелин.

— А это от того зависит, что взрыватель скажет. За вести из Петерберга можно многое получить, тут главное верно выбрать, кому рапортовать. Но оно ясно станет, только когда поговорим. А ты мне пригодишься как человек из Петерберга — негоже ведь об откровенном вранье рапортовать. Ты всего ничего как оттуда, враньё от правды отличить сможешь.

— До определённого приближения.

— Мне хватит. Я Петерберга не знаю вовсе — даже если этот взрыватель из головы выдумает улицу, на которой взорванный дом стоял, я не пойму. А ты поймёшь. И уж всяко лучше меня разберёшь, что могло быть, а чего не могло быть в твоём городе, откуда эта «революция» взялась, какие силы в ней бы стали мараться, а какие — никогда. Ты ж если граф, должен бы побольше в этом соображать.

— Допустим. Только откуда бы такое доверие моей оценке? Я ведь и обмануть тебя могу.

— Не можешь, — глянул через плечо Клим. — У тебя ж все твои мысли обычно прямо на лбу отпечатаны, вот я — спокойствия ради — за лбом следить и буду.

За дверь Метелин вылетел пулей всегда точного золотцевского револьвера, но в спину ему донеслось: «Всё равно ж ещё до утра ко мне вернешься, мог бы и не бегать лишний раз!»

Без драки слова оседали в нём гадкой мутью, но пришлось стерпеть — драка в этом кабаке, столь близком к «квартирам», тайной не останется. Слишком легко из-за наказания за драку лишиться свободы распоряжаться собой в ближайшие дни.

А свобода эта нужна — чем дольше Клим говорил, тем яснее становилось Метелину, что упущенного свидания с взрывателем он себе не простит.

Если это действительно человек, бежавший из Петерберга, Метелину он нужен. Невозможно ведь заниматься бесконечной чепухой в Резервной Армии, пока в Петерберге взрывают дома. Закроешь глаза, представишь хоть на мгновение такой немыслимый поворот — и уже никогда не найдёшься с ответом, что ты вообще делаешь в Столице, когда твой город перевернулся с ног на голову.

День за днём Метелин твердил себе, что ему не принадлежит ни собственное имя, ни титул, ни обеспеченные именем и титулом блага. Вот только город, в котором прожита почти вся эта бестолковая, ворованная и случайная жизнь, у себя не отнимешь. Он, наверно, и есть то единственное, что было с Метелиным на самом деле.

То, за что не стыдно цепляться, если уж предусмотрена в человеческом устройстве эта потребность.

Внизу же успело прибавиться ещё шинелей — но с офицерскими погонами. Новые ночные посетители сгрудились вокруг орхидеи, так изумившей при входе и Метелина.

— Мамаша, да вы, как я погляжу, придерживаетесь самых радикальных взглядов! — приставал к старухе-хозяйке чрезмерно, буквально до тошноты надушенный поручик. Кошмарный шлейф его духов даже привёл Метелина в чувства.

— Сгиньте, окаянные! Битый час выручку не могу сосчитать, больно много вас сегодня, идёте и идёте.

— Ах, мамаша, скоро вы от нас отдохнёте, скоро вы поплачете о нас! — раскривлялся молодой совсем капитан. — Мы, мамаша, отправляемся на войну.

Старуха-хозяйка замахала полотенцем, всё пытаясь обойти офицерскую толпу.

— Не верите, мамаша? А будете, непременно будете корить себя, что не наполнили нам прощальных стопок, когда утром объявят о мобилизации!

— Вы так не шутите, ваше благородие! — откликнулся из-за стола рядовых усатый здоровяк.

— Так разве же мы шутим? — до тошноты надушенный поручик лихо перемахнул к орхидее и воздел её над головой совершенно театральным жестом. — Мы с балета, но в этом городе никак нельзя посмотреть достойный балет, не посмотрев заодно на Патриаршие палаты и Штаб. Знали бы вы, какой балет сейчас творится там!

Метелин с тревожным каким-то предчувствием ещё раз оглядел раскрасневшихся от шутовства и мороза офицеров.

— По площади между Штабом и палатами шныряют посыльные, но нам повезло, — белозубо улыбнулся капитан, — мы имели честь лицезреть самого генерала Грудова! И он, представьте себе, шёл через площадь на поклон к Четвёртому Патриархату, едва не срываясь на бег. Староват, староват генерал для таких забав — поскользнулся, бедняга, от спешки и перед самой лестницей сверзился прямиком на личное авто графа Тепловодищева!

Очень хотелось тряхнуть хорошенечко за грудки это офицерское дурачьё и переспросить, непременно переспросить, в самом ли деле они видели личное авто графа Тепловодищева.

Примерещившуюся этой ночью «Метель».

— Так что будьте любезны, похмеляйтесь скорее! — карикатурно приказным тоном гаркнул надушенный поручик. — К подъёму все должны быть по месту квартирования. Штаб желает скомандовать нам пройтись строевым шагом по орхидеям. Скоро — быть может, уже в понедельник — Резервная Армия выдвигается на Петерберг!