Первым делом его обыскали.

Грубо, бесцеремонно, а всё равно будто бы в оторопи — разглядывали, глазам не веря, красные знаки различия на зелёной шинели. Метелин разглядывал в ответ: синим по зелёному его не удивишь, сам мчался, коня понукая, но с каких пор они без погон?

— Не подчиняемся мы больше Четвёртому Патриархату, — угадал незаданный вопрос один из солдат, — не его мы армия, а петербержская. Это Твирин правильно сделал, давно пора было.

О Твирине — не то рядовом, не то и вовсе гражданском, стоящем теперь будто бы выше генералов, — за последние дни Метелин слышал бессчётное количество раз. Резервная Армия — медленно, сороконожкой по снегу — шла на Петерберг, а по ней самой — мимо орудий, мимо палаток, мимо обозов — ходили слухи.

И с теми слухами, что прежде, ещё в Столице, тревожили Метелина своим неправдоподобием, их было не сравнить.

Командование разослало по «квартирам» неправдоподобный приказ: выдвигаться на Петерберг. Штабные чины деревянными голосами зачитывали неправдоподобное сообщение: петербержский Городской совет расстрелян, петербержский наместник расстрелян тоже, расстреляны все, кто только можно, граф Тепловодищев отправился вместе с несколькими другими членами Четвёртого Патриархата на переговоры — расстреляли и его. Расстреляли, отрезали голову и на собственном его авто подвезли к Патриаршим палатам.

Какие могут быть претензии к правдоподобию слухов, когда официально объявленные факты таковы?

— Я граф Александр Александрович Метелин, — голос, конечно, дрогнул. — У вас в руках мой документ, можете убедиться ещё раз. С октября по февраль находился за пределами Петерберга ввиду поступления на службу в Резервную армию. Я вернулся в свой город и хочу как можно скорее переговорить с тем, кто уполномочен пропускать лиц, имеющих жилую и производственную собственность внутри кольца.

Собственность, перешедшую в единоличное владение в связи с кончиной графа Александра Сверславовича Метелина.

На первом привале — медленная, неприспособленная к снегу сороконожка орудий, палаток и обозов! — подбежал взъерошенный Гришаня. По своему обыкновению ни лешего не умел объяснить, но позвал к какому-то офицерскому костру, где тайком читали раздобытый у штабных список петербержских покойников. Метелина там никто не ждал, не знал и видеть не желал, но Гришаня дёрнул за рукав поручика с самым незаносчивым взглядом, возбуждённо шепнул: «Это Метелин из Петерберга, он граф».

Незаносчивый взгляд поручика вильнул и спрятался в мешанине следов на снегу:

«Соболезную, граф Метелин».

Список подержать ему дали.

Хэр Штерц — барон Копчевиг с сыном — хэр Ройш (без сына?) — граф Идьев — граф Верин с сыном — барон Славецкий с супругой — барон Мелесов с супругой, сыновьями и дочерью — граф Плинский — граф Усов — граф Бердич — граф Тыльев — граф Карягин — барон Грудиков —

Граф Метелин.

После этой строчки буквы перестали собираться в имена.

«Список неполный, приблизительный, — протянул щегольскую, совсем не армейскую фляжку кто-то смутно знакомый. — Здесь только знать, а расстреливали и корабельных капитанов, и офицерский состав Охраны Петерберга, и просто состоятельных людей…»

«Они перешли все мыслимые границы!»

«Потеряли совесть, честь, человеческий облик!»

«Они поплатятся за содеянное!»

«Мы должны вернуть Петерберг!»

Метелину нечего было с чувством выкрикнуть подле офицерского костра. Он, в конце концов, рядовой, а рядовые кипят негодованием в несколько иных выражениях.

«Вернуть Петерберг», выдумали тоже.

— Я вернулся в свой город, — повторил Метелин для высокого и угрюмого человека, которого обескураженные постовые привели пролистать предъявленный документ. Без погон ориентироваться было сложнее, но, успев мельком увидеть шевроны, Метелин предположил в нём капитана.

— Где же твоя увольнительная бумага, рядовой Метелин? — пробормотал под нос высокий и угрюмый человек.

— Там же, где ваши погоны, — с вызовом ответил он, силясь не вспыхнуть.

«Чего уставился? — с неожиданной злобой рявкнул то ли Тощак, то ли Тощакин, когда Метелин столкнулся с ним вьюжной ночью у подводы. — Иди куда шёл, ты ничего не видел, мы с тобой из разных частей, никто с тебя не спросит. И не отговаривай меня, слышишь, не отговаривай!»

То ли у Тощака, то ли у Тощакина за спиной болтался увесистый мешок, потолстевший наверняка благодаря подводе.

«И в мыслях не было отговаривать, — пожал плечами Метелин. — Какое мне дело».

То ли Тощак, то ли Тощакин ещё пуще озлобился. Будто хотел, если по правде-то, чтобы его отговаривали, и оттого сам собой тяготился.

«Коли не теперь, то уже и не выйдет — завтра на их землю ступим, там караул будут тройной выставлять. А так мы с мужиками обратно до Тьвери скоренько доберёмся, по этой вьюге и не вынюхают, в какую сторону мы сиганули. А уж в Тьвери и шинели можно оставить, тулупы прикупить — гуляй, рванина!»

«Про Тьверь я не слышал», — Метелин улыбнулся замёрзшими губами, и то ли Тощак, то ли Тощакин полез вдруг к нему с объятьями.

«Ну не хочется, до чего не хочется подыхать! А ведь подохнем мы под этим Петербергом, как пить дать подохнем — они же там все рехнувшись, коли такое творят. Коли такое творят, то и нас не пожалеют — правильно я сказал, Метелин?»

«У командования на сей счёт другие соображения».

Что согласия у командования нет, лучше промолчать — вот уж знание, спокойствия никак не прибавляющее.

«Соображения! Драл бы их леший без передышки с такими соображениями! Разве это дело — своих же стрелять? Не тавров на Равнине, своих! Или не стрелять, а того хуже… Я ещё как услышал, к чему мы готовимся, как представил… Нет, к шельмам, не могу я так. Ну не могу. Сяду на лошадочку — вот и вся служба. После службы-то, надеялся, большим человеком стану, а выходит, дезертиром, потом ещё сколько по деревням глухим без документов мыкаться… А всё равно оно лучше».

«Откуда у тебя лошадочка?» — не слыша собственного голоса, спросил Метелин.

«Так я ж не один, я с мужиками, — качнул увесистым мешком то ли Тощак, то ли Тощакин. — Конюх тоже нашёлся, тоже того… дезертиром готовый жить».

«Конюх? Будь другом, отведи меня к твоему конюху», — сорвалось с языка быстрее, чем Метелин успел хорошенько поразмыслить.

Ночь ведь, вьюжит, затеряться в самом деле легко, то ли у Тощака, то ли у Тощакина план отхода должен быть готов, раз даже конюх с ним, а если выйти из лагеря, караулу не попавшись, все вопросы снимутся сами. И о том, в чём у командования согласия нет, и о том, как поступать, если б было.

Не обратно же до Тьвери поворачивать. Места пока не родные, но до родных — рукой подать, а там уж…

Правда, впопыхах пришлось расплатиться с конюхом оружием, так что прибыл Метелин с пустыми руками.

— Правда, выходит, граф Метелин? — вчитывался и вчитывался в документ высокий и угрюмый человек. — Ну дела… Тебя… то есть вас, — осёкся он, — надо бы привести к Комитету. А лучше, конечно, персонально к Твирину, но до того придётся в камере обождать — у Комитета сейчас с Комитетом Революционным совещание. Не знаю, сколько продлится, только начали.

— Благодарю, — поспешно кивнул Метелин и отвернулся. — Разумеется, я готов ждать столько, сколько потребуется.

Чтобы только привели персонально к Твирину.

К тому самому Твирину, который отдавал приказы о расстрелах. Ни с кем, пожалуй, в жизни Метелин так страстно не желал повидаться, как с человеком, возомнившим себя хозяином чужих судеб.

Хэр Штерц — барон Копчевиг с сыном — хэр Ройш (без сына?) — граф Идьев — граф Верин с сыном — барон Славецкий с супругой — барон Мелесов с супругой, сыновьями и дочерью — граф Плинский — граф Усов — граф Бердич — граф Тыльев — граф Карягин — барон Грудиков —

«И корабельных капитанов, и офицерский состав Охраны Петерберга, и просто состоятельных людей…»

И того, кого Метелин всем своим существом презирал, ненавидел, кому хотел отомстить, себя со скандалом уничтожив…

Но себя же, себя!

Длинный проход по казарменным коридорам переворошил душу, напомнив об обстоятельствах отъезда из Петерберга. Каблуки Гныщевича стучат куда громче солдатских сапог, даже тех четырёх сразу пар, что сопровождали его сейчас до камеры.

Метелин ведь думал повернуть сначала всё-таки на завод, взглянуть, спросить кого-нибудь из рабочих, из инженеров — если они по-прежнему там. А если не там, так убедиться сразу, не гадать больше, не строить теорий. Дёрнуть на себя дверь в кабинет управляющего — и, быть может, даже…

Но завод на Межевке, а путь со Столицы — пусть и не Конной дорогой, пусть лесами — совсем по другую сторону. И какие-то патрульные заметили его по красным знакам различия на зелёной шинели, окрикнули, наставили ружья. Сопротивляться было бы неумно.

Высокий и хмурый человек, шагавший перед Метелиным, вдруг выпрямился. Честь не отдал, но без сомнения разглядел впереди какую-то начальственную фигуру — эту осанку после первого же месяца службы выучиваешь назубок.

Метелин сделал шаг в сторону и обомлел.

Предполагаемая начальственная фигура была мала ростом и при том широка в плечах, кудрява головой и небрита лицом. И очень узнаваемой, хоть и не вприпрыжку, походкой двигалась навстречу.

Предполагаемой начальственной фигурой на деле оказался Хикеракли.

Заморгал, головой кудрявой потряс, перерезал лоб морщиной — Метелин ожидал, что и заголосит истошно в обычной своей манере, но Хикеракли только расплылся в улыбке и без особенного шутовства спросил:

— Ваше сиятельство? Какими судьбами?.. — а следом и вовсе шикнул на высокого и угрюмого человека: — А ты чего встал, аль не вишь, граф перед тобой? За тобой. Ну-ка давай мне его сюда, а сам брысь!

Тот будто бы даже замялся.

— Никак не могу отпустить арестанта, принадлежащего к армии противника, без указаний Временного Расстрельного…

— Да ты, брат, совсем не силён в конъ-юнк-ту-ре. Твирин мне не откажет! Или, думаешь, откажет? А? — Хикеракли, так ответа и не дождавшись, вздохнул с подлинно начальственной усталостью, которую отчего-то не получалось заподозрить в деланности. — То-то. И это… пукалку человеку отдай, не марай военную честь.

— Оружие при арестанте не обнаружено.

— Ну так организуйте! — раздражённо отмахнулся Хикеракли. — Раз без оружия приехал — значит, к вам уважение проявил, вот и вы теперь проявите-с. В такое уж время живём, когда в шинели да без револьвера ходить — дело гиблое. Верно я говорю, ваше сиятельство? Верно.

— Не могу знать, — нарочно подхватив тон высокого и угрюмого человека, отрапортовал Метелин. — Час назад прибыл по вашему… тьфу, без вашего указания в Петерберг, не успел оценить обстановку, виноват!

Кто-то же должен хохмить, если Хикеракли вдруг бросил?

И что-то же нужно предпринять, если уму не управиться с открывшимся фактом: высокому и угрюмому человеку Хикеракли, выходит, не предполагаемая, а совершенно действительная начальственная фигура.

— Это хорошо, Саша, что ты приехал, это очень хорошо. — Хикеракли проводил глазами одного из солдат, отправленного, по всей видимости, за оружием; какое безумие. — А то нынче налево пойдёшь — Комитет, направо сунешься — совещание исторической важности… Эдак даже я сразу не сочиню, куда улизнуть. И, главное, совсем негде человеку развернуться, душу свою потешить. А тут гляжу: Саша! И сразу тепло-приятно, так сказать, в груди. Ну что, заложим по стаканчику? А то и по два!

Безумие, как есть безумие.

— Я всё ж таки арестант. Принадлежащий, как было сказано, к армии противника — меня пред ясны очи этого вашего Твирина вытолкать намеревались. Невежливо как-то сбегать.

Невежливо — и бестолково. Очень уж удачно складывалось, что его, петербержского графа Метелина и в то же время рядового Резервной Армии, лично к Твирину перенаправили.

В точности, как и предполагал генерал-лейтенант Вретицкий.

— Да ну зачем тебе этот Твирин, чего ты там не видал! Или ты не видал?.. Удрал зачем-то в армию, эту, противника… Да ты не боись, я тоже в камеру посадить умею. Успеется.

Отосланный солдат обернулся быстро, протянул высокому и угрюмому человеку рукоятью вперёд револьвер:

— Портовая конфискация, с последнего изъятия. В получении расписался, но вы там у них тоже объяснитесь — прежде, чем господин Мальвин с совещания прибудет.

Высокий и угрюмый человек кивнул, револьвер взял и протянул уже Хикеракли.

Господин Мальвин? Послышалось — или в самом деле?

— Кому тычешь? Не тому тычешь! — снова вдохнул Хикеракли.

— Постой, ты это всерьёз? В Петерберге нынче разрешено оружие? Зачем бы? — уставился на револьвер Метелин, изо всех сил заглушая внутреннее ликование.

Сколько ломал голову, обнаружится ли в спальне собственный подарочный экземпляр, добытый всеми правдами и неправдами у господина Солосье в шестнадцать лет! А тут новый подарок прямо в руки вкладывают.

Хикеракли одарил Метелина взглядом долгим и внимательным, но вместе с тем чуть отстранённым.

— Затем, Саша, что можно. Из бывших слуг получаются самые суровые господа, — выдав сию глубокомысленную сентенцию, он мигом смахнул серьёзность и совсем привычно, переучивай не переучивай, а всё равно панибратски хлопнул Метелина по плечу: — Ну что, в «Пёсий двор»?

— Расписку, господин Хикеракли, — ответил за него высокий и угрюмый человек. — И за револьвер заряженный, и за арестанта. Вы пропадёте, а нам перед Комитетом отвечать — у нас канцелярия теперь строгая.

Хикеракли на него похмыкал, но опять обошёлся почти без шутовства, смиренно проделал дюжину шагов до какой-то двери, а выбравшись, махнул Метелину и тем избавил наконец от конвоя.

Постовые на внутренней стороне кольца их тем более не задерживали, один только спросил про совещание — закончилось ли? Хикеракли отшутился в том духе, что совещания по природе своей бесконечны, а потому всякому, кто к ним приговорён, следует совершать над собой усилие и заканчивать с ними индивидуально.

И казармы очутились за спиной.

— Честно признаюсь: голова у меня пока что кругом, — сообщил Метелин. — Что ты ого-го какой начальник, я догадался. Как оно вышло — ещё нет, но это, подозреваю, история не из тех, какие по трезвости слушают. Ты мне одно скажи: ты вправе вот так лихо арестантов под расписки забирать?

Хикеракли даже задумался. Попинал выщербленные ледышки на дороге, поперебирал мелочёвку в карманах.

— А шут меня знает, что я вправе! — выдал он в конце концов. — Я тебе так скажу, Саш: ежели по духу, по революционному-то, то господин Мальвин и более даже человеческие господа мне спасибо, конечно, не скажут. Ну как ты шпиён? Или того пуще: ну как ты про планы Резервной-то Армии знаешь? По красным лычкам оно ежели судить, знать должен. Да-а… — всё-таки вытащил мелочёвку на ладони, воззрился недоумённо. — А значит, надо бы тебя допросить. Но тут ведь и другая сторона имеется! Кому допрашивать, как не мне? — от души над собственным остроумием посмеявшись, Хикеракли ссыпал с ладони всяческую дрянь в ближайший сугроб. — Да не куксись, шучу я. Я тебя чего так с казарм-то уволок? Иду себе тихонько, никого не трогаю, а тут — бац! — граф Метелин! И сразу мне, понимаешь, видение было. Понял я, что из всех моих знакомцев, вот кого ни ткни, ты один, Саша, знаешь, как пить надо. И не смейся! Это большая наука, так сказать, душевная. А мне давно уж надо по этой науке провести семинар. Так что подождут господа мальвины, ничего, они крепкие.

Про господ мальвиных Метелин и теперь уточнял не стал — убоялся не выдержать такой лавины впечатлений.

Он ведь вернулся в свой город.

Вернулся, а тут Хикеракли капитанам, пусть и без погон, указания раздаёт. Арестанта ему подайте, а самому арестанту револьвер. Так уж и быть, под расписку.

Необходимость в семинаре по большой и душевной науке возлияний Метелин ощущал всем своим существом.

Потому, наверно, и согласился выйти из казарм, хоть пребывание там куда лучше отвечало первоначальным его намерениям. Намерения намерениями, но от общества Хикеракли в такую минуту не откажешься. Был, конечно, в Петерберге человек, на общество которого Метелин бы что угодно променял, но это одно дело, а Хикеракли — совсем другое. С Гныщевичем при всём желании не выпьешь, да и спокойствие не сохранишь — нервы вмиг разъедутся на льду, после столь долгого-то ожидания. Хикеракли же и расспросить можно с толком, он всегда о всяком происшествии первым узнавал, а нынче, в роли начальника, тем более владеть информацией обязан.

И расспросить, и выпить, и нервы в порядок привести.

А может, и посоветоваться.

Шли они от Южной части прямо вдоль железнодорожных путей, на которых попадались то колёса, то целые остовы вагонов. Когда его вели в казармы, Метелин собственными глазами видел добротно заколоченный въезд, но поверить, что поезда в городе действительно заперли и разобрали, было трудно. И уж тем более трудно поверить, что по левую руку — вокруг складских коробок и корпусов выстроенных в самом городе предприятий, — в условиях изоляции по-прежнему кипела работа. Как они без поставок из-за кольца? Или поставки всё же организованы, но по незнакомым правилам?

Вот какие сведения точно пригодились бы командованию.

На первом привале взъерошенный Гришаня повёл Метелина к офицерскому костру, чтобы там ему показали список петербержских покойников. На втором же привале Метелина официально вызвали к командованию его собственной части.

Не слишком много петербержцев служит в Резервной Армии.

Увидев высоких чинов, склонившихся над картами, Метелин почувствовал, как озноб пробирается с кончиков пальцев прямиком в какие-то прежде ничем о себе не заявлявшие глубины. Чтобы освободить город, город нужно знать.

Чтобы освободить город, город нужно либо взять с разбегу, либо задушить.

Чтобы освободить город, городу нужно навредить.

Карты были десятилетней почти что давности, и кто-то из петербержцев Резервной Армии уже подрисовал на них новый изгиб казарменного кольца у Пассажирского порта, новые границы Шолоховской рощи (неужто десять лет назад она упиралась прямо в запасное депо?), новое ответвление Большого Скопнического возле таврских владений. Перебарывал ли этот кто-то озноб на кончиках пальцев или водил карандашом уверенно, ничуть не смущаясь цели, к которой он командование приближал?

Сейчас, когда Метелин с Хикеракли шли мимо всех этих оживших в камне картографических обозначений, пальцы едва не скрутило судорогой.

В ту же ночь его вызвали и второй раз — заснуть после переучёта поселений на Межевке близ завода он даже не пытался, и оттого извращённо порадовался приказу явиться теперь уже к объединённому командованию Резервной Армии.

Безупречные осанкой генералы смотрели на него, не скрывая сомнений.

Конечно, вперёд надо снарядить лазутчиков — и по деревням, и в сам Петерберг. Конечно, шансы попасть за кольцо есть только у тех, кто до службы в Петерберге жил. Конечно, выбор небогат, но кандидаты всё же наличествуют. Конечно, каждую кандидатуру надо рассмотреть.

Конечно, кандидатура Метелина неоднозначна.

Он граф, он крупный собственник — мятежникам есть о чём с ним говорить. В том случае, если разговаривать они готовы — отца Метелина ведь расстреляли. С другой стороны, он граф, а значит, в тесном Петерберге всякой собаке известно, что отлучался он не куда-нибудь, а именно на службу в Резервную Армию — и это доверия к его словам не прибавит. Дурная же ирония тут в том, что и сама Резервная Армия покамест не имеет оснований ему доверять: он служил всего несколько месяцев, срок несерьёзный, да ещё и в чине рядового, поскольку нарушитель Пакта о неагрессии. Нарушитель Пакта, выбравший службу не из желания служить, а альтернативой наказанию.

«В Петерберге расстреляли его отца», — настаивал генерал-лейтенант Вретицкий, седой человек с умным лицом.

«А потому велика вероятность, что Петерберг расстреляет и его», — возражал генерал Ослувьев, самый, наверно, древний старик из всех штабных чинов.

«Дайте же мальчику хоть одну попытку!»

«А больше одной ему так и так не предложат, — усмехался генерал Грудов, самолично бегавший через площадь до Патриарших палат той ночью, когда в Столицу въехала «Метель» графа Тепловодищева. — Если пойдёт под собственным именем, разбираться с ним будет сразу этот их комитет по расстрелам. Толку-то от такого лазутчика».

«Думаете, человек, чьего отца расстреляли, не ляжет сам костьми, чтобы принести толк?»

«Ну не зубами же он комитету за отца глотки перегрызёт!»

«Всему комитету — вряд ли, — взглянул в глаза Метелину генерал-лейтенант Вретицкий. — А на какую-нибудь одну глотку можно и покуситься, чем леший не шутит».

«Вы мне это прекратите! — генерал Ослувьев стукнул костяной трубкой по столу. — Это разве «лазутчик» называется? Это чистейшей воды терроризм! Мы так не воевали и воевать не станем».

«Мы вообще не воевали, — огрызнулся генерал-лейтенант Вретицкий, — мы не Оборонительная Армия. Но как человек, получивший полковника как раз в Оборонительной, я уверен: мы ещё можем организовать всё правильно. У нас совершеннейшая катастрофа с личным составом в каждом втором батальоне, я вам клянусь, самую малость вперёд пройдём — они сбегать начнут. Но и вопреки тому реально вернуть Петерберг. Если изначально сделать ставку на…»

«Замолчите и подумайте хорошенько, что вы несёте! — оборвал его генерал Ослувьев. — Четвёртый Патриархат пока не получил ответа от Союзного правительства, мы не знаем, где кончаются наши полномочия и какое спасибо нам скажут, когда мы освободим Петерберг. Это политика, а вам бы только ваши у тавров подсмотренные манёвры протащить! — он перевёл дух и обратился к Метелину: — Можете идти, мальчик. Мы будем голосовать по вашей кандидатуре после того, как собеседуем оставшихся. Забудьте наши разговоры, мы тут все несколько на взводе — не каждый день города берёшь. Идите-идите, вам до подъёма два часа осталось».

Слушать, как посторонние люди обсуждают твои чувства к расстрелянному отцу и возможные практические из этих чувств следствия, было невыносимо. Надо было прямо там и брякнуть: «Ваше превосходительство — и ваше высокопревосходительство тоже, — а расстрелянный-то граф Метелин мне не отец, я сын кассаха, говорят, жившего по поддельным документам и дезертировавшего из вашей же Резервной Армии. Не знаю, почему да как, но уже настораживает, не правда ли?»

Сын дезертира. Смешно.

— А вот и собачие подворье, — ухватился Хикеракли за такую знакомую, такую родную, что помнишь каждую щербинку, дверь.

До Академии два шага, а перед Академией толпятся студенты. Будто и нет никаких расстрелов, комитетов, армий противника.

И, наверно, всё теперь совсем иначе, но если не останавливаться, если только скользнуть взглядом и тут же скрыться в приветливой полутьме «Пёсьего двора», можно на мгновение даже решить, что все жизненные перемены с поры спешного отъезда из Петерберга — сон, блажь, порождение затуманенного неясными тревогами ума.

Метелин отчего-то мнил, что в «Пёсьем дворе» они непременно столкнутся с кем-нибудь ещё из своих. Из тех, кому не получится отказать во внимании, с кем придётся переброситься хоть парой слов — хотя какая может быть пара слов, когда тут успело произойти леший знает сколько всего! Но он ошибся: никого, кто с лёгкостью позвал бы его за свой стол, здесь не было. Хикеракли-то кивнул и в тот, и этот угол, но не о множественных приятельствах Хикеракли Метелин думал.

Думал?

Ждал. Разумеется, ждал.

Место они нашли себе сразу — то ли почудилось, то ли и правда народу в «Пёсьем дворе» маловато для такого часа. Всегда строгий хозяин с неожиданной улыбкой подошёл за заказом сам, на Хикеракли глянул без заискивания, однако же трактовать его жест можно было единственным образом: проявляет уважение к большому начальнику.

С ума сойти.

— А ты похорошел, — деловито избавляясь от тулупа, заявил Хикеракли, — космы обрезал, на людей клыками вперёд не бросаешься… оно и верно. И что, как тебе нынче Петерберг?

— Знаешь, а я не понял. Про ваши дела каждый небылицы сочиняет, и я уже себе нафантазировал… — Метелин даже смутился. — Всякого нафантазировал. Можно расписывать, как у вас — согласно небылицам — людей прямо на столбах вешают и чайкам скармливают, но давай я лучше ограничусь метафорой. Будем считать, я представлял, как пропустят меня через казармы — а Петерберга нет. Вовсе нет. Снежная пустыня или море сразу у поста плещется. Или попросту туман — туман, туман, туман, и ни лешего не нащупаешь, — он торопливо потянулся за папиросами, чтобы спичечным огнём разогнать хмарь. — А выходит, что нащупать можно. И даже глазами посмотреть, удостовериться: всё вроде бы по-прежнему. То есть наверняка не по-прежнему, но по сравнению с туманом — вполне.

— Туман, брат, это бы хорошо, а то больно всё у нас ясно видно, — задумчиво и чуть невпопад отозвался Хикеракли. — И что же, скажи на милость, сделала из тебя служба человека?

— Да разве ж это служба? С конца октября всего, там почти никто за такой срок и солдатом считать не станет, не то что человеком.

— Так ведь важен-то не кто-то, а ты сам! Ну, скажи мне, кто передо мной: самостоятельный кассашеский юнец или следствие жизненных решений графа Александра Сверславовича Метелина? Говори!

— Жестоко, — присвистнул Метелин, но на удивление не отыскал в себе порыва немедля бить морду, или чего там обыкновенно в таких ситуациях хотелось. — Жестоко и крайне своевременно. Потому что, как ни верти, и то, и другое. По отдельным ингредиентам это блюдо не подают.

— Это хорошо, что ты освоил душевные задачки из двух слагаемых. Что не врёшь про свободу, так сказать, мысли, тоже хорошо. Эдак, глядишь, хоть ты не скатишься к лешему.

— Уже скатился. На радостях от успешного сложения бессовестно дезертировал.

— Что и заметно, чай не вошла пока Резервная Армия торжественным маршем в Петерберг. — Хикеракли самым житейским тоном крякнул, никакой другой эмоции не продемонстрировав. — А что, в самом деле идёт?

Метелин помолчал, но потому лишь, что подоспел хозяин с водкой и вечными хикераклиевскими соленьями, от поглощения коих в таких количествах у всякого нормального человека давно бы приключился острый живот.

Хозяин на непетербержскую шинель, конечно, глазел, но и Метелина тоже в лицо вспомнил — поприветствовал будто бы и впрямь искренне. Когда же он удалился, а Хикеракли набросился на соленья, ничего не оставалось, кроме как в лоб заявить:

— Через три дня должна быть здесь.

Грибом своим Хикеракли не подавился — экое было бы расточительство! — но на секунду отвлёкся всё же от блаженства, жевать перестал и посмотрел пристально.

— Ишь как. Ты, ежели не надумаешь через три дня спешно нас покинуть и к стану противника вернуться, шинельку-то припрячь, а то сам понимаешь… Хе. Прям уж и идёт? Мы вроде ребята автономные, нешто штурмовать нас будут? Эдак получается, что идеологически, так сказать, победила революция, коли сам Четвёртый Патриархат на Пакт плюнул.

— Штурмовать или не штурмовать, плюнул или не плюнул — вопрос тонкий, — усмехнулся Метелин. — Командование всем объединённым составом день и ночь совещается, поскольку тут патриаршее возмущение, там потенциальная нота европейского протеста, а сбоку так и вовсе тривиальная солдатская неготовность. Я ведь дезертировал стихийно — знакомца повстречал, у него там ещё с десяток было таких же красавцев, навострившихся обратно в Тьверь. В общем, давай-ка уже выпьем, а то что ты всё закуску уминаешь, совесть имей!

Яснее ясного сознавал Метелин: если Хикеракли — «большой начальник», как по казармам показалось, то сейчас деяние страшнее даже дезертирства свершится.

Только наплевать. За казармами не простиралась снежная пустыня, не плескалось море, не стоял пеленой туман, а значит — Петерберг никуда не исчез, вот он, здесь, за этим столом и особенно за этими окнами. Разбегается по Людскому кривобокими переулочками, выкатывается, запыхавшись, на Большой Скопнический и прогулочным уже — где степенным-аристократическим, а где хромым-нищенским — шагом движется себе к кольцу.

Если и осталось у Метелина в жизни что-то несомненное, то уж всяко не устав Резервной Армии. Куда ему с Петербергом тягаться.

— За отечество, — буднично, безо всякой патетики кивнул Хикеракли и подставил стопку для прикосновения. — Я, знаешь, не верил, что Резервная Армия в самом деле пойдёт, все говорили, а я не верил. А как тебя увидел — поверил. Потому как ежели б ты из самой Столицы примчался зачем-то, то был бы в том ненужный надрыв, ну а ежели с полпути — так это сам леший велит. Не обидно столичных-то выдавать? А хотя… — махнул он рукой, — я вон тоже на совещание шёл, да и ну их всех псу под хвост. Верно говорю? Верно говорю. — И они опрокинули-таки по первой. — А вот теперь, когда знаю, задним, как говорится, числом кажется: ну да, всё так, не могла Резервная Армия не выступить. Смешная штука — мысль человеческая! И как им не выступить, после графа-то Тепловодищева?..

— За одну ночь решение приняли, — подтвердил Метелин. — Всего за одну ночь, где такое в наших краях видано? Точнее, как: наутро Резервную Армию вдруг официально проинформировали о петербержских зверствах, сам приказ о мобилизации позже отдали… Но буквально все уже знали, что отдадут, что задержка эта — на сборы, проработку плана наступления и всякий там хозяйственный пересчёт пригодного добра по закромам. И кто б прежде догадался, что способ столичную оранжерею вдруг оживить — это отрезанная голова члена Четвёртого Патриархата на его собственном авто? Н-да.

— Н-да. Но, Саш, профанов можно и простить: не каждому в голову придёт… голова… Н-да. Это ведь только кажется зверством и, как бишь, эк-заль-та-ци-ей. А на деле расчёт верный, как по часам — не такой и дурной, ежели ваши за ночь решились. Графа-то Тепловодищева пальнули случайно, надо было как-то объясниться, вот Революционный Комитет и подумал: а чой нам объясняться? Пусть Столица сама себе объясняет. Ежели не стерпит, то я ж не шутил про революционную идеологическую победу! Ты, как и я, йихинский, ты знаешь: в исторических трудах запишут, что Четвёртый Патриархат сам войну развязал, на нём и вина. Ну а коли стерпит… — тоскливо вперился Хикеракли в водочный графин. — Тогда, выходит, совсем уж всё можно. Давай-ка, Саш, сразу по второй, а?

Метелин молча разлил, и выпили они тоже молча.

Значит, «случайно пальнули» графа Тепловодищева. Впрочем, с его-то норовом тому на роду написано было расплатиться когда-нибудь головой — Метелин до сих пор с содроганием вспоминал скандал вокруг разорванного контракта на металл, результатом которого и стала та подаренная «Метель».

И всё же, всё же.

— Я вот и не сомневался никогда, что — по крупному если счёту — всё можно. Как же нельзя? Кто не допустит — бог европейский? Смешно. Но ответь мне, Хикеракли: ежели всё можно, ежели всё можешь, неужели надо всякой возможностью тут же пользоваться?

— А разве же тут всё? — Хикеракли покрутился деланно во все стороны, приглашая ещё разок оглядеться. — Чай людей не едим, девок сплошь не портим… Хотя ты прав, не в размахе дело. Ведь, посуди, экая фантазия нужна — голову отрезать! Тут тебе не расстрелы, не отъём имущества, это из сугубого только выверту. Как же объяснить? Ну смотри: можно в душу не верить, но это одно дело, а другое совсем — показать, как говорится, наглядно, что в деяниях своих ты только привычками и ограничен. Ради пользы кого хошь губят, но польза — это тоже привычка. А тут… Свободные мы люди, понимаешь, Саша? А свобода умных людей — она без отрезанных голов не обходится.

— Фантазия как роскошь? А ты, пожалуй, прав. Это кто же так роскошно живёт, что подобные экзерсисы себе позволяет, Твирин ваш?

Метелин разлил снова — с глубочайшим равнодушием к грядущему ответу. От первых двух стопок на пустой желудок в голове загудело зимним ветром, который всё частное будто бы уносил, заглушал протяжным воем, смахивал поспешным снежным рукавом.

— Твирин? Твирин не умный, он смелый. Да ты сам… Погоди, ты нешто не знаешь, из кого Революционный наш Комитет состоит?

Зимний ветер в метелинской голове ничего этого не знал и знать не хотел. У командования наверняка имелись сведения хоть какой-то подробности, но доносить их до рядовых никто не торопился. Действительно полно инструктировали бы Метелина, пройди он отбор в лазутчики — генерал-лейтенант Вретицкий ведь намекал, симпатизировал (вероятно, жалел), всё раздумывал и дал наедине пару невнятных обещаний. Которыми Метелин не удовлетворился и, не дожидаясь благословения сверху, прибыл в Петерберг самовольно.

Потому что Петерберг, карты десятилетней давности, дополненные его же собственной рукой, завод, Гныщевич, многие другие славные люди…

И перспектива посмотреть на приговаривающего всех подряд к расстрелам Твирина.

Начало хикераклиевского рассказа Метелин пропустил — вернее, не столько пропустил, сколько принял за шутку, Хикеракли же известный любитель пошутить. Только когда дошёл черёд до бывшего его хозяина, барона Копчевига, на Метелина снежной лавиной обрушилось: так и Хикеракли шутить бы не стал.

Да и для всех прочих фантазий недостаточно роскошно он живёт.

Метелин ошалело переспрашивал, вытряхивая зимний ветер из головы, а Хикеракли отвечал многословно, весь обратившись в сборник своей житейско-лакейской мудрости — даже водка кончилась раньше солений, и хозяин поднёс ещё, и кто-то из посетителей намеревался к Хикеракли, как к лицу должностному, пристать с просьбой, раз уж в одном кабаке очутились, но здешние грузчики, прежде помогавшие хозяину с драками, этого просителя спугнули. Хикеракли и не заметил — всё говорил и говорил, а на зал не оборачивался.

— …Понимаешь, Саша? У нас отделы есть, каждому своё занятие — Драмин дома восстанавливает, Приблев деньги считает… Зачем ты приехал, Саша? У тебя ведь целая Столица есть и ещё больше. А мы свободные, сво-бод-ны-е. Это значит — значит, нельзя нам, Саша, по желанию, а надо по обещаниям. Говорили-говорили, что можем порядок перевернуть, по уму всё переделать, ну и договорились… У Коленвала, Валова то есть Коли, три секретарши, три! Было, пока не оглох. Теперь, наверное, сестёр в лечебнице с десяток… А тут ты, ч-честный человек. Да не оглох он совсем, не трясись, на поправку идёт. И каждому дана воля разгуляться — ух! Ежели б тебе позволили сделать всё, чего душа попросит, ты б как? Тоже б головы резал? Ты б не резал… Вот и я не знаю, как мне. Наливают, вишь, бесплатно, и то радость. И поговорить нашлось с кем. Да только я на тебя смотрю, а вижу — нас я вижу, Революционный Комитет, как на ладони. — Хикеракли оборвал тираду, выдохнул, влил в себя очередную стопку и вместо закуски окатил тоской: — Ну зачем ты приехал, Саша?

— Смеяться будешь, ухохатываться. Ещё водка носом пойдёт.

Завывания о судьбе Хикеракли затолкал в себя поглубже, склонился любопытно — будто он от любопытства трезвел.

— А ты попробуй.

— Это, Хикеракли, тоже долгая история. Куда короче вашей, но всех нюансов я так разом и не соберу. Ты ведь понимаешь, что если на Петерберг идёт армия, армия эта пошлёт лазутчиков? Из местных, конечно. Ну вот и ко мне тоже присматривались. Нет, нет, не присмотрелись, я всамделишно без стыда и без совести дезертировал! Но пока присматривались, состоялся у меня разговор… Даже и не один — с высоким чином из смелых и толковых, который не о дипломатии международной переживает, а готовит настоящий план возвращения Петерберга Четвёртому Патриархату. Он думал, я рвусь за расстрел графа Александра Сверславовича мстить… — Метелин хмыкнул, выпил ещё и продолжил: — И ведь прав он, этот высокий чин. Хоть ни лешего в моих рвениях, конечно, не разбирает, но прав. И очень стройная у него гипотеза имелась, кто в Петерберге главная проблема — он ведь в Оборонительной служил, говорил, ежели по слухам, очень на таврских вожаков похоже, которые uragadhoitha. Я, тебя послушав, понял, что и с гипотезой этой всё верно. — Полученный под расписку револьвер он выложил на стол, примостил подле солений. — Спасибо тебе, Хикеракли, за вооружение. Я сюда ехал… Ехал, чтобы своими глазами на всё взглянуть и, наверное, пристрелить-таки вашего Твирина к лешему.

Хикеракли замер, будто свежесхваченная морозом ледяная скульптура. Не засмеялся, не сморщил лоб, не проявил ни единого признака жизни. Метелин от такой реакции как-то даже потерялся.

И потерялся того сильнее, когда Хикеракли спустя неведомое число мгновений отмер и безыскусно переспросил:

— А?

В памяти засвербело: а ведь был, был уже такой эпизод! Именно с Хикеракли. Ждал Метелин обычной хикераклиевской реакции на некие свои слова, а тот только переспрашивал, как с неба свалившийся, и ничем на себя не походил.

Но когда, почему, в чём был нерв — не вспомнишь. Просто отпечатался момент нечаянно и вот теперь всплыл.

— Что ж тут неясного? Подумываю вот пристрелить вашего Твирина. Присоветуешь мне что-нибудь на сей счёт — или будем считать, не говорил я этого?

Хикеракли в недоумении сдвинул брови, что в сложившейся ситуации уже прогресс:

— Зачем тебе это?

— Ты знаешь, — закурил Метелин и расслабленно прислонился спиной к стене, — вот это-то я сейчас и взвешиваю. Я держал в руках список расстрелянных… Тебе уж сознаюсь: не смог дочитать. А там ведь, в варианте, который у нас ходил, аристократы были и никого больше. Держал проклятый список и не понимал: как можно брать на себя такую ответственность? Вот как? Ну ладно, ты генерал, ты Городской совет, Четвёртый Патриархат или какой-нибудь европейский король. Тебе полагается, у тебя на этот случай толстенные тома кодексов, уставов, уложений и толпы законников, готовых их растолковать. Ну ладно, ты солдат — ты подчиняешься приказу. Но этот ваш Твирин не солдат даже. Ты ведь сам мне сейчас рассказывал! Листовки, листовки, а потом — бац, Городской совет кучей тряпья на ступенях. Ни с чего. Просто потому что один наглец решил, что он может. И об этом тоже мы с тобой сейчас побеседовать успели: ежели можешь, неужели надо непременно возможность использовать? — папироса успела на четверть прогореть впустую. — И потом… я графу Александру Сверславовичу такого не желал. Мук совести, скандала, позора, раскрытия правды о том давнем деле — да. Но не казни по прихоти какого-то наглеца! Я… я, в конце концов, достаточно получил в Столице по кассахской своей физии, чтобы сообразить уже, сколь от многого меня графский титул уберёг. И я, Хикеракли, хотел однажды всё-таки поговорить начистоту с гра… с отцом, — выдохнул вместе с дымом Метелин. Смог.

Дым медленно, кудряво и кружевно поплыл к потолку. Он успел по-сиротски забиться в закопчённый угол, когда Хикеракли прервал наконец паузу:

— Брось ты это, Саша.

— В смысле?

— Брось, говорю, такое паскудство. Зачем тебе? Думаешь, человека убьёшь, и дела его сразу перечеркнутся? Твирин первый же с тобой и согласится, да не так это. Хоть режь меня — не так.

— Не сразу, а ведь именно что перечеркнутся. Не отменятся, дырами зиять продолжат — это я как раз хорошо понимаю. Но, Хикеракли, леший тебя дери! Убить человека — единственный верный способ его дела остановить. Чтобы больше ни разу, никогда, нипочему. Что-то, быть может, ещё доживёт на инерции, но инерция угасает — а когда она угаснет, появится шанс, что дальше всё у нас будет как-то иначе. Без всей этой дряни.

— А тебя кому потом останавливать? А? И того, который тебя остановит, кому? Или не соображает твоя башка, что Революционный Комитет с того и начался — с желания остановить? Глупости остановить, жадность, кумовство да дурь… Саша-Саша. Али думаешь, что в людских грехах Твирин виноват?

За окном грохнуло, и Метелин от неожиданности посыпал пальцы горячим пеплом.

Всего лишь патруль беспогонной теперь Охраны Петерберга. Всего лишь остановили какого-то торговца с тележкой, а тележка всего лишь покатилась с уклона, в Людском все улочки неровные — вот и перевернулась с грохотом.

— Твирин виноват в том, в чём виноват, — Метелин взял папиросу в другую руку; пальцы пекло. — Каждый человек виноват в том и только в том, что сделал сам — с городом ли, со всем миром, с самим собой. Мне и в голову бы не пришло на кого-то одного вешать всех псов разом. Но и без этого остаётся действительная, своя собственная и потому неотменяемая вина. Быть может, я спешу с выводами, я готов признать. И всё же выводы — нужны. Задумываться о — наказании? искуплении? — задумываться о последствиях ведь кто-то должен. Хорошо, пусть не я. Но вы-то сами задумываетесь?

Хикеракли без намёка на веселье хмыкнул.

— Да нет в этом мире ни наказаний, ни искуплений.

— Когда ты о них не думаешь, они не…

— Я не думаю?! — непривычно зло вскричал Хикеракли, и стало ясно, до чего же он пьян. — Саша, да я один тут думаю! Будь моя воля, думаешь, вышло бы так и с Городским советом, и с наместником, и с… — запнулся, сплюнул, перевёл дух. — Эх, да по моей воле мы б знаешь в каком городе жили? Мы б вообще в городе не жили, вывез бы всех в степь Вилонскую — кра-со-ти-ща! И трава до горизонта… А ты наливай, чего сидишь.

— В Вилони я б тебе водку не наливал, — примирительно заметил Метелин. — Там вообще водка-то есть? Там хоть что-нибудь есть? Сравнил тоже — город-то с концом мира! Город — он же мир человеческий, а в человеческом мире, в отличие от твоей глухой Вилони, без наказаний и искуплений никуда.

— Да что ты о Вилони знаешь, — опустошил рюмку Хикеракли, — что ты вообще знаешь. Твирина он убивать собрался, держите меня четверо! Знаешь ты, кто такой Твирин?

— Я тебе своё мнение по вопросу сегодня уже высказывал. Наглец зарвавшийся, выскочивший невесть откуда на беду Охране Петерберга.

— Мальчишка он. Как и все мы. — Патруль Охраны Петерберга за окном доказывал торговцу, будто в перевернувшейся его тележке сыскалось что-то не то, что ему дозволено. — Это ж Тимка Ивин.

Метелин нахмурился — заоконные крики изрядно сбивали с мысли.

Ивин. Ивины — богатая купеческая фамилия, три брата, сиротский приют на дому, большие они по купеческим меркам оригиналы.

Купеческие мерки? Так, у префекта Мальвина, купеческого сына, ныне члена Временного Расстрельного Комитета, был некий с детских лет приятель из родной среды — и приятель тот минувшей осенью в Академию вроде как пришёл учиться.

— Тимка Ивин? Постой, кажется, сообразил. Вот когда мы тут все вместе, за сдвинутыми столами сидели, обсуждали, понятно, налог, к нам прибился какой-то мальчик… Ты его ещё в тот раз — дошутился, в общем… Хочешь сказать, это он Твирин? Опять насмехаешься?

Хикеракли развёл руками.

— Не расхотел крови?

— Вздор какой, чепуха. Не бывает так, Хикеракли. Вчера мальчишка мальчишкой, а теперь, так скоро…

— Посмотри на себя, Саша. Посмотри на меня. Да не криви морду, лучше посмотри. Видишь? Ведь можно же вместо Твирина любого… Да если ты пойдёшь стрелять, то и тебя можно! У тебя ж есть жизнь, как говорится, новая, другая, вот её и живи. А на нас не гляди.

— На вас не захочешь, а всё равно смотреть будешь — столько шуму.

— Э, пустое это. Ты налил? Мо-ло-дец… Дай-ка я тебе лучше сказку расскажу, я сказки шибко полюбил нынче. Ну чего пялишься? Послушаешь — сразу всё и поймёшь. — Хикеракли аж горло водкой прочистил. — Вот-с, значит. Жил на свете мальчик, и были у него… ну, пусть папаша, сват и брат. И всё хорошо, а то как же, и по бабам, как говорится, и пожрать имелось чего. А потом как-то раз приходит к ним из лесу волк… да в деревне они жили, неважно! Приходит, значит, волк. Почему приходит? А потому что такая вот она, волчья суть. И говорит… Ну я тебе диалоги пересказывать не стану, да и не было диалогов, мальчик умный был, сам всё понял, без слов. Волка кормят ноги и такие вот мальчики. Ну поплакал он да и отдал ему папашу. А что? Остальным ведь жить надо. Только волк папашу съел, а сам как был, так и стоит, пуще прежнего зенками сверкает. Не наелся, значит. Дальше всё ясно — сказка ведь, в сказке так и причитается, отдал мальчик свата. У волка слюна течёт, а сам он… даже и не рычит, зачем ему? Мальчик-то умный. В общем, тоже не спасло. Мальчик уже думать начал: может, мол, я что не так делаю? Что это такая за биология, что не нажрётся всё тварь? Ну а с другой стороны — ты двоих человек уже ему скормил, умник, давай теперь ещё, как говорится, по-реф-лек-си-руй! Ясен пень, не рефлексировал. Поплакал-погоревал да и скормил волку брата. Тот облизнулся — только косточки хрустнули.

На том он потух и занялся рассматриванием света сквозь рюмку, приняв вид самый безучастный.

— И каков же финал?

— Финал? — встрепенулся Хикеракли, будто и правда про Метелина забыл. — Не знаю. Хотел бы, да не знаю.

— Ну и сказки у тебя нынче! Лучше б к прежнему шутовству вернулся. Впрочем, леший даже с этим. Сказке, Хикеракли, полагается внятный финал с изменением одного состояния на другое. Итак, отдал ему мальчик брата… А что волк?

Опять невесело усмехнувшись, Хикеракли взмахнул руками, указывая не то на весь «Пёсий двор», не то и вовсе на целый Петерберг.

— А волк — вот он, Саша.

Хуже извечных разговоров под водку могут быть только разговоры под водку в городе, на который прямо сейчас идёт армия.

— Хикеракли, послушай, — вздохнул Метелин. — Не стану утверждать, будто в полной мере понял твои метафоры, но суть не уловить… затруднительно. Так вот: скоро не будет уже никакой разницы, что по поводу этого всего думаешь… чувствуешь ты — или я, или кто-то ещё. Три дня, а то и два — и Резервная Армия здесь. Я ведь и не офицер, подробностей мне взять было неоткуда. Почти неоткуда. Но даже мне известно: сначала они потребуют открыть им дорогу через казармы и выдать убийц графа Тепловодищева, а в случае отказа — встанут вокруг казарм и будут стоять. Генеральское большинство за неагрессию, вас хотят попросту заморить голодом. Они перекроют вам связь с деревнями, и они уже послали людей вверх и вниз по берегу, чтобы исключить возможность ближнего морского сообщения. А дальним озаботился Четвёртый Патриархат — все европейские порты будут пристально следить за своей контрабандой, поскольку получили самые красочные объяснения петербержских странностей последнего месяца. Включая расстрел наместника и удержание в плену многочисленных европейцев, оказавшихся здесь на момент бунта. Хикеракли, я не хочу, чтобы мой город загибался от голода.

Хикеракли, пока внимал, подобрался и привёл себя кое-как в состояние более сознательное. Прищурился деловито:

— За два-три дня из деревень можно немало еды подвезти.

— Да. Потому я и говорю тебе об этом сейчас. Но и нет тоже. Если Европы не дадут отмашку штурмовать Петерберг, забыв о неагрессии, Резервная Армия будет стоять здесь год, а то и два. Она так медленно движется не столько от снега или отсутствия привычки, сколько из-за необходимости организовать себе снабжение — договорится с Тьверью, договорится с крохотными городками, в которых есть хоть какое-то чиновничество, и оставить офицеров в деревнях, чтобы цепь была непрерывной. Они подготовились стоять здесь год или два. А вы?

— Год? Два? Ваше сиятельство, помилуйте, вся революция месяцочков эдак в пять уложилась, и это ежели по щедрому расчёту! — рассмеялся Хикеракли, и в смехе этом слышалось неверие, какое бывает перед лицом подступившей уже вплотную опасности.

Невозможно сравнивать, но когда полдюжины молодцов в первый раз окружили Метелина, чтобы выразить так своё отношение к кассахам, он тоже не верил. Как это может быть? Ну смешно же, смешно, за такую глупость — и вшестером на одного, не гнушаясь самых подлых ударов? Вот чепуха!

— Сколько лет Оборонительная Армия держит позиции на Южной Равнине? Больше, чем я или ты на свете живём. Да, это другая история, но сама мысль о долговременной мобилизации командованию такой уж новой и дикой не кажется. Однако в командовании раскол — не все согласны обрекать на голодную смерть простых горожан за преступления конкретных людей. Конкретным людям предложат сдаться, — очередная стопка едва не встала поперёк горла. — Всё, что ты мне рассказал про ваши комитеты, указывает на единственный безболезненный выход — застрелить сейчас этого несчастного Твирина, а когда Резервная Армия подойдёт и потребует выдачи преступников, сказать, что преступник был один, самоуправствовал, ни с кем властью не делился, а потому был закономерно застрелен негодующими жителями города Петерберга. Или даже провести расследование и выяснить, что стрелявший — дезертир и сын казнённого графа Метелина. Не думаю, что кто-то с той стороны удивится такому повороту, мне почти в открытую именно это и предлагали, но поклонники неагрессии воспротивились. Мёртвый преступник не утянет за собой остальных, а командование Резервной Армии даже растеряется, ведь формальные требования будут выполнены, но не так, как они рассчитывали. Выдать каких бы то ни было преступников означает признать за собой вину. А предъявление трупа вопрос вины переворачивает: город сам разобрался, сам отсёк свою больную часть, вмешательство Резервной Армии не понадобилось — зачем она вообще, спрашивается, пришла? Вот так конфуз. Я уже упоминал: когда мою кандидатуру рассматривали в качестве лазутчика, я кое-что понял о том, что творится там наверху. Наверху есть те, кто с готовностью поверит в одного-единственного виновника — так, в конце концов, удобней и проще. А вы заново выйдете на переговоры, которые сорвались из-за головы графа Тепловодищева. И никакого голодающего Петерберга. — Метелин посмотрел на покоящийся на столе револьвер: — Неужто тебе кажется несправедливым обмен многолетней осады на жизнь единственного негодяя, который к тому же действительно виноват во многих омерзительных вещах, с городом произошедших?

Хикеракли отвечать не хотел — изъёрзался весь, повозил грибочком по тарелке, помолчал в одну сторону, в другую, в третью.

— Это как посмотреть, — медленно начал он наконец. — Ежели по справедливости, то вопрос твой — нравственная задачка для младых благовоспитанниц какого-нибудь девичьего интерната. «Можно ли человека убить, чтобы прочих спасти»… тьфу. А ежели судить политически, то всё и того хитрее. Почему нас Охрана Петерберга слушает? Как по мне, в этом, Саша, и состоит для Петерберга первейшая загадка… Ну да шут с нею. Говорят, из-за Твирина. Говорят, когда он погоны снял, солдаты в его примере не сомневались. Может, враки. Да только одно я тебе наверняка скажу: убей Твирина — слушать они бросят, потому как станет это если не поводом, то, как говорится, символом. А есть ведь ещё Вторая Охрана — вот они на пару город и порвут. Верное дело, Саша, а твоя многолетняя осада — дело, наоборот, э-фе-мер-но-е. Эф-фе-мер-р-р… — привычка натужно выговаривать длинные слова, маскируясь под мужицкий говор, Хикеракли подвела, он остановился на «р-р» и словно забыл, что ж делать дальше. — И это я тебе ещё описал вариант, так сказать, оптимистический. В пессимистическом солдаты вдруг начинают слушать Гныщевича. А что? Он тоже во всех подряд комитетах, он тоже человек примечательный!.. — подался вперёд, затряс вилкой для убедительности. — Ну то есть я, конечно, не знаю, в каких он с Охраной Петерберга сношениях. Может, они его ни во что не ставят. Но коли ставят… Ты представляешь себе Гныщевича во главе армии?

— Нет.

— А я представляю — посредством обширной фантазии. Страшная картина. Страшная!

— Хикеракли, я тебя прошу как пьяный человек пьяного человека: вот Гныщевича — не трожь.

Что Гныщевич теперь во всех подряд комитетах — в том, не поспоришь, есть неожиданность. Но так всяко лучше, чем если бы и он попал в список петербержских покойников, который даже не читали бы у офицерского костра, поскольку не аристократия.

Конечно, лучше.

— Что, в друзей стрелять неохота, только в полузнакомых детишек?.. Слизь ты, Саша, а я уж было поверил, будто идейный.

— Леший тебя…

— Ну и хорошо, ну и славно, Сашок, идейными-то только чудовища и бывают. Ты меня сейчас ещё чуток послушай, я умную вещь скажу.

— Хороша альтернатива: либо слизь, либо чудовище, — буркнул Метелин, а Хикеракли тем временем с чувством выпил ещё и натянул на себя вид совсем уж сказительский или, пожалуй, летописный.

— Был тут сперва один наместник, потом другой наместник — мсье, так сказать, Армавю. Очень он любил… а чего «любил»? Чай живой! Любит он поговорить о том, о чём ты тут тоже брякнул. Город, мол, отсёк больную часть. Вырежем воспаление, а простые граждане не виноваты. Вам ведь в вашей армии небось рассказывают, что вы освободители, спасёте сейчас тысячи бедолаг от захватчиков? — он ударил по столу, и посуда с соленьями почти подскочила. — Бред это, Саша! А-хи-не-я! Рыба гниёт с головы, говоришь? Ни шиша подобного, с зада она рыбьего своего гниёт, с пузыря и чешуечек! Не бывает так, чтобы десяток человек захватил власть и сидел на ней ровненько! Власть люди сажают! Запихай в свою дурью башку: Петерберг нас в самом деле любит — и Твирина тоже!

Раскричался он громко, а потому весь «Пёсий двор» на него воззрился. На них — на члена, соответственно, Революционного Комитета и какого-то кассаха в шинели Резервной Армии. Загляденье, конечно.

А может, и впрямь любит?

Работа идёт, на улицах спокойно, в кабаках привечают. Метелин не видел пока всего, только если недовольство значительное, должно же оно как-то выражаться?

— Но ведь был же этот, как его, взрыватель, в Столицу сбежавший? — потише, чтоб уберечься от любопытных, возразил Метелин. — От большой, наверно, любви что-то взорвал и сбежал. Ладно-ладно, ты сейчас мёду в уши нальёшь, что он один, а если и не один, всё равно процент недовольных мал, недовольные-де всегда есть. Допустим. Но что же это получается, что вы с людьми-то сделали, что вы им наврали, ежели они вас любят? При расстрелах, при закрытом городе, при Порте опустевшем!

— Нас любят за то, что мы решительны, честны и справедливы. — Хикеракли и сам усовестился своего крика, покосился на другие столы задумчиво. — И ещё за то, что самых недовольных мы расстреляли, а для остальных имеются складные речи графа Набедренных.

— Выходит, всё-таки на вранье и держитесь?

— Враньё — тонкая штука, поди разбери, где в нём отличие от подачи, так сказать, вдумчивой и аккуратной… — ухмыльнулся, подмигнул. — Такой ответ выдаёт вруна, да, Саша? Выдаёт-выдаёт. — И продолжил без подмигиваний, даже горько: — А я не знаю, врёт ли граф. Может, плетёт, а может, всерьёз говорит. Зато наверное тебе скажу, что люди, его послушамши, начинают верить в то, во что на самом деле не верят. Вдохновляет он, это правда. А вдохновение — оно ведь как продажная девка: наутро непременно будет стыдно. Такова уж паскудная суть любого порыва, а что есть революция, как не порыв?

— «Стыдно наутро»! — отплюнулся Метелин. — К чему ты это ведёшь? К тому, чтобы я Твирина всё же не стрелял, а Резервная Армия вас голодом морила? Ведёшь — так веди уж вернее, пока получается только, что не Твирин негодяй, а все какие-то… не без греха.

Метелину такие размышления и без того были неуютны — кто ж знал, что вокруг не родной «Пёсий двор», а один лишь собачий холод, — но Хикеракли неуют порядком усугубил, загоготав.

— Да ты гений, Саша! Светоч современной мысли, и место твоё — посреди лекторов Академии!

— Перестань. Слушай, с Твириным мне всё понятно — он расстреливать приказывал. Это деяние конкретное, в Четвёртом Патриархате классифицируется как преступление — и тут я с Четвёртым Патриархатом согласен. Но остальные-то в чём повинны? В чём конкретном, осязаемом?

Не может же быть так, чтобы взаправду: старые приятели, подлецы, «Пёсий двор», собачий холод.

— Повинны? В наличии права голоса, — всё не мог унять гогот Хикеракли, — ладно, ладно, я не издеваюсь, Саша! Только это ведь совершенно серьёзно. Во-первых, не один Твирин людей расстреливал, даже ежели мы с тобой о тех исключительно, кто ручки, так сказать, напрямую приложил. Он, вообще говоря, тут меньше всех замарался — ну, знаешь, если пересчитать поголовье… Во-вторых, а как выбирать виноватых? А ежели я мог под расстрел человека не подвести, но подвёл, виноватый я? А ежели умолчал, когда надо бы говорить? Я не об высоких тебе сейчас, что называется, материях, я о самых что ни на есть практических результатах! Ну давай рассмотрим… да хотя бы того же графа — не тебя, значится, а второго нашего. Хороший же человек, не маниак какой убийственный, не злодей. Однако же людям голову дурит? Дурит. — Он вдруг совсем понизил голос и даже лишний раз огляделся. — Однако же был эдакий моментец: Твирин, значит, хотел в городе отыскать людей, причастных к расклеиванию листовок, поносящих Охрану Петерберга. Твирин такого человека нашёл — ты с ним не знаком, Веней его звать. А потом граф к нему является и Веню этого выменивает на выдуманных заговорщиков, потому как графу ценен Веня, а Твирину сподручней и красивше сразу многих пострелять, а не одного чахлого. Вот тебе, девица ты моя интернатская, и задачка: кто из них тут злодей? Да никто, а все мы — все, кто представление имел, а вслух возмутился только За’Бэй, шваль неросская! Тут, Саша, никакого злодейства нет, а есть один лишь политический, так сказать, процесс! — Налил, выпил. — Так и папашу твоего, между прочим, положили.

В голове опять — вот же напасть! — гудело зимним ветром. Хорошо, конечно, пить не считая, но где-то недалеко забрезжила перспектива рухнуть свинцовым лбом на стол — между соленьями и револьвером.

— Подожди, что ты про отца сказал?

Сквозь ветер не слышно.

— Да он, как по мне, случайно попался. Ежели ты собираешься упокоить кучку людей для красоты, можно уж потрудиться и пострелять тех, кого полезно. А полезно аристократов, — пожал плечами Хикеракли. — Граф предложил, Твирин не отказался. Не один твой папаша там был.

— Граф Набедренных по фальшивому обвинению аристократов под расстрел отдавал? Неземной граф Набедренных, эрудит, эталон и чистоплюй?

— И владелец оскописта, — фыркнул Хикеракли.

— Какой владелец, какого оскописта? Слушай, мне уже кажется, мы с тобой до зелёных шельм перепились, раз я через слово тебя не понимаю.

— Зелёных шельм в зелёных шинелях… Эх, Саш, да пустое же это всё, ну его к лешему! Ты мне лучше о хорошем расскажи. Коль уж нас голодом морить будут, покорми мне хоть это, воображение. На что похожа Столица?

Пьяная голова возмущённо не разумела, как это так Хикеракли за пределами Петерберга был, даже вон до самой Вилони доехал, а Столицы не видел. Хикеракли что-то путанно объяснял — города, мол, это города, в городах всякий дурак живёт себе на чужом добре, а интересно, мол, узнать было, как на своём-то живётся. Метелин не менее сумбурно ему доказывал, что за городами будущее, что настоящее тоже уж сколько за городами, мирами человеческими, а все эти поля, леса, степи и прочая этнография — так, копилка поэтических образов для разговора за водкой, леший его.

И разговор за водкой наворачивал круги, потому что хоть и проговорили они уже целую утомительную вечность, а не всё, не всё было обговорено о негодяях, о Петерберге, о мобилизации Резервной Армии; ну и потому ещё, что наворачивание кругов есть первейшее свойство разговора за водкой.

Драматургия его обязывает также всенепременно вскочить на ноги и возжелать прямо сейчас идти к Гныщевичу, к этому злосчастному Твирину, к оказавшемуся негодяем графу Набедренных — но лучше, конечно, к Гныщевичу. Друзья важнее негодяев, поскольку с негодяями можно и по трезвости разбираться, а сентиментальничать Метелину удавалось только пьяным — иначе не идут с языка честные слова, разбиваются будто о стену, и черепки этих слов потом ещё долго хрустят внутри.

В спешке уезжая из Петерберга, Метелин не сказал слишком многого — а теперь, когда Петерберг уже другой, несказанность эта так и повисла камнем на шее. Он не объяснился с отцом — отец мёртв, не с кем объясняться.

И раз уж человек смертен, объясняться, клещами из себя вытаскивать честные слова нужно безотлагательно. Все честные слова — разные и о разном, но тяготят, становясь камнем на шее, наверняка одинаково.

…Так думал Метелин, пробудившись в одной из верхних комнат «Пёсьего двора» с чрезвычайным похмельем. Похмелье прибивало обратно к койке, но думы о честных словах волокли вперёд — до двери, по лестнице, через Людской на Большой Скопнический, потом по Становой до Шолоховской рощи (Хикеракли ведь указал на казармы Северной части?).

Однако не удался Метелину даже и первый пункт — дверь оказалась предательски заперта снаружи.