Укоротить ночь сном, конечно, не удалось.

Такое бывало и прежде — сон не давался Твирину, не приносил ни отдыха, ни забытья с самых первых казарменных дней. Нашлось даже рациональное объяснение: в доме Ивиных спальни воспитанников были общими, почти на десяток человек, и привычка к чужим шорохам, вздохам и бормотанию делала ночное одиночество противоестественным. Следовало пойти по пути мнимого популизма ещё дальше и ночевать в солдатском бараке, но не сложилось. Да и хорош бы он был со своими кошмарами при свидетелях.

С сегодняшним, например, кошмаром.

Глухота камеры, слепота зарешеченных окошек — и хоть ни лешего не видать, за окошками точно не Петерберг, нет. Простор, но давящий хуже всякой тесноты. Такой простор, который сам по себе — камера.

И Твирин волен выйти в любой момент, но как только он выйдет, ловушка захлопнется, схлопнется, съёжится, сожмётся до размеров кулака и так раздавит, расплющит, перемелет в труху оставшегося внутри человека.

Пока не взглянешь ему в лицо, это знание — глупая страшилка, которую легко вытряхнуть из головы.

Когда уже взглянул — не получится.

Ещё до наступления ночи по казармам деловито шнырял Скопцов. Кого-то искал, о чём-то вроде бы расспрашивал пленных — но не всех подряд, а выбранных с неким умыслом, о котором Скопцов не хотел говорить, а Твирин — слышать. Добравшись в своём обходе до Западной части, Скопцов напросился к Твирину в кабинет за горячим чаем или глотком алкоголя — кажется, у него прихватило горло, в расспросах пленных орган небесполезный.

Эта насквозь бытовая просьба Твирина в нынешней ситуации ошеломила столь заметно, что Скопцов пустился в оправдания: мол, страшно, конечно, страшно и больно, однако никак нельзя пускать дела на самотёк, пусть даже по случаю траура.

Мы столь за многое ответственны, траур для нас теперь роскошь.

Прогрев своё горло, Скопцов обход возобновил, но перед этим всё же попробовал добавить оправданиям хоть какой-то убедительности: скорчил печаль и оставил Твирину те самые письма графа Метелина. Почитайте, мол, покуда я в Западной части буду, всё же в некотором роде последние слова, правда, потом их надо бы к хэру Ройшу на стол, так что не задерживайте, будьте любезны.

Последние слова, которые передают из рук в руки с предупреждением «не задерживать» — словно конспект лекции, где никто не удосужился побывать, или чью-нибудь искромётную сатиру на преподавателя.

Право, лучше бы Скопцов к Твирину не заходил.

И уж точно лучше бы Твирин не прикасался к письмам графа Метелина.

Граф Метелин рассудил верно: Твирин действительно не был ему ни другом, ни даже приятелем. Граф Метелин же Твирину приходился нечаянно обретшим плоть и кровь вензелем — ещё одним аристократом в не знающей сословий Академии, чьё имя склоняли купцы Ивины. Опасались, что сын возьмётся вместо отца не только за завод (прежде вполруки обсуживавший верфи, а теперь расцветший), но и за швейные мануфактуры — и тем отнимет у купцов Ивиных сверхприбыль с перепродаж.

Граф Метелин не человек, он размашистые буквы на капотах шикарных «Метелей». В худшем случае — бывший работодатель Приблева, Коленвала, Драмина и, конечно, Гныщевича; фигура умолчания в разговоре о том, откуда вдруг взялся Союз Промышленников.

Граф Метелин преступник, убийца одного из членов Революционного Комитета.

У графа Метелина перепуганные глаза и тоскливая усмешка человека, ставшего заложником собственных чрезмерно категоричных действий. У Твирина наверняка точь-в-точь такая же.

Когда Скопцов возвратился, ему оставалось лишь кривиться и глотать возмущение, которого он никогда не умел выразить.

Письма графа Метелина Твирин сжёг.

Пусть любопытство хэра Ройша и прочих страждущих удовлетворяется в устной форме — с помощью Хикеракли, Драмина, самого Скопцова или кто там ещё успел прочитать. Большего Твирин для графа Метелина сделать не мог.

Не считая того, на что он уже согласился.

Переполненные пленными казармы не прекращали гудеть даже ночью — каждый отдалённый выкрик, каждый сапожный топот метил прямо в голову, отбирая последние крохи спокойствия. Сколько это продлится? Как Революционный Комитет намерен поступить с пленными? Почему Твирин до сих пор не видел, чтобы кто-нибудь обсуждал решение?

Потому, вероятно, что сам себе запретил впредь распоряжаться чужими жизнями, узнав о приближении Резервной Армии. И вот теперь она ближе некуда, прямо в наших бараках, и есть мнение, будто благодарить за то надо Твирина — а он прячется в абстрактных терзаниях совести от конкретных проблем сегодняшнего дня. Понимая, но не сознаваясь, что без его участия проблемам грозит самый людоедский финал.

Вот что, например, помешает Революционному Комитету расстрелять целую армию?

Правильный ответ: жадность до патронов, всё же не из воздуха пули отливаются и порох не по углам наскребается. Но уж всяко не обещание безопасности тем, кто поднимал белый флаг. Обещание-то давал Твирин, а Твирин самоустранился от распоряжения чужими жизнями. Лучшее время нашёл!

Думы эти не добавляли уверенности в совершённом выборе — а впрочем, можно ли считать его всамделишно совершённым? Если Твирин выбрал самоустраниться, разве должен он сейчас находиться в казармах?

Но ведь чистейшую правду выслушивал Хикеракли перед переговорами с вражеским командованием: сними Твирин дарёную шинель по своей воле, быть ему дезертиром и предателем доверившихся. Приучил к себе, прикормил с руки, вдохновил срывать погоны, нарушать все подряд уставы и пакты — а тут вдруг передумал и бросил на произвол судьбы?

Так даже с собакой обращаться стыдно.

Граф Метелин, зачем же вы пренебрегли предложением своих генералов? Вы и вообразить не можете, до чего бы это было правильно и красиво — пристрелить Твирина на следующий день после триумфа! Закономерный конец эпохи популярных решений, в меру трагический, не в меру пошлый, но главное — несомненно закрывающий эту страницу петербержской истории.

Неужели всё дело в том, что история не роман? Бросьте, ваше сиятельство, петербержская история — вполне роман, по крайней мере, некто Твирин, гражданское лицо без биографии, неясным образом умудрившийся подмять под себя Охрану Петерберга, изо всех сил пытался написать её романом. И до определённого момента у него выходило даже сносно, ваше сиятельство. Вы не читали, вы слышали в дурном пересказе столичных сплетен, но уж поверьте на слово.

А может, траекторией выстрела вы тоже писали роман — просто не об общественном, а о своём. Сгоревшие листы бумаги указывали на это слишком красноречиво. Но ваш роман был семейной сагой, где политические перевороты лишь фон; какой сочинитель решится отдавать на откуп фону мотивацию самого острого сюжетного поворота? Нет, вам не нужна была смерть абы какой значимой для Петерберга фигуры, косвенно ответственной за случившееся с вашим отцом, — вам подавай непосредственного виновника.

Да только на фоне политических переворотов их не бывает, ваше сиятельство. Этот змеиный клубок интересов не распутаешь произвольным назначением шельмы. Вы ведь играли в детстве в игру, где после каждого кона с закрыванием глаз кто-то из игроков не «просыпается», потому что мёртв, а живые ищут в своих рядах замаскировавшегося лешего, чтобы казнить? Леший выбирается жребием, природа его известна одному тому, кто водит, — припоминаете? Так вот, Твирин как-то раз… то есть, конечно, Тимофей Ивин испортил остальным воспитанникам игру, когда взялся водить и вовсе не сделал жребия с лешим. Настоящим жребием были те самые карточки, на которых написано, кто выжил, а кто убит — он раскладывал их не глядя и завороженно наблюдал, как остервенело вычисляют шельму игроки, пытаясь постичь логику её злодеяний.

Конечно, они злились, выяснив, что шельмы не было. Вот и вам теперь паршиво.

Вам что-то брякнул Хикеракли, а вечером второго дня своего заключения вы пишете, что разговорили единственных доступных вам собеседников — грузчиков «Пёсьего двора», приносивших воду и пищу. Можно ли в судьбоносном решении опираться на их слова? Мол, всему городу известно, графа Метелина-старшего арестовали аккурат после приёма у графа Набедренных.

Да вы и сами знаете: нет, нельзя. Но делаете это, потому что пустые и вязкие дни заключения мотают вам нервы, потому что под конец этих дней грохочет артиллерия, а вы по-прежнему заперты, вы ничего не можете и вам даже нечем отвлечься от бессилия своего ожидания.

Для человека, прошедшего через такое издевательство, вы ещё чрезвычайно осмысленно действовали.

Вы сильный человек, ваше сиятельство, поразительно даже сильный, но вы вернулись в Петерберг со страниц какого-то другого романа, а потому Петерберг вас пожрёт: споит, посадит под замок, подержит взаперти подольше и выпустит, когда вы уже созреете для кровопролития. Приговорит к расстрелу устами вашего друга и — на закуску — зачитает во всеуслышание кое-что из ваших откровений устами вашего приятеля.

Жуткая расплата за жанровое несоответствие.

— Ох, дымно-то как! — удивился постучавшийся к Твирину солдат. — Зачем же вы этим дышите?

Действительно — страшно накурено, но не только накурено. Жечь письма графа Метелина прямо в кабинете, вероятно, было излишне. Твирин усмехнулся: получается, вот ими он и дышал. Как будто прочтения мало для кошмаров и бессонницы.

— Хорошо, что вы уже проснулись — вам велено передать, что через полчаса надо бы выдвигаться на площадь. Господин Мальвин за вами зайдёт, если не возражаете, у него беседа какая-то, — солдат ещё раз оглядел задымлённый до рези в глазах кабинет. — Может вам это, ну, ствол-то пока почистить?

— Спасибо, — пробормотал Твирин и вмиг похолодел.

Такая короткая длинная ночь, так быстро пролетевшая в своей мучительной нескончаемости! Казалось, её не перетерпеть, а утро уже стучится в дверь гонцом от Андрея, совершенно уверенное, что Твирин за полчаса будет готов стрелять в графа Метелина.

Стрелять, н-да.

— Ну я это, за полчаса-то занесу, — ухватился солдат за обрез, покоившийся на столе, и неодобрительно покачал на него головой: — Что ж вы с такой поганью ходите? Кто ж так режет, вот дурачьё, взялись резать — так хоть бы с соображением! Дуло-то обпилить по-человечьи им кто мешал… Ну ни уму, ни сердцу, тьфу.

От непрошеной мудрости Твирин мог разве что отгородиться очередной папиросой. Обрез был тот самый — взятый без спросу, чтобы барон Копчевиг упал в ноябрьскую грязь и тем утащил за собой весь Городской совет. Весь старый мир.

Разбираться, хорош обрез или плох как оружие, надобности не возникало — Твирин ведь больше ни разу не стрелял из него.

Твирин вообще больше не стрелял — ни до того, ни потом.

Не убивал своими руками. Только приказом.

Должен был — когда казнили хэра Штерца, но толпа на площади вдруг взбрыкнула, вот-вот сцепилась бы с солдатами, и нельзя было принуждать их поднимать ружья на простых горожан… Камертон подсказал: скомандовать солдатам расстрелять хэра Штерца, не доводя до ступеней Городского совета.

Камертон был по своему обыкновению прав, а Твирин так и не узнал, как это — убить человека не по мгновенному решению, не повиновавшись моменту, а целую ночь промаявшись мыслью: придётся.

(Придётся, если не заберёт на себя эту повинность другой, только вероятность того была исчезающе мала — и не сбылась, конечно, вместо неё сбылась вовсе уж непредусмотренная.)

Не узнал, так узнает сегодня.

…Но хэр Штерц хотя бы не писал писем о сложных своих чувствах, не просил с неизбывной тоской, чтобы жизни его лишал не друг и даже не приятель! Впрочем, кое-что он писал, кое о чём просил — ходатайством, официальным, и официальность эта спасала. Хэр Штерц был частью большого действа по низвержению в грязь старого мира — и это тоже жестоко, однако жестоко по необходимости, а не так, как теперь.

Или всё дело в том, что теперь Твирин не видит необходимости там, где увидел бы её прежде.

Через четверть часа он велел сердобольному солдату положить обрез обратно на стол — слишком дрожали руки, чтобы протягивать их.

Папиросы таяли одна за другой.

— Вы нездоровы? — с порога осведомился Андрей. — Да что ж такое, вот и господин Скопцов простуду подхватил! Когда уже закончится эта зима.

Твирин едва не рассмеялся: не закончится зима, не растает снег, просто не сможет — пока все мы будем со столь обыденными лицами встречать расстрелы! Андрей ведь знал графа Метелина гораздо лучше, чем Твирин, они проучились вместе два полных года, а его волнуют простуды.

На незастёгнутую шинель Андрей покосился с осуждением, но промолчал. Хорошо, что она отвлекла его от прочих симптомов подлинного недуга Твирина — коснуться-таки обреза было нелегко. Словно он обожжёт или сразу оттяпает пальцы.

А за пределами кабинета был воздух — до того холодный, сырой и пьяный, что мутилась голова.

— Господин Мальвин, вы в своём уме? — уставился Твирин на «Метель», ожидавшую подле барака. После казней петербержских аристократов наверняка остались бесхозные.

— Я вас умоляю, — отмахнулся Андрей, — нам на другой конец города, лошадей нынче не оберёшься — мы ведь ловим по лесам беглецов, да и товарное сообщение с деревнями восстановлено, кое-где начато спешное строительство… В общем, уже и конюшни Резервной Армии приспособлены под наши нужды, которые, смею заметить, вас нисколько не беспокоят. А я как раз обучился управлению авто — изумительно приятное и, пожалуй, анатомичное занятие, сродни стрельбе. Так что не вижу поводов не воспользоваться случаем.

Всю ночь дышать дымом писем приговорённого, а по утру отправится исполнять приговор на его же собственном детище. Вот уж воистину — какие могут быть поводы не прокатиться?

Управлял «Метелью» Андрей в самом деле уверенно, как будто тривиальнее этого занятия быть ничего не может. Впрочем, ему всегда без труда давались любые навыки тела — когда Мальвины наняли для его подготовки в Резервную Армию отставного офицера, той же стрельбой он овладел мгновенно. Быть может, с виртуозностью Золотца ему и не тягаться, но сейчас Твирину отчётливо припомнилось завистливое восхищение, с которым он в детстве встречал успехи Андрея.

Если бы не то восхищение и не те успехи, ещё большой вопрос, хватило бы у Твирина наглости одним ноябрьским днём без спросу взять обрез.

…Он не хотел, чтобы в неразберихе подумали на кого-то из солдат, и потому подошёл вплотную, приставил дуло почти к самой голове барона Копчевига. Леший, он не задумывался, что это будет так грязно.

— Будьте любезны, цельтесь в голову, — произнёс Андрей тоном, коим предупреждают о нежелательности шума или курения, — хотелось бы, чтобы смерть наступила мгновенно. Видите ли, сегодняшний расстрел несколько отличается от предыдущих… Это треклятое убийство подорвало спокойствие в городе, мы, безусловно, усилили патрули, но люди ещё некоторое время будут опасаться выходить на площади — мало ли что. Да и в целом, кхм, всё здесь крайне неоднозначно. С одной стороны, нам совершенно не нужны публичные казни после того, как мы в один день сломили дух Резервной Армии. Новому этапу приличествуют новые зрелища. С другой же стороны, если бы мы казнили преступника кулуарно, нашлись бы злые языки…

— К чему вы клоните? — оборвал затянувшуюся преамбулу Твирин.

— Вам известно об идее разместить динамики на улицах города? Нельзя сказать, чтобы мы успели осуществить её в полной мере, однако часть успешно установлена, так что горожанам не требуется собираться на одну конкретную площадь. Мы будем передавать расстрел по радиосвязи.

Твирин поперхнулся папиросой.

— Революционному Комитету так полюбились масштабные звуковые… эм-м, атаки?

— Они доказали свою эффективность, — пожал плечами Андрей.

— Не боитесь смутить горожан выстрелом из динамиков? Всё же новшество, паника не исключена.

— Вот поэтому я и попросил вас целиться в голову. Выстрел ещё ладно, а вот предсмертные вопли из динамиков нам не нужны, это избыточный натурализм.

— Не могу сказать, что я в восторге от этой идеи.

— Господин Твирин, — отчеканил Андрей, заворачивая «Метель» уже по Становой, что разделяет Белый и Старший районы, — свои восторги или отсутствие оных вам следовало высказывать вчера, когда мы обсуждали, как всё это будет выглядеть. Вы же с обсуждения ушли. Люди работали всю ночь, господин Драмин так и вовсе, кажется, не ложился, оборудуя для передачи радиосигнала площадь перед Городским советом. Я, признаться, не понимаю, чем полезным вы нынче заняты, и на этом основании отказываю вам в праве оценивать чужие решения и чужой труд. Не лезьте со своим мнением, когда всё уже готово, — просто застрелите Метелина, раз ему так важно, кто это будет. И перестаньте смолить в авто, мы задохнёмся.

Твирин приник к боковому стеклу.

А ведь Андрей задаётся абсолютно справедливым вопросом. Резервная Армия сложила оружие всего позавчера, вроде бы — совсем короткий срок, но и за такой успели полным ходом развернуться какие-то новшества, динамики, стройки, о которых Твирин не имеет призрачного даже представления.

Чем полезным он нынче занят? Своей совестью и своей душой.

Сокрушается то есть, что никто не удосужился его пристрелить ни на переговорах с командованием Резервной Армии, ни на площади.

Это тоже дезертирство и предательство доверившихся, только ещё подлее прямолинейного — легко делать вид, словно всё по-прежнему, кроме вида не делая ничего.

Надо кончать с подлостью — либо немедленно взваливать весь груз своей ответственности обратно на плечи, либо открыто отрекаться.

Остановился Андрей у чёрного входа в Городской совет — к нему со Становой как раз вёл проулок, по которому мог пройти экипаж. Вот и «Метель» тоже прошла. В тот самый, конечно, момент, когда солдаты вели мимо графа Метелина. Твирин отчего-то не сомневался, что сложится именно так.

Граф Метелин — чистый, для наглядности переодетый в шинель Резервной Армии с неободранными знаками различия — на «Метель» не скрываясь засмотрелся. Его толкали вперёд, а он улыбался и всё поворачивал и поворачивал голову.

— Выходите же, — раздражённо прикрикнул Андрей, — или мне полагается подавать вам руку?

Твирин же точно прирос к сиденью «Метели».

Он ведь не сможет.

Просто не сможет.

Он целую ночь вёл сомнительные мысленные диалоги с графом Метелиным, он по-прежнему ему не друг и даже не приятель, но как-то же должно это называться, когда чудится, будто ты что-то понял, ухватил и теперь не сможешь забыть и закрыть глаза?

Например: граф Метелин имел самые тёплые воспоминания о пьянке с Хикеракли, он так вопрошал в письмах о причине своего заключения, что заподозрить в нём обиду решительно невозможно. Наоборот, там же каждая строчка сочилась безогляднейшим доверием и всецелой готовностью принять любое объяснение. А потому Твирину мерещилось, будто ему ведомо, как перевернулось всё внутри у графа Метелина, когда вчера Хикеракли вошёл и, паясничая, процитировал избранные места из переписки с приятелями.

О друзьях же — о Гныщевиче, о Гныщевиче! — и вовсе нельзя задумываться, иначе окатит такой чёрной тоской, которую Твирину не вынести.

Твирин вытряхнул себя из «Метели», в ужасе сознавая, что Гныщевич-то явится обязательно — чтобы никто не смел попрекнуть его тем, что не явился. Он бы и стрелять предпочёл сам, да не сложилось.

Чтобы никто не смел попрекнуть.

А Твирину придётся видеть — хоть затылком, всё равно не спасёт, — какими взглядами прощается с Гныщевичем граф Метелин.

Леший, зачем оно всё так.

— У вас всё-таки жар, — нахмурился Андрей. — Отстреляетесь, простите за каламбур, и сразу возвращайтесь к себе, вам бы отлежаться. Пошлите за врачом, что ли — всё равно у нас сплошные лазареты в казармах.

Солдат было больше, чем вчера — и больше, чем когда-либо. Словно бы половину части выставили по всем уголкам площади и, тем не удовлетворившись, позвали ей на подмогу и Вторую Охрану, и новоявленную таврскую дружину. А вот простых горожан действительно пришло немного — должен же когда-то иссякнуть интерес к казням. Твирину показалось, что где-то в неплотных первых рядах мелькнул Падон Вратович Ивин, но то могло быть игрой воображения, навеянной нечаянной встречей.

Гныщевич, разумеется, явился — вскидывал перо на шляпе, белозубо смеялся с парой тавров, так отчаянно подчёркивая обыденность своего настроя, что усомниться в оной могли даже те, кто совсем с Гныщевичем не знаком.

Торжественный Плеть наблюдал эту сцену без выражения, зато неотрывно. Твирину запоздало подумалось, что на устроенных Коленвалом «слушаниях» Плеть присутствовал, однако не проронил ни слова. А ведь граф Метелин наверняка ревнует к нему Гныщевича и, в сущности, правильно делает. Что бы ни рисовал из себя Гныщевич, а окажись неким фантастическим образом на месте графа Метелина Плеть, озвучить на всю площадь приговор к расстрелу у него бы язык не повернулся.

Возле иначе расставленных динамиков сидел на корточках Драмин, поглощённый проводами и разъяснениями для своих помощников. Неподалёку маячил Коленвал, твёрдо вознамерившийся испить чашу справедливого отношения до дна. Сбоку, но скорее с зеваками, стоял граф Набедренных в сопровождении За’Бэя — скорбный, благородный граф Набедренных, которого и не ругнёшь хорошим воспитанием, поскольку воспитание это ему на диво имманентно. С другого же края жиденькой толпы Твирин приметил Скопцова и Золотце, коих не ждал. Не видно только хэра Ройша (ему плевать), Приблева (он расклеился уже на «слушаниях» и, верно, решил себя не изводить) и Хикеракли (что-то с ним произошло между гнутым гвоздём и вчерашним явлением; не стерпел своей партии в проклятущей симфонии?).

И кто только выдумал, что умирает человек в одиночестве? У нас в Петерберге имеется целая народная забава — не давать человеку умереть в одиночестве.

И если зеваки и солдаты участвуют в ней на традиционных условиях, то Революционный Комитет нынче отнимает у приговорённого его одиночество особенно изощрённо. Навряд ли граф Метелин рад, что они здесь.

— Граждане свободного Петерберга! — подлетел к микрофону Гныщевич, перестаравшись с интонацией. — Сегодня мы приводим в исполнение приговор вражескому агенту. Террористу, который на ваших глазах — вероломно присоединившись к ликующей толпе! — поднял револьвер на члена Революционного Комитета, чтобы отнять у вас будущее и посеять страх. Многие из вас сегодня не на площади, потому что страх победил. Но страх не должен побеждать! Чтобы переиграть его, площадь сама выплеснулась на улицы города из динамиков. Если вы нас слышите, знайте: Петерберг непобедим, но не благодаря одному лишь бесстрашию, а благодаря той находчивости, с которой он встречает любые удары судьбы. Мы допускаем ошибки, hélas, но мы умеем их исправлять. Вывести приговорённого!

Толпа вытянулась в едином порыве любопытства.

— На ступенях тоже организовали микрофон, — указал Твирину Андрей. — Назовите имя приговорённого, спросите формального признания и стреляйте, но без долгих пауз — чтобы не перепугать прохожих подле динамиков, мы должны внятно дать им понять, что именно происходит. Да, признание Метелина будет кое-как слышно, там закреплена ещё аппаратура на колоннах, видите? Поэтому напоминаю: в голову, чтобы без криков.

Аппаратуры Твирин не видел, поскольку видеть широкую лестницу Городского совета в принципе было выше его сил. Туда же ведут графа Метелина.

Которому он пообещал смерть от руки не друга и даже не приятеля.

Небо было низкое и непосветлевшее — будто рассвет ступил на него, но на полдороге передумал. Не сдержал обещание.

— Господин Твирин, я понимаю, вы хвораете, но соберитесь на минуту. Не затягивайте с этим, — шепнул Андрей.

По ступеням Твирин поднимался в душном мареве, будто никак не шедший ночью сон вздумал вдруг взять своё. Сегодняшние технические необходимости диктовали следующую диспозицию: приговорённый один, а значит, поставить его можно в любую точку, например, вполоборота к площади, в тот угол вверху лестницы, что ближе к Становой. Микрофон же для Твирина подразумевал, что ему место отведено в углу напротив, к площади почти спиной. Наверное, это не слишком эффектно. Наверное, лучшего расположения придумать второпях не сумели. Наверное, передача расстрела по радиосвязи не самая простая задача.

— Граф Александр Сверславович Метелин…

«Я не смогу вас убить».

— …вы, пользуясь своим именем и титулом, проникли в Петерберг…

«Чтобы помочь ему, выложив Хикеракли планы Резервной Армии».

— …чтобы растоптать наше спокойствие…

«Чтобы мы отблагодарили вас за это казнью и предательством».

— …и подорвать нашу веру в дело революции…

«Да не смотрите же вы на меня, я и так всю ночь с вами говорил!»

— …посредством публичного покушения на убийство члена Революционного Комитета.

«Вы знаете, а ваши «Метели» в самом деле хороши, идея собирать под Петербергом авто была блестящая…»

— Ваш преступный замысел удался. Свидетелей тому сотни, но мы хотим быть уверены, что вы признаёте свою вину и полагаете наказание соразмерным. Отвечайте.

«Зачем вы взяли с меня это обещание, чем вам были плохи случайные солдаты?»

— Признаю, — вздёрнул подбородок граф Метелин.

«Вы ошиблись, ваше сиятельство, вы и не подозреваете, как ошиблись! Этот загадочный Твирин, который, по мнению Резервной Армии, самолично расстрелял пол-Петерберга, стрелял всего раз в жизни, и тот в упор. По наитию, послушавшись камертона, не слишком понимая, что творит».

— В таком случае, приговор будет приведён в исполнение немедленно.

«Только я не умею стрелять, ваше сиятельство! Смешно? А ведь правда не умею, в купеческих домах стрелять обыкновенно не учат, а потом… Не мог же я учиться на виду у солдат, которые считали меня своим героем? Герой — и не умеет стрелять, представляете? И ещё такую уйму всего не умеет, кошмар! Если бы они только узнали… А Андрей говорит целиться в голову. В голову. Простреленная голова барона Копчевига выглядела хуже всего, что я видел в жизни. До сих пор не могу поверить, что от этого зрелища меня не вывернуло наизнанку. Я не хочу, чтобы с вашей головой было так же, понимаете, не хочу. У вас грустная улыбка и вы храбритесь, потому что здесь ваши друзья и приятели, вам дурно от мысли, что они увидят вас заслуживающим жалости. А мне — от того, что я пообещал вам вас убить. Я же чувствую, как они сверлят мне сейчас спину. Как барабанит пальцами Гныщевич, как хмурится Андрей, как недоумевает Коленвал, как смиренно ждёт граф Набедренных. Вы с ними больше никогда не встретитесь, а мне придётся развернуться к ним лицом. Да даже если я сам застрелюсь сегодня же, мне придётся ещё хоть немного потерпеть всё это «дело революции» и прочие громкие слова, которыми мы нарекли наше безумие. А вы его нарекли «собачий холод» — помните, в письмах? И до чего же вы правы, до чего же холодно… Не подумайте, я не утверждаю, что мне хуже вашего, конечно нет. Просто… просто вы умрёте, и вы с этим согласны, вы на это готовы, вы на это и шли, но я-то не желаю вам смерти. Вовсе не желаю».

— Стреляйте же, — ответил граф Метелин.

Он не мог знать, о чём говорил с ним Твирин, но иллюзия понимания вышла до умопомрачения убедительной.

Твирин, словно во сне, взялся за обрез, распрямил руку параллельно холодным ступеням и неожиданно ощутил сквозь дрожь, как локоть скручивает болью. Было ведь что-то такое на днях, ударялся ведь до искр из глаз. Видимо, не прошло.

— Стреляйте.

У графа Метелина была грустная улыбка, и он храбрился.

Рука подпрыгнула, точно на волне, и на спусковой крючок нажала бестолково, суматошно, лишь бы уже нажать.

В ушибленный локоть отдало так, что Твирин на мгновенье ослеп и оглох.

Когда же возможность сознавать реальность вернулась, граф Метелин нетвердо стоял на коленях, а из горла его отчаянными толчками рвалась кровь пополам с хрипами, от которых у Твирина дрожала не только рука с обрезом, но и всё, что дрожать вообще способно. Будто хрипы эти выходят не ртом, а сразу через продырявленную шею, будто это они такого жгучего цвета, будто это их ритм отбивают толчки.

Будто в них слышится «стреляйте — застрелите же наконец — что вы стоите — завершите начатое — убейте — ну же, леший вас дери!».

Второй выстрел царапнул колонну — где-то высоко, много выше, чем дёргалась в такт пульсации хрипов голова графа Метелина.

Твирин же знал, что не сможет.

Твирин может лишь приказывать «огонь!», но на большее его не хватает. Теперь — не сможет и того. Некому будет приказывать, свидетелей его неумению стрелять — вся площадь, сегодня как нарочно заполненная солдатами, а не простыми горожанами.

В унисон хрипам в Твирине забился хохот — такой же клокочущий, красный, пачкающий.

Разве не о том он грезил? Снять шинель и не стать предателем?

Чтобы не стать предателем, нужно всего лишь перестать быть героем.

Откуда-то рядом с графом Метелиным вырос Плеть, тоже рухнул на колени в расползающееся красное, сверкнул в руке молнией стального, скупо шевельнулся и вмиг затушил хрипы.

Мёртвым графа Метелина Твирин не увидел: отвернулся и, силой мысли припечатывая каждый новый шаг к ступеням, спустился. Внизу нашёл в руке обрез — бросил наземь. Толпа шуршала сильнее привычного, что-то было не так, как всегда, что-то отличалось. Быть может, это, наплевав на объедки дисциплины, переговаривались солдаты.

В поле зрения — печатать шагов тридцать — возникли Влас Дугов, Петюнич и Крапников. Ошарашенные, недопонявшие, смешные. Ничего, им объяснят. Свидетелей вся площадь, вся площадь свидетелей, как нарочно, разве не о том, не предателем.

Ваше сиятельство, вы ещё слышите?

Вы правильно побрезговали убивать Твирина, вы поступили куда справедливей.

Вы его разжаловали.