…На четвертый месяц после ареста отца высылают. Мы готовимся теперь к дальнему путешествию — на север, в Архангельскую губернию. Наш совет ежевечерне собирается на обсуждение. Мы слушаем Павла — он всегда умеет увлекательно представить будущее и объяснить все, что происходит в настоящем.

— Там снежные поля, тундры и леса, ели и сосны, — говорит он так, как будто видит перед собой эти занесенные снегом тундры и леса. — А какие там водятся звери: олени, белые медведи! Мы с папой будем ходить на охоту и приносить маме к обеду зайцев. А шкуры можно продавать…

Увлекательные мечты! У Феди блестят глаза. А его возьмут на охоту? Возьмут, конечно. Павел уговорит папу, к тому времени Федор подрастет.

Но Павлуше не пришлось хлопотать за Федю. Мы не увидели тундры и не испытали превратностей охоты в северных лесах. В Архангельск мы не поехали.

Неожиданно сборы прекратились. Нас всех сваливает корь. Несколько дней мы мечемся в жару, потом приходит облегчение. Но мы еще долго лежим, ослабевшие, худые, и целый день то над одной, то над другой кроватью склоняется мамина голова. Однажды вечером, уже перед сном, я слышу шопот.

«Нюра, ты только молчи… папа вернулся, бежал из ссылки. Я пойду его встретить… Лежи, прислушивайся» Маленькие уже спят, и Павел спит, не буди их.

Я приподнимаюсь на кровати, едва сдерживая радостный крик. Мама гладит меня.

— Тихо, тихо! Ты поняла?..

Конечно, все поняла. Мама набрасывает платок и неслышно выскальзывает из комнаты. Я поднимаюсь… Не могу лежать. В комнате слышно только спокойное дыхание спящих… Тогда я не выдерживаю.

— Павлуша, Павлуша, — звенящим шопотом бужу я старшего, брата.

Протирая глаза, он поднимает голову.

— Папа вернулся, слышишь, Павлуша! Папа… Павлуша усаживается на мою кровать. И, прижавшись друг к другу, мы ждем.

— Он бежал! Бежал из ссылки… Что же с ним теперь будет? Как он бежал?

За ним ведь, наверное, гнались. Его надо скрыть ото всех…

Но, заслышав осторожные шаги на галлерее, мы забываем обо всем. Соскочив с кровати, бежим к двери и за руки втаскиваем отца в комнату.

Отец остается, но укладывается спать на балконе. При малейшей опасности оттуда по дереву можно спуститься вниз, на улицу. Ночь проходит благополучно, но утро приносит смятенье. Обход полиции. В доме, который сплошь населен рабочими-железнодорожниками, жандармы производят очередной обыск. Как по беспроволочному телеграфу, о событии оповещаются все жильцы. Каждый находит способ предупредить соседа. Молниеносно весть доходит и до нас. Что делать?

Жандармы во дворе, засада, наверное, поставлена и на улице. По галлерее, на которую выходят двери всех квартир, уже стучат тяжелые сапоги. Куда деваться отцу? Но мама вдруг машет рукой, и отец становится за дверью, во второй комнате. Мама садится за швейную машинку. Мы все в этой же комнате, все в своих кроватях. Жандармы приоткрывают дверь.

— А, это ты!

Они ее хорошо знают, — А где твой муж?

Только тогда мама перестает крутить машинку и поднимает голову. Я вижу, что глаза ее полны слез.

— Да ведь вы сами знаете, что его нет в Тифлисе, Ведь он выслан… Выслан!..

Вы это знаете. А я здесь одна, одна с больными детьми, — мама обводит руками комнату, — видите, вот все, все лежат больные.

Было столько убедительности в мамином голосе, что жандармы, оглядев комнату, повернулись и ушли. Мы не двинулись, пока шаги их не смолкли.

Папа пробыл в Тифлисе несколько дней. Больше оставаться было нельзя.

Кто-то проболтался о его возвращении, и отец уехал.

Я вижу себя снова в Баку. Опять море… Я не одна, со мной маленькая Надя и мама. Мы в Баку потому, что опять арестовали отца. Он в бакинской тюрьме, мама приехала хлопотать о его освобождении.

По бакинской пыльной улице со мной и Надей мама куда-то спешит.

— Куда ты, мама? — пытаюсь спросить ее, но мама не отвечает.

Она торопливо шагает, мне и Наде приходится бежать за ней.

В большой комнате, где у стен расставлены стулья, мама усаживает меня и Надю. Человек в мундире с блестящими пуговицами разговаривает с мамой.

Отца арестовали на собрании бакинского комитета большевиков. По совету товарищей, мама, приехав в Баку, пошла к градоначальнику. Она сумела доказать ему, что муж ее пострадал невинно.

— Он на таком хорошем счету у начальства, вам смогут это подтвердить, говорила она.

— Найдите поручителей за мужа, и мы освободим его, — сказал градоначальник.

— Он поглядел на тебя и Надю. Вы, обнявшись, так грустно и испуганно сидели на стуле, — рассказывала мама.

Флеров, Красин и Винтер приняли участие в освобождении отца. Леонид Борисович сам был с мамой у градоначальника и вручил ему подписанное Винтером поручительство.

И вот мы с мамой возвратились в Тифлис. Папа под чужой фамилией скрылся из Баку.

Мы переехали из Дидубе, мама не может оставаться там, где все нас знают, где неосторожное слово наведет на след отца.

У гор, гряды которых окружают Тифлис, лепится к скале деревянный домик.

Он стоит в конце Цхнетской улицы, крутыми уступами поднимающейся в гору.

В этом домике, у хозяйки-прачки, мама сняла комнату. Через виноградники и посевы кукурузы тропинки от нашей террасы вели к далеким ущельям. У последних кусочков вспаханной земли мы останавливались, не решаясь карабкаться дальше.

Оголенные вершины пугали нас. Когда-то с толпой паломников, в сопровождении бабушки и мамы, мы отправлялись в горы. Это были праздничные прогулки, на которые собиралась тифлисская родня, отец, дядя Ваня, рабочие-железнодорожники.

Эхо в горах повторяло многоголосый шум — песни, возгласы, крики детей.

С Цхнетской улицы близко до Давидовой горы. С площадки и обратно вверх скользят по канату вагончики фуникулера. На Давидову гору поднимаются, чтобы полюбоваться Тифлисом с высоты. Весь он виден отсюда — с широкими проспектами, с узенькими уличками окраин, с серебряной лентой Куры. Башни Метехского замка кажутся отсюда не такими грозными. Мы хотим разглядеть наше Дидубе, но его не видно за зеленью Муштаидского парка. Летом, когда внизу, в лощине, город задыхается от зноя и горячих испарении, сюда, наверх, ветер приносит прохладу с гор.

На склоне Давидовой горы, на узкой площадке ютится старинное кладбище; в середине его поднимаются арки и башенки церкви святого Давида. Лестницы по обеим сторонам склона ведут к кладбищу и церкви. Там, где они сходятся, под оградой в скале выбит грот, обведенный железной узорчатой решеткой.

Внутри грота теплилась лампада, и на мраморной доске мы читали:

«А. С. Грибоедов». Мы знали: это могила убитого на чужбине поэта. Много-много лет спустя дважды я посетила Тифлис, тогда уже Тбилиси, — я не узнала горы Давида.

Там, где на площадке крутились карусели и стояли балаганы, около которых из-за любимцев-борцов шли азартные драки, теперь возвышался дворец с террасами для танцев, рестораном, концертным залом. Старые игрушечные вагончики фуникулера заменены комфортабельными, сверкающими никелем и сталью вагонами. Широкая белая лестница от станции фуникулера ведет на вершину горы, к гранитной фигуре Сталина.

Чудесная картина открывается взору вечером, когда огни электричества заливают Тбилиси.

Всей семьей посетили мы и кладбище на Давидовой горе. Несколько новых 'могил прибавилось к старинным памятникам. На небольшом гранитном пьедестале стоит мраморная плита, на ней по-грузински написано: «Екатерина Георгиевна Джугашвили». Недавно еще я видела дорогую старушку в ее маленькой скромной квартире на проспекте Руставели.

Встреча с ней запечатлелась в памяти. Да и трудно было забыть всегда приветливо спокойную бабушку Кеке. В ее своеобразном облике было сдержанное достоинство, которое приходит к людям после долгой, в заботах прожитой жизни, горести которой не сломили человека.

Болезнь и привычка к теплу заставляли Екатерину Георгиевну жить в Тифлисе, вдали от близких, дорогих ей людей. Она не жаловалась на свое одиночество, но по тому, как настойчиво и подробно расспрашивала о своих, я видела, что разлука с ними тяжела ей и все ее мысли там, с ними, в Москве.

Пристально, точно изучая, глядела она на фото, которые я ей привезла.

— Вырос… Глаза отцовские, — сказала она, не отрываясь от фотографии внука, которого видела, когда привозили его в Тифлис, совсем маленьким.

В скромной, непритязательно обставленной ее комнате на столе лежало много грузинских газет.

— Вот, — сказала она, — каждый день читаю…

И она заговорила о событиях, о которых в этот день сообщала печать.

Нельзя было не почувствовать, как хотелось ей найти в газетных каждодневных сообщениях сведения о трудах и днях близких ей людей.

Екатерина Георгиевна прожила длинную, полную лишений жизнь и была очень скромна и нетребовательна.

Помню, как я ее увидела в Боржоме, куда она приехала лечиться. Она сидела на скамейке в одной из аллей парка, худенькая, но прямая, несмотря на болезнь и старость. Из-под туго стянутой черным платком твердой бархатной шапочки сверкали ее темносерые глаза, в которых светилась живая мысль. Я удивилась, почему в невыносимо знойный день она так одета.

— Нельзя иначе, — ответила Екатерина Георгиевна, — все здесь меня знают…

И другую могилу отыскала я на старом кладбище, — небольшая металлическая доска с надписью отмечает ее. Старый наш друг, большевик-писатель Сильвестр Тодрия покоится под ней.