Святой Илья из Мурома

Алмазов Борис Александрович

Часть вторая

ДЕРЖАВА ПРАВОСЛАВНАЯ

 

 

 

Глава 1

Хазарский поход

ладимир считал, что война с Хазарией — главная война и в его жизни, и в жизни нарождающейся державы. Можно! Можно слить в единый монолит все эти бесчисленные селища, городища, разноплеменные орды и лесные народы. Можно! Можно!

Но памятен был поход знаменитого хазарского военачальника Пейсаха на князя Игоря, когда он прошёл, как пожар степной, по всем вотчинам князей киевских, смел дружины славян, русов, варягов и наложил дань тяжкую, многолетнюю на киевских каганов. Хазарское иго надолго придавило росток будущей славянской государственности. Какими деньгами, какой кровью, пролитой ради хазарского каганата и славы его, платили русы, славяне и все подвластные в страшной доле хазарских данников; какие реки слёз были пролиты, с какими потоками можно было сравнить тысячи рабов, угнанных на рынки Итиля, Азова, Кафы и дальше — до Багдада, Пекина и Кордовы!

Как меч вознесённый была Хазария над Киевом! Как секира при корнях побега молодого!

Медленно отваливалась эта страшная тягота, что много лет давила и не давала развернуться княжеству русов и славян. Казалось, старый Хельги — Вещий Олег — разбил хазар, но ответом был поход Пейсаха. Казалось, Святослав выжег Итиль и города иные, развалил крепости Саркел, Саткерц и Тьмутаракань, но оправилась Хазария, и хоть не в состоянии была, как при Пейсахе, сокрушить Киев, но жёстко держала его на правом берегу Днепра, не давая шагу ступить в сторону Чёрного моря, отрезая от стран полуденных и торговых путей.

Однако Хазария была уже не та, что прежде, — тень былого величия и силы. Четыре стихии подтачивали её могущество. Стихия первая, людям не подвластная: Великий Гурган — Каспийское море стало наступать на Итиль, столицу Хазарии. Уровень его поднялся на семнадцать метров, и поглотили волны морские поля и виноградники, стены городские и дороги. Тысячи рабов изнемогали на строительстве дамб и отводных каналов, но Каспий, словно кара Божья, наступал неотвратимо, каждый год обращая в ничто тщетные усилия человеческие.

Вторая стихия — ислам, несомый на остриях тысяч копий и сабель, ежегодно штурмовавших цитадели Хазарии. Подобно морю, неотвратимо наступали воины ислама, проламываясь через железные ворота Дербент-кала, наваливались на Итиль из Хорезма.

Третья стихия бушевала в самом Хазарском каганате. Принятый верхушкой правящей элиты иудаизм расколол державу изнутри. Бежали в степи хазары, исповедовавшие христианство; толпами уходили навстречу братьям по вере хазары-мусульмане; разбегались по горам и степям хазары-язычники, пополняя собою соседние, враждебные каганату народы. Эта стихия была самая страшная — она сокрушила сильную державу, повелевавшую громадной частью тогдашнего мира.

Последняя стихия только нарождалась, только поднималась подобно морской волне, только накатывала, но должна была смыть ослабевшую державу с лица земли. Такой стихией мнилось Владимиру его княжество. Он считал себя отмстителем за годы рабства и позора. Он, как ему мнилось, должен был нанести последний, смертельный удар издыхающему чудовищу, столетиями питавшемуся людскими жизнями.

Поэтому к войне готовились самым тщательным образом. Много раз Илья со сторожей избранных храброе тайно подходил под самые стены вражеских крепостей. Вымерял все дороги, запоминал места бродов на реках, водопоев в степи, выверял кратчайший и наиболее защищённый путь к морю. Воеводы-русы, привычные к веслу и ладье, многократно спускались вниз по Днепру, переволакиваясь на порогах, подходили туманными ночами под самые стены и гавани Тьмутаракани. Сами они вряд ли смогли бы уверенно проходить днепровское устье и огибать густонаселённый Крым, если бы не союзничали с византийцами, если бы на каждом судне русов не сидел византийский кормчий или лоцман.

Союз с византийцами закладывался в Киеве. Там было целое греческое подворье, где постоянно жили послы из Царьграда. Говорить о них следовало именно «византийские», потому что Византия, как всякая империя, была многонациональна и значительную часть подданных басилевса составляли родственные киевлянам славяне.

Внимательно присматривался Владимир ко всему, что шло оттуда на землю русов, и понимал — в империи всё древнее, старше, продуманнее, чем в его державе.

Правда, он понимал и политику Хазарии, которая тоже была продуманна, сильна и очень коварна. Но если в Византии, особенно в её восточной части, было много близкого, родственного славянам державы Владимира, то всё, что было в Хазарии, Киеву было прямо враждебно. Ни о каком союзе с Хазарией не могло быть и речи, как и ни о каком примирении — только война на истребление, до полного уничтожения враждебной державы.

Эти мысли и чувства были всеобщими. Разумеется, разделял их и Муромец. И не просто разделял, но готовился к сражению с Хазарией как самому главному бою своей жизни. Там, в предгорье, была родина его предков, оттуда изгнали их, туда шли караваны рабов с колодками на шее, туда продали его мать и сына — Подсокольничка.

Мотаясь по степи, почти всё время проводя в седле, меняя лошадей, Илья объездил все подступы к хазарским крепостям, все кочевья вокруг них. Пригодился казавшийся в муромских лесах бесполезным тюркский язык, пригодилась слава освободителя Чернигова и поединщика во всех войнах киевских. Но более всего пригодилось заточение! Слава об Илье как о твёрдом человеке, как о воине, которого уважает, а может быть, и боится сам князь, открывала перед ним юрты и ставки племенных вождей печенегов, алан и чёрных болгар, которые ходили в Предкавказье.

Киеву и Владимиру не верили, а Илье — верили. И если он говорил, мол, пойдём на Хазарию и непременно победим, ему верили.

К весне огромная рать была стянута под Киевом. Истерзанные вековым игом, грабежом и постоянным страхом — либо самому быть проданным в рабство, либо детей потерять, либо сродников, — поднимались даже самые малые, самые дальние племена. Их приводила в войско княжеское не только ненависть к Хазарии, но и уверенность, что в Киеве «наши». Ибо теперь в Киеве не было вечных союзников и конкурентов хазар в работорговле — варягов. От прежних варяжских племён в Киеве остались только русы. Но это лишь только считалось, что они от корня варяжского, а ничем они от славян не отличались... Разве что имена говорили о прежнем родстве, но русы, как огромная часть киевлян, крестились и брали новые имена — христианские, общие для всех, по которым определить племенную принадлежность было уже невозможно.

Разноязыкая, пёстрая толпа радением воевод к лету была превращена в крепкое, легкоуправляемое войско. Странную картину представляло оно на постое, где сохранялся племенной обиход: мирно соседствовали финны и печенеги, вятичи и дреговичи, русы и болгары — все племена и народы, населявшие киевские земли, прислали дружины. Не пришли только варяги ильменские из Новгорода. И Владимир ясно увидел, что будет, ежели его в хазарской войне разобьют: надвинется варяжская рать из-за Волхова, с ними придут проторённой дорогой варяги заморские и отбросят своими мечами Киевское княжество на сто лет назад. Вновь восторжествует кровавый союз хазар и варягов, вновь пойдут по державе, от моря до моря, охоты на людей... и снова рассыплется таким трудом и такой кровью собранное единство.

Мучительно искал Владимир союзников, напряжённо думал, чем же ещё, кроме власти княжеской, можно спаять это хрупкое единение. И находил.

Союзник был всё тот же — Византия. Смертельный, лютый враг Хазарии. Византия — наследница всего, что накопила древняя Южная Европа от времён эллинских. И это тоже противостояло Хазарии, считавшей своё родство от Востока, от сынов Авраама, времён фараона египетского. Как-то монах печорский, разговаривая с Владимиром, обронил фразу, что и византийцы не эллины, и хазары-иудеи не евреи ветхозаветные. А вовсё это иные народы — только вера прежняя...

И Владимир долго его выспрашивал, как это.

Монах пространно объяснял, как, сменяя друг друга, приходили и уходили народы и в Хазарию, и в Византию. Но если в Византии всё переплавлялось в горниле великой античной культуры, то Хазария не Имела корней. Поэтому если всякий живший в Византии старался доказать, что он грек, что он наследник богатства этой земли, то в Хазарии раввины десятки лет потратили, чтобы придумать, каким образом населявшие окрестности Каспия тюрки могут быть потомками евреев. Да так и не доказали. Малая часть — верхушка каганата, в основном действительно потомки прибывших сюда евреев-беженцев из Ирана — раввинам верила, а остальное население и слушать не желало. Как поклонялись своим идолам, так и продолжали поклоняться, а принявшие добровольно, без принуждения, христианство шли на любые муки за веру свою и даже всё чаще именовали себя не «хазары», а по роду занятий — либо «бродники», либо «черкасы», стрелки из лука. И братьями своими считали христиан, а не родственников по крови. Вот это и запало в голову князя. Не разбирая, кто есть кто в каганате и кто кому родня, а кто нет, он понял одно: можно верою скрепить народ! Но, глядя на хазарские события, понимал — можно и расколоть!

Там, что в Итиле, что в Тьмутаракани, стена непреодолимая стояла между хазарами разных вер. Соединения не происходило. Не сливались близкие племена в единый народ. И причиной тому — вера иудейская! Она вела родословную каждому кагану, она строго следила, от какого рода человек. И ежели матерью ребёнка была еврейка — полностью забирала его в еврейскую общину, а ежели хазаринка — исторгала. И никто тут ничего поделать не мог. Много в Хазарии было таких изгоев, которых хазары не считали хазарами потому, что отец еврей, а хазары-иудеи не считали евреями потому, что мать хазаринка.

Какая же сила — общая вера, стало особенно ясно в двух походах на болгар камских и волжских. Давно ли они, как и славянские племена, друг с другом воевали? И даже когда принимали ислам, народ их раскололся. Часть не оставила своих языческих богов и ушла в леса. Казалось бы, должны болгары волжские и камские ослабнуть. Но не вышло сего! Болгары стали много сильнее, хотя числом чуть не вдвое уменьшившись.

   — Почему? — распытывал Владимир бояр и воевод, послов заморских и гостей иноземных.

   — Потому, — сказал кто-то из торговавших с болгарами, — мусульмане единоверцев в рабство не продают! Ислам запрещает торговать братьями по вере.

Это был сокрушительный довод.

   — Евреи тоже своих не продают... — слабо вякнул другой.

Но его перебил византийский посол:

   — Как это? А разве не братья продали Вениамина? Да и мусульмане тоже... приторговывают.

   — Закон не велит.

   — Закон и христианам не велит.

   — Так ведь и не торгуют.

   — Христианами не торгуют, но как у мусульман есть разные, так и христиане не одинаковые. Потому что христиане иных христиан продают.

Так говорили и спорили долго. Владимир не слушал, он думал о том, что выбирать веру придётся всё равно. Потому что ввести общее божество и почитание всеми богов единых, языческих, не удалось. Новгородские погромы войну напоминали, настолько не принимали упрямые новгородцы киевского Перуна. В Киеве таких драк нет, а всё же на капище каждый несёт жертвы только своему идолу, а в сторону иных плюёт.

Так бы и шли споры, пока не случилась однажды история особенная.

Пришла дружина из лесов муромских. Привёл воев соловых, светлоглазых князёк ихний Сухман. Как называли его воеводы — Сухман Одихмантьевич.

   — А не родственник ли он Соловью-разбойнику, коего Илья во дворе теремном зарезал? — насторожился князь. — Тот вроде тоже Одихмантьевичем звался?

Кинулись узнавать и тут же сообщили весть неутешительную:

   — Соловей Сухману родным дядей приходится.

   — Вот это да!.. — ахнул князь и велел предупредить Илью, пока сам не отправит дружину Сухмана куда-нибудь подальше от Муромца.

   — Только нам тут резни кровавой не хватало! — кряхтел и ахал старый Добрыня. — Охти, болести мои...

Но, к удивлению всей дворни и всех мужей нарочитых, Илья тут же прискакал в Киев.

   — Куды тебя нелёгкая принесла? — кричал на него Добрыня. — Я те ратиться на дворе княжеском не позволю!

Илья, ничего не отвечая, снял меч и всё оружие, снял кольчугу и, оставшись даже без зипуна, который надевался под кольчугу, в одной рубахе пошёл в гридницу, где пребывал Сухман.

   — Ты чё?! Ты чё задумал?! — кричал испуганно Добрыня, зная, что Илья и без доспеха воинского, и без меча боец страшный.

Потому, наверное, в гриднице разом смолкли голоса, придавленные страхом, когда в неё вошёл богатырь. Мгновенно образовалась улица настоящая, в конце которой сидел на нарах финский воин.

   — Ты Сухман, племянник Соловья? — спросил своим рокочущим басом Илья.

   — Я! — ответил, поднимаясь, Одихмантьевич.

Воины, бывшие в гриднице, потянулись к ножам и калдашам, висящим у пояса, готовясь к лютой резне.

Но Илья вдруг пал на колени перед Сухманом.

   — Прости, Христа ради! — сказал он раздельно. — Я твоего дядю убил.

Гробовая тишина повисла в огромной гриднице, набитой десятками людей.

   — Именем Господа и Спаса моего прошу — прости, — повторил Илья.

Многим были непонятны слова его. Странна была вся ситуация. Илья, убивший врага, просил прощения у его родича, хотя, по мнению всех воевод и даже князя, убийство было оправданно. Это скорее было не убийство, а казнь лютого разбойника...

Но произошло нечто неожиданное.

Сухман шагнул к коленопреклонённому Илье и с дрожью в голосе торжественно произнёс:

   — Отец наш Небесный заповедал прощать! И я прощаю тебя именем Господа и Спаса нашего Иисуса Христа. Встань, брат мой!

Натужась, он поднял за плечи Илью, и они стиснулись в объятиях. Сухман снял с шеи гайтан с крестом и надел его на Илью; Илья передал свой крест Сухману...

   — За кого Бога молить? — спросил Илья.

   — Поминай раба Божия Алексея, — ответил Сухман.

Илья поклонился ему в пояс и вышел.

Несколько дней гудел Киев, перебирая все подробности и мельчайшие детали происшествия, ибо никогда не было такого прежде.

   — Сколь живу на свете, — докладывал Добрыня князю, — никогда такого не видал!

   — А может, он струсил? — спросил печенег служилый Рогдай.

   — Илья? — засмеялся Добрыня. — Да он и слова-то такого не знает! И Сухман от него вполовину будет!

   — Вишь как! — вздохнул старый боярин. — Как услышал, что Одихмантьевич приехал, сразу прискакал и повинился! Вот и распри нет.

   — Одихмантьевич не простит! Прикидывается! — сказал рус Олаф.

   — Простит, — возразил византиец. — Он именем Божиим винился, именем Божиим его вина и прощена была. Ежели Сухман простил Илью не от сердца, а наружно только, Господь наш Небесный, видящий всё тайное, воздаст ему явно... И сам мстителем за Илью станет. А Сухман, видно, страх Божий имеет.

   — В чём же страх сей? — спросил молчавший дотоле князь.

   — Не в страхе наказания, а в страхе совершения греха, — ответил грек.

   — Мудрено что-то, — прокряхтел Добрыня.

   — А что Илья говорит? — спросил князь Добрыню.

   — Да он вовсе путано как-то. Я его спрашиваю: «Чего это ты виниться-то задумал? Испугался, что ли, Одихмантьевича? Так он тебя и силой меньше, и знаем не так, как ты! Тебя князь любит».

   — А он что?

   — А он говорит: «Грех я на душу взял, когда безоружного, не в бою, заколол! Через этот грех, может быть, и было мне наказание: отца лишился, сродников потерял да мать с дитёнком враги угнали. Вот и признал свой грех, и покаялся — может, Бог меня и простит».

Князь, как всегда, слушал, покусывая губу, вполслуха. И Ярополк, на полу у ног его лежащий, явился перед мысленным взором его. Ярополк — брат, убитый варягами. Лицо его, покойное, улыбающееся странной улыбкой мертвеца, который видит радость небесную... «Если бы все как Илья...» — подумалось князю.

   — Приведи мне жреца вашего, — сказал он греку. — Хочу говорить с ним.

   — Да зачем грека-то?! — ворчал Добрыня — Грек ему надобен! Вон в пещерах киевских старцы живут — свои, отечества нашего. И много как того грека умнее.

Он сам частенько в пещеры стал захаживать, со старцами беседовать...

* * *

Война надвигалась своим чередом. К весне были готовы несколько ратей.

В мае, когда степь просохла, подняла гриву буйных трав, запела голосами птиц, зашуршала всяким шныряющим зверьем в траве да по оврагам, заплескала рыба в реках и озёрах, — пошла рать огромная к морю ассов — Азовскому — через степь. Той же порою двинулась рать на судах, плавающих по Днепру, всё туда же — к морю Чёрному, на низ Днепра. Густо пошла степью рать пешая. Черно было от воев и на ладьях. Войска обеими дорогами шло так много, что никакие кочевники, союзные или нанятые Хазарией, к нему не смели приблизиться.

Да Владимир и сомневался, что такие есть! Не на что было гибнущей Хазарии нанимать воев да и некого. Столько раз держава сия предавала союзников, что теперь ей не верил никто и в лучшем случае оставался нейтральным. Так отошла в степь часть печенегов, часть алан-ясов, но большая часть степняков присоединилась к рати киевлян.

Илья правил службу на обеих дорогах. И не раз похваливали его князь да воеводы — повсюду стояли? посты и заставы. До самого моря, что по степи, что по Днепру, вели передовые отряды набранные Ильёю проводники. Ни разу не было ни одного сбоя: все колодцы чисты и многоводны, все постои безопасны, все пути ведомы.

Стоило рати чуть призамешкаться — сразу же как из-под земли появлялись конные разъезды:

   — Чего стали? Не случилось ли чего? Кому что сообщить?

И шагал дружинник спокойно, уверенный, что спереди у войска, и сзади, и со всех сторон маячат заставщики, зорко выглядывают врага и, случись что, не оплошают!

Самому же Илье было удивительно другое: сколь много племён и народов живёт округ, сколь много людей кормит степь от Дуная до Волги. Так, спускаясь по Днепру, киевские рати миновали земли уличей и пошли по кочевьям мадьяр, которых Илья никогда прежде не видел. Они откочёвывали на всякий случай подальше от идущих ратей, но конные возвращались и нанимались в киевское войско.

Владимир со всеми щедро расплачивался, всех хорошо снаряжал и сытно содержал. Удивительно было Илье-воеводе видеть такие деньги, и спрашивал он себя: откуда они? Догадаться было несложно. Деньги были чеканки византийской. А вот на второй вопрос, как за эти деньги расплачиваться, какой службой, отвечать пришлось — ему! И долго пришлось возвращать византийский заем, данный на сокрушение Хазарии.

Там, где Днепр поворачивает на юго-запад и петля его ближе всего подступает к Северскому Донцу, рати разделились. Конная и пешая пошли степью к Дону — Танаису, морская рать продолжала спускаться к Чёрному морю. В устье Днепра её ждал греческий флот. Илья этого не видел и не ведал, а увидал бы — подивился огромным морским византийским судам, многовесельным, в три ряда в высоту по борту! Хитростным метательным машинам и приспособлениям для греческого огня. Сходням и мосткам, которые мгновенно на борт другого корабля перебрасывались.

Здесь, в гирлах Днепра, греческие офицеры начали обучать киевлян морской науке, преобразуя их в то, что шесть веков спустя будет называться «морской пехотой». Киевляне учились по команде быстро покидать судно, держать строй, даже по пояс в воде идучи. Учились и вовсе делу незнаемому: лестницы тащить, крючья забрасывать, на стены лезть и на узких перекладинах, над рвами положенных, сражаться. Быстро, сноровисто обучали их византийские военачальники. И киевляне обучались старательно, потому что велика была жажда расквитаться с вековым обидчиком.

Конная рать тем временем спустилась вдоль Северского Донца и приступила к штурму крепости хазарской Саркел, на границе Хазарского каганата и Дикого поля. И здесь непрерывно командовали византийские инструкторы. Видя, как храбрые, толковые, закалённые в сражениях греки воюют — будто работу делают, без крика лишнего, без тени страха, — киевляне приободрялись. Повсюду поблескивали доспехи, повсюду слышались команды, войска деловито пёрли на стены, раскачивали тараны, накручивали ремни тугих камнеметательных машин.

Саркел оборонялся вяло и на пятый день открыл ворота. Илья ожидал увидеть злейших врагов своих — хазар-иудеев, которых поминали и проклинали его отец и дед, но из города стали выходить всё те же тюрки-хазары и окрестных разных племён вои, среди коих попадались и русы, и славяне в числе изрядном.

   — Вот те и хазары! — удивился Илья, высказывая вслух то, что думали все. — А где хазары-то?

Гарнизон Саркела не только не был перебит или продан в рабство, а тут же перешёл на службу к Владимиру...

От взятого Саркела, повелением Владимира переименованного в Белую Вежу, войско беспрепятственно переправилось через Дон и пошло через кубанские степи. Никаких хазарских постов, крепостей, отдельных отрядов на пути не встречалось.

   — Где хазары-то? — всё чаще спрашивали воевод храбры. — Где супротивник?

Князь теребил воевод:

   — Ступайте в розыск! Ищите войско хазарское. Где оно есть? Чтоб нам, как в болгарском походе, во врага с разбегу не упереться.

Но войск не было! Всё, что можно было собрать из разгромленного, громадного когда-то Хазарского государства, было стянуто в Тьмутаракань. Только этот город ещё был осколком, способным к сопротивлению, там ещё были дворцы, и рабы, и дома собрания — синагоги, там ещё оставались те, кто считал себя одним из колен Израилевых, хотя никаких евреев в Хазарском каганате давно не было. Исповедавшие же иудаизм хазары в других местах бывшей страшной державы были быстро обращены владыками Хорезма в мусульманство.

Хазарский каганат растаял и сам не заметил как. Постоянный отток его подданных был не очень виден, потому что им на смену шли тысячи сгоняемых отовсюду рабов. Но рабы были плохие вояки. Им, даже хорошо кормленным, оружие было давать страшно. Хитрые, но недальновидные правители Хазарии в прошлые времена придумали очень хорошую схему, по которой подвластные народы платили дань войсками. Не дань непомерная, которую не собрать, а дружина, которая должна была явиться в полном составе, со своими воеводами и князьями, и отправиться в поход туда, куда скажет каган. Таким образом убивались сразу несколько зайцев. Получалось бесплатно полноценное войско, которое было вынуждено хорошо воевать, потому что в подвластной хазарскому правительству стране заложниками оставались жёны и дети, которые сопротивления организовать не могли.

Едва одерживалась победа — победители получали десятую часть добычи, остальное шло в казну Хазарии; если терпели поражение — их казнили всех... Так было. Так погибло два войска русов, коих тогда было ещё много в землях киевских, когда хазары понаймовали их драться с мусульманами, а когда они победить не смогли, их и отдали мусульманам на уничтожение. Те вырезали всех.

Помнили об этом в Киеве? Ещё как. Стыдились воспоминаний, но помнили.

Илья же услышал обо всём от хазар-христиан — бродников и черкасов, которые толпами бежали навстречу дружинам киевским, чая в них своё освобождение. Набирались целые полки хазар, которые рвались в бой против Тьмутаракани, против Хазарии. Теперь можно было не опасаться за семьи, в селениях стояли славянские гарнизоны, женщины и дети были недоступны хазарским карателям. Стало быть, пришла пора расквитаться!

Но с кем? Хазария словно бы растаяла. На месте страшного государства, где правил каган, исповедавший иудаизм, бродили и селились на пустующие земли хазары и дети иных племён, недавно принявшие ислам.

Странное ощущение сна охватывало Илью особенно по вечерам, когда ведомая им конная дружина шагом двигалась в сторону стоявших у горизонта, как облака, гор. Ему казалось, что когда-то он уже всё это видел или, во всяком случае, знал, как выглядят горы у горизонта, как благоухает вечерняя степь, как ложатся под копыта коней нетоптаные и не знавшие косы травы. Никогда прежде не виданные им, но известные по рассказам отца и деда птицы попадались навстречу, а уж когда стали толпами переходить на сторону Владимира пятигорские черкасы-христиане, то чуть не в каждом втором старике ему чудился покойный отец. Та же стать, те же седые кудри, синие глаза и говор... Он говорил об этом со своими родаками, и те признавались, что чувствуют приблизительно то же: не в места незнакомые вершат они поход, а возвращаются на утраченную некогда родину. Не они чужие в этих степях, но супостаты многоразличные, идущие из-за гор да из-за моря. А море было уже близко. Не Чёрное, а своё, родное, зовомое морем ассов, Азовским. Запахи его уже доносил влажный ветер.

Наконец настал день, когда прискакавшие из передовой сторожи храбры сообщили:

   — Впереди море, а по берегу на левую руку, в двух переходах, Тьмутаракань — город великий!

Илья не мешкая сам пошёл в досмотр. Таясь и оглядываясь, через два дня вышли они к Тьмутаракани.

Город, окружённый высокими глинобитными стенами, стоял на берегу удобной и красивой гавани, где было причалено много судов. Правда, это были небольшие ладьи. Всё, что могло уплыть, — ушло за море. Город готовился к осаде и был затворен. Пылали на его башнях огни — кипятили смолу и вар, чтобы обливать наступающих. По селищам и посаду неусыпно шныряли дозорные. Конные разъезды маячили по необозримым виноградникам, окружавшим Тьмутаракань. Пузатые башни неусыпно глядели бойницами и в море, и в степь.

Ежели Киев, деревянный и тёмный, как старая корзина, лепился по высокому берегу Днепра, полз вверх по кручам, высился башнями своих острогов, теремов и детинцев, то этот город, серый как ласточкино гнездо, был виден как на ладони. Хорошо видны были улицы, перегороженные глухими заборами, зелёные внутренние дворы, глинобитные дома с плоскими крышами...

   — Чужой город, — сказал славянский храбр, стоявший рядом с Ильёю. — Я таких никогда не видывал. Вона как тут домов налеплено из земли.

   — Будун, — подтвердил служилый торк. — Глиняный город.

   — Тяжко будет на улицах бой вести...

   — Тьма тарх, — сказал опять торк и перевёл. — Тысяча домов.

   — Тут больше, чем тысяча.

   — Велик город. Велик.

В закатном солнце город светился, как чудовищная челюсть, подковой лежащая около гавани, и стены его были подобны обглоданным ветрами костям.

Что-то произошло там, за стенами. Тревожно забил набат. По стенам побежали воины. Виноградники словно ожили — отовсюду сквозь них побежал ко городу народ.

   — Уж не нас ли заметили? — подумалось воям.

   — Нет, — сказал Илья, показывая на море. По всему горизонту шли громадные греческие корабли, никогда прежде не виданные русами и славянами, торками и мирными печенегами. Сотни кораблей, мерно вздымая вёсла, казалось, перегородили море. Шёл лучший в мире византийский флот, с многочисленными полками киевскими, битком наполнявшими палубы.

   — Всё! — сказал Илья. — Конец гнезду хазарскому.

Со стороны степи, медленно отрезая город от дальних гор, поднималось облако пыли: конные и пешие рати брали Тьмутаракань в глухую осаду.

 

Глава 2

Странная победа

Тьмутаракань штурмовали несколько дней. Никогда, ни раньше, ни позже, Илья Муромец не участвовал в такой резне. Она начиналась на рассвете и кончалась, когда вокруг становилось черно.

Закиданная кувшинами с греческим огнём, задыхающаяся в дыму горящих домов и войлочных юрт, что стояли в городе, с полуразрушенными стенами, пылающими от пролитой смолы, последняя цитадель Хазарии отчаянно дралась до последнего защитника, до последнего человека, способного держать меч в руках, независимо от того, был это мужчина, старик, ребёнок или женщина.

Готовясь к осаде, жители города вывели и продали всех рабов, перебили всех христиан и оставили за стенами только хазар-мусульман и хазар-иудеев. Первые ненавидели русов, вторые знали, что в любом случае их ждёт смерть. Слишком долго шли в гавань на невольничьи корабли многотысячные караваны рабов — славян, финнов, тюрок, русов... Защитникам города было всё равно, кто ворвётся первым на улицы — киевляне, тюрки, русы или греки, — со всеми они были в смертельной вражде. И как столетиями никого не щадили, так и сейчас сами не ждали пощады. Они сражались, чтобы умереть, заранее выведя всех слабых духом, больных и не желающих сражаться в горы. Вывезли туда драгоценные свитки старинных фолиантов, святыни и сокровища. Но Тьмутаракань была так богата, что всё вывезти было невозможно.

После того как, завалив ров горами трупов, нападавшие захватили стены, бой разгорелся с ещё большей силой на улицах. Каждый дом по нескольку раз переходил из рук в руки, причём и те и другие, возвращаясь, добивали раненых врагов.

Кровь текла по сточным канавам вдоль мощёных улиц, перехлёстывала на мостовую; в ней скользили кони и оступались пешие.

Стен и цитаделей внутри города было несколько, и каждую брали, не считаясь с потерями.

Наконец, потеряв значительную часть войска, наступавшие ворвались в центральную цитадель и в двухдневном бою перебили всех его защитников. Тьмутаракань пала.

Когда дружина вышла из города, выволокла всех раненых и убитых, в город стали возвращаться жители, гасить головешки пожаров, хоронить убитых защитников крепостей, которых в Тьмутаракани было несколько. Их невозбранно пускали к раненым, лежавшим вместе, чтобы родственники могли опознать своего и забрать его домой.

Илья присматривался к этим новым для него людям, ни одеждой, ни обликом на киевлян и подвластные им племена не походившим. Одежда на них была восточная — шаровары и у мужчин, и у женщин. И только по тому, что некоторые закрывали лицо, можно было догадаться, что это мусульманки. Так он и не смог догадаться, кто хазарин-еврей, кто — мусульманин. Все в плащи закутанные, все не то с косами, не то с пейсами, бородатые...

Когда ему бывало назначено, он проезжал по улицам, ещё залитым кровью. Хазары поднимали обгорелые чувалы, закапывали за городом трупы раздутых лошадей. Через несколько дней запели в синагоге раввины, и потянулись старики и старухи на молитву.

Ещё через несколько дней закричал, запел над городом голос муэдзина, и пали на колени мусульмане — жители поверженного города.

Илья объездил все невольничьи рынки, все тюрьмы и подвалы, где содержали пленников, готовили к продаже. В одном таком глубоко ушедшем под землю зиндане подобрал маленький ошейник с цепью и понял, что он не для собаки, а для ребёнка...

Искать Подсокольничка было бессмысленно — через город прошли тысячи невольников, и, конечно, никто не помнил славянскую старуху с черноглазым ребёнком на руках.

В княжеском лагере шло непрерывное пирование. Столы накрывались, многочисленные гости наедались-напивались, а потом на их место приходили новые.

Свистели дудки, плясали храбры, напившись хазарских вин, коих взяли великое изобилие, дрались между собой. Тяжёлый дух нескончаемой попойки смешался с запахом пролитой крови, дымом от жаровен, где жарилось мясо, с дымом от пожарищ, где тлели обгорелые трупы. Войска искали забвения от ужаса страшной сечи и резни в городе в разгуле и пьянстве. Из Крыма привезли несколько обозов с девками, и пошла такая гулянка, что сатана в аду, верно, побрезговал бы.

Илья сторонился гульбы, как сторонились её все христиане. Отойдя от города, они соорудили походную церковь, и шедшие с войском православные священники устроили многодневную покаянную службу. Тут Илья и помолился, и отплакался. Стало чуть легче. Со дня окончания резни христиане держали многодневный пост. И не брали в рот ни мяса, ни вина. В перерывах между молитвами они сидели и спали в тени виноградников.

Тут и нашёл богатыря ехавший только с малой охраной князь.

   — Вот ты где, — сказал он, спрыгивая с коня. — А я уж пытал всех — живой ли ты?

   — Что мне сделается? — отвечал Илья, поднимаясь во весь свой рост и снимая шапку.

Князь прогнал подальше охрану и воев Ильи. Развалился на прохладной земле, под виноградником, велел Илье сесть.

   — Не сыскал, значит, сына-то? — спросил он вдруг с несвойственным ему участием в голосе.

Илья не ответил, глядя мимо князя вдаль и стараясь, чтобы слёзы не потекли.

Князь за годы, что прошли с приезда Ильи в Киев, сильно переменился. Хоть пил и гулял по-прежнему, но бывало теперь его красивое и злое лицо порой печально и мягко. Правда, редко, как редко оставался он наедине с кем-нибудь.

   — Все радуются... — сказал он задумчиво. — Сбылась мечта вековая — сбросили навсегда ярмо хазарское. Николи супостат не подымется!

   — А радости нет, — сказал Илья.

   — Вот то-то и оно, — вздохнул князь. — Как ты думаешь, отчего?

   — На место этим супостатам другие придут.

   — Я ошибки моего отца не повторю! — перебил его князь. — Я здесь гарнизон оставлю, тут дружина будет стоять из воев отборных, славянских, и теперь эта держава — наша!

   — Отец твой не глупее тебя был, — возразил Илья, — и не меньше твоего о приращении державы помышлял. А коли не ставил тут дружины, стало быть, некого было оставлять. Да и так рассудить: ты дружину аут оставишь, а она через малое время тебя и предаст!

   — Почему? Почему предаст?

   — А баб заведут, детишек. И станет им край этот твоего Киева милее.

   — Менять буду! Менять гарнизон почасту!

   — Всё равно! Как ни меняй! У хазар, хоть разбитых, хоть сильных, закон есть. Держат они завет свой: кто от Моисея, кто от Магомета — каждый придерживается, а у руси и славян закона нет. Потому они тебя сильнее, хоть ты и победил.

Князь не перебивал. Илья коснулся самой больной его сердечной заботы.

   — Вот ты сейчас пьёшь-гуляешь, потому что сегодня ты сильней, но и на твою силу окорот найдётся! А за победу-то ещё сколь платить! За корабли эти греческие, за доспехи, за всё, что византийцы дали...

   — Царьград у нас дружбы ищет.

   — Верно. Ищет. А для чего? Чтобы мы воев ему своих давали!

Князь чуть не вскочил от неожиданности.

   — Откуда ты знаешь?

   — А чем ты ещё расплатиться можешь? — сказал Илья, не подозревавший о византийском договоре с Владимиром. — У тебя казна истощена вовсе. Никакого припасу нет, и добыча, что в Тьмутаракани взяли, мала, для расплаты не годится.

   — Да мы Хазарию сокрушили, которая с Византией в Крыму воюет! — закричал князь.

   — Сокрушили — молодцы! Да только, князь, пузо старого добра не помнит. С тебя византийцы новой службы потребуют.

   — А я откажусь! — как маленький капризный ребёнок, ответил князь.

   — А войско немыслимое, кое ты собрал, чем содержать станешь? А?

Князь замолчал.

   — Не говорил я тебе прежде, — сказал Илья, — не велели мне старцы. А вот теперь скажу. Крестился бы ты, Владимир! Ходил бы в руке Господа нашего Иисуса Христа, под защитой его.

   — Да!.. — вскинулся князь.

   — Молчи, молчи лучше, греха меньше! — цыкнул на него Илья, и князь даже растерялся. — Молчи! Я сказал — ты услышал, а там Господь сам управит и найдёт, как тебя вразумить. А не достукается через упрямство твоё, так и чудо явит. Ежели ты ему нужен!

   — Да... — опять хотел возразить князь, но, что сказать, не нашёлся.

Он ушёл от Ильи совершенно сбитый с толку. Победа, ради которой они шли сюда, больше ему победой не казалась. Смутная тревога теперь оформилась: за спиною князя нет державы, а есть собранные, в том числе и насильно, племена. И рассыпаться это может в один день. При первом же поражении князя войско пойдёт по домам, и его ничем не остановишь. Не видя выхода, князь, как всегда, пошёл в загул. Хазарские купцы из Тьмутаракани, что прятались во время штурма неизвестно где, вернулись и привезли караваны чёрных рабынь. Притухшая было гульба вспыхнула с новой силой, а Илья её иначе как кромешной и назвать не мог.

Вот она — бездна греха языческого!

В редкие минуты и князь глядел на происходящее глазами Ильи, чего с ним прежде никогда не было, и тошно ему было видеть опухшие рожи воевод и неутомимых чернокожих девок, чуять запах гниющей еды и винного перегара.

Вдали от лагеря, отдельно от разгула, стояли дружины Ильи и Добрыни. Трезвы и сосредоточенны были воеводы и дружинники. Старались язычников, собратьев по оружию, не осуждать, не укорять и сильно молились, чтобы Господь отвёл беду. Подслухи и досмотры доносили, что чуть не округ всего Гургана — моря Каспийского — стеной встают воины ислама и сила таковая накапливается, что почище Хазарии будет!

Недели через две после взятия Тьмутаракани грянула страшная гроза: в степи и в море ревела стихия невиданная. Греки, не то предчувствовавшие, не то вычислившие бурю по приметам своим хитростным, весь флот загодя увели назад в Византию и тем спасли его. Валы, шедшие с моря, в мелкие щепки разнесли все суда, остававшиеся в гавани, подмыли мол и обрушили пристань. Дикий ветер раздул вновь тлевшие пожары, но огонь был залит бездной водяной, обрушившейся с неба.

   — Всё! — сказали в один голос воеводы, когда стихия утихла. — Возвращаемся в Киев!

Владимир оставил в Тьмутаракани большой и сильный отряд и наказал ждать княжича, чтобы не оставался город без правителя. Трезвея на марше, войско двинулось в обратный поход. Князь ехал почти всегда в окружении византийцев.

   — Вишь, греки какую силу забирают... — ворчали воеводы. — Не доведёт сие дружество нас до добра. Византийцы хитростны и коварны не меньше, чем хазары...

Мало кто знал о секретных переговорах, что шли между князем и византийскими послами, а кто знал — тот помалкивал. Византийцы же, как о само собой разумеющемся, говорили об условиях посылки экспедиционного корпуса из Киева в Византию, затем чтобы оттуда переправить дружину в Сирию, где катастрофически не хватало бойцов, а ислам, как всегда, недостатка в головорезах не испытывал и наступал отовсюду. Обсуждались детали маршрута. Как отправить дружину: морем или через Болгарию, тем путём, которым ходил Святослав.

«Царьград, как и Хазария, от нас воинов потребует», — чудился князю голос Ильи.

«Чем же мы так перед богами провинились, — думал князь, — что за всё вынуждены головами славянскими и русскими откупаться?»

Он смотрел на лица молодых, безусых и уже заматеревших дружинников, что маршировали колоннами по четыре в ряду, держа интервалы по византийской выучке между сотнями. Волокли на спинах красные щиты и притороченные к мешкам островерхие шлемы. На русые и каштановые кудри, стянутые шпандырями, на капли пота на их лбах, на весёлые улыбки. Слушал мерный топот тысячи ног, иногда вспыхивающую песню или взрыв хохота, когда особенно удавалась у певцов какая-нибудь прибаутка или байка.

«Перебьют ведь всех! Всех порежут в землях незнаемых!» — думал он. Но выхода не находил. Не мог Киев содержать такое войско.

   — Чего с войском-то делать станем? — спросил он как-то Добрыню. — Киев столько воев не прокормит. Распустить по домам придётся.

   — Не так-то это просто! — прокряхтел дальновидный и старый Добрыня. — У тя половина воев из полонов беглые! Многие и не помнят, откуда их детьми увели. А те, что и помнят, от родов своих давно оторвались.

   — На землю их сажать надоть...

   — А это не враз! — сказал воевода. — Это вои молодые, они крови попробовали, землю пахать не станут...

   — Мужиков им чёрных надавать в тягло, как у варягов было...

   — По варягам соскучился? — засмеялся Добрыня. — Так на что тебе варяги? Ты вот из русов и славян новых варягов наделаешь. Как перестанут они из рук твоих пищу имати, так начнут противу тебя замышлять! Пойдут раздоры и нестроения...

   — Так что же, и выхода нет?

   — Как ни крути, а договор с византийцами выполнять придётся!

   — Так ведь они всю дружину забрать хотят, с чем сами-то останемся? Перебьют ведь всех, как варягов! Чужое-то войско не блюдут николи!..

   — Вот тебе Свенельд и аукнулся, — горько усмехнулся Добрыня. — А ты что думал, послал на смерть постылых — милых сберёг? Это тебя варяги, тобою на смерть посланные, с того света хватают!

   — Да будя те брехать-то!

   — Бога ты не боишься, племянник!

   — Какого бога! — ощерился князь. — Из тех, что на капище киевском стоят? Я им жертвы несу исправно... Да помогают они хреново...

   — То не боги, а идолы... Истуканы деревянные, и жертву ты несёшь — сатане...

   — Ого! — удивился князь. — Где же ты такого набрался, вуйку? Не у Ильи ли?

   — Илья-то поумнее тебя будет, — не стал скрывать Добрыня. — Хоть ты и князь, и победитель, а всё как щенок глупой!

   — Ну спасибо, Добрынюшка! Вона как развёл...

   — Да уж не гневайся.

   — И чем же он меня умнее?

   — Умом! — сказал Добрыня. — У тебя-то только свой, а у него ещё и старцев печорских... И Господь за ним стоит...

   — Видать, и ты у них ума набрался, — зло засмеялся князь.

   — И не скрываю, и не стыжусь! — сказал Добрыня. — У них истина! А у тебя одна гордыня бесовская. А правды у тебя нет!

Владимир от неожиданности только зубами скрипнул, не найдясь что ответить.

Мимо рекою текли сотни воинов, тащились обозы, влекомые послушными волами, пылила соседней дорогой конница. А князь стоял как истукан посреди степи, в полной растерянности, и не смели подъехать к нему свитские его.

Владимир молчал до вечера, а вечером, сыскавши дядю, сказал ему: «А вот мы ужо посмотрим, кто хитрее!» — и ушёл к девкам, весело и довольно смеясь. «Дурачок!» — глядя ему вслед, подумал Добрыня. А в спину крикнул: «Хитрость — ум дураков!» Хитрость была немудрая: оставшейся дружиной, разорвав все договоры, ударить по византийцам!

Мысли о том, чтобы в нарушение договора не только не платить за военные поставки, но и собранной на деньги византийцев дружиной ударить по ним самим, являлись Владимиру ещё перед началом похода, ещё в Киеве. Теперь же, после разгрома Тьмутаракани, он твёрдо решил отвоевать и часть Крыма — наследие Хазарии, которое спешно занимали византийцы.

С падением четырёх главных городов Хазарии: Итиля, взятого шахом Хорезма Максудом. Семендера, взятого и разрушенного Владимиром, Самкерца, захваченного арабами-мусульманами, и Тьмутаракани — последнего оплота Хазарии — казалось, опасность, исходившая от этого государства, исчезла навсегда. Мусульмане истратили все силы на завоевание части Хазарского каганата и к наступлению дальнейшему не имели сил. Владимир же только набирал мощность и готов был воевать сколько угодно.

Он собирался предать своих вчерашних союзников — вполне в традициях языческой руси и собственной политики. Как предали варяги и русы Ярополка, как предал варягов Владимир, так собирался он изменить и договору с греками. Но, считая себя умнее и хитрее всех, Владимир жестоко ошибался!

Византийские дипломаты прекрасно учитывали этот вариант и принимали меры к тому, чтобы Владимир его не осуществил. Столетиями сражаясь за свою древнюю державу, византийцы наладили такие дипломатические связи и такую сеть шпионажа, что им, казалось, были известны самые сокровенные мечты и тайные желания киевского князя. Оказав помощь в разорении государства Хазарии, византийцы совсем не желали вторжения Владимира в Крым; возможности к недопущению такого вторжения были. Большая часть населения, как и в Киевской державе Владимира, в Хазарии жила не в городах, а в селищах и кочевьях. Они не только не были покорены, но даже не пострадали от войны. И Хорезм, завоёвывая часть Хазарского каганата, все силы расходовал не столько на штурм полузатопленного; Итиля, сколько на обращение в ислам всего населения, оказавшегося на захваченной территории. И хазары-язычники охотно ислам принимали. Во-первых, эта новая для сих мест религия отвечала на многие философские и религиозные вопросы, на которые не могло ответить язычество. Во-вторых, все принявшие ислам были равны, вне зависимости от происхождения: в это время считались родственными люди не по крови, а по вере, и, самое главное, сыны ислама не могли продавать друг друга в рабство. Однако так не было с хазарами-христианами, а они составляли, несмотря на все гонения и массовые репрессии, значительную часть населения каганата. Они не жили в горах, где господствовали хазары-иудеи, допуская в бедные кварталы мусульман. Христиане держались в горах по-над Тереком. Вот к ним-то и обратились византийцы, подкинув денег, оружия, а самое главное — благословение на сражение с язычниками от Константинопольского патриарха. А язычниками были славяне и русы, пришедшие от Киева.

Так, как дрались терские православные христиане, не дрался никто на Кавказе: за спиной уходящих на север киевских войск, как волчьи стаи, собирались отряды хазар-христиан, люто ненавидевших Хазарский каганат, но не собирающихся отдавать свою родину славянским язычникам.

Когда от Ильи, остававшегося в Тьмутаракани с отборным гарнизоном, прискакал вестник и сообщил, что с гор лавиной идут хазары с крестами на папахах, Владимир в первый раз растерялся.

   — Как было? — спросил он пропылённого гонца.

Тот едва дышал от бешеной скачки, обливаясь, пил воду и, захлёбываясь, говорил:

   — Как приступили утром, со всех сторон! Цитадель разрушена. Илья-воевода в проломах лучников поставил. Всех, кто не успел в цитадель забежать, хазары порубили...

   — Много их?

   — Не счесть! Думали, и не отобьёмся! В первом сступе вся молодая дружина полегла. Илья с горстью воев остался. Тут и Господь чудо явил. Сбились мы спина к спине. Батюшка крест православный над нами воздел. Богородицу запели: «Не имамы иныя помощи, не имамы иныя надежды...» Вдруг эти, что на нас валом валили, остановились, шапки сняли да креститься начали. Отошли.

Сообразил, в чём дело, Добрыня! Отозвав из всех сотен христиан, он погнал их спешным маршем назад, в окружённую Тьмутаракань. Впервые скакали славяне, не скрываясь, поднимая над головою малиновую хоругвь с ликом Спаса Нерукотворного. Они прошли через расступившихся хазар, сменили гарнизон города. Приступили к бесконечным переговорам со свирепыми горцами, которые разговаривали только с теми, у кого в вырезе рубахи виднелся крест, и не иначе как сотворивши крестное знамение.

Часть их отошла в горы, но взятая в который раз Тьмутаракань оказалась опять непокорённой. Оттуда пришёл обоз и совсем редкая дружина, привёзшая раненых.

Почти до самого киевского войска их провожали хазары-христиане. Перевязывали самими же нанесённые раны, обмывали, кормили и берегли от иноплеменных, иноверных, рыскавших округ мародёров. На передней телеге, без доспехов, в окровавленной рубахе, ехал Илья Муромский. Простившись с хазарами, врагами-спасителями, возвращался от давно потерянных соплеменников своих к князю-язычнику на службу. Князь, чуть не сам обмывая раны его, расспрашивал, что же произошло там, за спиной ушедшей киевской рати.

   — А тем и спаслись, что единоверцами оказались, — только и объяснил Илья.

   — Вернуться немедля и всех покарать! — кричал князь.

   — Они хазарам четыреста лет не давались, и тебе их не взять! — спокойно отвечал израненный богатырь. — А и побьёшь, так скоро сам так завязнешь, что и тебе, и руси всей твоей, и славянам конец. Христиане пришли и заслоном стали между твоей ратью и басурманами, что с гор идут.

   — Какими басурманами?

   — Кто их знает? Налетело их как воронья на пахоту. Только христиане терские их и удержали, с ними замирясь.

Илья уплывал в полубред от потери крови. Ему казалось, что он плывёт среди трав в небо и Богородица протягивает к нему милосердные руки... Тихо качались воловьи рога, скрипели возы, медленно тянувшие в сторону Киева странную победу.

Изрубленный в сече своими братьями, Илья выздоравливал не быстро.

В болезни прошла слякотная зима. Лекари, которых присылал князь, поили его разными отварами, монахи, приходившие из пещер, вправляли выбитые суставы. Илья боролся с чёрным бредом, иногда ловя над собою склонённый неусыпный взгляд жены, и только на Пасху, совсем очнувшись, попросил есть. Через неделю попытался ходить по горнице. Спросил, возвращаясь в свою военную жизнь:

   — Что князь? Где дружины?

И услышал в ответ от старого гридня:

   — Дружина с князем на Кафу пошла...

   — Зачем?

   — Византийцев бить.

Илья долго молчал и вдруг сказал, будто про себя:

   — Господи, когда же Ты вразумишь Владимира-князя? Когда возьмёшь его под руку свою?

* * *

Ещё совсем слабый после ранения, пошёл как-то Илья по Киеву погулять вместе с Дарьюшкой. Неторопливо шли они: громадный воевода, всеми знаемый, и девочка с голубой лентой в русой косе. Прошли ворота, вышли из Подола, где лепились друг ко другу многочисленные лавки разноплеменных купцов. У девочки глаза разбежались: аут в лавках продавались ткани — поволоки драгоценные, шали заморские, шёлк китайский, платки диковинные. Тут же портные шили платье разное, а в отдельной палате работали стригольники. Особыми ножницами вырезали узоры на бархате, который после того «рытым» назывался.

Илья купил дочери платочек и пошёл с ней, гордой подарком, в оружейный ряд, где торговали щитами, мечами, копьями, сулицами и всем многоразличным инструментом, коим людей убивают. Прошёл вонючими кожевенными рядами, где в чанах кисли кожи и хваткие кожемяки драли с них мездру и перекладывали из чана в чан, превращая в главный материал для сапог и иных товаров.

День был праздничный, хотя в Киеве каждый день был базарным и всегда на торжище толокся люд. Народу было много. Мотались по торжищу скоморохи, гундосили нищие, высовывая из лохмотьев обрубки рук и ног. Хватали прохожих за рубахи, за порты, требовали милостыни. У рядов золотых стояла стража из бывших воинов княжеских. Большие ценности копились в лавках. Тут уж было на что поглядеть. Кольца, серьги, украшения височные, ожерелья из каменьев самоцветных... Медленно переходил воевода от лавки к лавке, давая дочке налюбоваться, наахаться. Она ведь со двора даже с матерью не выходила. Дом и двор были её миром, ограниченным высоким забором, вдоль которого сидели громадные цепные псы.

В одной полутёмной лавке, под навесом, стучал по блюду, выбивая диковинный узор, старый еврей. Увидев Илью, он бросил работу и начал раскладывать перед покупателем товар.

Весело подмигивая, он доставал и раскладывал всё новые и новые сокровища. Блестки и солнечные зайчики разбегались от серебряных зеркал, серёжек, тонко сплетённых цепочек, подвесок. Илья выбрал тяжёлые височные украшения, какие носили вятичи, расплатился арабскими дирхемами, которые наряду с византийской монетой ходили в Киеве. Своей монеты Владимир не чеканил. Старик пригласил Илью угоститься по случаю покупки. Илья вошёл в маленький дворик Старик-ювелир омыл руки, сел к невысокому столику. Глазастый подросток принёс кувшин с хазарским вином, изюм на заедку.

Старик расспрашивал о Хазарии, о том, как брали, а потом обороняли Тьмутаракань.

   — Мои родители жили в Хазарии, — говорил он. — Нас привёз сюда Святослав как искусных мастеров. Я плохо помню этот город. Говорят, он очень красив...

   — Город как город, — сказал Илья, рассказывая, как столкнулись с хазарами-христианами и чуть не перебили друг друга.

Старик сокрушённо тряс пейсами. Илья понимал, что он сочувствует искренне — сам не раз испытал ужас нашествия и осады. Живя в Киеве, считал себя киевлянином, а Илью своим защитником. Когда подступали к Киеву печенеги, сын старика стоял на стенах и был убит стрелою.

   — Вот, живу с внуком. Учу своему ремеслу.

Илья заметил, что Дарьюшка переглядывается с глазастым подростком — внуком старика. И вдруг подумал, что дочка подросла и скоро придётся выдавать её замуж. Когда они вернулись домой, Дарьюшка что-то показывала матери.

   — Что это у неё? — спросил жену Илья.

   — Да хозяйский внук ей колечко подарил.

   — Вона как... И когда успел? — вздохнул Илья, после вечерней молитвы укладываясь на лавку. Странное предчувствие беды долго не покидало его.

 

Глава 3

Выбор веры

Вернувшись на прерванную ранением службу, Илья был принят как один из самых уважаемых и знатных воевод. Давно прошло то время, когда сидел он за нижним столом. Теперь, миновав средний, сидел он чуть ли не рядом с княжеским местом. Иначе как Илья Иванович его и не величали.

Он был ещё очень слаб, потому что раны оказались трудные, и пока к ратной службе не годился — правил службу гражданскую. Ходил в терем княжеский, сидел в боярской думе, помогал припас князю в войско отправлять, собирал из молодых воев новую дружину, обучал её. И узнавал при княжеском дворе многое, чего из-за болезни не знал. Всю зиму, что он валялся в бреду, шли во дворце события нешуточные. Как и прежде, продолжались пирования. Без них было невозможно, потому это была оплата службы дружинников. Но на пирах сам князь появлялся теперь нечасто. Всю зиму с утра до ночи бывал он с боярами и послами иноземными. И становилось ясно: князь готовит деяние для руси и для славян новое и важное. Смутно догадывались: князь народу киевскому веру выбирает.

Так дело и обстояло. Мало что толпами съезжались ко двору иноземные послы, в основном жрецы да священники, во многие земли были умные воеводы посланы, тамошние обычаи посмотреть.

Никогда перед посланцами своими князь такой задачи не ставил. Ездили прежде — войска просить, оружия, но чтобы вызнать, какая в краях иных вера, каким богам люди тамошние веруют и какая от тех богов польза — такой цели у посольств никогда не было, Маскировались такие посольства под купеческие, приезжали как бы торговать, но главная задача была — вызнать веру.

Всю зиму неустанно князь толковал со жрецами, которых усердно приглашали отовсюду, вёл разговоры о том, какая вера лучше, со своими самыми близкими боярами и воеводами, мнением коих дорожил. Принимая жрецов, старался внимательно не только слушать, но и наблюдать каждого — многое ведь, что человек скрыть хочет, по нему заметно. Принимал их в покойце невеликом, без престола, почти рядом с ними сидя. Обсуждал каждый разговор с теми, кто при нём бывал.

Три великие религии господствовали вокруг нарождающейся державы.

Первая и самая мощная — ислам. Поэтому именно мусульманских послов-проповедников выслушивали особенно внимательно. Несколько дней беседовал князь с посланцем камских болгар, тех, против которых было два похода, результат коих был сомнителен. Стеной стояла исламская рать, и не смог князь пробиться к Волге, дабы укоренить там свои города. Подробно, дог мат за догматом, обряд за обрядом, пересказывали послы-проповедники основы ислама. Каждую ночь, сойдясь в княжеском тереме, бояре и князь обсуждали услышанное.

   — Стало быть, в раю каждый по многу жён иметь будет? — усмехаясь, говорил Добрыня. — Как тут ты, Владимир, живёшь, так и там округ тебя девки виться станут!

   — Полно те зубы скалить! — огрызался Владимир. Потому как остался Добрыня вдовцом — стал он племянника блудом попрекать. И жизнь Владимира иначе как мерзостью не называл.

   — А вот мне интересно, чем же ты блудить-то будешь, как они тебе бесило собачье укоротят?..

   — Да не укоротят, — взялся поправить не имеющий чувства юмора боярин Бермята. — Не укоротят, а только крайнюю плоть надрежут...

   — Ножом?

   — А чем же?

   — А коли кто под руку подтолкнёт или с похмела не так отхватит?

Бояре гоготали, князь топал ногами, колотил по головам ближних. Еле успокоил.

   — Похмелья у них нету! — кричал обиженный Бермята. — Они медов не пьют! И вино хмельное им заказано пить!..

   — Ну, тады подставляйся без страху! — утираясь от смеха, гоготали бояре. — Это ишо по пьяни можно, а на трезвую голову срам такой терпеть!..

   — Да как же это — вина не пить, мёда не пить... А как же тогда пирование править? У нас все вои сего не примут. Как же кормление им установим?

   — Молчите все! — кричал князь. — Ты! — позвал он нарочитого боярина, с караваном купеческим ходившего в Камскую Болгарию. — Ты сказывай, как они закон свой правят.

Боярин встал, снял шапку, прокашлялся.

   — Порядок есть, — сказал он. — Порядок, сильно к войне способный. К примеру, воев перебьют — вдовые все по другим мужам уходят и детей рожают, так держава никогда недостатка в гожих к войне мужчинах не имеет. А чтобы не разбирали, коя пригляднее, все с закрытыми лицами бабы пребывают.

   — Как с закрытыми лицами? А как же красоту её увидеть? — загалдели бояре. — А для чё же тогда жить?..

   — Мудро! — говорили те, что постарше. — Мудро — чтобы, значит, все за мужьями жили.

   — В дому у них порядок, примерно как у нас.

   — А молятся как?

   — Молятся строго. Пять раз в день. Где кто бы ни был — коврик расстилает, на колени бряк и молится.

   — Сядут, калачом ноги, — не утерпел молодой помощник боярина. — Подуют так-то на правое и левое плечо своё, грянутся об пол лбом и взирают овамо и семо, яко бесноваты. Несть в той молитве ни радости, ни красоты...

   — Вера она, может, и полезная, — сказал старый рус Стемид. — А только чужая.

   — Перуну, что ли, поклоняться? — вскипел Добрыня. — Людей резать?

   — Перуну уж почти не верует никто, — сказал спокойно старый Стемид, — но та вера была простая. А эта вовсе непонятная...

   — Чужая вера, — согласился князь. — Думаю, нам не гожа.

   — Вот понашлют они сюды священников своих, да за священниками вои придут. Вот тогда завертимся, — сказал Бермята.

   — Это верно, — согласился тот, что в Болгарии побывал. — Они в Аллаха веруют с исступлением. По той вере ничего не боятся, на любую крайность готовы.

   — Вот те и будет завоевание без войны. Сосед-то у нас — грозный! — сказал Добрыня.

* * *

Вторая вера — латинская, что немцы исповедовали да Владимиру принесли. А ведь союз с папской Европой, к примеру, приведёт к гибели ещё не возникшего государства. Потому что вослед за монахами да попами хлынут на славянские земли воинские отряды, и жестокое подчинение римскому папе будет подобно добровольной сдаче в плен. Рядом был пример Польши, принявшей латинскую веру, чтобы защититься от германского нашествия. Но немцы как воевали славянские земли, так и воюют, а король польский Мешко шагу ступить не может без оглядки на Рим да спросу у папы римского.

   — Был памятен и первый поход, который совершил Владимир, едва вокняжившись в Киеве, на города червенские — территорию, спорную с Польшей. Вослед за принятием веры латинской тут же придётся города эти Польше отдать. Потому что Запад потребует, чтобы граница с дружественной Польшей, единоверной тогда, более не существовала...

Не одну ночь и не один день, взвешивая все «за» и «против», толковал с боярами и воеводами князь. Заново вспоминалась вся история отношений с Западом, пока не была выработана ёмкая и точная формула, сообщённая народу:

   — Отцы наши сей веры не приняли, и мы не примем!

Формула, дипломатически верная, не оскорбительная (так как подразумевалось, что князь следует традиции) и полностью устраивавшая и дружину, и народ, не забывавших, что Польша Киеву более враг, чем союзник. Вои помнили, что во всех стычках с вятичами, тиверцами и особенно радимичами против киевских полян дрались ляшские рыцари.

* * *

Не было долгих разговоров и с раввинами. Считалось, что пришли они от земли Хазарской, но в земле Хазарской их уже почти не было, так что, скорей всего, это были раввины из киевских еврейских общин. Раввина, согласно дипломатическому этикету, выслушали со вниманием. Долго выспрашивали, без каверз и подвохов. Но, оставшись в узком кругу воевод и придворных, быстро припомнили, что произошло с Хазарией Великой, когда приняла она чуждую большинству населения веру. Кроме того, слишком свежи были раны от хазарского похода и слишком памятно хазарское рабство. При разговоре между собой страсти так накалились, что едва князь успокоил расходившихся воевод.

   — Это дрались, дрались... крови лили, лили... А теперь вроде как им же в покорность и пойдём!

   — Илья Муромец вона до сих пор израненный лежит, будет жив ли, неведомо, а то он бы вам тут сказал!..

   — Сколь рабов из нас вытянули!

   — Ты бы ещё варягов вернул! — кричали славянские воеводы. — Мало тебе дани хазарской...

Владимир не ожидал такой ярости.

   — Молчать! — орал он, вскакивая и замахиваясь на бояр. — Вы что, забыли, что князь не своей волей живёт, но волю вашу исполняет! Что для князя превыше собственного хотения хотение подвластных ему?..

Мигом смолкли все крикуны. Потому что никогда ни один князь слов таких не говорил. Владимир сказал первым... А раз сказал, значит, сам думал так...

   — Я что, забыл, на чьи деньги все злоумышления противу Киева творились? Я что, забыл, кто печенегов и торков противу нас наймовал? Я что, забыл, кто убил братьев моих Олега и Ярополка? А вы мне тут хазар да варягов поминаете!

   — Ладно тебе злобиться, — примирительно сказал Добрыня. — Что завтра-то отвечать раввинам станешь?

   — Да уж отвечу! — огрызнулся князь.

В этом бояре не сомневались. Князь был языкат и за словом в боярскую думу не ходил.

Утром он приказал как можно пышнее убрать самый обширный покой и всем боярам и воеводам одеться в лучшие и самые дорогие свои одежды. Величествен и строг был зал, в котором принял князь раввинов. Бревенчатые стены были увешаны коврами, ковры устилали полы. Вдоль стен длинной палаты на лавках сидели знатные, именитые люди в дорогих мехах и драгоценных одеждах, посверкивая многочисленными самоцветами, с варварским изобилием украшавшими оружие. Горело множество масляных греческих ламп. Князь, в парчовой, затканной золотом одежде, в бармах с огромными драгоценными камнями, в княжеской алой шапке с собольей опушкой, восседал на золочёном, византийской работы троне. Обочь каменными изваяниями стояли, опираясь на двуручные мечи, молчаливые громадные русы. Большинство бояр никогда не видело столько пышности и блеска сразу. Не одна боярская голова задумалась над тем, сколь приумножились богатства Киева за время правления князя Владимира. Выходит, и не расточитель он вовсе, и зря про него досужие языки бают, что князь всё промотал на красивых рабынь да с дружиною пропил.

   — Зови! — сказал князь.

Гнусаво и хрипло запели у терема трубы. В зал вошли раввины хазарские.

Были они в длинных чёрных одеждах, в шубах, крытых дорогим заморским шёлком и бархатом, в лисьих шапках. Князь приветствовал их по всем правилам учтивости, которые преподали ему византийцы, задававшие тон государственным приёмам.

После обязательных ритуальных учтивых фраз Владимир попросил раввина пересказать суть учения. Коротко, ибо столько раз было уже говорено, старший из проповедников изложил основы иудаизма. Спокойно и бесстрастно Владимир слушал, и воеводы с боярами стали опасливо вглядываться в красивое лицо князя:

А ну, как скажет: «Принимаем веру вашу!»

Но лицо было неподвижно и бесстрастно.

   — А что будет, если веру иудейску примем? — не утерпел Олаф-рус, наклоняясь к старому Сигурду.

   — Всё врозь пойдёт. Отсечёт сия вера князя и двор его от подданных, как в Хазарин. И розно разбредутся племена, но до того иудеи с пути Шёлкового их ограбят...

Владимир грозно взглянул на шептавшихся, и они стихли испуганно.

   — На том стоит вера наших отцов, — закончил раввин, поклонившись князю.

   — Сия вера нам ведома, — поблагодарил его князь. — А скажи мне, как человек не из рода вашего, не из колен Израилевых, может веру вашу принять?

   — Все люди от Адама ветхозаветного, — уклончиво ответил раввин.

   — Нагляделись мы на это, — не утерпел Добрыня. — То-то Крым и Дербент-кала изгоями вашими полнятся, у коих отцы иудеи. А вы их и за пса смердящего не почитаете. Видал я несчастных сих!

Князь нетерпеливо притопнул каблуком. Добрыня осёкся. Это было по всем законам поступком редким. Хоть был князем Владимир, а всё же никто не забывал, что Добрыня его дядя родной. Не пристало племяннику на старшего каблуком топать. Добрыня же понял свой промах, потому что нарушал весь ход приёма, задуманный Владимиром.

   — А где держава ваша? — звонко спросил князь, словно не ведал.

   — Во Иерусалиме, — ответил гордо раввин. — В земле обетованной держава предков наших.

   — А что же вы не живете на ней? — холодно спросил князь.

И воеводы все насторожились, ибо почувствовали ту дипломатическую ловушку, которую выстроил Владимир. Понял это и раввин, отвечая горестно:

   — Бог во гневе своём расточил нас по землям чуждым.

   — Так что же вы! — прогремел князь, вставая в полный рост. — Что же вы, наказанные Богом, дерзаете учить других?!

Невольно поднялись все воеводы, бояре, все бывшие в зале.

Ответ князя поразил всех точностью и тем искусством, с которым Владимир привёл к нему диалог.

   — Эх! — крякнул от удовольствия Добрыня. — Не зря тебе бабка Ольга греческих учителей присылала. Выучился. По всем правилам ответил.

Улыбнулись тонколицые византийцы, узнав школу логики и многозначительно переглянувшись.

Раввины выдержали паузу и, учтиво поклонившись, молча вышли.

Рёв восторга был князю наградой.

   — Что? — кричал князь, снова превращаясь во Владимира, всем ведомого. — А вы думали, я державу свою расхитителям отдам?! Тако?

Пирование было завершением богословского диалога. Плясали и в бубны били, и скоморохи кувыркались, рождая надежду в язычниках, что, может быть, всё образуется само собой и никакой веры новой князь принимать не станет.

Однако, оставшись за столом пиршественным, где отроки сгребали объедки, чтобы вынести нищим, уводили захмелевших бояр и дружинников, нёсших спьяну всякую нелепицу, князь трезво сказал воеводам и боярам приближённым:

   — А никуды не денешься! К вере какой-то прибиваться нужно!

   — Да к православной и нужно, — сказал Добрыня. — Чего тут думать?

   — Под греков? — зло ощерился князь. — Из огня да в полымя? Из одного ярма — в другое? Чем византийцы хазар лучше?

   — Вот был бы тут Илья, он бы тебе объяснил! — закричал Добрыня, не уступавший племяннику горячностью нрава. — Он бы в башку твою дубовую втемяшил, что вера к византийцам не причастна! Вера — одно, а Царьград — другое!

   — Я в хомут византийский не полезу! — орал князь.

   — Кто тебя в хомут тащит?! — не уступал ему воевода. — Дубинноголовый!

— Придут попы, а за ними слуги басилевса — вот тут и окажемся в запряжке византийской и пойдём воевати страны незнаемые кровью своею!

   — Хватит вам собачиться! — спокойно сказал старый Сигурд. — А ты поговори с попами тайно. Может, они тебе что-то такое скажут, чего в других верах нет.

* * *

Илья выслушал эти рассказы несколько месяцев спустя и только крутил своей кудрявой, седеющей уже головой.

   — Суесловы!

   — Чего не так?

   — Да не они веру выбирают, а Господь их по милосердию своему принимает. И будет не так, как князь хочет либо воевода, а так, как Господу угодно.

   — А что Господу угодно, Илья Иваныч? — спрашивали его дружинники.

   — То Господу и ведомо. А ты закон Божий исполняй — и не ошибёшься.

   — А в чём закон Его?

   — Про то Церковь толкует.

* * *

   — В чём закон ваш? — спрашивал князь Владимир православного священника, которого специально просил прислать из Греции. Византийцы прекрасно поняли, какого уровня должен быть проповедник, который требовался князю. Они послали монаха, болгарина по происхождению, который прекрасно владел славянским языком. Умный проповедник не стал говорить сразу о догматах веры, но, как советовали ему, начал катехизацию князя. То есть стал пересказывать содержание Библии. Догматы веры и символика обрядности открывались им князю постепенно. Монах не торопился и не старался сразу завоевать его расположение. Спокойный и образованный, он просто рассказывал... Хотя, вероятно, не просто... Вероятно, философ, имя которого не дошло до нас, был потрясающим оратором и педагогом. Он настолько завладел вниманием Владимира, что тот уже и дня не мыслил, который бы заканчивался без беседы с философом. Однако Владимир и здесь оставался верным себе. Импульсивный, горячий, крикливый, очень скорый на руку и любую расправу, он, словно старик, преисполненный самых страшных опасений и предположений, никогда не принимал сгоряча ни одного решения. Почти два года длились его беседы с философом, расспросы монахов, разговоры на богословские темы... А самое главное, многочисленные доносчики, которыми, по обычаю византийцев, был наводнён Киев, доносили ему всё, что говорят и даже думают киевляне.

После ухода варягов языческая партия Киева потерпела сокрушительное поражение. Мало того что христиане сразу оказались и в княжестве, и в городе самой сплочённой группой, в Киеве их было большинство. Они имели разветвлённые связи на всех уровнях с Византией, а последние годы Владимир, пришедший к власти с помощью варяжских мечей, проводил политику, начатую ещё Ольгой и продолженную Ярополком, на уничтожение Хазарии и сближение с Византией.

И очень чуткий политик, Владимир был прирождённым князем, то есть всегда точно знал, в чём нуждаются его подданные и чего желает, может быть, ещё недостаточно громко высказываемое общественное мнение. Именно это позволяло ему оставаться у власти и даже быть любимым современниками. Человек жестокий, вспыльчивый, злопамятный, мстительный, в личной жизни лживый и развратный, он был прекрасным властителем государства и скорее орудием мировой истории, чем князем-самодуром, которых было на Руси предостаточно. Всё, что касалось политики, при всей неверности и коварстве Владимира, проводилось в интересах народа, а глас народа он слышать умел. Он сам был его частью, происхождение от князя и рабыни делало его любимым и своим для всех слоёв общества, а происхождение от варяг а и славянки открывало дорогу и в разные общины... Но только до той поры, пока его реформы не противоречили ходу исторического развития и всеобщему желанию страны, что, наверное, одно и то же.

Совершив ошибочный ход с введением культа Перуна, он никогда не возвращался к нему, словно о нём позабыл. Совершенно уверившись, что страна нуждается в православии, в вере от Византии, князь всё же обставил это не как собственное решение, а как избрание веры народом...

Сложно судить, нарочно это было сделано или так вышло само по себе. Очевидно, что вера принималась очень осторожно. Несколько групп послов были отправлены в Рим и в Византию, чтобы объективно сравнить различные стороны обрядности. Но это была скорее демонстрация выбора, чем действительный выбор. Князь нуждался в публичном доказательстве своей правоты. Он лишний раз убедился, что при выборе веры римской попадёт в прямую зависимость от папы, как попала в такую зависимость Польша. Князь уже раз угодил в кровавую распрю со своими подданными, которые не приняли понятный им культ Перуна, а уж богослужение на чужом, непонятном языке не примут наверняка. Ошибка в выборе веры грозила гражданской войной и полным распадом государства, который был бы пострашнее распада общества в Хазарии.

Поэтому среди горожан и жителей других земель, подвластных Киеву, широко рассказывалось о поездках посольств. Результаты поездок обсуждались всем населением княжества. Умело и неторопливо князь создавал общественное мнение и направлял его в нужное русло. Киевские православные христиане, получив возможность открытого проповедничества, готовили город к принятию православия, рассказывая о том, как послы киевские, побывавшие в Риме, преисполнились уважением к христианской вере и власти папы, а приехав в Византию, не могли оторваться от сказочной красоты богослужения и, переходя из храма в храм, откладывая и задерживая отъезд, продлевали наслаждение пребывания в храмах православных, «ибо забыли мы, где мы, на земле или на небе»...

Однако были интересы политики, и был сам князь... Который, как всякий князь, любой власти над собою, даже власти Бога, сопротивлялся. Он сам хотел безраздельно владеть судьбами и душами своих подданных, и ему чудился перехват его княжеской власти властью хитрых византийцев, поэтому, нарушив все договоры, переступя через фактически уже принятое большинством его правительства решение креститься в веру православную, он нападает на византийские колонии в Крыму.

Это была попытка отказаться от платы за кредит, выданный византийцами на хазарский поход, это была демонстрация силы и, может быть, поход за добычей, потому что крымские города славились богатством. А князь очень нуждался в средствах — экономика его страны была не в состоянии содержать ту огромную дружину; без которой была невозможна победа над Хазарией. А распустить её он не решался, да и не мог. Поэтому поход был неизбежен. И снова, как только просохла степь, пошли войска на юг. Только теперь они шли не в Хазарию, где в Тьмутаракани вместе с крепким славянским гарнизоном княжил шестилетний Мстислав Владимирович, сын Рогнеды полоцкой, а в Крым — на византийские колонии, на греческие города.

Илья, оправившись от ран, всё ещё не покидал Киев. Странные вещи бросались ему в глаза: слишком много воевод почему-то оставались дома и в поход не пошли. Если во время похода на Хазарию Киев не мог вместить всех добровольцев, желавших идти сражаться с вековым врагом, то теперь их совсем не было, а из дружины, под любым предлогом, Храбры возвращались в Киев чуть не целыми отрядами со своими воеводами во главе. Князь требовал подкреплений, а взять их было неоткуда. Поток новобранцев совсем прекратился.

Всё чаще Илья ходил в пещеры киевские и там беседовал со старцами, которые теперь, не таясь, выходили к народу, и учили, и проповедовали, и служили службы, а пуще всего разговаривали с православными и ещё не крещёнными киевлянами.

Илья, избравший себе духовником, сразу как приехал в Киев и попал в печорский монастырь, старца, подолгу слушал его. Старец, человек непростой, книжный и мудрый, легко разрешал любое сомнение Ильи. Например, перед хазарским походом Илья спросил:

   — Как же мы пойдём сокрушать Хазарию и веру её, ежели сами Ветхий Завет Священным Писанием признаем?

Старец одной фразой рассеял сомнение Ильи:

   — В Хазарии не есть вера древняя иудейска, но ересь иудейска, талмудизмом зовомая. Эта вера хоть и толкует Ветхий Завет, но путает всё, и вера другая суть...

   — Что будет, ежели басурмане нашего князя склонят к вере своей?

   — Народ сей веры не примет. То же будет, как с идолопоклонством... Суть веры нам непонятна, и язык непонятен её... Да и нестроения меж князьями исламскими идут... Такая резня, сказывают, из-за веры...

Старец сидел у входа в пещеру на камушке, улыбался младенческой беззубой улыбкой, помаргивая слезящимися, отвыкшими от света глазами, и напоминал какого-то выцветшего в темноте не то крота, не то ещё какого-то зверушку. Невесомый и вроде вовсе плоти лишённый, будто из книги вышедший.

   — Откуда вам, старцам, всё ведомо? — не удержался от вопроса Илья.

Старец засмеялся по-детски.

   — Двое, — сказал он, — восхотели воды речные увидеть в полноте их. Один сел в лодку, выплыл на середину реки, а другой на берегу остался и взирал на всё мимо него проплывающее. Кто более воды увидит? То-то и оно! Тот, кто на берегу сидит, ибо тот, что в лодке, с водою плывёт, только её озирает. Мы, монаси смиренные, на берегу моря житейского пребываем, а воды времени мимо нас текут и всё нам оставляют. Старцы же, коим откровение дано, мысленно и бестелесно странствуют по времени и ведают не только то, что было, но и то, что будет.

   — И что же будет? — спросил Илья. — Вон монах римский сказывал, что всё Богом предопределено...

   — Сие — ересь, — спокойно сказал старец. — Когда так-то, зачем Господу человек? За человеком — воля. Он выбирает, куда склониться, кому служить — свезу или мраку. И сия служба — непрестанная, и усилие общее.

   — А князь как же?

   — Князь за народ свой представительствует. Какая молитва парода, таков и князь. Всякая власть от Господа, по грехам нашим...

   — А ежели народ одного хощет, а князь по-другому делает?

   — Так не бывает. Значит, в умысле своём народ хощет того, что князь делает. И всякое зло и неправда перед Господом князем по тайному помышлению народа творится!

— А ежели народ другое помышляет, а князь не слушает?

   — Таковых Господь вразумляет.

   — Как это?

   — Кого как, — сказал монах, поднимаясь на хрупкие свои ноги и опираясь на могучего Илью, с трудом передвигаясь ко входу в пещеру, где стояли два монаха-привратника.

Обернувшись к заходящему солнцу, старец отвесил ему поклон, прочитал молитву. Залитый светом заходящего вечернего светила, он казался высеченным из багряного камня. Благословил склонившего голову Илью:

   — Всё Господь управит ко благу. Не печалуйся. Уныние есть первый грех и врата всех бед. — Повернулся и пошёл, словно в раскрытую могилу, в растворенный зев пещерного хода.

Илья спустился к отроку, державшему коня. Неторопливо поднялся в седло. И долго ехал шагом, размышляя обо всём, что сказал старец. У въезда в Вышгород навстречу ему выскочил всадник.

   — Илья Иванович! — крикнул он. — Горе-то какое! Вестник прискакал: князь ослеп!

 

Глава 4

Прозрение

Стремительный поход Владимира к Чёрному морю, как бы повторявший удар по Хазарии, принёс ему сразу видимый военный успех. Морская рать спустилась по Днепру. Рядом с нею по берегу шли пешая дружина и конница. Не доходя до моря, рать быстрым маршем пошла на перешеек, обороняемый греческими наёмниками. Ворота в Крым, в буквальном смысле ворота, которыми запирался вал, перегораживающий вход на полуостров, оборонялись отборным войском. Оно исполнилось противу киевской пешей и конной рати, но ночью его ударили в спину подошедшие с моря дружинники, спустившиеся по Днепру на ладьях. Охрана с ворот была сбита. Конница русов и славян промчалась через степной Крым и чуть было не взяла Корсунь-Херсонес, едва успевший затвориться.

Когда подошла пехота ко граду, были уже перекрыты все подступы и перерезаны все дороги, ведущие в ближние города Херсонеса и во многие вольные поселения византийцев, живших здесь с незапамятных времён. Перекрыв бухту ладьями, Владимир начал осаду города и с моря, и с суши. Владимиру нравилось море. Поставив княжеский шатёр недалеко от пристани, он приготовился стоять хоть сто лет, благо дорога отсюда на Киев была свободной и припасы к войску шли в изобилии. Утрами, когда над морем стояла голубая дымка, князь с наслаждением купался, днём скрывался от зноя в тени белоснежного шёлкового шатра и готов был жить здесь, у кромки ласкового моря, в шуме прибоя, всю оставшуюся жизнь.

Его заботило только, что город Херсонес-Корсунь был городом торговым и, по его предположениям, имел большие запасы продовольствия. Но это было не так.

Владимир рассчитал свой поход очень удачно. Город был окружён в те несколько недель мая-июня, когда старые припасы уже съедены, а новые ещё не собраны. Нивы вокруг города из зелёных ещё только начали превращаться в золотые. Виноград был размером с горошину. Старые рыбные запасы быстро, подошли к концу, а свежей рыбы наловить было невозможно. В Херсонесе начался голод. И хотя опытные и храбрые защитники города стояли на стенах крепко — осада была очень тяжёлой для горожан. Однако сдавать город жители не собирались. Вои же киевлян наступали совсем не так, как пёрли на стены Тьмутаракани. Тут и приступов-то почти не было — подходили к стенам и откатывались.

   — Вот Ильи-то нет! — говорили старые дружинники. — Был бы Илья Иванович, он бы всех на стены увлёк! Вот воевода так воевода!

   — Илья-то Муромец, может, и вовсе в этот поход не пошёл бы! — шёпотом, чтобы до князя не дошло, говорили дружинники-христиане. — И что он сейчас раненый лежит — Богом решено. Господь его от греха сохраняет. Шутка ли, собираются русы креститься, а христианский город воюют! Грех!

Но, разумеется, про все эти разговоры князю доносили. Он только зло усмехался:

   — Мало ли что болтают! А город воюем, чтобы не думал Царьград, дескать, он Киевскому княжеству и князю Владимиру — владыка.

   — Да они во владыки-то не ладились! Они нам против Хазарии помогли! Союзничали с нами, значит, а не в покорность приводили!

   — Ежели они со мной дружиться хотят — пущай за меня отдадут Анну, дочь басилевса Византийского, — сказано было в шутку или как бы в шутку.

Но воеводы, зная нрав князя, всполошились:

   — Ты что, княже! А ну как донесут в Царьград! Большая война через то выйти может!

   — Она и без моих слов выйти может! — спокойно сказал князь. — Это ведь так, дураку на рассказ, что мы сейчас с Херсонесом крымским воюем! Нет никакого Херсонеса крымского, а есть Корсунь — владение Византии. Так что война с Царьградом уже идёт!

Князь целыми днями, не стыдясь наготы, плескался в море. Чуть не голый и послов принимал.

Послы византийские, видя такое нарушение этикета дипломатического, зубами скрипели, а ничего не поделаешь... Шла по всей Византии такая распря, что послать войска на выручку Корсуни из Константинополя не могли и флот прислать не могли...

Владимир выбрал удачный момент для удара по византийским колониям.

   — Сатана бессовестным помогает! — уже в открытую сказал кто-то из христиан.

   — Да! — ответил, смеясь, князь. — Я хуже, чем обо мне говорят! Я — «рабычич». И кровь во мне княжеская только наполовину, да и отец мой, князь Святослав, был злодей и язычник! Вот я каков!

Воеводы отворачивались. Византийские послы отводили глаза. Князь, в полотно завернувшись, как сенатор римский, прохаживался на фоне колонн беломраморных, от древних времён оставшихся на побережье, и только что над послами не глумился.

Ближние бояре и воеводы знали, что Владимир-князь ничего случайно не творит. И ежели сказал, как бы в шутку, про женитьбу на царевне Анне, то нужно помалкивать и ждать, что он ещё скажет, потому что мысль эта ему в голову не случайно пришла.

И они не ошиблись.

В переговорах с Владимиром посол византийский и парламентёр из Корсуни стали убеждать Владимира в бессмысленности его похода.

   — Корсунь-град стоит крепко! — говорил парламентёр. — Жители сдаваться не собираются. Прими от нас выкуп и ступай домой с честью.

   — Царевну Анну в жёны мне отдайте! — теперь уже твёрдо сказал князь.

   — Это не в нашей власти! — пролепетал парламентёр.

   — Ты женат! — сказал, поднимаясь, оскорблённый посол.

   — Это не в счёт, я жён своих отошлю. Анну в жёны — вот мой сказ!

Посольство, совершенно растерявшись, ушло в город совещаться.

   — Да на что тебе Анна? — гудели бояре. — Ты её и не видел никогда. Взяли бы выкуп и пошли с миром восвояси.

   — А за спиной Корсунь оставили невзятой и славу, что князь Владимир взять город не мог. Византийцы хитростные слухи распускать мастера.

   — Они и взятый-то город свободным объявят, а уж ежели мы сейчас отойдём, так иначе как поражением это и не назовут.

   — Да что же ты им условия-то ставишь невыполнимые?!

   — Это какие же?

   — Да нетто Анна за язычника пойдёт?

   — Пойдёт! Куда денется! Вот возьму город — и отдам его в выкуп за Анну! А тут уж Царьграду деться будет некуда. Нестроение в державе их утихнет, а мне мстить — нельзя! Я на принцессе женат...

Воеводы плевались и отходили к дружинам. Дружины переставали воевать. Так, для вида, держали стражу, чтобы корсунцы вылазку неожиданную не сделали, а больше на берегу прохлаждались. Начинала подступать жара, и стал ощущаться недостаток питьевой воды. Воду возили в бочках и расходовали экономно. Дружина начинала всё настойчивее требовать возвращения домой.

   — Чего ты ждёшь? — спрашивали воеводы. — В дружине нестроение растёт. Православные Корсунь штурмовать не хотят! Чего ты дожидаешься?

   — Блуда... Блуда-предателя...

   — Да Блуд-то, который Ярополка выдал, давно в земле лежит...

   — Ан нет! — хитро улыбаясь, говорил князь. — Блуд жив! И в каждом городе есть, и в каждом человеке! Блуд — вечен.

«Уж не безумен ли он?» — приходила одновременно мысль в головы простодушных бояр и воевод.

Князь действительно был всё время возбуждён, многословен; и всегда-то был истеричен и нервен, а сейчас стал такой, что и не подступись, чуть что — на крик срывался.

   — Его Чернобог крутит, — решали меж собой славяне-язычники.

   — Уж не сатана ли князем владеет? — спрашивали православные священников.

Вести об этом незамедлительно шли в Киев, и только старцы печорские были спокойны:

   — Тьма сгущается перед рассветом. Господь управит ко благу нестроения все. — И Муромца, который несколько раз порывался к войску ехать, останавливали: — Не ходи. Лечись, сил набирайся! Твоя служба — впереди.

   — Так ведь князь в затмении, неправду творит!

   — В уме он полном, — отвечали старцы. — И всё рассчитал верно. И момент выбрал точный, когда по Корсуни ударить, так что византийцы городу на помощь прийти не могут, и сватается к Анне, по разумению своему, верно. Чтобы браком сим дальнейшую месть византийскую отвести и за хазарский поход долга не возвращать! Хитро измышлено.

   — Вы вроде как его одобряете?!

   — И-и-и, — улыбались старцы. — Простодушен ты, Илюшенька, тем и люб нам. И Господь с тобою пребывает повсечасно. А хитрость ведь не от Бога. И на все измышления человеческие есть воля Божия. Игр князь, что себя кесарем великим мнит, — как лист древесины или вон синица на ветке, перед Господом. Господь ему свободу воли даёт, дабы он сам решал — что ко благу, что ко горести. Но поскольку он князь и за народ свой ответчик и предстатель, то и вразумление ему будет! Непременно будет!.. А ум что? Ум без молитвы дьяволу служит.

* * *

Сыскался Блуд в городе Корсуни! Только звали его на сей раз попом Анастасом. Передние посты киевлян стояли в полёте стрелы от городских стен. Под вечер, когда вялая перестрелка закончилась и стояли воины при закатном солнце, любуясь на озарённые розовым светом стены города, стрела прилетела с привязанной запиской. Её доставили князю. На краткой записке греческим письмом было начертано: «Перекопай и перейми воду, что идёт за тобою по трубам с востока».

Только что перед этим состоялось одно из бесконечных совещаний с византийскими послами и корсунскими парламентёрами. Они говорили о том, что наступление Владимира захлебнулось. Та насыпь, которую вяло строят воины князя, чтобы по ней перебежать через стену в город, постоянно разрушается корсунцами, ежедневно выходящими на вылазки. Говорили о том, что дружина князя, наполовину состоящая из крещёных славян, со своими единоверцами воевать не хочет. И не сегодня завтра может обратиться и противу князя. Прямо об этом не толковали, но припомнили к слову, как неожиданно погиб на перекатах днепровских Святослав, который шёл к граду Киеву церкви жечь и христиан резать.

Князь в ответ куражился, откровенно грубил воспитанным и строго державшим дипломатический этикет византийцам. Но про себя понимал, что дела обстоят именно так, как говорится послами. Чтобы переменить тему, опять заговорил о своей женитьбе на Анне.

   — Анна за язычника замуж не пойдёт! — холодно и веско сказал посол.

   — Вот возьму Корсунь — и крещусь! — смехом отвечал князь.

На что византийский посол, худой, хрящеватый старик, коротко, по-византийски, стриженный, с бритым сухим лицом, без улыбки сказал:

   — С небесами не шутят, князь!

Резанули слух Владимира эти слова. Ему и самому иногда, в ночной бессоннице, становилось страшно. Для него, как для всякого человека того времени, существование было жёстко разделено на мир добра и мир зла. И язычники, и люди иных вер иначе жизнь не воспринимали.

«Так кому же я служу?» — иногда думалось князю. И становилось жутковато, как тогда, в ночь последней размолвки с Рогнедой, когда явственно почуял он присутствие чего-то высшего, им незнаемого, и принял неожиданное для себя решение.

«С небесами не шутят, князь».

Владимир не нашёлся что ответить, чем отшутиться. После ухода послов он долго бродил по берегу, перепрыгивая с камня на камень, сидел на колючей, ноздреватой и тёплой поверхности, швырял мелкие камушки в море...

   — Князь! Князь! — кричали бегущие к нему воины. — Хорошая весть!

Владимир как козел заскакал по камням им навстречу.

Тучный переводчик-грек, держа записку в бритых синих руках, перевёл: «Вода за тобою сзади, с востока».

   — Ну, — крикнул князь, обращаясь к бездонному вечернему небу и подбрасывая горсть мелкой гальки вверх, — если сбудется сие — крещусь!

Трубы отыскали быстро. Дружинники и чёрные мужики, следовавшие за войском, быстро перекопали водопровод, и драгоценная вода, тёкшая из родника и поившая город, бесполезно пошла в море.

В тот день у городских фонтанов, где всегда собирались женщины с кувшинами, явственно обрисовался облик смерти. Город начал погибать от жажды.

Через пять дней ворота отворились и навстречу дружине князя начали выходить изнемогшие от жажды защитники. Они шли длинной вереницей, бросая к ногам победителей мечи, копья, щиты. Но не было радости на лицах славян и русов. Многие отвязывали висевшие у пояса баклаги и отдавали пленным. Те с благодарностью припадали к воде.

Без всякой команды и приказа чёрные мужики починили разрушенный водопровод, и вместе с киевской дружиной в город пришла вода. Может быть, это чуть скрасило горечь поражения и ненависть к вероломному врагу утишило. Исстрадавшиеся дети плескались в мутных водах фонтанов и жадно пили.

Владимир занял несколько зданий богатых горожан и стал праздновать победу, но праздник не получился. На его пир собрались только несколько бояр и воевод. У большинства же сразу нашлись какие-то неотложные дела.

Вин понатащили много. Привезли во всего Крыма. Выбивали у бочек дно и пили как воду! Непривычные к вину, славяне напивались как свиньи. Валялись, на потеху грекам, в лужах вина. Старшие дружинники-христиане тычками и оплеухами растащили всех бражников по постоям. А княжеский пир только набирал силу. Владимир пил полными чашами, лил драгоценное, многолетнее багровое вино на княжеские одежды. Захмелев, скинул кафтан и проливал вино на белую, вышитую по вороту оберегами княжескую рубаху...

   — Точно в крови купается! — сказал немолодой рус, стоявший в страже, своему однополчанину.

   — Бес его крутит! — ответил тот.

Владимир пытался петь и плясать. Но пьяна и бессмысленна была его песня, а плясать не мог — ноги не держали.

   — Вишь, как греки-то на него смотрят! — говорили меж собою дружинники. — А как на него смотреть: свинья — она и есть свинья.

Спьяну решил Владимир отблагодарить Анастаса, который выдал водопровод киевлянам. Его разыскали и притащили.

Анастас оказался седым стариком, суровым и молчаливым. Он отказался пить вино и отказался принять за своё предательство награду.

   — Вона ты какой! — пьяно кричал князь. — Гордый! И казны не берёшь! А для чего же ты про воду нам сказывал? Али злобу на кого имеешь? Али городу мстишь?

   — Я Корсунь пуще жизни люблю... — глухим голосом ответил Анастас. — Его оберегая и жителей его блюдя, открыл я вам про воду.

   — Да как же «оберегая и блюдя»? — смеялся князь.

   — А вот так, — сказал суровый Анастас. — Городу в осаде не удержаться. Ворвались бы вы сюда штурмом — так и город бы погиб. А Господь вразумил меня дело сие содеять и принять вас в город без боя. Город цел...

   — А не боишься, что твои согорожане, соседи твои тебя проклянут за измену твою?

   — Я городу не изменял, — упрямо повторял поп Анастас.

   — Как же не изменял, когда воды его лишил... И покориться заставил?

   — Господь заповедал: «Кроткие наследуют землю».

Смутное воспоминание заставило Владимира протрезветь. Припомнился ему и Святополк, в горнице лежащий, и Олег, затоптанный в сече...

«Кроткие наследуют землю...» — это говорил ему проповедник греческой веры долгими беседами зимними, когда Владимир уверялся в истинности православия.

   — А ты не гадатель? — спросил он Анастаса.

   — Нет, — коротко ответил старик.

   — Сказать мне о будущем ничего не можешь?..

   — Могу.

   — Ну-ко?.. Что же мне делать?

   — Не пить вина. Жениться на Анне и крестить, народ свой, Богом тебе на сохранение данный. И строить державу новую, православную...

   — А за меня, за «рабычича», царевна не пойдёт! — куражась и кривляясь, говорил пьяный князь. — Я — нехристь! Не пойдёт!

   — А ты крестись, — сказал византийский посол. — Ты крестись, и тогда станет возможным ваш брак!

   — Крещусь! — пьяно прорёк Владимир, — Только пущай сначала сюды приедет. Пущай приедет!

Победа киевлян в Крыму была полной неожиданностью для Византии. Однако старое, державшее в руках половину известного тогда мира государство было готово к любым неожиданностям. Византия так нуждалась в союзнике, что когда до Константинополя дошли, конечно в дипломатическом изложении, слова Владимира о желании жениться на Анне, то, несмотря на все её мольбы и угрозы покончить с собой, её погрузили на корабль и отправили в Крым. Только одно непременное требование выдвигали греки: «Князь должен быть крещён».

   — А и крещусь! Крещусь непременно! — кричал каждый вечер князь, напившись. Протрезвев, смеялся над сказанным.

Анастасий больше к нему не приходил, а силой его князь приводить опасался. Старик, предавший, по мнению князя, свой город и не считавший себя предателем, его пугал непонятностью своих мыслей и действий.

Дружина бездействовала и не понимала, чего медлит князь. Вздумали было дружинники язычники-русы грабить город, но дружинники-славяне, все крещённые ещё в Киеве, бестрепетно повесили нескольких мародёров, и грабежи прекратились.

Христиане из войска Владимира вели себя совершенно независимо. Каждое утро они, оставив караулы при лагере и оружие, шли в православные храмы, которых было несколько, и стояли длинные греческие службы. Хитрые греки привезли или вызвали откуда-то болгарских священников, и служба шла по-славянски.

Князь понимал, что начинает терять власть. Но всё так затянулось, запуталось, и, как выйти из создавшегося положения, он уже не представлял. Всё меньше воевод сидело за его столом, потому что уводили они свои дружины малые назад, в Киев. А князь всё медлил, всё чего-то ждал. И каждый вечер напивался!

Его подняли утром криками:

   — Князь, греки Анну привезли!

С трудом подняв похмельную голову, он вышел на террасу дома, откуда было видно море и пристань.

Море сияло ослепительно, к пристани бежали мальчишки. Владимир разглядел высокую фигуру Анастасия и нескольких монахов в чёрном рядом с ним. Перевёл взгляд дальше, в море. В утренней дымке по сине-зелёной глади шли три корабля, ослепительно сияли белые паруса.

   — На котором Анна? — спросил он дружинника, державшего таз с водой для умывания.

   — Должно, на том, что в середине... — ответил тот. — Вон, где вёсла красные.

   — На том? — спросил князь, указывая пальцем. И в эту минуту точно стальная игла ударила его в затылок. Как подкошенный, он повалился на пол. Все, кто был на террасе, кинулись к нему.

   — Кто меня? — еле ворочая вдруг онемевшим языком, спросил князь.

   — Что? Что?

   — Кто меня ударил? — повторил Владимир, пытаясь скрюченными пальцами схватиться за мраморные плиты пола. Но пальцы только скребли полированный камень.

Расписанный цветами и птицами потолок стад гаснуть в глазах князя.

   — Темно, — сказал он.

Воевода, склонившийся над ним, увидел, как странно выпученные глаза князя заливаются кровью.

   — Допился! — сказал кто-то в толпе придворных, которые стояли будто заколдованные и даже не пытались помочь. Хлопотали только несколько слуг.

   — Перст Божий, — вдруг громко прозвучал голос какого-то воеводы-христианина.

* * *

Когда, загоняя лошадей, а сначала проходя на ладьях пороги, с бешеным для себя риском Добрыня и Муромец примчались к Владимиру, он уже ходил, речь его была ясна, но слепота не проходила.

Странно было видеть Илье князя Владимира, неподвижно сидящего на троне, с чёрной повязкой на глазах. Князь почти ничего не ел. Осунувшееся лицо его резко отличалось от того, каким было прежде. Раньше он не мог усидеть — вскакивал, подбегал к воеводам и боярам. Сейчас сидел неподвижно, мучительно вслушиваясь в то, что происходило вокруг.

   — Теперь ведь с начала всё начнётся! — сказал он Добрыне. — Князь — слепой, шутка ли? Все супостаты мои снова славян возмутят, и пойдёт всё вразнос.

Добрыня что-то гудел, утешая князя, мол, что ты так печалишься — пройдёт, и не такое ещё заживает.

   — Бывает, так в бою по голове перепояшут — сколь дней слепой да как неживой лежишь, а ничего — проходит! — рокотал он, гладя племянника по голове. — Пройдёт. Илья вон сколько в расслаблении был, а вишь как поднялся! И ноне тоже. Ведь из Тьмутаракани его чуть не замертво привезли, а ничего — жив здоров, лучше прежнего! Так ведь, Илюша?

   — Не так, — сказал, как печать поставил, Илья. — Я не в болезни был, а в испытании. Господь мою веру испытывал. И поднял меня от одра болезни, чтобы я ему иную службу служил. И тебя Господь испытывает! Но помни, князь, долготерпение его на исходе. Многими милостями ты награждён, а к истине никак не обратишься. Вот Господь тебя, как ребёнка несмышлёного, в затылок перстом и ткнул! Дабы ты опомнился! И пущего греха не сотворил!

   — Я на корабли, что Анну привезли, смотрел, — тихо сказал князь.

   — Стало быть, ты и видеть её недостоин! — безжалостно продолжал Илья. — Везут к тебе девицу чистую, а ты сам каков есть?

   — А я таков и всегда был! — без прежнего задора ответил князь. — Что же за других кары не было?

   — Будет и за других! — уверил Илья. — А эту от тебя Господь сохраняет. Её ведь силой к тебе везут. А ей каково? А она христианка ревностная — вот Господь и защищает чад своих!

   — Я крещусь! — сказал Владимир.

   — Слыхали! — не поверил Илья.

   — Завтра крещусь!

   — До завтра-то эвон сколь времени! Возьмёшь да в ночи, как свинья, и сдохнешь. Немедля надо креститься. И обратиться к образу Божию!

   — Ну сейчас так сейчас! — сказал князь, нашаривая рукой подлокотники кресла и вставая.

   — А мы? — закричал Добрыня. — А мы-то? Дай хоть помыться!

   — А что вы? — не понял Владимир. — Мы ж тоже с тобой креститься будем! Много таких сыщется! Вся русь!

Дружина Владимира уже была крещена чуть не на треть. Оставались некрещёными половина славян и все русы, составлявшие род гвардии при князе. Но пример христиан и полное нестроение в стане язычников, постоянные разговоры о Церкви, присутствие православных воевод — таких, как Илья Муромец и Сухман Одихмантьевич, — привлекали к православию многих. Они бы давно крестились, да боялись гонений.

Сейчас же словно огонь небесный промчался по всему лагерю. Ночью никто не спал! Верные себе, истопив в ямах бани, мылись и хлестались вениками славяне. Обряжались в белые рубахи, кои у каждого в обозе были, сохранялись на случай смерти и погребения. Весть о том, что слепой князь собирается креститься, была передана Анне на корабль, и она отважилась сойти на берег среди киевской дружины.

Рано утром двинулась огромная процессия к православным церквам Корсуни.

Выстояв службу и выйдя при оглашении, русы с князем во главе переоделись в белые рубахи. Епископ Корсунский, видя такое количество крестящихся, призвал помощь от монахов соседнего монастыря, призвал священников, которые сопровождали Анну.

В огромную купель была налита вода, и во время обряда крещения и князь, и епископ стояли в воде.

   — Повторяй за мной! — приказал епископ. — Верую!

   — Во Единого Бога Отца, Вседержителя... — Верую! — исступлённо закричал князь, повторяя слова Символа веры.

   — Во имя Отца! — провозгласил епископ, окуная князя с головой. — И Сына! И Святого Духа!

Повязка, закрывавшая глаза Владимира, сползла, и он закричал рыдающим голосом:

   — Вижу! Вижу!

Толпами крестились дружинники. Они прыгали в купель, и стоявшие там священники окунали их с головой. Православные дружинники помогали новокрещёным вылезти из купели, обнимали и целовали каждого, как брата новообретённого.

В темницах и на невольничьих рынках сбивали колодки с пленных и рабов, отпуская их на волю без выкупа. Вольноотпущенные рабы пополняли ряды крестящихся, многие — повторяя вослед за священником слова на чужом языке:

   — Во имя Отца и Сына и Святого Духа...

Были среди них и печенеги, и черкасы, и касоги, и всяких языков пленники, издалека на невольничьи рынки приведённые.

Вместе с крещением обретали они свободу — христианин христианина в рабство не продавал!

Что-то новое происходило в Корсуни — граде древнем.

По мощёным улицам его мимо белых, сияющих в солнечном свете оград, мимо домов, поднимавших красные черепичные крыши из зелени виноградников и садов, мимо грозных стен к бескрайнему, точно Божий мир, морю шла медленная процессия возвращавшихся в лагерь и к ладьям новообращённых христиан. Удивительна была не только эта многочисленная процессия и люди, составлявшие её, но то, что шли вместе вчерашние враги и не помышляли о вражде.

Шли воины, оставившие мечи и доспехи и в Корсуни, и в лагере киевском; шли военачальники и люди знатные. Шли горожане корсунские и дружинники киевские, как народ единый.

Несколько печенегов, на дальних подступах подходившие к окрестностям Корсуни, спрашивали у местных греков:

   — Что это было в Корсуни?

   — Русь крестилась киевская! — отвечали те.

И пошла весть по городам и весям, по кочевьям степным — ближним и дальним, по странам чужим:

   — В Корсуни князь киевский крестился и вся русь — дружина его. Наречён же князь именем Василий, что означает «царь».

Навстречу процессии, от кораблей, шла другая группа нарядных и торжественных людей. Шла со свитою царевны Анны.

Не доходя друг до друга, обе толпы остановились.

Князь, шедший впереди, напрягая ещё болевшие и видевшие, как сквозь пелену, глаза свои, внимательно смотрел на византийскую принцессу, шедшую в окружении придворных дам и знатных рыцарей.

Она была наряжена в тяжёлый, затканный золотом и усыпанный каменьями голубой наряд, поверх которого был наброшен белый шёлковый корзун. Сияла золотая диадема на убранной в золотую сетку голове.

Весь день был наполнен счастьем возвращённого зрения, пением греческого хора, каждением и молитвами, говорившими о самом главном, о том, что таилось у князя в душе, чего хотелось ему все эти годы, но казалось ускользающим, недоступным. Вечная тоска оттого, что он «рабычич» — человек второго сорта, вечный укор и презрение в глазах Рогнеды, страх в глазах других его жён, бесконечные заговоры и интриги, которые вились вокруг него, канули в прошлое. Кровавые драки, стычки и битвы, шедшие непрерывно всю жизнь его, поля, залитые кровью, реки, перегороженные трупами, и горы трупов у пылающих городов — всё это как бы отодвинулось и заслонилось сиянием дня, счастьем ощущения, что всё позади, а впереди только счастье, только радость и покой. И залогом того была красавица царевна, что смотрела на него доверчиво и кротко, огромными карими глазами.

Князь почувствовал, что щёки его мокры. Невольно он утёр лицо и лоб рукавом широкого своего платья, затканного драгоценными камнями и сшитого из дорогих тканей искусными греческими портными в Корсуни.

Отроки, нёсшие, по византийскому обычаю, опахала-рипиды, и воеводы в алых, синих, зелёных бархатных плащах, и священники в сияющих ризах, и сам князь в золотом обруче на густых тёмно-русых кудрях отразились в глазах гречанки. Вид князя во славе запечатлелся в её памяти на всю жизнь. Её встречали, как надлежит встречать царевну-невесту!

Всё стало на уготовленное обычаем и обрядом место. Когда же грянул тысячеголосый искуснейший хор приветственную песнь-молитву, Анна поняла, что всё в её жизни не случайно и она вступает, по избранию Божию, во владение державой новой, державой православной об руку с богоданным ей супругом — князем киевским, князем Владимиром...

Ни о каком выкупе, ни о каком грабеже не могло быть и речи. Град Корсунь был нетронутым возвращён Византии, и если бы у кого-то возник вопрос, кто победил — в эти дни крещения князя и его венчания с Анной, — он вызвал бы удивление, будто и войны не было. Летописец же записал: град Корсунь отдан в вено за невесту князя.

 

Глава 5

Крещение Руси

Возвращавшееся из грабительского поначалу похода на Корсунь киевское войско скорее напоминало крестный ход, нежели возвращение дружины с войны.

Аланы-ясы, печенеги, мадьяры степные отовсюду съезжались посмотреть на невиданное зрелище. По черноморской степи, сохраняя боевой порядок, двигалась конница, шли пешие отряды, но вместе с ними шли монахи, шли священники. Рядом с бунчуками и знамёнами полковыми плыли хоругви. В обозе везли не добычу, но утварь церковную, везли книги. Монахи пели. Красивое, никогда не слышанное в степи пение поднимало дух войска, которое двигалось в каком-то странном молитвенном напряжении.

Илья думал, что не случайно ни одной привычной для такого перехода стычки с конными кочевниками не было. Никто не отстал в пути, никто не упал от солнечного удара, хотя двигались по самой июльской жаре. Все колодцы были чисты и полны водой. Неожиданно проливались тёплые дожди, и даже грохотали грозы, но всё было не страшно и не опасно, точно Господь показывал новообращённым христианам всю красоту мира сего.

   — Идём беспечально, аж страшно делается! — сказал Добрыня Илье.

   — Господь ведёт, — уверенно ответил Илья.

Но службу несли ревностно. Разъезды конные высылали во все стороны прилежно, потому что никогда не шёл по степи такой караван, как нынче. В сердце его, защищаемая со всех сторон плотными рядами воинов, ехала повенчанная чета: князь и княгиня Анна.

Из степи выходили ранее крещённые печенеги, приносили дары посильные, радовались, что и Киев к Господу истины обратился. Но вздыхали и кручинились, говоря, что большая часть вождей печенежских склоняется не к православию, а к исламу.

Они же, не желая огорчать молодожёнов, доносили Добрыне, что Херсонес крымский, дабы обезопасить себя от неожиданных набегов русов, ведёт переговоры с печенегами, живущими со времён Святослава мирно, и уговаривает их кочевать меж Днепром и Крымом, чтобы набегов на Крым не допускать. И печенеги к этому склоняются. Так что крещение крещением, а война войной!

Известия эти подкреплялись сведениями разведки, которая была отлично налажена в степи Ильёй Муромцем. Войсковая разведка доносила, что за уходящей княжеской дружиной смыкаются печенежские кочевья, перекрывая русам дорогу в Крым.

Обсуждалось создавшееся положение уже в Киеве, куда вернулась дружина с князем и княгиней. Опытные, иссечённые в сражениях воеводы на малом совете своём выслушали всё, что сказал им Добрыня, со вниманием и пристальностью.

   — Сдаётся мне, угроза Киеву не меньше, чем от хазар, собирается, — сказал старый воевода Потык. — Печенеги силою невелики, и мало их в степи, но храбры и в боях искусны.

   — Что ж оне раньше-то тихи были? Со времён старой Ольги про них ни слуху ни духу не было, — подал голос кто-то из молодых.

   — Илью Иваныча благодарите, — сказал Добрыня. — Илья вас от набегов прикрыл. Он заставы в степи поставил и сторожи крепкие, так что на Киев ходу им не стало. Куда ни ткнёшься — крутом войско.

   — А сейчас куда заставы подевались? Что мы раньше времени кручинимся?

   — Заставы в степи стояли и стоять будут, — поднялся во весь свой рост, чуть потолочных матиц не касаясь, Илья. — Степь — дорога; не печенеги, так другие придут, и на дороге завсегда иметь воев надобно. А беда ноне — в ином. С началом службы моей заставской не сталкивались мы с войском печенежским. Так, в кочевьях бузы своей натянутся да и скачут в киевскую вотчину — озоровать. Сих озорников малыми силами побить было можно и даже дружину не трогать. Ино дело, когда они всем скопом пойдут. Тут оне заставы, как корова языком соль, слижут — и вякнуть не успеешь.

   — Да с чего они вдруг войском пойдут? — удивлялись воеводы-русы, недавно крестившиеся, пребывавшие всё ещё под влиянием христианских проповедей о добре и всепрощении.

   — А с того! — сказал Илья и, подняв ладонь, стал загибать пальцы. — Печенеги сколь годов серьёзно не воевали. Вои у них в кочевьях подросли, воевать хотят. Они стада гоняют, а пастухи не пахари. Это в поле сколь рук — столь и сох и все руки при кичигах. А у пастухов одна чепига на тыщу овец. И всегда воев избыток. От веку так. В каждом кочевье большая часть мужчин — воины, а не пастухи. Они новые пастбища ищут, они охрану несут, а случись, и чужие стада отбивают. Стало быть, кочевник всегда воин, и всегда от него в опасении пребывать пахарю должно. Второе дело: Русь православие приняла, а печенеги — ислам. Те, что крестились, не в счёт. Их всего ничего. Они к нам откочуют, и князь их землёю и угодьями испоместит. А вот остальная сила, сила басурманская, единой стала по вере. А третий случай в том, что в степь, как в море по реке, всё, что под Киевом недовольно, уплыло, а печенеги приняли. Вспомните, где Варяжко? А он не один! Я того Варяжка в бою не раз встречал и ратился с ним не единожды — воитель изрядный! И таких-то много! А теперь скажите мне, воеводы да бояре премудрые, что ещё надобно, чтобы войну начать?

   — Известно что, — засмеялся Сухман Одихмантьевич, — деньги!

   — Деньги им таперя и арабы дадут, и византийцы! Вот те и война!

   — Да через чего же византийцы станут печенегам деньги давать? Мы же с ними великий мир сотворили. Князь на византийской царевне женат!

   — А Херсонес кто воевал? Не мы ли с князем? — сказал, перебивая Илью, Добрыня. — Не нам ли доносят, что Херсонес, опасения ради от нас, с печенегами переговоры учиняет и мир ладит? А Херсонес крымский только по славушке — отдельное царство, а по сути — византийская провинция хлебная. Херсонес падёт — в Константинополе хлеба не станет. Потому Византия за Херсонес намертво держаться будет. Вот тебе и деньги явятся. Сам Царьград воевать не будет, да и не может сейчас, а деньги для наймитов всегда сыщет!

Молчание воцарилось в думной палате.

   — Так чё ж мы от Царьграда крестились? — сказал торк служилый, Ратмир, новым именем — Алексий.

   — Мы не от Царьграда крестились, — сказал строго Илья. — А ко Христу пришли. И в том — спасение наше!

   — Спасение-то спасение, — сказал Ратмир, — а за греческими попами догляд нужен!

* * *

И это же повторил князь, когда ему доложили о совете воевод.

   — Греческих попов с миром и благодарностью в Корсунь отпустите.

   — А как же Киев крестить? Только дружина крестилась, а сродники, а русь вся? В Киеве крещёных большинство, но и нехристей много. Мнилось, что всех крестить станем, — заохал Добрыня.

   — А что, одни византийцы истинный закон держат? — спросил князь. — Что, кроме них, христиан не стало?

   — Да ты что?! — закричал Добрыня. — К латинянам, что ли? Не видишь, что с Польшей? С чехами? И мы туда же?

   — Горяч ты у меня, вуйку! — засмеялся князь. — И язычником был горяч, и крестился — не погас. Умеряй страсти-то! Так, Илья Иваныч?

Илья Муромец не ответил, стараясь понять, куда клонит князь.

   — Не от Корсуни попов звать станем, кои и по-славянски не разумеют, а от народа славянского, от родного нам языка. От Болгарского царства царя Семиона.

   — Вона как расположил! — удивлялся Добрыня. — А ведь верно. Болгары тамошние — христиане, суть православные, а царь — Царьграду супротивник.

   — Не о том говоришь, — сказал князь. — Тамошний язык с нашим един. И все книги, и весь чин народу славянскому понятен. Вот в чём главное-то.

   — Ай да князь!

   — Благодать на нём Божия, — сказал Илья. — Кабы навек он переменился — таким, как ноне, стал!

Князь действительно стал иным. И одни объясняли его перемену тем ударом и слепотою, что приключилась с ним в Корсуни, другие — возрастом и удачной женитьбой, большинство же считало причиной крещение.

   — Господь в нём работает! — уверенно говорил Илья и не сомневался, что теперь всё будет благополучно. Господь не оставит свой удел без защиты.

Вспоминал он калик, что выискали его в чащобе муромских лесов, подняли от одра болезни и благословили на дружинное служение воинское.

   — Всё ведь по слову их вышло. Дружина бессловесно принудила князя принять венец веры православной. Никто ведь не примучивал, а вышло по слову посланников Божиих. И поднимается держава новая, держава православная. И князь иным стал. Иное было и в том, что пиры бесконечные прикончились. Не стало многодневных бражничаний. Верх в дружине взяли строгие православные гридни, и лихость воинская хоть и была в почёте, всё же выше стало цениться послушание.

Ещё Илья внушал воям своим: храбрость всегда нужна! Лихость воинская — когда ты за одного себя ответчик, а это только в драках детских случается. В остальном же послушание воинское есть первая для дружинника добродетель. Потому воин, в строю стоящий среди множества других воев, и знать-то не может, куда войско идёт и что воеводы замыслили! Послушание воспитывал Илья в воях повседневно. И в его заставах было то, что дружине языческой неведомо и непривычно. Поскольку вся дружина была православной — строго держали посты и совершали все церковные установления. Воинство, Муромцем учинённое, было крепко и надёжно.

В ожидании священства болгарского, за коим послано было, князь призвал Илью Муромца к себе. Был князь тверёз и не то чтобы постаревший, но возмужавший как-то зримо. Точно с корсунского крещения много лет прошло, а ведь и двух недель не миновало.

   — Ну что, Илья Иваныч, — сказал князь, обнимая Муромца, — как живёшь, здоров ли?

   — Господь грехам терпит.

   — Садись-ка к оконцу, потолкуем, как дружину учинять станем. Ведаешь ли ты, что державе православной войско требуется новое? И дружина — сердце его — должна быть новой, православной.

   — Это и другие воеводы знают, — сказал Илья. — Вот и Добрыня тож...

   — Добрыня знает, но он тебе в помощниках будет. А устраивать войско — тебе, Илья Иваныч. Ты у нас христианин истинный, а мы ещё только учимся.

И, наклонившись к самому лицу Ильи, пахнув на него византийскими маслами душистыми, коими были умащены его кудри, князь сказал:

   — Я ведь, Илья Иваныч, всю службу твою помню. Всю. И ценю тебя, и каюсь перед тобой. Не всегда я понимал, чего ты добиваешься. Прости.

   — И ты меня прости, князь, — сказал, вставая, Илья.

   — За что?

   — Егда обидел тя неведением либо осуждением в душе.

   — Ай! — сказал князь. — Да я но грехах, как свинья в объедках! Грех было не осуждать! Давай лучше о деле толковать. Как будем Киев крестить?

   — По доброй воле.

   — Это как же?

   — Только тех, кто хочет, — сказал Илья. — Безо всякого принуждения.

   — Дак эдак и не получиться может?! Я мыслил приказать, чтоб все непременно...

   — А иудеи, кои свой закон держат? А хазары обрезанные, исламского закона? А язычники, кои к своим богам привычны?

   — Всех! Ибо не понимают блага своего!

Не боишься ли согрешить, князь? — спросил Илья. — Первейший грех — гордыня. А ты по гордыне своей других приневолить хочешь. Они ежели наружно веру примут, то в душе при своём законе останутся и врагами веры станут тайно. Не трогай их. Это дело не княжеское. Суди не по вере их, а по правде княжеской. Как они тебе служат, а не какому богу веруют! Иначе распря пойдёт.

   — Так ведь един народ не получится, если вера у всех разниться станет.

   — Ты — князь, твоё дело — правда! А закон пущай священство соблюдает. Суди по правде, за проступки либо благие деяния. А кто какой веры — дело не княжеское!

   — Не пойму я тебя, Илья Иваныч, — сказал, вздохнувши, князь. — То ты за единое крещение для всех ратовал, а теперь вот другие веры допускаешь. Не пойму.

   — А что тут понимать? Заповедано князьям: не раздражать подданных своих и не озлоблять. А первое дело — не заботься о сём. Сие дело Божие, он и управит ко благу.

   — Боязно врагов около себя пригреть, — поёжился князь.

   — А ты не принуждай никого душе своей изменять — вот врагов и не будет.

   — Боязно, — сказал князь, прохаживаясь по палатке.

   — Пойду я, — попросился Илья и, уходя, поклонился князю: — Спасибо тебе, князь, что посоветовался со мною. Теперь истинно убедился я, что перемена в тебе великая. И перемена сия — ко благу. А лишними помыслами не утруждайся.

Но князь всё же не совсем прислушался к совету Ильи. И решил, оставив в покое хазар, иудеев и прочих, язычников всех крестить, хотят они того или нет. Но Господь, как считал Илья, распростёр руку свою над градом Киевом, и распри не вышло, поэтому язычники в большинстве своём крестились добровольно. Те же, кого насильно принуждали, не особо понимали, чего от них хотят, и продолжали своим богам веровать, считаясь христианами.

По прибытии священства из Охриды, града болгарского, их же ездил с почётом встречать отряд воевод конных, в том числе и Муромец с Добрыней, — стали готовиться к крещению всех горожан. Осторожный и хитрый князь решил сначала попробовать, каково будет сопротивление и будет ли?

Рано утром крещёные дружинники в пешем строю пошли на капище и стали разламывать и сбрасывать с горы идолов. Большая толпа киевлян собралась смотреть на уничтожение святилища. Добрыня на всякий случай держал на княжеском дворе конную дружину, но нигде её не показывал — стояли воины при закрытых воротах тайно, только кони пофыркивали да били копытами мощёный двор.

Напряжённо вслушивался старый воевода в шум на Перуанской горе, вставали перед ним недавние картины новгородских драк и погромов. И здесь ждал он истеричных воплей и криков и, может быть, полыхания пламени над посадом, но ничего не происходило.

Гул толпы стоял ровный, ни истеричных выплесков, ни воплей волхвов — шумела толпа, но не более, чем на торжище.

   — Ай раз, ай два... — слышались крики гридней, раскачивавших, словно гнилой зуб во рту; статую Перуна.

Одетый в кольчугу и весь доспех воинский, стоял на башне терема своего князь, покусывал губы. Народ киевский смущался язычниками, но возмущения не произошло. Пока.

Вот ахнула толпа, раздалась в стороны, по склону надднепровской кручи катился деревянный истукан с позолоченной головой и серебряными усами. Рядом с ним бежали гридни и толкали его всё ниже и ниже, когда он зацеплялся за камни и ямки. Несколько человек, закрыв лица руками, поглядывали на эту картину, но участия ни в чём не принимали. Вечером князь спросил воевод, бывших на разорении капища:

   — Возмущения были?

   — Да не... так, старухи поголосили маленько...

   — Я приказал его, Перуна то есть, до порогов по берегам конно сопровождать, чтобы обратно, где бы ни прибился, дураки его на гору не возвернули. А как за пороги проплывёт, аут уж и не вернётся.

   — Он, чай, не сам ходит, люди приволокут... — сказал князь.

   — Да нет, — успокоил воевода. — Некому возвращать-то. Старики одни ахали да охали, а молодёжи-то наплевать.

   — Русы все креститься желают, а славяне уж давно наполовину крещены, почитай, в каждой семье христиане.

Оставшись один, князь долго сидел без света, в полумраке гаснущего вечера. Всё происходило по его плану. Казалось, опасаться нечего, и всё же ему было страшно. А вдруг, когда начнётся крещение, возьмётся чернь за ножи и потечёт кровь... Шатнётся престол княжеский, и всё, что задумано, рухнет.

Может быть, в первый раз князь подумал не о том, что с ним станется, а о том, что с державой, столь большими заботами собираемой, будет. Неумело поискав восток, он обернулся к нему лицом и, вперяясь в пустой тёмный угол, ещё боясь, что кто-нибудь увидит, стал на колени. Медленно вспоминая, от какого плеча к какому нести пальцы, перекрестился и прошептал:

   — Господи, Владыко живота моего! Не ради себя, но ради народа нового взываю: помилуй нас и управи ко благу державу Твою...

* * *

   — Яко же под державою Твоею всегда хранимы, — ревели басами дьяконы.

   — И ныне и присно и во веки веков... — заливались ангельскими голосами приехавшие из Болгарии певцы митрополичьего хора.

   — Аминь! — провозглашали священники, кадя и двигаясь в плывущей по улицам Киева толпе к Днепру.

Там был сооружён помост, на котором стоял князь с большим деревянным крестом в руках. Двумя цепочками вниз к Днепру стояло воинское оцепление, и огромная толпа медленно и осторожно спускалась к воде. У воды было ещё несколько приготовленных вымостков, на них стояли священники и клир.

Часть священников и монахи стояли прямо в воде, куда спускался принимавший крещение народ киевский. В белых крестильных рубахах, которые всем предписано было иметь, а неимущим выдавались от княжьей казны, люди заходили в воду, и священники крестили их, подобно тому как крестил Иоанн Предтеча Спасителя, — погружением.

Окунувшиеся поднимались на помост и здесь принимали миропомазание и надевали кресты. У большинства крестящихся были восприемники, которые подавали, полотенца и кресты и обнимали новообращённых и целовали их. Илья, стоя в толпе восприемников, крестил сразу несколько торков и двух печенегов, желавших креститься. Читая про себя молитву, он обещал Господу быть отцом и нести всю тяжесть отцовства по отношению к тем, кто избрал его.

   — Господи! Думал ли я всего несколько лет назад, сидя неподвижно в Карачарове, что доживу до дня сего, когда, кажется, небеса с землёй соединились, — сказал он Добрыне, что тоже крестил своих русов.

Когда священники и хор запели благодарственную молитву, вдруг кто-то крикнул:

   — Смотрите!

Все обернулись в ту сторону, куда указывал крикнувший. По краю холма шли цепочкой, держась друг за друга, монахи печорские. Согбенные и древние, как сама земля, ослепшие от пещерной тьмы молитвенники за новый удел Христов, чьими молитвами и созидался ныне сей край православным.

Монахи прошли вершиной холма, благословили крестившихся и скрылись, опять уйдя под землю в бесконечные переходы пещер своих... Но явление их, вышедших словно бы из самых глубей земных, потрясло киевлян...

Что-то совсем новое происходило на этой земле, помнившей и Кия — воеводу славян древних, и Дира — князя их, и Аскольда — варяга, конунга, сокрушившего Царьград, и убившего его старого Олега; помнившей Игоря, Ольгу — первомолитвенницу за русов и народ православный...

   — Здравствуй, Илья-богатырь! — услышал Илья звонкий голос. Он оглянулся. Мальфрида — Малуша, мать князя киевского, с двумя подростками-внуками поднималась, тяжело ступая, от воды по берегу на кручу Киевскую. — Давно я тебя не видела!

Илья молча пал перед нею на колени.

   — Да полно тебе! — сказала старуха, смеясь. — Вон ты каков вблизи-то! Здоров! Здоров! А то я всё на тебя из терема гляжу. Ноги-то уж плохо ходят. Спасибо, Ярослав помогает.

   — Век за вас Бога благодарю, благодетели мои, — сказал Илья.

   — Да полно! — сказал Малуша. — Ты князю служи. Служи! На нём — благодать богов... То есть Божия! — опять засмеялась Малуша.

Илья глянул на княжичей. Оба подростка смотрели на помост, где с князем, держащим крест, стояла в роскошном византийском уборе княгиня венчанная — Анна.

Двое худощавых подростков волчьими глазами глядели на неё.

   — Ярослав, — позвал Илья, не догадываясь, кто из двоих кормил его, когда пребывал он в заточении.

Один из подростков посмотрел на него.

   — Помнишь ли меня? Ты ведь мой спаситель.

   — Помню, — сказал ломким мальчишеским голосом синеглазый и тощий мальчик. — Это ты меня позабыл. Не приходил ко мне...

   — Да что ты, благодетель мой! Денно и нощно Бога за тебя молю. А что приходить? Приходил, да ты, вишь, в Полоцке был, а я — по заставам. Сколько лет не видались!

   — Да вот нас крестить привезли! — сказал Ярослав. — А мать болеет — не поехала.

   — Как же теперь тебя величать? — спросил Илья. — Кто ты в крещении?

   — Да вроде Георгием, — сказал княжич недобро. — Но Ярослав я! — выкрикнул мальчишка. — Ярослав — это моё имя.

И воевода Илья Муромец увидел в синих глазах, В бледности лица мальчишки — Рогнеду. И кровь варяжскую — холодную, непримиримую...

«Вот она, крамола грядущая, — подумалось ему. — Не простит княжич Владимира, не простит никогда».

Ярослав, прихрамывая, повёл бабушку к терему Илья смотрел им вслед, и не стало в его душе радости.

Ибо увидел он большие беды в державе новой, рождённой ныне.

Вечером факелы горели по улицам киевским, пели и гуляли новокрещёные русы и славяне. Но тихи и темны были кварталы еврейские и хазарские на Подоле киевском. Там крещения не приняли, и что принесёт оно этим жителям киевским и подданным князя, не ведали, но боялись... Боялись погромов, обид кровных, боялись неизвестности...

Поутру несколько хазарских семей, погрузив детей и скарб на возы, подались в дальний путь к болгарам камским, державшим, как и хазары, закон исламский. Иудеи же пребывали в Киеве, ибо с падением Тьмутаракани бежать им стало некуда.

Однако большинство киевлян крестилось, искренне желая приобщиться к вере Христовой. В городе, который фактически уже давно был христианским, куда со времён Ольги бежали все гонимые в Хазарии и в степи христиане, где издавна были киево-печорские православные монахи, некрещёными оставались только русы, давно утратившие связь со своими предками иного, чем славяне, корня. После изгнания варягов они совсем «ославянились», то есть забыли язык старины и стали говорить на общем для Киевского княжества славянском языке.

Вероятно, среди крещённых Владимиром они составляли большинство. Поэтому понятие «Крещение Руси» сперва обозначало единственно — крещение потомков этого племени, но поскольку издавна они занимали ключевые посты в управлении княжеством и когда-то составляли большую часть дружины, то и территории, подвластные им, именовались Русью, хотя сквозь глубину веков смутно различается их племенная река Рось, — вероятно, район первоначального поселения этого племени. Так или иначе, но ко времени крещения и особенно после него княжество Киевское всё чаще именуется Русью...

Одни историки считают это племенным названием, другие — общим для скандинавов, живущих на юге: «рос», «руд» — красный, слово, применимое к южной стороне территорий, контролируемых викингами. Есть и иные версии. Важно, что с крещения исчезает племенное различие между степняками и киевлянами, ибо в то время вопрос, какой ты веры, означал и кто ты, и с кем ты.

Принятые во время крещения новые православные имена навсегда стёрли границу, во всяком случае в документах, между русами и славянами. Не стало ни Фарлафов, ни Стемидов, не Третьяков, ни Первуш... а появились Фёдоры, Степаны, Тимофеи да Петры... Кто же они были по крови, уже никого не интересовало. «Мы от рода христианского», — отвечали дети разных племён, связывая с этим понятием прежде всего мирные свои труды, основой которых был труд землепашца. Потому и вытеснило новое слово «христианин» старое славянское «оратай» и явило его в понятии «крестьянин».

По весне, точно забыв всё, что происходило в Новгороде при установлении культа Перуна, двинулся туда с дружиной Добрыня — крестить новгородцев. Сломленные борьбою с Добрыней ещё несколько лет назад, новгородские язычники всё же оказали яростное сопротивление христианизации. Совсем не по-христиански вымещая на них старые обиды, действовал Добрыня. Кровью и пожарами был отмечен путь его. Новгород был крещён, но не сломлен, и долго пришлось работать христианским проповедникам, чтобы загладить сотворённое Добрыней.

Киевские воеводы встали против принудительного крещения, понимая, что так недолго и войну религиозную в неокрепшем государстве начать. Поэтому насильно более никого в веру не обращали. И христианство медленно, но много быстрее, чем если бы его принимали не добровольно, пошло по Руси. Этому движению не могли помешать ни княжеские указы, ни дворцовые распри, ни сопротивление части славян, приверженных прежним культам и старым своим богам. Медленно и навсегда христианство завоёвывало души и сердца, неся новую мораль, новое понимание справедливости, сплачивая разные племена и народы в единый народ.

 

Глава 6

Печенеги

   — Печенеги! Печенеги! — Дозорный доскакал до секрета и свалился с коня. — Зажигай сигнал!

Костровый высек трясущимися руками огонь, запалил приготовленный и сухой, сберегаемый под попоной войлочной, сигнальный костёр. Пламя пыхнуло, затрещал хворост. Костровой плеснул в огонь дёгтя. Повалил чёрный дым. Два воина торопливо принакрыли дым попоной и, подсобрав, выпустили сигнальный клуб в голубое небо. Второй, третий... Они поднялись в сёдла, когда увидели, что по степи их сигнал подхвачен и передаётся дальше.

А степь уже гудела под кременными копытами печенежских коней. Шли орды крепких и жаждущих крови и грабежей воинов. Шёл храбрый и жестокий степной народ. Шёл на славянские селища, на городища русов, шёл на только что принявшее крещение Киевское княжество. Шли орды язычников и мусульман.

   — Печенеги! Печенеги идут!

Сорок лет не слышала степь такого грохота конных дружин. Со времён старой Хельги — регины русов — не наваливала такая напасть на правый берег Днепра.

Богато снаряженные оружием, прибывшим из Византии, сравнительно немногочисленные, но очень хорошо организованные, беспредельно храбрые и воинственные, печенеги смогли воплотить давнюю свою мечту. Пойти в поход на Киев.

Это была расплата за грабительский набег на Корсунь. Владимир, крестясь, думал, что опасность миновала и корсунцы мстить не будут. Они и не мстили, но маховик ответного удара, запущенный давно и умело, обрёл инерцию, поднялся в ход, и теперь его нельзя было остановить. Оружие, полученное из Крыма, требовало применения. Сталь жаждала крови.

Если бы не тщательно продуманная и хорошо содержавшаяся пограничная степная служба Ильи, печенеги взяли бы внезапным набегом многие города, не успевшие затвориться. Сейчас их встречала оборона, пусть и недостаточно хорошо подготовленная. Поэтому, обтекая конными отрядами города и крепости, печенеги стремительно вышли к Днепру, переправились через него и вышли на Киев.

Осад не было. Города успели затвориться, и печенеги как стремительно пришли, так стремительно и откатились в степь. Но это была первая искра разгоревшейся многолетней войны, которая потребовала всех сил от молодого Русского государства. Страшная затяжная война, которая длилась с 989-го по 997 год. Прилагая неимоверные усилия, Киевская Русь вынуждена была создавать укреплённую границу, строить рубежи, каким стал Белгород, и проводить засечные линии на сотни километров. Годами держать оборону. И всё же черноморские степи были для Руси потеряны.

Но всё это ещё впереди. После крещения Киева Илья чувствовал себя счастливо и опустошённо, будто мать, родившая ребёнка. Так и сказал духовнику:

   — Вот, будто ребёнок мой родился — Киев православный. Кончилась моя служба!

Старец засмеялся сравнению с роженицей. А серьёзно сказал:

   — Что ты, Илюшенька, твоей-то службе ещё и серёдки нет. Она ещё только зачинается. Это всё как посечение леса дремучего под расчистку. Тебе урожая дождаться следует. До урожая-то ещё далеко...

   — Да как же? — удивился Илья. — Старцы меня благословили в дружину идти, чтобы князя к истинной вере склонить, чтобы он крещение принял. Когда пришёл я, о том и подумать было невозможно, а ныне князь крещён. И вся Русь крестилась, и славяне, и все стали народ един... Чего же ещё желать?

Старец, в крестчатом куколе схимника, сказал:

   — Крещение не заслуга и не спасение, а только дверь ко спасению. Ворота на дороге к Господу Истины и Света. А вот пойдут ли по ней князь и все новокрещёные, от них самих зависит. Вера наша — вера сильных! Как праотец Авраам, что с Господом лице в лице говорил, так и каждый христианин, крещение приняв, в лице с Господом говорит. И каждый с ним завет новый заключает, чтобы на Страшном судище Господнем отвечать за дела праведные и греховные. За себя! Каждый — сам за себя! И по делам — воздастся! Слышишь ли? Разумеешь ли? Не по крещению, не по желанию и слову, но по делам...

   — Пойму ли сие? — робко спросил Илья. — Сие — дело попов и наставников, а я человек мирской...

   — Ты — веха Господня на пути к Царству Новому, — строго сказал старец, — Тебя Господь избрал, дабы ты стоял неколебимо, а иные по тебе свой путь прямили... Хоть бы и князь, хоть бы и раб, хоть бы и другой мирянин... Слышишь ли? Разумеешь ли?

   — Слышу, отче.

   — Веруешь ли в сие?

   — Верую.

   — Вот и ступай с миром! Да пребудет Господь с тобою вовеки. Служба твоя вся ещё впереди...

И не успел Илья выйти узкими проходами — вослед за послушником, молчаливо идущим впереди с каганцом в руках, — на свет божий, как был тут же зван к князю.

Князь принимал его одного, в палате малой, без иных собеседников.

   — Ну, — сказал он, усаживая богатыря рядом с собою, — скажи, Илья Иваныч, что дале делать думаешь? Вот мы и Корсунь разбили, и крестились. Стала Русь новая. Как думаешь, что дальше станет?

   — Печенеги пойдут! — сказал Илья.

   — Почему так решил?

   — Подслухи доносят. И грек, поп Анастас, что тебе в Корсуни про воду сказал, нам сообщает, что Корсунь много казны и оружия печенегам передала.

   — Откуда у Корсуни оружие, когда им самим обороняться было нечем?

   — Как откуда, князь? Из Царьграда! Откуда ему быть? Мы на убитых и на пленённых брали — всё византийское!

   — Вот как, — грустно сказал князь. — Я думал, с Анной мир в приданое получу. А выходит, что лютее врага у Руси, чем Царьград, нет!

   — Побойся Бога, — сказал Илья, — это же братья наши. Мы светом Христовым от Царьграда напитались! С Корсунью не надо было воевать!

   — Да? — запальчиво вскинулся князь. — Все вы, советчики, больно умные! Сам разбери: Хазарию добить надо было? Не ровен час, опомнилась бы да опять Киев примучила. Там, где Хазария властвовала, — и державы, и народы все погибли! А как Хазарию сокрушить без помощи Царьграда? Мы — держава малая, и оружием и деньгами скудны! А взяли у византийцев заем, да военачальников обученных, да оружия — всё в долг! Вот и повисла над нами не хазарская кабала, а византийская!

   — Византия за морем, далеко! А Хазария — под боком, где Царьграду с хазарской тяготою сравниться?

   — Они далеко, пока под стенами Киева не стоят! А придут сюда ромеи, понавезут машины хитростные да греческий огонь... Вот и заполыхает держава наша. По Днепру-то не только в Константинополь плавать можно из Киева, можно и обратно — из Константинополя в Киев!

Князь ходил по малой горнице, присаживался на лавки, устеленные пестроткаными налавочниками, мягко ступал красными тонкими сапожками по коврам, устилавшим полы. Ковры же и на стенах — ради подслухов. Ничего, что в этой горнице говорилось, через стену, коврами увешанную, не услыхать. Разноцветной пестротою полнился малый покоец. И князь в пестротканом кафтане ходил, как будто был частью этого цветастого великолепия.

А вот Илья в синих портах крашеных, да в белой рубахе, сером кафтане без всяких украшений казался здесь чужим.

   — Греки николи к нам войной не ходили! Это мы от Кия и Дира, от Олега с Игорем на Константинополь воевать плавали! Не они нам, а мы им угроза! — сказал он.

   — Потому и не ходили, что всё время нож славянский к их горлу приставлен был! Да и умнее они нас будут. Мы-то свои головы подставляем, а они, византийцы хитростные, горазды чужими руками жар загребать. Печенеги с чего поднялись? С византийских денег, да так, что нам и не остановить никак! Это мы, дураки, кулаками махать горазды, а византиец умом берёт!

   — Не пойму я, князь, к чему ты ведёшь? — сказал Илья, чувствуя, что князь чего-то недоговаривает.

   — Вот ты Византию хвалишь, — сказал Владимир, останавливаясь перед Ильёй. — А я их сильно боюсь! И коли бы мы с Корсунью воевать не стали — пришлось бы нам долги Византии отдавать! Иначе она нам море закроет, тогда и не выплывешь из Днепра никуда! Да врагов они на нас, как печенегов, натравят. Маленько острастку Царьграду дать хотелось под Корсунью! Чтобы ведали: с князем киевским шутки плохи.

Илья не стал говорить, что князь лукавит и в словах его не вся правда, а правда в том, что и войско своё распускать не хотел, и содержать его было не на что, вот и пошёл грабить! А видишь, как обернулось! И Корсунь взяли. И даже веру их приняли! А мира — не обрели! Опять кругом опасно живём! «Сам воист больно!» — думалось Илье.

Словно читая его мысли, князь выкрикнул:

   — Скажешь: « Кроткие наследуют землю»? Так?

   — Так! — сказал Илья. — Господь заповедал.

   — Что же, наследуют, да только их воистые побеждают и злые!

   — Воистые побеждают! — согласился Илья. — Так ведь в Писании сказано: «Наследуют». Все победы воистых кротким бескровно достаются!

   — Эх, Илья Иваныч, ты прямо как Соломон премудрый, сидеть бы тебе в пещерах киевских да истину глаголить...

   — Срок не пришёл! — неожиданно для себя самого сказал воевода Илья Муромец.

   — Ведаешь ли, сколько мы Царьграду должны?

   — Должно, немало?

   — А ведаешь ли ты, что с нас корысти как со свиньи шерсти?

Илья молчал.

   — Нельзя со свиньи шерсти настричь, да можно сала натопить! — будто самому себе, сказал князь.

   — К чему ты? — спросил Илья.

   — Чем с нас Хазария дань имала? А? Золота в Киеве на откуп николи не было! То-то и оно, что дружинами! Боев из Киева брали да во все страны поднебесные головы класть посылали. А коли они не побеждали — отдавали всех на заклание. Али ты не помнишь?

   — Я-то? — усмехнулся богатырь.

   — Так вот Царьград с нас той же дани требует. — Князь сказал это вроде как с облегчением. Сел рядом с Ильёю. — Тебе первому открываюсь. Даже Добрыня не знает!

Они долго сидели молча.

   — Знает, — сказал Илья. — Тут большого ума не надобно, чтобы догадаться.

   — А может, и знает! — согласился князь. — А не сказывал я ему, потому что по-своему он всё перевернёт и не поверит, что мне податься некуда — дружину Царьграду давать придётся!

«Он ведь, не ровен час, подумает, что я его из Киева усылаю», — не договорил, подумал князь.

   — Как Свенельда? — глядя своими синими глазами прямо в душу князю, спросил Илья.

   — И ты подумал? — спросил Владимир робко, как нашкодивший мальчонка.

   — Нет, — сказал Илья.

   — Почему? Всё ведь так же выходит! Победа — и победителей князь-изверг за море усылает!

   — Так, да не так! — сказал Илья. — Раньше ты, язычник, усылал на смерть врагов своих, а ноне ты — христианин и на смерть посылаешь братьев своих. Понял разницу?

   — Я-то понял! — вздохнул князь. — Поймёт ли Киев?

   — Да ладно тебе! — сказал Илья, вставая и берясь за шапку.

   — Ты же всё рассчитал. Раз я пойду — поверит Киев, что так надобно. Не варяги пьяные за море пойдут, а христиане — братьям своим во Христе на выручку. Так ли? — Он наклонился с высоты своего роста и заглянул князю в лицо.

   — Так, — потупя глаза, ответил князь.

   — Видишь, князь, как варяги, убиенные тобою, откликнулись? — сказал Илья на прощание.

   — «Мне отмщение, и аз воздам», — в Писании сказано. Ворожишь болезнь постылому, а смерть приключается — милому!

   — Вот те крест, что от сердца отрываю! — всхлипнул Владимир, осеняя себя широким крестом. — Никак по-другому не выходит!

   — Верю! — сказал Илья.

Он перекрестился на образа, недавно привезённые из Охриды, сиявшие дивным цветом на божнице. И, вздохнув, добавил, кланяясь в пояс:

   — Прости меня, князь, ежели согрешил в чём перед тобою.

Белый, как молоко, князь прошептал трясущимися губами:

   — Прости и ты меня... Ради Господа и Спаса нашего Иисуса Христа... — и поклонился в пояс Илье.

* * *

По заключении мира с Византией никто из воевод уж не сомневался, что дружину басилевсу константинопольскому Василию II посылать придётся. Гадали только, кто первым пойдёт. Первым отправили не Илью, первой пошла дружина крещёных русов, и повёл её воевода Хальфдан, в крещении Ефрем. Вопреки опасениям Владимира никто не вспоминал отправленных им несколько лет назад варягов. Времена переменились, и отношение к Византии переменилось. Прежде отправляемые были наёмники, а ныне — союзники, спешащие на помощь братьям своим во Христе. Немалую роль сыграло и то, что ведали воеводы — следующий черёд Ильи или кого-нибудь, кто к варягам отношения не имел...

А не случилось Илье первым поехать, потому что сильно нажимали печенеги и каждый, кто с тюрками разговаривать мог или пуще того, как Илья, много лет с ними в степи то бился, то союзничал, был бесценен. Илья с конной дружиною пошёл вдоль ещё не обозначенной границы Киевской Руси с Диким полем, намечая, где засеку устроить, где овраг прокопать, где крепость ставить. Линия обороны проходила точно по границе леса и лесостепной полосы.

На строительство линии засечной сгоняли мужиков отовсюду, даже из самых дальних мест, — понимали: ничего сейчас важнее для Руси нет, как от степи оборониться. Работали днём и ночью, торопясь, чтобы печенеги за линию, внутрь державы, прокочевать не смогли, иначе всей работе грош цена — с нового места набегать на Киев станут...

   — Да откудова они взялись-то, народы эти свирепые? — гадали мужики, приведённые — чуть ли не как пленники — из мест, граничащих с Литвой и болотами Белой Руси.

Печенеги жили за Каменным Поясом, пока их не выбили оттуда хазары — ловцы рабов — в пору самого пышного расцвета Хазарского каганата. Уходя из-за Урала, печенеги потеснили кочевавших в Левобережье Днепра ясов-аланов и в Причерноморье — чёрных болгар. Это были времена великих бегств и передвижений в степи. Движение начинали хазары: так, они выбили с низовьев Волги болгар, и те вынуждены были уйти за Дунай и смешаться со славянами, отдав им своё родовое имя. Из-за Урала были выбиты хазарами и печенеги — племя небольшое, но очень воинственное. Потеряв свои родовые земли, они перекочевали в степь между Доном и Днепром. Часть их переправилась через Днепр и вступила в союзнические отношения с киевскими князьями. Левобережные печенеги их прокляли и считали своими кровными врагами. После разгрома Хазарского каганата Святославом печенеги быстро выделились из степных племён, подчинили их своей власти, а иных изгнали за Дунай и Дон. После того как Владимир нарушил договор о мире с Херсонесом, печенеги, до того избегавшие большой войны с Киевом, открыто пошли на Русь, и началась затяжная многолетняя война, где киевлянам пришлось оборонять огромную границу, которую печенеги в любой день могли прорвать.

В натянутом поверх кольчуги и панциря полушубке, с шеломом за спиной и теперь уже совсем старенькой папахой, которую дал ему в Карачарове отец, Илья был хорошо знаем всеми строительными артелями и всеми ватагами чёрных мужиков, коих согнали рубить засеку. Работа была тяжёлая, хотя и нехитрая: подсекать и валить деревья так, чтобы всеми ветками они создавали непреодолимую для конницы баррикаду.

Илья много видывал подобных укреплений на родине, в муромских лесах.

И здесь слезал с седла, показывал, куда какое дерево валить так, чтобы в сторону степи торчали острые коряги. А само дерево рубили хитро: от пня не отсекали, а только надламывали, с тем чтобы, лёжа вершиной на земле, оно продолжало расти и перевивать ветки с другими поверженными деревьями, сплетаясь в непроходимую сеть.

В ту зиму тысячи деревьев уронили кудрявые головы свои, надломясь в поясе и устремив ветви в сторону Дикого поля. Засечных линий строили несколько. Между засеками гатили дороги, мостили болота, чтобы конная дружина могла спешно подойти к месту, где враг пытается прорвать линию, и дать ему отпор.

Мужики-славяне, согнанные отовсюду, работали скоро и охотно. После крещения киевляне никого не продавали в рабство и сами рабов не покупали. Теперь весь страх быть угнанным с верёвкой на шее в края полуденные был там, в степи. Оттуда налетали кочевники-работорговцы, оттуда шла беда неминучая. Против той стороны и ладили оборону. Засеки рубили хитростно. Заостряли и пни старые, и колья вбивали, и волчьи ямы рыли с колом в глубине, в отогретой кострами почве.

Илья любил смотреть, вставши рано поутру, как начинает сперва медленно, а затем всё яростней падать лес, как муравьями копошатся мужики, как ползёт чёрная широкая полоса засеки. В тех местах, где она прерывалась, стояли остроги и начинали ставиться большие города. Замком всей системы обороны был новостроенный, спешно подымаемый город Белгород. Имя же ему дано не по белому камню, из коего никто в те поры и не строил. Был город, как и все крепости, рублен из лесу. А назван так был за вечную свою готовность к бою и за положение своё — на острие вражеского нападения; от всех повинностей обелён и никакой дани никому не платил.

Однако затеянная огромная стройка, разумеется, не осталась не замеченной теми, кто наезжал из степи. Киевляне ждали набегов на строящуюся засечную линию. Все воеводы сходились в том мнении, что это будет большой набег и отбивать его придётся в конном строю в степи.

Тем важнее была служба заставщиков и дозорных, что выдвигались в сторону печенежских кочевий. Не доверяя тому что рассказывали, передавая через третьи-четвёртые руки, дозорные, Илья сам почасту выезжал в передовые скрытые дозоры.

Была определённая закономерность, по какой менялся в сторожах воинский люд. Ближе к городам стояли русы и немногочисленные потомки варягов, которые хороши были в обороне и пешем строю — в тесном бою и в бою на стенах. Дальше в степь число их убывало, зато прибывало славян, к ним присоединялись торки и свои печенеги. В передовых секретных дозорах были почти одни степняки: торки, печенеги да бродники.

Не то чтобы Илья не доверял им — народ это всё крещёный, иных он в дозор не пускал, а многое хотел посмотреть собственными глазами. Ибо виделось ему иначе, чем простому воину, пусть даже в сражениях закалённому.

С малой дружинкой добрался он как-то до передовой заставы. Здесь в вырытой в откосе оврага яме спали вместе воины и кони, отогреваясь собственным дыханием да теплом навоза, что перепревал под ногами. Здесь никогда не разводили огня, а находились неделями, потому у Ильи защипало глаза и дух захватило, когда нырнул он под задубевший на морозе овчинный полог, в едкую духоту заставы.

   — Господи! Как вы тута и дышите!

   — Ты, батюшка, — сказал пожилой служилый торк, — в разъездах в пургу поезди да в секретах на морозе постой, так и нашей яме обрадуешься.

В темноте и вони, укрываясь овчинами, спали дружинники, согревая телами друг друга. Двое, вероятно только приехавшие с дозора, резали маленькими кусочками сушёное мясо и долго жевали его. Потом один из торков подошёл к коню, осторожно вскрыл какую-то одному ему ведомую жилу и припал, как слепень, к крови. Сделав пару глотков, позвал товарища; тот, напившись, дал нескольким каплям крови стечь, чтобы не занести в parry грязь, и залепил её смолою.

Лошадь стояла всё это время, прядая ушами и прислушиваясь, что там происходит с её шкурой.

   — Она не замечает! — засмеялся, увидя удивление Ильи, торк. — Ей не больно. Ах, хорошо! Хочешь попробовать?

   — Что ты, пост рождественский! — отшатнулся Илья.

   — Ну и что, а нам батюшка пост разрешил. У нас другой еды нету! Вот в Киев придём, будем сладкий хлеб есть, а тут хлеба нет, да и есть его тут нельзя — брюхо скоро заболит.

Торк скалил белоснежные ровные зубы и ничуть не сетовал на ужас своей жизни.

   — Воистину, вы тяжкий крест несёте! — пожалел их Илья.

   — Нельзя по-другому. И так, славу богу, есть где от ветра спрятаться. У нас яма хорошая. Иные разъезды прямо в снегу стоят. В снегу и спят. Нужно печенега сторожить. Они скоро на засеку пойдут, чёрных мужиков имать! Дружинников рубить! Пойдут-пойдут!

   — Где, думаешь, пойдут?

И заставщики начинали высказывать свои предположения, по какой дороге двинется конная лава.

В том, что печенеги обязательно пойдут, не сомневался в сторожах никто. Направление предполагаемого удара примерно совпадало по всем донесениям.

   — Печенегам хорошо, — говорили провонявшие конской мочой и навозом заставщики. — Они в юртах спят. Им прятаться не надо. А юрта что: взял, сложил, перевёз на новое место и опять расставил — тепло, хорошо. Огонь развёл — сиди, мясо вари, жёнка на подушке сидит, песни тебе поёт, другая мясом угощает — ай, хорошо.

   — А что ж вы к ним не идёте? — как-то спросил Илья.

   — А мы им не родственники. Они нам кровники. Они наших предков убивали подло! Наши деды за Днепр уходили. Православную веру принимали. Нам к тем печенегам нельзя. Они нас в рабство продадут.

   — Нет! — поправляли другие. — Славянина продадут, варяга продадут, а нас лютой смерти предадут. Будут на жерди голого в прорубь опускать, пока совсем в глыбу льда не превратишься... Нам к ним нельзя.

Странствуя по им же когда-то установленным сторожам, Илья так много говорил по-тюркски, что начинал и думать по-тюркски, хотя обычно думал по-славянски. Спасали молитвы. Молился он подолгу и ежедневно по многу раз. Так уж и привык: сел в седло, перекрестился, и пошла в уме церковная служба. Она не мешала ни дорогу примечать, ни думать, ни врага следить...

То, что он владел тюркским языком, был силён и храбр, делало его чтимым среди служилых торков и своих поганых, как называли некрещёных язычников, служивших Киеву. С ним делились всем, что было в скудных запасах, ему поверяли сокровенные мысли о войне и о мире, ему жаловались на князя и слуг его, знали: Илья Иваныч, ежели заступиться не сможет, не выдаст!

В одном улусе, что кочевал вблизи засеки, мирные печенеги принимали заставщиков, мыли их в бане, прожаривали и кипятили в чанах вшивое бельё. Клали отдыхать в тёплых юртах.

Старый торк, помнивший ещё поход Святослава на Итиль, сказал Илье:

   — Вы печенега не отгоните, пока у него силы есть! Надо его силы лишить. Надо не дружины и орды их в степи имать, а когда они вежи и коши свои покинут — сенники пожечь. Зимовники пожжёте — коням корму не станет, они к морю уйдут... И пока трава не поднимется — назад не вернутся.

Потом, объезжая заставы, Илья шептал на ухо только самым доверенным воеводам и старшим воинам секретный приказ: кому в случае наезда печенегов им в спину ударить, а кому в сечу не ввязываться, а идти в степь и жечь сенные склады.

* * *

   — Печенеги! Печенеги! — этот крик уже стал привычным на засечной линии. Печенеги ходили близко и нападали чуть не каждый день, утаскивали арканами зазевавшихся мужиков. Догонять их было бессмысленно — на каждом перегоне их ждала подстава со свежими лошадьми. Иногда удавалось стрелами свалить всадников, но редко, потому что выбирали они для наскоков дни вьюжистые, когда в двух шагах ничего не разберёшь, или в густой снегопад, когда ничего и не видно, и не слышно. И несколько раз на день кричали то в одном, то в другом месте засечной линии: «Печенеги!» — чаще всего напрасно.

Но в этот раз вместе с криком вестника по всему мутному серому горизонту начали вставать шапки дымов.

   — К сече! — сказал даже с каким-то облегчением Илья, снимая папаху и надевая стёганую шапку-подшлемницу.

Младшие гридни торопливо застёгивали на нём панцирь, помогали подняться всей тяжестью в седло.

Постаревший, но ещё очень крепкий Бурушка доедал торопливо поданный ему ячмень и всхрапывал на запах железа, что предвещал для него тяжкую работу.

Когда по сведениям гонцов было определено, откуда идут враги, конная дружина построилась, приготовившись к столкновению.

Впереди пошли орды торков и своих поганых, за ними — тяжёлая конница и пешие лучники. Орду сначала услышали, а потом увидели. Плотные конные массы шли чуть не по всему горизонту.

   — Успели перестроиться! Сейчас охватывать будут, — сказал Илья стоящему рядом Ратмиру. — Отводи торков вправо и влево, не давай охватывать, а мы их расчёсывать начнём.

Легковооружённые конники развернулись и стали уходить от остановившейся стальной конницы киевлян.

Всё решали быстротечные мгновения.

Вожди печенегов, увидев, что две плотные колонны стремительно отходят от основной дружины, поняли, что, доскакав до флангов печенегов, они повернутся и плотными рядами ударят по растянутым в атакующую линию печенежским всадникам, где каждый печенег окажется против пяти-шести торков. Протяжными свистками вожди печенегов стали стягивать линию в мощный кулак, коим хотели снести во много раз меньшую их дружину.

   — Попались! — сказал Илья, переводя щит со спины на левую руку и вытаскивая длинный прямой меч. Он раскинул руки в стороны, показывая, что тяжеловооружённые всадники должны разойтись на такую дистанцию, чтобы меж ними могли проскакать по два печенега.

   — Гребень! — крикнул он, и конники поняли его команду:

Прикинув дистанцию до наступающей колонны печенегов, Илья поднял Бурушку в неспешную рысь. Оставшиеся лучники, выставив припасённые рогатки, изготовились для стрельбы.

Служилые торки и свои поганые разворачивались на флангах и, осаживая коней, выстраивались в плотные ряды. Опустив длинные пики, они неторопливой рысью стали сдавливаться, пока ещё очень далеко от печенегов, в колонну. Теперь у нападавших не было выхода. Они пошли в отчаянную атаку, стремясь снести одним махом конницу русов, поворотить их в бегство и на их плечах ворваться в ряды лучников, а затем, гоня бегущих, проломиться сквозь проходы в засеках. Ворваться в тылы, где землянки строителей и лесорубов, и дальше гулять безвозбранно. Ловить, душить арканами пленников. Гнать их, как скотину бессловесную, в степь и дальше к морю — на продажу.

Однако они опоздали. Всадники, закованные в латы, успели разомкнуть ряды, так что опрокинуть и завалить их конскими и человеческими трупами ужу нельзя... Отошли же они друг от друга недалеко и в любую минуту могли опять сомкнуться.

Но кони печенегов шли во весь мах, и остановить их стало невозможно. Если бы, чуя неминуемую гибель, наступающая колонна разделилась, то обе рати разделённого конного войска попали бы на пики медленно подходивших торков. Теперь вся надежда была только на то, что лавина печенегов сомнёт тяжёлую конницу Ильи.

   — Прибавь! — скомандовал спокойно и уверенно Муромец.

Конники перешли на тяжёлую широкую рысь.

   — С нами Бог! — закричал богатырь, переводя Бурушку на галоп. Расстояние между конными лавинами сокращалось. — И Пресвятая Богородица!

Всем телом отдаваясь скачке, Илья услышал, как закричали командиры лучников:

   — Робяты! Рогатины уставь! Лучники, целься!

Все в клубах пара и снежной пыли, печенеги вломились в ряды сияющих воронёными доспехами русов.

Илья шутя отвёл щитом удар пики и рубанул мечом пролетающего справа печенега. Второй, шедший ему в затылок, налетел на копьё дружинника, скакавшего за Ильёй. Муромец успел поднять меч и ударить им третьего всадника. Копьё слева скользнуло поверх щита по кованому наплечнику. Илья рубил и отмахивал щитом удары. Бурушка перешёл на рысь, не в силах принимать на себя всю тяжесть навалившихся печенегов. А они всё мчались и мчались мимо. Валились разрубленные на полы, со снесёнными черепами, волоклись, зацепившись за стремя; но налетали новые и новые, и не было им конца. Грохот сшибающихся коней, ломаемых копий, тяжких ударов по щитам был такой, что современник мог сравнить это только с грохотом ледохода на Днепре.

Наконец, когда проскакали или, остановясь, отошли назад последние ватаги кочевников, Илья смог прокричать, перекрывая шум рубки:

   — Поворотись!

Всадники повернули коней на месте и снова подняли их сначала в некрупную рысь, затем прибавили и столкнулись с отступающим под градами стрел противником. Небольшой части нападавших удалось прорваться сквозь стальной гребень киевской конной дружины. Ещё меньшей горстке удалось доскакать до заводных коней, перевалиться с изнемогших от усталости лошадей на свежих и с большим трудом уйти от преследовавших их торков...

Илья поднял личину, свесившись с седла, черпнул рукой снега, утёр лицо, но снег был розов от крови...

   — А куды поганые-то подевались? — спросил, подъезжая, боярин Стемид.

   — Наши-то? — прищурился Илья. — К вечеру увидишь!

Вечером зарево залило полнеба. Пользуясь тем, что конные печенеги все пошли прорывать засеку и свалились с русами в конном бою, торки по давно подушенному от Ильи приказу стремительным маршем дошли до веж и кошар печенегов, угнали скот и зажгли все сенные запасы.

   — Ну вот! — сказал Илья прискакавшему с подмогой Добрыне. — Стало быть, верно мы удар печенегов приняли. И верно вежи пожгли. Теперь до весны можно мужикам работать безопасно. До травы новой печенеги сюды не сунутся.

   — До травы-то мы ого сколь наработаем! — сказал староста. — К весне-то и Белгород поставим! Весной земля оттает — рвы накопаем да частоколу набьём, я те дам! А весной вся засека в рост пустится! Через годок тут ни конному, ни пешему проходу не будет!

Так, отбивая непрестанные приступы кочевников, в тяжких трудах и подвигах заставских вставала граница — засечная линия. Поднимала города в опасных местах, где сходились дороги или не было никакого иного заслона, кроме широкой груди воина.

Копали рвы, насыпали валы, на валах ставили частоколы, перевивали их лыком, чтобы сразу — не ровен час, налетит печенег — держать оборону. Затем подымали рубленые острожные башни, вослед за башнями ставили стены из ряжей, набитых землёй или булыжниками, чтобы непроломны были, а уж когда стены вставали, тогда утирали пот со лба и думали, где самим жить. Ставили вместо землянок избы да терема. Но долго ещё по старой памяти ночевать ходили в землянки, а гостей принимали в избах.

Так в грудах и хлопотах, в непрестанных разъездах прошло ещё полтора года. В лето девятьсот девяносто первое от Рождества Христова заложен был град Белгород. В лето девятьсот девяносто второе крестились упрямые черниговцы, через три года после суздальцев. Вера православная неспешно шла по землям князей киевских, превращая их из земель данников в державу православную — Киевскую Русь.

 

Глава 7

Змея подколодная

Известие о смерти жены пришло неожиданно, как всегда приходят такие известия. Илья был в двух переходах от Белгорода, в степи. Гонец прискакал ночью. В степи, как всегда, было неспокойно. Но воеводы, командовавшие сторожами и отрядами конников, в один голос сказали: «Скачи, Илья Иваныч, не сомневайся, здесь всё в тишине будет. Ежели, конечно, печенеги большим войском не пойдут. А ежели пойдут, дак нам и с тобой не устоять. Тогда дело ведомое — будем к Белгороду отходить... На всё воля Божия! Скачи!»

С тремя дружинниками, ведшими в поводу заводных лошадей, Илья помчался в Белгород. Там, входя в его положение, не держали его ни минуты. Коней поменяли, и полетел он в Киев.

Пока скакал, перебрал в уме всю свою недолгую жизнь с единственной своей Марьюшкой. С той самой поры, как высмотрел её в соседнем селении вятичей и, робея, сказал о том отцу. Скоро повезли его свататься. И сватовство было принято... Он вспоминал Марьюшку — тихую, стеснительную, молчаливую и работящую...

Вспоминал, как безропотно она крестилась, хотя, наверное, странна ей была новая вера. Она ведь в страхе перед языческими богами росла. Потому Илья и не ругал её, когда находил то миску молока, домовому поставленную, то гребень в конюшне, то ещё какую-то примету того, что Марьюшка хоть и стала христианкой, а языческих богов продолжала бояться. И несла им домашние жертвы.

Илья не укорял её и не приневоливал, тем более что с годами жена становилась всё набожнее и свет православия всё глубже проникал в её душу. А уж после того, как Илья обезножел да несколько лет пребывал в таком расслаблении, что сам и порток застегнуть не мог, а Марьюшка безропотно денно и нощно за ним ходила, готов он был в ногах у жены валяться и за каждым вечерним молением благодарил Господа за то, что тот дал ему такую радость и опору в земном странствии.

Помнил он Марьюшку, приехавшую в Киев после разорения карачаровского. Словно подломилось в ней что-то. Ссутулилась она и состарилась. Но Илья любил её ещё больше, и каждая горькая морщинка у её рта, каждая седая прядка были ему дороги. Он теперь не желал, как прежде, её постоянно, когда тяжко ему было сдерживаться во время долгих постов. Но вместо жгучего желания пришло другое: ему было хорошо рядом с нею. Теперь, просто сидя с ней на лавочке возле дома, глядя, как играет Дарьюшка или как водят хоровод соседские девушки, он испытывал удивительное новое чувство покоя и счастья.

И Марьюшкина любовь к нему изменилась. Он понимал, что на смену её восхищению перед его силой, мужеством, надёжностью приходит нечто материнское. Он ловил себя на том, что чувствует отношение к себе со стороны Марьюшки не как к мужу и властелину, а как большому ребёнку. Может быть, знатному и славному в другой жизни, куда Марьюшка не была вхожа, а дома — неразумному и беспомощному.

Потому и подсовывала она Илье лучший кусок, и ночью вставала — укрывала его и крестила, будто маленького...

Илья гнал коня и выл от горя, скачкой и топотом копыт конских заглушая свой вой и свою боль...

Но как ни гнал, а к похоронам опоздал. Отпели и схоронили Марьюшку без него. Постоял Илья над свежей могилой с деревянным крестом, по которому, как слёзы, текла сосновая живица, да и воротился в дом свой, где ему сразу не стало никакой работы и никакого занятия... Он и прежде был в доме вроде гостя. По должности своей — воеводы княжеского — занят он с утра до вечера, ежели бывал в Киеве, а то ведь всё в разъездах да в разгонах или на войне. И дом-то ему домом стал потому, что была в нём Марьюшка, а так он его и разглядеть-то не успел в те короткие дни отдыха, когда случалось ему здесь быть. Обошёл он весь дом, всю усадьбу — везде были следы Марьюшкины: там — рядно, ею сотканное, там — станок ткацкий, в ином месте — прялка с веретеном и коробочкой, где лежали пряслица.

Сам Илья ей ещё в молодые годы, шутя, из бересты эту коробочку сплёл, а получилось вон как: и Карачарова нет, и отца с матерью нет, а коробочка сохранилась... Берегла Марьюшка.

Рухнул Илья на лавку под окном, с коробочкой этой в руках, и зарыдал.

Страшно, как рыдают мужчины, когда их никто не видит...

Рыдал он долго. Пугливые челядины не решались даже заглянуть в горницу, где горевал грозный воевода. Когда иссякли слёзы, выжигавшие глаза, и стало чуть легче дышать, повернулся он на спину и лежал на лавке, глядя в дощатый тёмный потолок, где на верёвочках были развешаны пучки каких-то трав.

Свет в косящатом оконце погас, а Илья всё лежал, перебирая в памяти все встречи с Марьюшкой, все разговоры, всё то, чем полнится жизнь любящих супругов, о чём рассказать другому человеку просто невозможно. Не получится рассказать... «Хоть бы и умереть мне сейчас», — сказал Илья и ужаснулся тому, что произнёс вслух. Не должно ведь христианину Господа о смерти просить. «Господи, прости уныние моё», — прошептал Илья, вставая и крестясь на иконы в углу.

Строгий Спас смотрел на него и находил в любом углу горницы взглядом. Богородица Елеуса прятала ребёнка, как Марьюшка прятала Подсокольничка... Да вот не уберегла... Илья стоял на коленях и не то молился, не то грезил наяву, когда дверь скрипнула и тихий голос позвал:

   — Батюшка... иди умойся... да поешь чего...

Голос был Марьюшкин. Илья вздрогнул и обернулся: во сумраке, размывающем всё вокруг, ему показалось, что в дверном проёме стоит его покойная ныне жена... Он тряхнул головой и понял, что это — Дарьюшка. Не жена, а плоть от плоти любви супружеской — дочка!

   — Эх, Дарьюшка! — всхлипнул Илья. — Вот как мы дожились! Я в боях посреди смерти — живой, а мамки-то боле нашей нет...

Дарьюшка подбежала к нему, прижала его кудлатую седеющую голову к груди и замерла. Илья слышал: как будто птица в силках, колотится её девчоночье сердчишко...

Илья видел, что в доме и по хозяйству Дарьюшка во всём мать заменила. Оказывается, жена давно болела и медленно, с полным пониманием срока своего уходила из жизни, передавая не только все ключи, но и все умения — дочери. Ведала Дарьюшка и где какие припасы схоронены, и где какая, в каком сундуке, вещь сберегается, ведала и про слуг всё, что хозяйке положено, ведала, какой кому урок задавать. Управлялась и в Ильином поле, где работали подаренные князем Илье батраки и вовремя несли хозяйке всякий оброк. Несмотря на свои пятнадцать лет, была она разумна, рачительна и строга.

Исподволь всё же хозяйство держал однорукий тиун Истома — старый княжеский дружинник, потерявший десницу ещё в сражении при Ольге Великой. Был он тогда совсем мальчишкой. Разгорячился в бою, схватил коня печенежского за повод, а печенег ему руку-то и отмахнул саблей. Давно это было, с тех пор Истома хорошо научился, что положено двумя руками делать — одной вершить. Да так резво управлялся, что иному и с двумя-то руками не догнать: хоть лапти плесть, хоть борозду весть. Был Истома рабом верным, честным и работящим. Имел семью, от семьи Ильи-воеводы как бы неотделимую, и два сына Истомины в нарочитой дружине Ильи состояли. Так что был Истома не раб и не наймит, а как бы родственник.

Его и других трудами дом рос и полнился. Бегали неизвестно откуда берущиеся, но аккуратно каждый год прибавляющиеся детишки дворни, исправно давал приплод всякий скот и вся живность. Полны закрома и амбары.

Не так, конечно, как у боярина княжеского Чурилы Пленковича, у коего усадьба под Киевом чуть не больше города, где ничему счёту не могли свесть. Однако достаток был. И подкреплялся он постоянно добычей Ильи.

Хоть и не грабил он никогда и чужим, даже с бою взятым, брезговал, а всё же несли ему гридни после стычек его часть. Чаще всего уже деньгами — дирхемами. Своей монеты князь Владимир не чеканил. Этим арабским серебром подкреплялось хозяйство Ильи, и усадьба его стояла, когда выдавался недород или какой иной убыток. А когда дирхемов не хватало — год назад овин сгорел со всем хлебом, — тогда собрали серебро, Ильёй навоёванное, да в еврейский квартал снесли — на дирхемы у менял да ювелиров выменяли, да, видать, выменяли в придачу и горькую судьбину.

Менять ездили Истома с Дарьюшкой. И приметил Истома, что едут они не к первому встречному-поперечному золотых дел мастеру, а к тому, кто Дарьюшке почему-то знаем. Тут и увидел впервые Истома Вениамина, внука мастера Иосифа, что когда-то подарил Дарьюшке серебряное колечко.

Парень был рослый, широкоплечий, хотя ещё гонок в поясе и по-мальчишески неуклюж. Молодая смоляная бородка только начинала кудрявиться на его смуглых румяных щеках.

   — Внука-то когда женить думаешь? — спросил как бы обиняком Истома, который много лет Иосифа знал.

   — Ой! — сказал старый мастер. — Мне с этим Вениамином — одна беда! Все его сверстники давно женаты, этот ни в какую... Я, говорит, лучше повешусь! Ничего себе — лучше! Пользуется, что дед ему всё позволяет! Мало я его розгами порол! А теперь что? Теперь он уже умнее деда. Дед уже ничего не видит, а ему Бог дал талант. К нему за серьгами и колтами даже из Чернигова приезжают — такой изрядный мастер. Дед-то совсем ослеп, теперь деда внук кормит.

   — Да, — сказал Истома — говорят: «Учи ребёнка, когда он поперёк лавки лежит, а как лёг вдоль учить поздно».

   — Он меня скоро в могилу уложит! И вдоль и поперёк! — сказал старик, шутливо стукнув внука по затылку. — Но — золотые руки! Руки золотые!..

Приметил Истома серьги работы мастера Вениамина. Потому что у Дарьюшки были такие же, а откуда взялись — видать, одной матери сказывала. Может, с того мать и слегла.

Видел Истома, что были у матери с Дарьюшкой секретные разговоры, видел у обеих глаза заплаканные. С той поры стала мать сохнуть, а Дарьюшка — чёрный платок носить. Да только разве пламя углём погасишь?

Пока Илья отходил от войны да от горя, Истома его не донимал лишними разговорами.

Илья вставал рано поутру, шёл в деревянную Ильинскую церковь, ещё Ольгой ставленную, и пребывал там до конца службы, поминая Марьюшку. И хоть было такое время горячее и по службе совсем тяжело, а князь Илью не звал и к службе не приневоливал.

Как-то сказали Владимиру:

   — Что ж это, мол, Илья баклуши бьёт, когда служба вся в разорении! Ему в степи управляться нужно, а он панихиды служит!

Владимир к самому носу говорившего бороду свою подставил, для пущего вразумления каблуком своим кованым на ногу говорившего наступил и глядел, как тот от боли бледнеет, а шелохнуться не смеет.

   — Завидуешь? — спросил он зло. — Чужому счастью завидуешь? Так вот ни тебе и ни мне, грешному, так не любить, как Илье да Добрыне! У них не только рука богатырская, у них и сердце — не нашим чета! А коли ты так о службе радеешь — ступай сам служить, пока Илья жену оплакивает. И не мешай ему!

Так и пошёл досужливый боярин в передовой полк — заставской службы попробовать, да там ему голову печенег удалый и снёс.

На сороковой день справили помин, и строгий, чёрный как ворон болгарский священник сказал:

   — Всё, Илья! Больше нельзя плакать. У покойной одежды мокнут! Более сорока дней оплакивать нельзя!

Илья собрался в дружину под Белгород. Тут и приступил к нему Истома.

   — Илья Иваныч! — сказал он, начиная издали. — Что с Дарьюшкой-то делать станем?

   — А что с ней делать надобно?

   — Да ведь она на возрасте — замуж пора.

   — Ты что? Она дите совсем.

   — Ан вот не дите! Это сказано, что родителям чада всегда дети малые, а вот люди-то и другое говорят. Нам уж обиняком давно про сватовство говорят.

   — Вона как! — сказал Илья, даже растерявшись от неожиданности. Ему-то всё казалось, что дочка в куклы играет. — Эх, давно ли через прыгалку скакала?

   — Давно. Все её подруги уж детишек нянчат, а наша — всё в девках...

   — Вот ещё незадача! — вздохнул Илья. — Ну, замуж так замуж! А какие женихи-то хоть?..

   — Женихи-то все достойные, да ведь не в том печаль... — начал мяться Истома.

   — Что такое? — почуял недоброе Илья. — Уж коли начал — договаривай!

   — А вот и скажу! — бесстрашно глядя в глаза хозяину, сказал верный холоп Истома. — Мне перед смертью матушка-покойница сказывала. Позвала как-то и говорит: «Погубил нашу Дарьюшку приворот чёрный. Помнишь ли ты, Истома, как Вениамин. Иосифа-еврея внук, Дарьюшке колечко серебряное дарил?» — «Как, говорю, не помнить, когда она носит его не снимаючи. Уж раз отдавали растягивать — пальчик опухать стал, мало сделалось!» — «То-то и оно! — говорит мне мамушка наша. Видать, приворожил он её перстнем этим, проклятый, ведь ни про кого слушать не хочет! Подавай ей этого Вениамина!»

   — Так ведь он еврей обрезанный! — помертвел Илья. — Он ведь из Хазарии проклятой!

   — То-то и оно!

   — Да ведаешь ли ты, Истома, что там с детками бывает, у коих мать другого закона, нежели отец? Ведь их, как собак шелудивых, все общины гонят! Для всех они евреи, а для евреев — нет! Господи... Это же изгои ото всех!..

   — Да всё ей говорено! — по-стариковски посыпал слезами Истома. — Уж мать её и била, и в погреб сажала! Ничего не подействовало! Подавайте, мол, Вениамина, не то в погребе на косе удавлюсь!

   — А ну веди её сюда! — крикнул Илья.

   — Батюшка! Илья Иваныч!.. — завопил Истома, махая перед воеводою культей. — Не гневайся! Приворот это! Она не виноватая! Это не иначе как басурмане наворожили да опоили её чем-то... Не гневайся! Её пожалеть надо!

Илья бурей прошёл по дому. Вышиб ногой дверь в девичью, где при лучине пряли девушки шерсть.

   — Все вон! — сказал он.

Никого рядом не стало, будто и не было, только поднялась с лавки, уронив прялку, белая, как скатерть, Дарьюшка.

   — Ты что удумала? — срывающимся шёпотом сказал Илья. — Ты что?..

И, напоровшись на твёрдый взгляд синих Дарьюшкиных глаз, увидел в них взгляд и отца своего, и деда, коих ничто сломить и поколебать не могло.

   — Ты… ты... — захрипел Илья. — Ты мать в гроб уложила! Ах ты!..

Дарьюшка вскинула подбородок с ямочкой, хотела, видать, что-то ответить. Но душная волна бешенства ослепила Илью. И он ударил её — зло, наотмашь, тыльной стороной ладони, как бил в лютой сечи врагов, валя их в беспамятстве наземь.

Без стона, как стрелой пронзённая, упала Дарьюшка. Илья, всё ещё в бешенстве, кинулся к ней, но тонкая струйка крови алой змейкой вытекла из уголка её удивлённо полуоткрытого рта...

* * *

   — Где я? — Илья очнулся во мраке, под низким сводом, едва освещаемым тусклым огоньком лампады.

   — В печорах киевских... — глухо ответил, наклоняясь над ним, седобородый монах в куколе.

   — А я тебя знаю! — сказал Илья. — Ты каликой ко мне в Карачаров приходил...

Монах не ответил. Подал питье в плошке, отёр мокрым рушником потное лицо Ильи. И богатырь опять забылся странным сном-полудрёмой. Монах отошёл к аналою, где было раскрыто Писание, и начал негромко вычитывать псалмы над болящим, бесноватым рабом Божиим Илией... А тот стонал и плакал в забытьи, виделись ему в бреду и отец покойный, и дед в светлых доспехах, побивающие каких-то всадников на конях, и кто-то громадный, огненноликий, направляющий их. Виделись странно разделяющиеся и сливающиеся в одно лица матери, жены и Дарьюшки, странно похожие и воплотившиеся в лике Богородицы. И себя видел Илья — маленьким, убегающим от всадника с арканом, с длинными, как у хазарина, косами и неподвижной клыкастой личиной, надвинутой на лицо... Он догонял Илью, душил арканом.

   — Не дамся! Не дамся!.. — кричал Илья.

И, всё перекрывая, грому подобный пророкотал голос:

«Отыди, сатана! Се воин мой!» И увидел себя Илья в доспехе серебряном, но в клобуке монашьем, с пламенеющим крестом в руке вместо меча...

И увидел Дарьюшку, на полу лежащую, со струйкой крови в углу рта.

И закричал:

   — Я убил! Я... Дите своё кровное... Я!..

И хохот огненноликого был ответом на крики Ильи.

Но странный голос, как раскат грома, произнёс:

«Прощается, чадо, тебе сей грех невольный, и разрешаются узы твои, ибо ты воин мой, меч веры Христовой...»

Илья очнулся. Ему было хорошо. Прекрасная музыка наполняла мрак, в котором роились, ещё не исчезнув, образы светлых видений. Он казался себе маленьким, лежащим в плетёной ивовой колыбели, то взлетающей к потолку, то плавно опускающейся к лавке, и материнская рука ласкала его...

   — Я хочу здесь остаться! Тут нет времени... — сказал Илья дико прозвучавшим, отвыкшим от речи голосом.

   — Рано! — ответили ему из темноты. — Всему свой срок и своя мера. Свой черёд и своё предназначение...

Молчаливые послушники подали ему чистую рубаху, порты и облачили в доспех, как для боя.

Задевая широкими плечами за стены, Илья вышел из узких ходов киевских пещер. Его ослепило солнце. Привыкнув к свету, резавшему глаза и светившему жёстко и неприятно, он увидел гридней конных, держащих в поводу Бурушку.

   — Илья Иваныч, тебя князь зовёт.

Илья тяжело поднялся в седло, словно век на коне не сиживал и мотаясь, как тряпичный, в седле. Они долго ехали через весь город.

Смутно, словно во сне, вспоминал Илья дорогу ко княжьему терему. И даже князя самого. Смутно помнил и разговор их, и то, как, павши на колени, попросил он князя услать его куда-нибудь подальше от Киева. Помнил только ответ:

   — Бери дружину от Белгорода и ступай на службу в Царьград, к императору Василию Второму, на срок, который он укажет.

И когда через несколько дней он выехал на Черниговскую дорогу, попался ему безумный слепой старик-нищий. В нём с трудом узнал Илья золотодела Иосифа. Старик сидел на земле и что-то чертил пальцем, улыбаясь своим мыслям. Его никто не дразнил и не донимал.

   — Что ж это с ним? — услышал Илья разговор гридней. — Это ведь никак Иосиф? Богатейший среди ювелиров мастер.

   — Умом повредился. Вовсе безумный стал, — ответил кто-то. — Внук у него единственный повесился.

   — Вениамин, что ли?

   — Он.

   — Жалко! Мастер был изрядный. Вон у меня бляшки на поясе — его работа. Жалко...

Ён ещё-то столу поляници повыспрашиватъ: «Ты скажи-mo, поляница, попроведай-ко, Ты коей земли да ты коёй Литвы, Тоби как мне паляницу именем назвать И удалую звеличати по отечеству?» Говорила паляница таковы слова: «Ты удаленькой дородной добрый молодец, Ай ты славныя богатырь святорусьскии! Когда стал ты у меня да и выспрашивать, Я про то стану теби высказывать. Есть я родом из земли да из тальянскою, У меня есть родна матушка честна вдова, Да честна вдова она колачница, Колачи пекла да тым меня воспитала А й до полного да ведь до возрасту; Тогда стала я иметь в плечах да силушку великую, Избирала мне-ка матушка добра коня, А й добра коня да богатырскаго, Й отпустила меня ехать на святую Русь Поискать соби да родна батюшка, Поотведать мне да роду племени. А й тут старый-то казак да Илья Муромец Ён скоренько соскочил да со белой груди, Брал-то ю за ручушки за белый, Брал за перстни за злачёный, Он здынул-то ю со матушки сырой земли, Становил-то он ю на резвы ножки, На резвы он ножки ставил сутротив себя, Целовал ю во у ста ён сахарнии, Называл ю соби дочерью любимою: «А когда я был во той земли во тальянскою, Три году служил у короля тальянскаго, Да я жил тогда дай у честной вдовы, У честной вдовы да й у колачницы, У ней спал я на кроватке на тесовоей Да на той перинке на пуховоей, У самой ли у ней на белой груди». Й оны сели на добрых коней да порозъехались Да по славну роздольииу чисту полю. Ещё старый-то казак да Илья Муромец Пороздернул он свой шатёр белыи, Да он лёг-mo спать да й проклаждатися А после бою он да после драки; А й как эта поляничища удалая Она ехала роздольицем чистым полем, На кони она сидела, пороздумалась: «Хоть-то съездила на славну на святую Русь, Так я нажила себе посмех великии: Этот славный богатырь святорусьскии А й назвал тую мою матку.. Мене назвал… Я поеду во роздольице в чисто поле Да убью-то я в поли богатыря, Не спущу этой посмешки на святую Русь, На святую Русь да и на белый свет». Ёна ехала роздольицем чистым полем, Насмотрела-то она да бел шатёр, Подъезжала-то она да ко белу шатру, Она била-то рогатиной звериною А во этот-то во славный бел шатёр, Улетел-то шатёр белый с Ильи Муромца. Его добрый конь да богатырский А он ржёт-то конь да й во всю голову, Бьёт ногамы в матушку в сыру землю; Илья Муромец он стоп там, не пробудится От того от крепка сна от богатырскаго. Эта поляничища удалая Ёна бьёт его рогатиною звериною, Ёна бьёт его да по бедой груди, Ещё спит Илья да й не пробудится А от крепка сна от богатырскаго, Погодился у Ильи да крест на вороти , Крест на вороти да полтора пуда: Пробудился он звону от крестоваго, А й скинул-то свои да ясны очушки, Как над верхом-тым стоит ведь поляничища удалая, На добром кони на богатырскоем, Бьёт рогатиной звериной по белой груди. Тут скочил-то как Илья он на резвы ноги, А схватил как поляницу за желты кудри Да спустил ён поляницу на сыру землю, Да ступил ён поляницы на праву ногу, Да он дёрнул полянину за леву ногу, А он надвоё да ю порозорвал, А й рубил он полянииу по мелким кускам. Да садился-то Илья да на добра коня, Да он рыл-то ты кусочки по чисту полю, Да он нерву половинку-то кормил серым волкам, А другую половину чёрным воронам. А й тут поляници ёй славу поют, Славу поют век по веку.

 

Глава 8

Служба заморская

Несколько десятков громадных кораблей приняли па борт четыре тысячи киевских дружинников. Ветер ударил в тугие паруса. Упруго качнувшись на солёной волне, флот владычицы морей тогдашнего мира — Византии понёс их через Чёрное море, через узкий пролив к гаваням бухты Золотой Рог константинопольского рейда.

Плыли всего две недели. И воевода Илья Муромец лишний раз убедился в правоте слов князя Владимира: до Византии недалеко, а по морю — рукой подать!

По высадке на шумных пристанях Константинополя понял и другое: предусмотрительные византийцы истратили огромные деньги на доставку русского корпуса морем, потому что боялись, как бы следовавший сухопутной тропою огромный отряд не соединился с болгарским войском. Всё же — братья по вере. Как бы не произошло то, что хорошо помнили в Константинополе.

Не стали бы русы и варяги со славянами грозить Царьграду, как грозил ему отец Владимира князь Святослав.

В Константинополе дружину киевскую постарались держать как можно меньше и сразу кинуть в бои, чтобы не составляла она угрозы столице империи.

Но город — самый большой в тогдашнем мире — Илья рассмотреть успел. Никогда богатырь не смог бы представить такое скопление народа и домов, улиц, площадей, рынков... Город поглотил русский корпус, как песчинку. И всё же присутствие большого числа дружинников из Киева не могло не наложить на жизнь Константинополя своего отпечатка, хотя город был многонациональным. В нём были целые огромные кварталы сирийцев, армян, евреев, целые районы, заселённые славянами, но больше всего, конечно, греков...

Не сразу, но всё же успел разобраться воевода, как устроен город. Кто здесь набольший, кто меньший, кто сильный, кто слабый... Конечно, его поразили богослужения и храмы, каких он никогда прежде не видел. Такой красоты и такой мощи не мог представить себе человек, выросший в лесах и воевавший в степях безлюдных.

Над городом высилась розоватая громада Святой Софии. Она поражала издали, потому что более всего напоминала холм природный, а не человеком сотворённый, но, когда Илья попал внутрь, голова у него закружилась!

Тысячи свечей освещали необыкновенную красоту фресок и мозаик, мерцало золото и серебро паникадил, священных риз и тысяч драгоценных окладов книжных, потиров и статиров. Когда же запел тысячеголосый хор, Илья и спутники его, как и те, что были здесь прежде, могли сказать: «Позабыли мы, где находимся: на земле или на небе!»

Константинополь ошеломлял! Но, прожив несколько дней в ожидании приёма у императора, Илья разглядел и многое другое. Да и трудно было не разглядеть.

Ежедневно в городе происходили казни. Нельзя сказать, что Илья прежде казней не видывал. Казнили и в Киеве, но это было редко, и казнили, как правило, отъявленных преступников. Здесь же казнь была ежедневным спектаклем, куща сбегались простолюдины и приезжали знатные, словно на представление скоморохов. И казни-то все какие-то особенные, измышленные хитростным сатанинским умом! Умелые палачи, кои, к ужасу Ильи, гордились своим ремеслом, били приговорённых кнутами, вырывали языки, рубили руки и ноги. Но была казнь особая — в быке. Посреди площади стоял бронзовый пустотелый бык, который раскалялся разведённым под ним костром. В него засовывали жертву, и поджариваемый человек кричал, умирая. Крик его, искусно изменяемый специальным устройством, превращался в бычий рёв, что был слышен чуть не во всём городе.

И здесь палачи проявляли изобретательность: могли кинуть жертву в раскалённого быка, и тогда гибель была почти мгновенной, а могли толкнуть в холодного зверя и медленно разогревать его. Тогда бычий рёв слышался часами! Десятками ослепляли дезертиров, бежавших из византийской армии, что дезертирства не уменьшало. И это тоже страшно удивило Илью. Среди дружинников дезертиров не было никогда. Люди рвались в дружину. Почитали за великое счастье, ежели в дружине оказывались. И смерть и даже увечье в бою считали милостью Божией!

   — Какие-то ромеи (так звали византийцев) не такие, как мы! — сказал Илья Сухману Одихмантьевичу, командовавшему отрядом русов и варягов.

   — Знамо, не такие! — ответил умный и приметливый мурома. — Наши-то в дружину по воле идут, а ромеи — по принуждению.

Византийское войско состояло из стратиотов, которые жили в деревнях, сами себя содержали, но за службу в армии получали земельный надел и всякие налоговые послабления. Однако налогов налагалось так много, что доходов с надела земельного не хватало для того, чтобы стратиот был исправен, здоров и хорошо вооружён. Он уже не мог, как прежде, содержать коня, не мог купить хороший доспех или оружие, даже провианта собрать в нужном количестве.

   — Потому, — сказывали Илье и Сухману увечные стратиоты, питавшиеся милостыней Христа ради у многочисленных храмов константинопольских, — ежели прежде стратиоты составляли знаменитую тяжеловооружённую византийскую конницу, то теперь их в основном брали во флот, где никакого домашнего снаряжения не требовалось.

Расспрашивали Илья, Сухман и прочие воеводы, почему увечные стратиоты милостыней меж дворов волочатся в городах, а не живут, как в Киевском княжестве, на попечении своих общин крестьянских и родов.

   — Потому, — отвечали калечные, безрукие, безногие и слепые бывшие воины, — что деревня вся в скудости пребывает. И весь народ чёрный в скудости. Скажем, в городе-то, при нынешнем строительстве великом, каменотёс получает двадцать фолов в день, хотя трудится от зари до зари, спины не разгибая, а нищий, ежели повезёт, может и сто фолов за день собрать!

   — Что же это за держава такая, — сказал Сухман, — что бездельный более трудника благ имеет? Мы в Киеве, не в пример вашему городу великому, проще живём, а такового обычая у нас нет. Вона как на Подоле у нас ремесленный люд живёт! Что твои воеводы! — сказал и осёкся, глядя, как судорога дёрнула щёку Ильи. — Здеся больно меж князьями и народом чёрным разница велика! Я распытывал: в центре города дом две тысячи номисм стоит, а мистий — работник у боярина — едва две номисмы в месяц заработать может. Крестьянин в деревне и того не имеет.

   — И земля обильна, и даже больше нашей, а в скудости народ живёт! — соглашался Илья.

   — Он вспомнил, как, пребывая по какой-то воинской надобности в горах, встретил крестьянина, что на горбу своём тащил корзину с землёй — делал в горах себе поле.

   — Это на камнях, где любой ветер и дождь все труды его смоет! — возмущался Илья, рассказывая об этом Сухману. — Да и много ли он земли за всю свою жизнь в горы снесёт! А кругом земля впусте стоит! Поля кустарником зарастают! А тронуть — не моги! Каждый клочок сосчитан, за каждый клочок — налоги плати!

   — Да, — говорили дружинники-христиане. — Чаяли мы державу православную увидеть, от коей к нам свет истины просиял! Чаяли здесь подобие Царствия Небесного найти, потому что люди в законе живут! А нашли — горшок с помоями! Шутка ли: монахи смиренные трактиры да кабаки держат! Им надобе душу спасать да за народ молиться, а они тот народ спаивают!

   — Грех! Грех! — подтверждал Илья, видя в огромном константинопольском порчу бесчисленное число воров и проституток, трактиров и кабаков. — Христос изгнал торгующих из храма! А здеся и храмы-то в торжища превратили! И за всё-то плати! Дышать скоро за деньги будут! Всё на деньгах стоит!

   — Да не стоит, а валится! — вздыхал Сухман. — Аль не ведомо, мы-то здесь по какой надобности? Мы — наёмники суть! Потому что воюем не в пример лучше подданных державы сей! Не блюдут они своей отчины! Где же она устоит? Не мать держава сия детям своим, но мачеха!

   — Может, государь нонешний Василий Второй учинит порядок? — размышлял Илья. — Сказывают, он многие налоги отменил да недоимки простил! Воюет вона как умело!.. Прямо герой!

   — Герой? — усмехнулся Сухман, — А где это видано, чтобы герои по пятнадцать тысяч пленных ослепляли? А?

   — Так ведь это болгары! Бунтовщики как бы! Супротив державы ромейской умышляли да ромеев побивали!

   — Болгары такие же христиане, как и ромеи! И державу свою созидать хотят! Так вот и мы от Хазарин отложились!

   — Ну, сравнил! — сказал боярин Бермята. — Хазария нам чужая вовсе! Там и закон другой, и богу другому веруют! А болгары и ромеи — христиане!

   — То-то и оно! — сказал Сухман. — Человек по образу и подобию Божию сотворён! Как можно уродовать! Казни врага, а уродовать-то зачем? Господь милосердие заповедал, а они жестокостью своих же единоверцев приневолить хотят!

   — Жестокостью ничего не строится! — согласился Илья.

   — Они, сказывают, дружка дружку поедом едят! Басилевсы-то ромейские! То травят, то казнят! Страх! — сказал Стемид.

   — Откуда знаешь?

   — Да мне тута один славянин рассказывал! Он всё ведает. Да и сказывать-то боится! Тут за каждым по десять соглядатаев ходит! Боятся люди дружка дружке в глаза глядеть!

   — Душная держава! Душная! — заключил Бермята. — Вот тебе и закон Христов!

   — Закон тута не причинен! — сказал Илья. — В людях всё! Христа Завет Новый от Завета Ветхого тем отличим, что с каждым Господь завет учиняет и каждый по грехам ответ держать будет! Не державою, не народом, а своею головою!

   — Эх, Илья Иваныч! — вздохнул Сухман. — Это мы понимаем. А что ж тута в людях нестроение такое?

   — Хотения общего нет. Общей молитвы нету! — сказал дотоле молчавший священник войсковой, болгарин охридский Фока. — Все розно живут, как пруты в венике развязанном.

   — Так-то людьми управлять легче! Веник-то поди переломи, а по одному прутику и младенец справится! — сказал Сухман.

   — Потому они и для боя негожие! — сказал Илья. — Прутья, а не люди! Вот козни-то сатанинские! Слабодушные они, а державе их то и надобно.

   — Надо нам, робяты, дружка за дружку держаться! Не то и мы пропадём тута, не то ересью ихней заразимся. Станем суемудры, начнём закон Христов, как нам хочется, толковать, а не по истине! — сказал Сухман.

   — Верно, Сухманушка! Верно! — пообнял его за плечи Илья.

Воеводы сидели поодаль от городских стен, на высоком морском берегу над бухтой, плотно забитой кораблями. Весёлая пестрота флагов, суета грузчиков, поблёскивание красных вёсел на военных кораблях, обилие парусов, казавшихся отсюда белоснежными, синь моря и синь ослепительного неба — всё говорило только о радости земной. Но Илья теперь уже знал, что стоит спуститься в порт, будет там всё по-другому. Паруса окажутся грязными, грузчики, сейчас бегущие весёлыми муравьями по сходням, измождёнными рабами! Нестерпимая вонь от рыбных складов, от мясных отбросов. Стаи бродячих собак, крысы в каждом тёмном углу... И как крысы, таящиеся в тени портовых кварталов, всевозможные шайки городских бандитов, воров, убийц...

   — Мне сказывали вчера, вроде наших отроков ограбили? — спросил он у младшего воеводы Яна Усмаря.

Тот встал и снял шапку, комкая её в огромных руках кожемяки, стал сбивчиво рассказывать, как вчера пошли вои под вечер в порт, а на них такая шайка напала, что они справиться не смогли. Бандиты их побили и мечи отобрали!

   — Что?! — сразу закричали несколько воевод. — Мечи?

   — За потерю меча — предать смерти, — сказал бесстрастно Сухман. — Как же это воинов с мечами подонки побили?

   — Стаей налетели! Наши и опомниться не успели!

   — Пьяны были, — припечатал, глядя вдаль на море, Сухман.

   — Так, что ли? — спросил Илья.

   — Так, — потупился Усмарь.

   — К чему приговариваем? — спросил Илья воевод.

   — Ежели сейчас простить, они пить пустятся! Так недолго и до того, что побегут из дружины, как ромеи, — сказал Бермята.

   — Смерти предать, чтобы другим неповадно было!

   — Эдак мы всех перебьём, — подал было голос Усмарь.

   — Что! — повысил голос Илья. — А ты что думаешь, без наказания остаться? Ты воевода! Твоя голова на плахе — первая!

   — Молодые ребята, небывальцы! — гундосил Усмарь. — И так в покаянии...

   — Смерти! — сказал Сухман. — Сказано: лучше руки или ноги лишиться, чем всему телу болезнью погибнуть. Гнилое — бестрепетно отсекай!

   — Они не гнилые! — подал голос священник. — Они — дураки! Не ведали, в какую геенну разврата попали! Город-то больно гнил!

   — Пойдут в бой без доспехов. С голыми руками! — сказал Илья. — Добудут оружие — пущай дальше служат и вина их прощена! Погибнут — видно, так Бог судил.

   — И ты безоружен первый пойдёшь! — сказал Сухман Усмарю.

   — Я знаю! — не то с облегчением, не то с печалью вздохнул Усмарь, нахлобучивая шапку и кланяясь неловко воеводам. — Спасибо за науку.

   — Не на чем!— холодно отозвался Илья.

   — Ему — что оружно, что безоружно! — улыбнулся вслед уходившему к дружине Усмарю воевода Бермята. — Здоров преужасно. Пожалуй, не слабже тебя, Илья Иваныч, будет.

   — Сильнее, — сказал Илья. — Он моложе меня, не изранен... Сильнее.

   — Как он о прошлом годе быка-то заломал!

Большая орда печенегов прорвалась на Лыбедь-реку под стены киевские. Вели себя чинно — не грабили, не жгли. Шли ратиться по законам войны. Стали друг против друга ополчившиеся рати. А воевать, видно, ни тем ни другим не хотелось... Не было в воях ненависти. Потому стали задираться. Но и это не подействовало. Тогда порешили вызвать поединщиков. Владимир-князь сразу согласился. Потому что рать, им выставленная, только с виду была сильна, а на самом деле — не вои, а горожане ополчившиеся. Всё войско — на границе. Нежданно печенеги прорвались. И по сю пору неведомо, откуда эта орда подошла. Скорее всего, шла с византийской службы либо войны с Царьграда и явилась не с востока, откуда её ждали, а с запада. Князь и тянул время, переговоры вёл, ждал, пока рать боевая от границы подойдёт. Смотрел князь на печенегов — сильных, в боях закалённых, видел и своих ополченцев. Ребят хороших, ладных да молодых, но плохо обученных воевать, а строя боевого и вовсе не знавших. Опять пошли переговоры. Наконец решили поутру поединщиков выслать. От печенегов выезжал здоровенный черноусый, вислоусый детина. Сказывали, коня своего на плечах носил. Стали такого в княжеском войске искать — нету!

   — Эх, — сколько раз князь сетовал, — нет Ильи Муромца! Он бы не сплошал!

Из рядов ополченцев пришёл к нему старшина кожемяк, что кожи артельно мяли.

   — У меня, — говорит, — дома сын остался. Пожалуй, задавит печенега.

Тогда и привели Усмаря. Князь, глядя на молодого и невысокого парня, не поверил в его силу.

   — Печенег-то чуть не вдвое тебя толще да больше!

   — А я его носить на себе не собираюсь, — неуклюже, но с гордостью ответил парень.

   — Чем докажешь силу свою?

   — Быка мимо меня пустите.

И когда погнали быка, он как-то изловчился и громадными своими руками кожемяки схватил быка за бок и вырвал огромный кусок шкуры толщиной в палец. Быка добили и зажарили, наелись; на трапезе и решили, что парень, пожалуй, неплох. Владимиру было всё равно, каков парень. Ему нужно было время, пока спешащая от границы конная дружина не подошла. Но столь скорого исхода поединка он не ожидал.

Усмарь Ян, так звали парня, вышел к печенегу неоружно и тем привёл его в замешательство. Печенег растерянно слёз с коня, отстегнул меч.

Печенеги плевались и ругались, скаля зубы, принимая то, что отрок вышел ратиться с голыми руками, за оскорбление.

Растопырив огромные руки, печенег пошёл на Усмаря. И киевские бойцы кулачные увидели, что биться на кулаках он не умеет. Он схватил Усмаря за плечи и попытался сдавить. Но это самое крепкое место в человеке, и тут хороший боец устоять может.

Усмарь же, упёршись лбом в подбородок печенега, сдавил его в поясе и лишил дыхания. А когда тот расслабил объятие, грохнул его о землю. Грузный печенег потерял сознание. Печенеги решили, что он мёртв! Так же подумали и киевляне, бестолково кинувшись в бой. Печенеги боя не приняли и отошли.

Они бы опомнились и вернулись, если бы не подоспела конная дружина из пограничья и если бы печенеги воевать собирались! Пройдя невозбранно через киевские земли, они скрылись в левобережных степях.

   — Дома-то у нас всё по-другому! — сказал Муромцу Сухман Одихмантьевич.

   — Хоть и нет того богачества, а нет и той нищеты! — согласился Илья, тоже считавший домом родным Киев. — Мнилось нам — в державу праведную едем, ан нет таковой державы в миру сем...

Воеводы примолкли. Осветилась вечерним солнцем розоватая гора Святой Софии. Белым облаком лежал за стенами самый большой город мира — Константинополь. Отсюда он казался белым монолитом, кое-где украшенный садами и виноградниками. А спустись в город — и увидишь нагромождение каменных домов, где соседствуют дворцы и трущобы. Беломраморные колонны, наследие античности, — и серые глыбы подземелий, где содержались рабы. Противными голосами кричали в садах имперских чиновников и аристократов павлины, лаяли и завывали бродячие псы, орали ослы. Разносчики предлагали воду, дрова, зерно, рыбу...

   — Шумно как, — сказал Бермята. — Уж на что Киев город большой, а тамо покойнее...

   — Чужое нам всё здесь, — сказал Илья. — Потому и беспокойно.

Шум городской и суета, заботы дневные отвлекали его от тех голосов, что теперь постоянно звучали в его сознании, точно там шла непрерывная церковная служба. И он хотел её слушать, он хотел туда — в тишь, в глубину души своей. И припомнился ему погреб, прохладный и тёмный, где сидел он в заточении и был много свободнее, чем сейчас в миру, в хлопотах по войску, в заботах о провианте, оружии, жалованье, в бессмысленной и безрезультатной суете...

   — Тяготит меня не Царьград, — сказал он, — а суета мира сего.

   — И это пройдёт, — печально повторил слова Соломона Премудрого Сухман Одихмантьевич. — Терпеть надобно, коли нас Господь в сей мир определил.

   — Я не ропщу, но скучно мне, — сказал Илья. — Смертная скука.

* * *

Воеводы русов, славян и всей дружины, присланной князем Владимиром на службу в Царьград, были вызваны во дворец. Облачившись в лучшие одежды и парадные доспехи, плотной группой они пошли на приём к басилевсам. Именно к басилевсам, потому что их двое: считалось, что Византийской империей правят два брата: Василий II и Константин. Они и сидели рядом на тронах, в окружении толпы царедворцев.

Началась торжественная церемония с того, что воевод через длиннейшие анфилады дворцовых залов вели, сменяя друг друга, молчаливые придворные. Простодушные русы рот разинули да по сторонам озирались. Было на что посмотреть! Диковинные ковры, драгоценные мозаики, фрески! Ничего подобного они не видывали в Киеве. Им казалось, что нарисованные на стенах барсы прыгают на них со стен, длиннорогие туры и быки с позолоченными рогами, стоящие у каждых дверей, шагают им навстречу.

Ошарашенные, сбитые с толку, потерявшие ощущение реальности, шагали воеводы из зала в зал, поражались красоте и богатству дворца. В каждом зале стояла диковинная мебель; на позолоченных столах, инкрустированных слоновой костью, на золотых и серебряных блюдах были яства многоразличные, коим русы и названия-то не знали и, как их есть, когда их потчевали, не ведали.

Они пристально взглядывали на сопровождающих их царедворцев — не смеются ли киевскому невежеству? Но те оставались бесстрастны и официально приветливы.

Сами провожатые были одеты в льняные, шерстяные и шёлковые одежды такой тонкой да искусной выделки, что и не сообразишь сразу, где шерсть белая, а где лён, и только шелка сверкали невиданными красками. Были убраны дорогими мехами, про которые русы сразу сообразили: «Наши меха, из-под Новгорода везённые!»

   — Сколь тут богатства! Сколь богат Царьград и басилевсы! — ахали молодые воеводы.

Военачальники, те, что постарше, помалкивали. Не по чипу им удивляться да ахать. А такие, как Сухман да Илья, смотрели на богатство равнодушно. Не варяги, мол, дикие да алчные, а христиане мы, коим богачество тленное ни к чему! Сказано в Писании: «Не сбирайте богатств в житницы на земле, где ржа и плесень их поедает и воры подкапывают и крадут, а сбирайте богатство ваше нетленное на Небесах...»

Обилие золота, серебра, самоцветов и всей пестроты, удивлявшее поначалу, скоро стало Илью раздражать.

   — Они что? — спросил он то ли в шутку, то ли всерьёз Сухмана, но так, чтобы и другие вои слышали. — Они что, нас в амбар привели — рухлядишку казать? А сказывали, к басилевсам на умную беседу идём!

Услышав это, воеводы заулыбались, приободрились, приосанились. Стали округ себя иными взглядами поглядывать: что, мол, нам злато-серебро — мы, воины, духом богаты! Верою Христовой сильны!

   — Да я на леса наши ни один дворец золотой не променяю! — сказал Сухман. — Не получилось, значит, у византийцев хитростных нас златом мира сего ослепить. Богатством своим одурманить. Сколь в этих сосудах золотых слёз рабских да пота!

Словно поняв это, провожатые ввели гостей в громадный парадный зал, где на тронах сидели рядом два басилевса — Василий II и Константин, соправители византийские.

Умно выстроен парадный зал. Был он окружён колоннами, и где стены-окна — не видно, потому что окружала зал галерея. По ней же могли подходить и уходить, почти незаметно, придворные, охрана либо ещё кто. На колонны опиралась открытая галерея второго этажа, и свет окон, кои снизу не видны, словно отсекал потолок, и казалось, он висел в воздухе.

Но Илья и Сухман уже побывали, и не однажды, в Святой Софии, где дивились замыслу зодчего, кто прорезал купол там, где он на стены опирался, рядом окон, и свет, струившийся из них, делал купол каменный как бы невесомым, висящим в воздухе.

Басилевсы находились в нише, будто в алтаре церковном. Разницы почти не было — те же мозаики золотые за их спинами, те же занавеси парчовые от потолка до полу...

Когда, по обычаю, сотворили воеводы императорам земной поклон и подняли головы, то поразились ещё более, чем поначалу в залах. Басилевсы, сидевшие на тронах на небольшом возвышении, теперь поднялись на высоту более роста человеческого, и пришедшие смотрели на них снизу вверх.

   — Вознеслися! — ахнул молодой Усмарь.

Трон действительно будто парил в воздухе, только ткани, свисавшие с его подножия, едва колыхались.

   — Не может человек вознестись! — сказал чуть не в полный голос Илья. — Один Господь да святые угодники возносились, да и то не на лавках и престолах!

   — Обманы пущают! — подтвердил Сухман. И казалось, сразу потерял всякий интерес к басилевсам.

   — Ну, робяты! — сказал молчун и скептик воевода Потык. — Таперя держи ухо востро! Раз они нам глаза обманами застят — торговаться за службу станут люто! Не давайтесь в обман-то!

Но никакой торговли не было. Василий II сказал написанную логографом речь, и воеводы явно слышали, как кто-то подсказывал императору слова, потому что военачальник он редкостный, умелый, а даром слова — обделён. Говорил плохо и неумело, будто и не басилевс природный, а мужик деревенский.

Воевод повели в соседний зал, угостили всяким яством и каждому подарили серебряное блюдо, с которого он ел, и кубок, из коего пил.

   — Сколь богаты басилевсы! — ахали, возвращаясь в лагерь, молодые воеводы.

   — Погоди нахваливать-то! — ворчал Бермята. — Посмотрим, как жалованье платить станут.

Жалованье задержали сразу. Пустились чиновники императорские в объяснения, что, мол, больно спешно корпус русов отправили в Сицилию, мол, казна за ними не поспела.

Илья, присмотревшийся к тому, как выбивают из подданных налоги, решил, что казны-то и нет. Народ в Византии нищ, наг и голоден.

   — Вот те и царица городов земных! — сказал он, без сожаления глядя на уходящий в дымку Константинополь и утонувшие в виноградниках горные склоны. — Кому — царица, кому — блудница, кому — мать, а кому — мачеха!

Мерно вздымались длинные вёсла триер, которыми управляли от двух до четырёх гребцов, сидевших на скамьях верхней палубы, на бимсах и в трюме. Для того чтобы гребли они слаженно, били в тулумбасы, и мерный стук да свист бича, коим, как скотину, погоняли гребцов, сопровождали плеск и шипение воды о форштевень.

Военная флотилия, корабли которой несли на борту двести русов, пошла на Сицилию — бить и приводить в покорность тамошние народы. Самая-то опасность грозила Царьграду от болгар, не щадивших жизней своих ради независимости Болгарского царства. Но на болгарский фронт русов и славян Василий II бросить не решился. Памятен был урок Святославов.

На рассвете третьего дня пути Илья, спавший прямо на верхней палубе, рядом со скамейками гребцов, кои, сменяясь, гребли и ночью, был разбужен рёвом трубы и топотом поднятой по тревоге всей команды.

   — Что случилось? — спросил он у толмача-переводчика.

   — Смотри сам! — ответил ромей, показывая рукой в море.

Далеко на горизонте чернело несколько низко сидящих кораблей.

   — Пираты! Работорговцы! Идут скупать рабов или ловить на Сицилии и в Италии.

Командир корабля, которому, по уставу, принадлежала во время морского похода безграничная и полная власть, передал Муромцу, чтобы киевские вои стали куда им укажут, изготовившись к лучному бою.

   — Господь наказует вашими руками пиратов! — передал он. — Это великая удача, когда по недосмотру своему или промыслом Божием неуловимые пираты напоролись на военный флот.

Изготовив стрелков по бортам на палубах, Илья стал смотреть, что делают ромеи. Все гребцы были на вёслах. Они сменяли друг друга так, чтобы судно двигалось с максимальной скоростью. На носу приготовлены были лежавшие прежде вдоль бортов мостики-переходы с крюками, а капитан корабля отдавал приказания с кормы, где располагалась небольшая надстройка. На обе мачты, с боевыми площадки вроде навершия башен, полезли матросы и стали подавать туда плотно запечатанные горшки. По тому, как бережно и осторожно передавали их наверх, Илья догадался, что это знаменитый греческий огонь. Там же разворачивались в сторону пиратов длинные, в виде драконьих голов и страшных грифонов, трубы.

На носу и корме стояли трубачи, что передавали сигналы с корабля на корабль, факельщики и флажковые отмахивали команды по всему флоту. Византийские корабли огромной подковой, повернувшись все вдруг носами в сторону врага, охватывали пиратов. Это были нормандские и варяжские драккары и несколько византийских триер, правда, значительно меньше тех, на каких плыл русский корпус. Юркие драккары поначалу пытались уйти и даже оторвались от тяжёлых ромейских триер. Но те медленно набрали скорость, и расстояние стало сокращаться. Неожиданно на пиратских кораблях перестали грести, а затем, переменив направление, пошли прямо на ромеев.

   — Они пытаются прорваться сквозь наш строй, — объяснил Илье их манёвр переводчик. — Они гораздо поворотливее, чем мы. Поэтому, пока наши суда развернутся, они уйдут далеко. А когда мы их догоним, они попробуют опять поменять направление.

   — И сколько это может продолжаться?

   — Пока гребцы будут в состоянии поднимать вёсла.

   — Приготовиться к атаке! — закричали с кормы. — Сигнальщикам смотреть, есть ли на драккарах пленники!

Остроглазые юнги, сидевшие, как обезьяны, на мачтах, вглядывались что было мочи в пиратские корабли и сначала робко, а потом всё увереннее закричали:

   — Пленников не видно!

   — Слава богу! — сказал переводчик. — Вам не придётся рубиться на кораблях! Ну, разве что командир эскадры прикажет пленить какое-нибудь судно. Но тут в основном варяжские драккары, они нам не нужны!

Расстояние между кораблями сокращалось, и вот уже один юркий драккар попытался проскочить между бортами ромейских кораблей.

Илья видел, как отчаянно гребли полуобнажённые варяги.

   — Огня! — закричал капитан, когда драккар мчался мимо борта.

Умелый воин направил трубу прямо на драккар. Из неё хлынула на спины гребцов и палубу какая-то жидкость. Она воспламенилась уже в воздухе и полилась на пиратов жидким огнём. Люди вспыхивали беловатым пламенем и горели, как свечи. Некоторые падали за борт, но горели и в воде, потому что греческий огонь в воде не гас.

Вскоре все драккары пылали большими кострами. Ромейские корабли постарались как можно быстрее уйти от них, чтобы пламя не перекинулось и на них.

Теперь военная эскадра шла за пиратами-византийцами. Нагнали их быстро. Корабль, на котором был Илья, разогнавшись, ударил в корму уходившего пирата тараном — длинными, выступающими из форштевня надводным и подводным бивнями. Раздался грохот и треск ломаемого дерева. С военной триеры перебросили абордажную доску, и её железные крюки вонзились в палубу пирата. Ручьём потекли по ней закованные в панцири воины. Иные прямо перепрыгивали через борта на палубу пирата. Через несколько минут резня на борту завершилась.

   — Всех пиратов распять на бортах! Корабль взять на буксир, — приказал капитан.

Илья отвернулся от страшной картины. Вослед за военным кораблём на буксире шло пиратское судно, увешанное прибитыми к бортам телами бывших ромейских моряков, предпочитавших разбой службе в императорском византийском флоте. К вечеру их крики и стоны стихли.

* * *

Сицилия, единственное владение Царьграда у Италийского полуострова, билась, отражая сразу несколько врагов. Как, впрочем, и вся Византийская империя. Сицилию круглый год грабили варяги-пираты, коими кишело Средиземное море; с севера на города Сицилии шли закованные в сталь рыцари Священной Римской империи, а с юга высаживались мусульмане. Её города то и дело были захвачены либо варягами, либо арабами. И Константинополь слал войска, чтобы их отбивать обратно, штурмовать, освобождать. Здесь всегда не хватало солдат, поэтому все, или почти все, наёмники, которыми формально были и русы из Киева под командованием Муромца, поначалу обкатывались на сицилийских берегах. Война здесь шла постоянно — будто язва гноилась на теле ромейской державы.

Здесь искусные византийцы научили киевскую дружину лазить на стены, пробивать бреши в толще каменных стен, делать подкопы, проламывать таранами ворота... Однако ни к баллистам, метавшим камни в города, ни к греческому огню — тайне из тайн византийцев — славян, варягов и русов близко не подпускали!

Русы нужны только, как мечники или лучники. Их не щадили в учении, их не берегли и в бою. Здесь узнали киевские дружинники и воеводы горькую долю наёмника.

Полтора года боев унесли треть шеститысячной армии. Илья Муромец да и другие воеводы, там, в Киеве, смотревшие на далёкую Византию как на идеальную православную державу, самую сильную в мире, самую культурную, теперь вдоволь насмотрелись на оборотную сторону византийской цивилизации. В том числе и на страшный гнёт духовный, который являла собой Церковь. Любой ромей постоянно находился под перекрёстным огнём бдительной слежки.

За ним следили не только армии государственных соглядатаев-осведомителей, а соседи и даже священники прихода, к которому он относился. Нельзя сказать, чтобы они нарушали тайну исповеди, но каждый монастырь и каждый храм являли собою ещё и коммерческое предприятие. Монастыри имели громадное число мистиев — послушников-полурабов, которым запрещалось иметь семью. Церкви получали в подарок от вельмож земли и даже рабов...

   — Нет в державе сей дыхания Божия! — сказал воеводам Илья. — Не такой мнилась мне держава наша, когда я на службу к князю Владимиру шёл.

   — Да не дай-то Бог, чтобы она такой стала! — в один голос согласились воеводы.

   — У нас хоть и нет такого богатства, а не в пример как вольнее!

   — Разносолов византийских нет, дак зато и смерды в такой скудости не бывают, как ромейский крестьянин.

   — Земля тут обильна и щедра, а счастья людям нет и в ней, — сказал словно постаревший Сухман Одихмантьевич и добавил, помолчав: — Не по правде здесь люди живут и не по истине. И всяк всякого неволит.

Вдали от родных мест разноязыкая и пёстрая по составу русская дружина сплавилась в мощную боевую единицу. Илья иногда думал о том, что именно она являет собою прообраз будущего народа, где люди разных племён и родов объединены одной верою и невольно, перейдя на общий язык славянский (правда, сильно изменившийся, впитавший множество неславянских слов), слились в единый новый народ.

Чувствовали это и дружинники. Они держались друг друга как за единственную надежду вернуться домой. За всё время боев в Сицилии не было ни одного случая дезертирства. Хотя возможность уйти была. Могли уйти к варягам-норманнам, служившим Риму, варяги киевские. Не уходили! Могли уйти к арабам хазары-бродники, бывшие в корпусе. Не уходили и дрались с арабами яростно! Перетекая по сицилийским дорогам от города к городу, от боя к бою, мечтали дружинники о степях заднепровских, о метелице и обжигающем холоде сугробов.

Теперь, вдали от страны своей, видели они всю красу её и богоизбранность. Туда, назад, на лесные и речные ласковые просторы, рвались их души. Никто из дружинников не представлял прежде, что можно в этой богатой, щедрой стране, среди апельсиновых рощ и тучных пастбищ, среди нив, дающих по два урожая в год, так тосковать о скудных северных полях, о ржаном хлебе и даже о холоде. Но сицилийские сражения и освобождение острова от уже укоренявшихся там арабов было только первым испытанием киевлян.

Закалённых и хорошо обученных в боях воинов ждали новые бои и сражения, теперь уже в краях скудных и безводных. Освободив Сицилию от арабов, киевская дружина в войске византийском постоянно стала использоваться в боях против мусульман.

Скоро поредевшая в боях, но могучая дружина, переброшенная морем в Сирию царём Василием и заняла несколько крепостей на границе с пустыней и стала заслоном перед многочисленной исламской кавалерией. Волна за волной накатывали чуть ли не каждую неделю всё новые и новые орды кочевников, стремясь прорвать оборону, удерживаемую небольшими крепостцами и славянскими дружинами, нёсшими службу между ними.

Налетавшие, как смерч, номады не могли взять крепости. И тяжелее приходилось тем, кто выходил в конные сторожи между крепостями. Здесь не было ни минуты отдыха или покоя. Холмистая степь переходила в пустыню, покрытую барханами, оттуда налетали внезапно враги, имевшие возможность скрытно подходить к самым постам и стенам крепостей.

Легковооружённые всадники на быстрых горячих лошадях не могли сражаться стенка на стенку с тяжеловооружённой русской конницей и пехотой, коли не брали дружинников врасплох. Поэтому, когда из крепости выходила дружина, с башен следили за каждым её шагом, чтобы в любую минуту послать помощь.

Дружинники, в тяжёлых латах, кольчугах и шлемах, выходили, как правило, в лунные ночи, когда спадала жара, и двигались медленно, осторожно.

С башен крепости такие отряды казались медленно ползущими ежами.

Те, кто терял бдительность, растягивался в линию или не высылал во все стороны дозоров, легко становились добычей орд, вылетевших из-за барханов.

Илья обучал молодых воевод, как ставить дружины на марше. Впереди и с боков — тяжёлая конница, она закрывает пехотинцев и лучников от внезапного нападения. Когда же враг подкатывался к самим всадникам, из-за них выдвигались дружинники пешие, потом — лучники, укрытые стенкой щитов. Пехотинцы выставляли длинные копья, на них и садились разогнавшиеся конники кочевников.

В этих постоянных сражениях прошло ещё два года. Русский корпус таял. От него осталась половина.

Но, принявшие на себя постоянный натиск арабских кочевников, русы и славяне дали возможность императору Василию II справиться с болгарами, что много лет бились за независимость своего нарождающегося государства.

Неизвестно, знали ли православные воины, сражавшиеся в Сирии, что их подвиги и страдания позволили ромейскому императору победить их единоверцев и братьев славян! С какими жестокостями сопряжены все многочисленные победы выдающегося полководца Василия II, который заслужил в веках прозвище Болгароубийца, смягчённое летописцами в Болгаробойца. Расправившись с болгарами, Василий II получил возможность вернуть отнятые у Византии арабами Сирию и Армению. Старой тропою, которой шёл ещё Александр Македонский, свежие византийские войска и подкрепление русскому корпусу прошли по Малой Азии и, соединившись с дружиной Ильи Муромца, пришедшей из-под Дамаска, победным маршем двинули в сторону Кавказа, среди непрерывных боев с арабами, а затем с сирийцами и армянами, что частью поддержали Византию, частью были против неё.

 

Глава 9

Подсокольничек

Старый гусляр пел какую-то незнакомую Илье былину про Святогора-богатыря, что был так велик и так силён, что не держала его мать сыра земля, потому ездил он только по Святым горам. «Вот и меня мать сыра земля держать перестаёт!» — подумалось Илье, а кто-то из дружинников спросил:

   — Это здеся, что ли, Святогор-то ходил?

   — А где же ещё? — отмахнулись от него, как от назойливой мухи.

   — Да чего же в этих горах святого? — уже шёпотом спрашивал неугомонный. — Каменюки торчат повсюду, да и только!

   — А кто его знает, чего здеся есть! Идём как меж двух сосен — свезу белого не видно. Будто нас Змей Горыныч проглотил.

   — Да не поминай ты страхи к ночи.

   — Какие тут страхи? Мы уж и страх позабыли.

   — Дома-то у нас всё ровно да гладко, хошь — паши, хошь — скотину заводи, а здесь и земли-то нету, одни каменюки бесплодные.

   — Нашу-то земельку Богородица, сказывают, руками разгладила да в удел свой приготовила, чтобы христианам православным отдать на мирное житие, а здеся сатана камней наворочал да нагородил!

   — Будя вам болтать! Слушать не даёте! Брехуны! Илья, лёжа в шатре, слушал и разговоры, и гусляра, который пел, как лёг Святогор-богатырь во гроб каменный да и попросил своего друга-товарища крышкой его накрыть. Гроб великий стоял в горах, неизвестно для кого изготовленный. Туп крышка ко гробу и приросла.

   — Сбей крышку! — кричит из гроба Святогор.

Но после каждого удара гроб оковывается железным обручем, и Святогор в нём задыхается.

Говорил-то Святогор таковы слова: «Ты послушай-ко, крестовый мой брателько! Видно, мне-ка туто Бог и смерть судил». Тут Святогор и помирать он стал, Да пошла из него пена вон. Говорил Святогор да таково слово: «Ты послушай-ко, крестовый мой брателько! Да лижи ты возьми ведь пену мою, Дак ты будешь ездить по святым горам, А не будешь бояться ты богатырей, Никакого сшитого могучего богатыря!»

   — Ну дак взял он силу Святогорову? — спросил всё тот же неугомонный слушатель.

   — Стало быть, не взял! Сколь мы тута идём, а никоего Святогора не видывали!

   — А может, это и не Святые горы!

   — Дурачьё! — сказал гусляр.

   — Это всё в стародавние годы было. Теи храбры давно в камень обратилися. Видали, как тута с гор пена идёт?

   — Гдей-то?

   — Где вода с высот падает да в пену обращается! Вот она и есть — пена Святогорова!

   — Да у нас в котле так-то каша кипит, и она, что ли, сила Святогорова? — засмеялся какой-то гридень.

   — А что?! Не поешь — не повоюешь...

На белой стене шатра виднелись тени говоривших, освещаемые костром. Илья смотрел, как они ходят, то разрастаясь, то уменьшаясь, и угадывал: вот кашу с огня сняли, вот в кружок сели. Вот сняли шапки и шлемы. Взмахнули руками — перекрестились. Вот, сутулясь, понесли ложки ко ртам.

«Это христиане истинные! — думалось Илье. — Крестили-то их ещё детьми. Иных при рождении, а иных — в Киеве, когда крестились русы. Когда это было? Лет десять назад? Нет, одиннадцать!»

Он пересчитал все памятные ему события, и вышло — одиннадцать, и семь лет, как он осиротел.

Чтобы отогнать страшную картину, что стояла перед глазами его каждый вечер, — лежащая навзничь его Дарьюшка с малой струйкой крови в углу рта, — он встал, опустился на колени перед развёрнутым трёхстворчатым складнем и начал молиться. Только в молитве и в сражениях забывал он свою сердечную боль.

Русский корпус вышел из Сирии в Армению и теперь, поднимаясь всё выше и выше в горы, словно тянул за собою всю византийскую армию.

Илья понимал, что наступать нужно быстро, не отрываясь от противника, на плечах его, чтобы не подтянулись свежие мусульманские резервы и не подошли лучники.

Лучники были страшны тем, что действовали рассыпным строем, прятались за камнями, и выкурить их оттуда было очень тяжело. А стрелки были изрядные: в Сирии, в отборном отряде лучников, хвастали тем, что в глаз убивают слона.

Там Илья слышал песню, где говорилось, что в сражении при полководце Вагане армянские лучники уложили семьсот арабов, попадая им стрелами в глаза. Песня называлась «День окривения». С того дня прошло больше трёхсот лет, и теперь непонятно было, за кого сражаются не разучившиеся стрелять армянские лучники. Были они и в войске византийцев, были и у сирийцев, были и у арабов, которые ценили их за меткую стрельбу и старались не обращать внимания на то, что они — христиане.

Здесь, на Кавказе, вообще многое было непонятно киевской дружине.

Они дрались в чужих краях, среди чужих народов, в составе чужой армии. Они не были наёмниками, судьба их была ещё тяжелей — они были платой за помощь Византии Киеву. Прекрасно понимая, что их ждёт в случае пленения, русы дрались отчаянно и умело, мечтая вернуться на родину, до которой было очень далеко. Они сбивались в единый мощный кулак, понимая, что как ушли из Киева вместе, так только вместе и смогут вернуться.

Таких отрядов, как русский, в византийской армии было много. Были эфиопы, были армянские стрелки, были албанцы белые, или удины, как звали их мусульмане. Больше всего, конечно, было греков-ромеев. Они, прекрасно вооружённые, обученные, закалённые в боях с арабами, составляли ядро армии. Однако Византийская империя была так велика, что армии не хватало. Вот тогда и ложилась главная тяжесть на плечи союзников.

Им доставались и ловушки, и засады, и камнепады, и внезапно открывавшиеся пропасти... Все стрелы, прилетевшие неизвестно откуда, все удары ножами в спину и страшные муки, если кто-нибудь попадал в плен. Поэтому русский корпус как о счастье мечтал о столкновении с противником лицом к лицу. И если такое случалось, всегда выходил победителем. Такая ненависть к невидимому коварному врагу была в каждом воине, что один стоил сотни. Оторванные от своей земли, славяне-русы дрались с исступлением раненых зверей. Никто не ведал, когда они уйдут назад, в Киев... И ничего не было у них, кроме веры в то, что тяжкий крест свой они несут во имя Христа.

Только это позволяло им сохранять человеческое достоинство и видеть цель в этом походе: население тех мест, где они воевали, было христианским, а дрались они с арабами, которые несли в места сии ислам.

* * *

Поэтому клич «За Господа нашего и Спаса Иисуса Христа! За веру православную!» взмётывался над рядами славян-русов, шедших на пролом любой вражеской армии, любого укрепления.

Но чем дальше входили в горы дружины киевлян, армян и греков, тем труднее было проламываться через заваленные ущелья, через перекопанные рвами дороги, где за каждым поворотом был воин врага, откуда летели камни и стрелы...

   — Так не пройдём, — сказал Илья. — Кладём, кладём храбров, а противника нет! Надобно его как-то выманить!

Излюбленной тактикой арабов было: растянуть порядки противника в длинную колонну, оторвать тяжёлую конницу и обрушиться на неё лавиной лёгкой кавалерии. Взятая в кольцо, тяжёлая конница не могла помочь пехоте, а та не выдерживала натиска летящих во весь опор коней, ломала ряды и показывала врагу спину, и тогда — смерть.

Так погибли многие греческие полки, так погибли и навербованные в Сирии копты, так погибали иберы и албанцы. Только русы выдерживали удар. Вбив в землю свои каплевидные щиты, они выставляли из-за них длинные копья и сажали на сулицы первый ряд всадников. А когда сходились в тесном бою, тут уж их, воевавших второй десяток лет, сломить было невозможно. Потому и не было последнее время стычек, что арабы брали русов на измор. Растягивались по ущельям, выматывали, выбивали воевод и вожей.

Денно и нощно, в трудах и молитвах, Илья думал, как переломить навязанную арабами тактику. Как заставить их налететь и разбиться о стену славянских щитов?

Армяне-перебежчики сообщили, что к арабам пришёл какой-то новый конный отряд гулямов. Что он состоит из отборных воинов, не знающих страха и жалости.

   — Они не грабят и не насилуют, — говорили немногие уцелевшие от резни. — Они только молятся и вырезают христиан.

   — Это какие-то особые воины. Они не похожи на арабов... Но они много страшнее арабов. Они налегают неожиданно, как снежная лавина, и вырезают всех — женщин, стариков, детей... Они не берут пленных, и даже не угоняют рабов, и не обращают захваченных в ислам. Они только убивают. Перед боем они молятся и наступают с криком: «Смерть неверным!» Отличить их легко: они в чёрных бурнусах, с завязанными лицами.

   — Новый отряд? — спросил Илья.

   — Точно ли они с нами николи не ратились?

   — Навроде нет, — сказали славяне, ходившие в разведку. — Вовсе какие-то незнаемые. И воевода у них, сказывают, молодой, годов двадцати.

   — Как зовут?

   — Сын Сокола.

   — Слава богу, — сказал Илья, — пришли вои, нас не? ведавшие. Вот тут они и попались.

Он приказал выдвинуться утром вперёд отряду лёгкой кавалерии коптов.

   — Пойдёте до арабов! Как доскачете — поворачивайте назад и тащите их за собой... За собой!

С полночи отряд пошёл в сторону врага. Неслышно ступая, по всем высотам разобрались армянские лучники, забравшие с собою весь запас стрел. Вослед за коптами Илья повёл византийцев. Когорты ромеев двигались, держа интервалы, как предписывал устав великого Вилизария. Но было новым то, что Илья-воевода не приближал их к врагу, а заставлял скрытно разместиться обочь дороги. Причём ставили отряды вполоборота к врагу, лицом к дороге. Византийские командиры поняли манёвр, придуманный Ильёй, и ревностно принялись маскировать своих бойцов.

Илья вернулся к русскому корпусу и приказал выдвинуть перед строем обоз, выставить рогатки, а между телегами поставить отборных копьеносцев. В горном ущелье далеко было слышно, как в лагере мусульман кричат муэдзины, призывая к молитве. Вершины гор уже порозовели, а здесь, в ущелье, было темно, холодно и сыро от поднявшегося тумана, что плыл по реке, вдоль которой шла дорога. «Только бы погнались за конницей!» — шептал Илья.

Изготовившихся к бою ратников обходили священники, давали приложиться к кресту.

Илья слез с Бурушки, снаряженного в тяжёлый конный доспех, пал на колени перед монахом, приложился к тяжёлому мощевику. Поднялся в седло, надел шелом, опустил личину.

Он скорее почувствовал, чем услышал, нарастающий гул от сотен копыт.

   — Началось! — сказал он, оборачиваясь к замершим в строю воинам. — С нами крестная сила!

Гул нарастал. В конце ущелья показались группы всадников, которые, казалось, убегают в полной панике. Они мчались прямо на ряды русского корпуса.

   — Разомкни возы! — крикнули воеводы, и храбры, надсаживаясь, растянули возы и открыли проходы для отступающих. Первые всадники промчались в них и, выскочив за ряды пехоты, стали осаживать коней и перестраиваться для атаки.

   — Сомкнись! — прорычал Илья, видя, как в ширину всей дороги, выставив бамбуковые пики, летит лавина всадников в чёрных бурнусах.

Возы за первым рядом тяжеловооружённых пехотинцев сомкнулись, и на них тут же вскарабкались лучники.

   — Упрись! — прокричали воеводы, и десятки русов, пав на одно колено, упёрли в землю длинные копья. Мгновенно ряд алых щитов превратился в стальную щётку:

Илья вытащил меч и взмахнул им. Тучи стрел полетели на атакующих. Кони и всадники, переворачиваясь через головы, покатились в реку.

Но инерция наступления была так велика и лавина была столь многочисленна, что не замедлила скачки.

Сотни всадников продолжали бешеный бег, пока не вылетели на поле перед пехотинцами, где были вбиты, с наклоном в их сторону, самшитовые короткие колышки. Это немудрое укрепление калечило коней наступавших, но было безопасно для тех, кто оборонялся и решился бы контратаковать. Кони контратакующих наступали бы не на заточенный конец колышка, а на его тело и обламывали бы сто или прижимали к земле, не повредив копыт.

Илья взмахнул мечом второй раз, и прямо перед атакующими появились тонкие железные цепи, через которые кубарем покатились кони. Но первые всадники успели послать коней и перескочили заграждение. Вопль «Алла!» заглушил все команды и крики.

Со всего маху конный смерч ударился в русские деревянные щиты. С глухим стуком вонзились и завязли в них бамбуковые копья. Вал наступающих остановился, заклубился перед пехотой, как стремительный поток, ударившийся в плотину.

Однако опытные арабские кавалеристы мгновенно бросили свои копья, не пытаясь их вытаскивать из щитов. Копья на длинных древках стали, подобно рычагам, собственным весом выворачивать из земли вбитые острым концом щиты, открывая воинов. Если бы пехотинцы первого ряда не были закованы в доспехи — все бы полегли под булатными саблями арабов.

Но русы ждали такого поворота событий. Они шагнули вперёд прямо по упавшим щитам и, взявши в руки по два меча, кинулись, прямо под копыта коней.

Никогда никакое умение не спасёт всадника, ежели попадает он в гущу пехоты и теряет инерцию удара! Ему нужны оруженосцы, ему нужны пешцы, которые бы своими телами, доспехами и мечами прикрыли его со всех сторон, не дали стащить с коня или повалить вместе с конём. Ежели пехоты нет — нужно отходить.

Что-то отчаянно прокричали арабские командиры, и, вздыбив коней, лавина попыталась повернуть обратно. Но с флангов из-за горы, перейдя вброд мелководную горную реку, ударила тяжёлая, закованная в железо кавалерия русского корпуса. Дорвались до врага, который был неуловим на быстрых своих конях! И уж тут пошли мечи махать со всего плеча! Скоротечен и кровав конный бой. Но здесь рубились долго. Неповоротливые, тяжеловооружённые всадники давили врага тяжестью своих доспехов, силою страшных ударов длинных мечей. Арабы падали рядами, потому что главное их достоинство — скорость и манёвренность — применить было невозможно. Русы взяли их в тесный бой.

Положение чуть исправила подоспевшая арабская пехота, но отборные бегуны выдохлись, пока добежали до окружённой кавалерии. Плечо в плечо арабы-пешцы проломились ко всадникам и продавили в сече коридор, по которому пошли конники в отход. Тут и сработала уловка Ильи.

Как рыба, попавшая в плетёный вентерь, не может выйти обратно, так и арабское войско повсюду натыкалось на копья ромейских когорт, ополчившихся против них по всему пути, где промчались арабы, их не заметив. Теперь они расплачивались за горячность и неосмотрительность своего удара.

К исходной точке атаки, туда, где оставался лагерь и обоз арабов, не доскакал и не добежал никто. Пленных брали десятками. И хоть те дрались ножами до последнего, а всё же побрали их чуть не полк.

* * *

Пленных согнали в хорошо просматриваемое место под нависшей скалой. Приставили опытную и сильную стражу — понимали: попались в плен не дети-небывальцы, а закалённые бойцы, воевавшие не один год.

   — Во каки волки сидят! — сказал воевода Стемид, в крещении Степан, Илье, когда они обходили поле боя и подсчитывали потери.

Пленные очень разнились между собой. В белых бурнусах и кожаных панцирях были привычные русам воины, а вот тех, что были в чёрных одеждах и чёрных плащах, они прежде никогда не видывали.

   — Давай-ко поближе их разглядим, — предложил воевода. — Это какие-то вовсе нами не виданные.

Чёрные воины были все ранены, и если их однополчане-арабы и иные мусульмане с благодарностью принимали пищу и помощь — эти отказывались и от пищи, и от воды, и от перевязок, помогали друг другу сами. Когда пришло время молитвы, они все, превозмогая боль в ранах, стали на колени лицом к Мекке.

Илья разглядел у них на бурнусах и папахах знаки хаджа — все побывали в святых для мусульман местах, совершая паломничество.

   — Это, брат, вои непростые, — сказал Илья, разглядывая их со вниманием. — Это какие-то особенные — лучшие, должно быть, у арабов.

   — Что ж они так оплошились? — засмеялся щербатый славянин, что стоял в охране.

   — Чего на войне не бывает! — ответил Илья.

   — Наш Бог ихнего завсегда бьёт!

   — Как был ты язычник, — улыбнулся Илья, — так и остался. Бог-то един!

   — Кто его знает, — не сробел парень. — Вот помрём — всё знать будем.

   — Это верно, — согласился Илья.

   — Ты близко-то к ним не подступай! — сказал Илье воевода. — Ещё кинутся. Ишь как глазами зыркают!

   — Это на Илью Иваныча? — засмеялся охранник. — Где кинутся, там и останутся.

Муромец бесстрашно шагал среди сидящих рядами пленных, словно его тянуло что-то, словно что-то давно потерянное отыскивал. Чуть в стороне сидела кучка воинов в одеждах из дорогой чёрной ткани, но в центре этой горстки бойцов был один, одетый почти нищенски.

Илья подошёл ближе.

   — Илья Иваныч! — закричал прискакавший из разведки конник. — Арабы все ушли! Победа!

   — Победа! Победа! — пронеслось среди отдыхающих, не снявши доспехи, воев русского корпуса, дале пронеслось по рядам византийцев. С гор спускались армянские лучники. Загудели дудки, забил барабан, и, обнявшись, пошли плясать воины в белых кожаных штанах с чёрными рисунками, в меховых шапках...

   — «Победа!» Кому победа? — спросил, усмехаясь, Илья Степана. — Нам, что ли? Армянам, что ли? Царьграду победа! А эти как под арабами, так под Царьградом гнуть шею обречены...

Степан только вздохнул.

Илья, вдруг повернувшись к тому, что сидел в окружении избранных бойцов, наклонился через их головы.

   — А ведь ты меня понимаешь... — сказал он. — А? Это ты — Сын Сокола?

Кошкой бросился сидевший на земле в горло Муромца. И даже он, Илья, боец несравненный, не знавший поражений, такого не ожидал и рухнул навзничь. Нападавший умело перехватил Илье горло и давил, стараясь переломить, сдвинуть кольца пищевода, лишить упавшего Илью дыхания.

Илья успел прижать подбородок к груди, и стальные пальцы нападавшего скользили по его бороде, не в силах охватить мощную шею борца, защищённую ещё воротом высокого стёганого зипуна, что надевался под кольчугу. Отовсюду бежали воины, били кистенями по головам пытавшихся подняться пленных, держали их, как собак бешеных, остриями копий.

   — Сидеть! Сидеть!

Невольно вокруг боровшихся образовался круг. Илья страшным усилием оттянул руки противника от горла и открыл глаза. Прямо ему в душу глядели синие, налитые ненавистью глаза нападавшего. Он был молод, но рваный шрам шёл у него от виска до подбородка по бритой щеке — видать, в яростных сечах побывал этот воин. Бурнус свалился с его головы, и светлые кудри рассыпались по плечам.

   — Эва! — прохрипел Илья. — Здоров ты, парень, а всё ж бороться не умеешь. — И, отдыхая, удерживая запястья противника, сказал: — Вот ужо я тя поучу.

Мгновенно обвив ногою ногу лежащего сверху и перехватив левой рукою плечо, он крякнул и, как деревянную колоду, на которой учили его бороться ещё там, в Карачарове, дед и отец, перевернул нападавшего. Тот выгнулся дугой, но Илья, севший всей тяжестью на него, придавил к земле.

   — А душить, милай, надоть так! — сказал он без всякой злобы, показывая приём и не собираясь убивать побеждённого. — Вот-та куды руку кладёшь. Да и давишь либо локтем, либо воротом.

Побеждённый глядел, не отводя взгляда, прямо в глаза воеводе, и не было в его синих глазах страха, а только ненависть. Он не собирался просить пощады.

   — Эва ты какой упорный! — сказал Илья, испытывая уважение к этому молодому бойцу изрядной храбрости. — А вота сейчас ты у меня по-другому споёшь...

Легко, как тонкую ткань, он рванул с груди поверженного кольчугу и нательную рубаху, с тем чтобы лоскутом придавить шею. Под восторженный вздох толпящихся вокруг воинов кольчуга лопнула, как сгнившая сеть. И тут Илья увидел на обнажившейся, вздутой в страшном напряжении борьбы груди противника свой родовой знак — им самим когда-то выжженный крест-аджи.

   — Сынок! — закричал он так страшно, что те, кто толпился поодаль и не видел, что творится в центре крута, решили, что он убит, и выхватили мечи.

Но Илья вскочил, нечеловеческим усилием поднял и поставил на ноги вдруг обмякшего противника.

   — Сынок! Сынок! — шептал он, целуя и обнимая его. — Подсокольничек! Жаль моя! Отрада моя! Кровиночка моя! Откуда у тебя знак этот?

   — Бабка говорила — отец выжег, — чисто по-славянски ответил белокурый мусульманин.

   — Я! Я! — обливаясь слезами, кричал, весь дрожа, Илья. — Я твой отец! У меня тебя украли да в рабство продали!

   — Я не раб, — тихо ответил Подсокольничек. — Не раб.

   — Где мать твоя? — спросил Илья, тряся, как тряпичную куклу, сына. — Где бабушка?

   — Она умерла. Давно, — нехотя отвечал сын.

   — Ничего не говорила она тебе, откуда ты, чей ты? — спрашивал Илья.

   — Я — сын Аллаха! — ответил Подсокольничек.

   — Это пройдёт! Пройдёт... — шептал Илья, оглаживая своего ребёнка по золотым волосам, по плечам. — Это пройдёт! Голубчик мой! Ай тебе бабка не сказывала, какого ты рода?

   — Я от рода чёрных клобуков! Из земли Каса.

   — Верно! Верно, бедный ты мой! А матушка твоя — славянка от племени вятичей. А крещён ты в Муроме...

Весть о том, что Илья сына отыскал, мигом облетела войска. Военачальники византийские, армянские, копты приходили в шатёр Ильи с поздравлениями и только головами качали да языками цокали, глядя на Илью и Подсокольничка, сидевших рядом.

Они были очень похожи теперь, когда стянули пропитанные кровью доспехи и стоявшие колом от соли армяки и рубахи. Омылись, расчесали кудри, стали совсем схожи.

Сходства добавляли не только огромные одинаковой синевы глаза, но и то, что прежде чернокудрявый Илья нынче был бел как лунь, как снега на сияющих вдали горных вершинах, на голове Арарата, где, сказывают, причалил свой корабль праотец Ной.

   — Видишь, Илья, какой Господь дал тебе подарок за службу и победу, — сказал командир всей византийской армии, когда приехал поздравлять воеводу Илью Муровлянина с присоединением Сирии и Армении к Византийской империи. — Весть о происшедшем я уже отправил в Константинополь. Думаю, что не только подвиги твои, но и обретение сына найдут достойное понимание при императорском дворе. Рассчитывай, что будешь награждён хорошим поместьем где-нибудь на благословенном острове в Эгейском море.

   — Да, история удивление порождает. Это напоминает историю Одиссея и Телемаха! — качали коротко стриженными головами византийские офицеры — командиры конных и пеших полков.

   — На что нам остров? — говорил, сидя с сыном рядом, Илья. — Мы домой, в Киев, поедем! Домой! Там у нас держава наша. А бог даст, и Карачаров навестим... Есть ведь он! И Муром — есть! А у нас дорога теперь прямая — через горы, мимо Тьмутаракани, а уж там рукой подать — по Днепру вверх, и дома. Там нас князь дожидается...

Византийцы не перебивали расчувствовавшегося Илью, но воеводы русские примечали, что на уме у них другое. Непросто будет русскому корпусу окончить свою службу империи и вырваться из удушающих объятий Византии, чтобы уйти на Русь.

Примечали воеводы и другое: красивый, похожий на отца Подсокольничек, так похожий, будто это молодой Илья сидел рядом со своим отцом, был истым мусульманином. Он не снял шапку за трапезой, а когда послышался среди пленных голос муэдзина, призывавшего на вечерний намаз, словно перестал слышать и видеть, что происходит среди однополчан отца. Повернувшись лицом в сторону Мекки, он прикрыл глаза и чуть покачивался в такт читаемой про себя молитве.

Илья тоже это видел и утешал себя: «Пройдёт! Опомнится...»

Когда разошлись воеводы и гости из других войск, когда остались отец и сын вдвоём, Илья не мог налюбоваться на обретённого Подсокольничка.

   — Это чудо! Чудо Господь явил.

Он рассказывал о себе. О том, как был в немощи, как исцелили его монахи — калики перехожие, как пошёл на службу к Владимиру киевскому и послужил много крещению Руси...

   — Мать жива? — только и спросил Подсокольничек.

И вновь Илья долго рассказывал, как жили они в Киеве и как бился он с печенегами, а потом пошёл на византийскую службу... О чём при этом думал Подсокольничек, было непонятно: молчал он, глядя куда-то, словно сквозь стены шатра.

   — Где сестра? — спросил он, хотя догадаться можно было, что сестры нет на свете.

И долгий горький рассказ Ильи перебил только одним замечанием:

   — У неё в ушах серьги были с голубыми бусинками. Она меня на закорках носила, а я их трогал губами, да чуть и не откусил.

   — Верно! Верно! — обрадовался Илья. — Тебе четыре годочка было! Уж мы как испугались! Откусил ведь бусинку, да чуть не проглотил. А кто её знал, как она в животике твоём отзовётся, бирюза, — ведь ею хворь всякую лечат, а ты — махонький... Верно!

Он словно цеплялся за соломинку воспоминаний, переброшенную из прошлого в нынешний день. Но сын опять замолчал и замкнулся, уставясь в полотняную стену шатра.

Илья расспрашивал Подсокольничка о его житьё-бытьё. Но тот отвечал неохотно. Как их взяли, не помнил. Помнил, что долго шли и ехали на ладьях и бабушка держала его на руках. Потом помнил виноград и белые хоромы, где поселили их: женщин — отдельно, детей — отдельно. Помнил, как богатый бездетный мусульманский военачальник взял ею в дом и полюбил как сына.

Помнил, как страшно плакала прибежавшая к ним во двор чёрная старуха, в которой он узнал бабушку, когда рассказали ей, что Подсокольничек обрезан и стал мусульманином.

Добрый хозяин Подсокольничка купил его бабушку и сделал служанкой у внука, правильно рассудив, что вернее и надёжнее служанки не будет. А того, что она воспитает его врагом ислама, не боялся! Подсокольничек считал его отцом и любил, а позднее стал ценить за ум, знатность и богатство.

Второй отец Подсокольничка был очень набожным и, когда на него обрушились несчастья, не возроптал против Аллаха, не усомнился в благости его. Сетовал только, что Подсокольничку придётся испытать много трудностей, прежде чем он станет славен в мусульманском обществе.

Двенадцати лет от роду сын Муромца стал служить. Поскольку он был грамотен и хорошо считал, его быстро выделили из среды других мальчиков и отправили учиться сначала в Багдад, а затем в Кордову. Семнадцати лет он вступил на воинскую службу. Громадная физическая сила, доставшаяся ему в наследство от отца, здоровье, доставшееся от предков, ясный ум и доброе сердце сыскали ему много друзей...

К этой поре немилость, в которой был его приёмный отец, окончилась, и Подсокольничек сразу занял место в арабской армии. К двадцати годам он был уже опытным воином и командиром отдельного отряда самых отважных бойцов.

С русами он сталкивался не единожды, но никогда даже подумать не мог, что их воевода — Илья-гяур — его отец.

Доказательств было достаточно: на груди отца был точно такой же крест-аджи, что и у Подсокольничка, у них были общие воспоминания; из того немногого, что рассказывала ему бабушка Салтыриха, как звали её по имени хозяина, всё совпадало с тем, что говорил Илья! Да и похожи они были так, что видевшие их только головами качали: «Надо же! Ну просто один человек, только на разном возрасте!»

Вновь обретённый отец таскал его повсюду за собой, гордясь и радуясь найденному сыну. Но Подсокольничек, спавший с ним в одном шатре, сидевший с ним за одним столом, ездивший стремя в стремя, понимал, что приобрёл очень мало, а потерял — всё!

Человек, который плакал от умиления, глядя на него, целовал и с гордостью показывал воинам, был для Подсокольничка прежде всего врагом, гяуром.

Той силой, которая не позволяла благородному учению ислама завоевать мир.

Но если к нему он испытывал всё же некоторую теплоту, не сравнимую со жгучей любовью к названому отцу — вельможе Салтырю, который там, за горами, в благословенном Багдаде, ждал его среди садов и фонтанов, среди мудрых арабских книг, среди радостей и удовольствий, которыми развлекались благородные арабы, считавшие его, Подсокольничка, братом, то новый народ, к которому, оказывается, он принадлежал, вызывал у Подсокольничка отвращение.

Заросшие нечёсаными бородами, вшивые и грязные, провонявшие овечьей шерстью и дымом костров, изрубленные и щербатые, они более всего напоминали взбесившихся рабов, а не войско, которым командовал Подсокольничек.

Да и они не скрывали злых взглядов, которыми провожали его, когда он ехал рядом с Ильёй через их полки. Он понимал: как они для него навсегда останутся неверными, гяурами, подобными скоту, так и он для них всегда будет врагом. И даже если он сделает над собою усилие и, как велит отец, поступит на службу в русский корпус, никогда он не обретёт таких друзей, как там, в Багдаде.

Были и другие взгляды, которые ловил на себе Подсокольничек.

Громадное число пленных мусульман, содержащихся в самом скотском состоянии в ожидании прихода византийских работорговцев и отправки в тыл, считали его предателем. Они умирали от гниющих ран, от стремительно распространявшихся болезней, но не предавали ислам, не переходили на сторону врага...

Подсокольничек, как мог, пытался облегчить их участь. Он приносил им хлеб, приказывал поить свежей водой, перевязывать. Но они, умиравшие от голода, швыряли ему хлеб в лицо и лили на землю воду, а те, кто, умирая, уже ничего не боялся, плевали ему вслед. А он — гордился ими! Ими — сынами Аллаха, покорившими полвселенной: от границ, где сидели в горах дикие испанцы, до гор Кавказских, где были такие же дикари, поклоняющиеся пророку Исе, распятому на горе Голгофе.

Они были его братьями, и неважно, какая мать родила его. Гаремы мусульман полнятся женщинами из самых разных краёв и концов света, но все они рождают мусульман! У него самого было семь жён, одна из которых была китаянка, а две — откуда-то из Европы. И от всего этого он должен был отказаться, чтобы следовать за явившимся откуда-то гяуром в дикие края, где необрезанные жрут жирную свинину и пьют вино вопреки заветам Мохаммеда и становятся подобны накурившимся гашиша или безумным, блюющим, как издыхающие собаки. Да и эти скоты никогда не признают меня своим.

Он всматривался в черты лица спящего Ильи и думал о том, догадывается ли этот в общем, наверное, неплохой человек и храбрый воин, что происходит в душе его найденного сына? Понимает ли он, что сделал его самым одиноким человеком в мире, лишив его не только своего народа, страны, положения, но даже Бога, предлагая взамен свою отцовскую любовь, о которой Подсокольничек не просил и которая была ему не нужна...

Он тосковал по вельможе Салтырю. Мучась бессонными ночами, он вспоминал их долгие беседы, путешествия, пленительные охоты в пустыне... И ему хотелось закричать через эти страшные чужие горы: «Отец! Скажи, что мне делать?»

Особенно тоскливо становилось Подсокольничку, когда пять раз в день он слышал призыв муэдзина к молитве.

Он привык в такие минуты становиться на старый, истёртый коленями зелёный коврик и в едином дыхании со всем мусульманским народом припадать к милосердным стопам Аллаха, от которых теперь отторгнут, потому что гяуры молились по-другому, и под пристальным взглядом Ильи он не мог преклонить колена, как следует правоверному мусульманину. Старик, как называл про себя Илью Подсокольничек, был набожен. Он постоянно молился, крестил на ночь Подсокольничка, точно он был ребёнок, забывая при этом, что мусульманин после этого считает себя осквернённым, и, только снисходя к той любви, которой искрился Старик, Подсокольничек терпел святотатство.

Но Старик начинал раздражать его. Он устал от опеки, он устал от бесконечной вереницы людей, которым вновь и вновь показывали его — известного, заслуженного воина, как новорождённого младенца.

   — Я истреблял их тысячами! — шептал он по-арабски, на том сладком языке, который способен выразить самые нежные и самые грозные чувства, пренебрегая языком славян, которому по настоянию Салтыря выучила его родная бабушка.

Иногда ему становилось жаль Старика, который превратился из грозного и могучего воителя в курицу-наседку, которая хлопочет над своим цыплёнком. Подсокольничек, воспитанный в духе ислама, считал неверных, в том числе и Муромца, в лучшем случае несчастными детьми, которых нужно, всё равно каким способом, приводить к вере в истинного бога. Как-то они не то чтобы поспорили с Ильёй, а почувствовали, что взгляды их противоположны.

   — Приневоливать никого нельзя, — сказал Илья. — Дитя не может знать, что ему во благо. — Вы же крестите младенцев.

   — Мы крестим детей, чтобы очистить их от грехов родителей, а путь свой пред Господом выбирает каждый сам. И отвечать будет за дела собственные...

Подсокольничек не стал возражать. Об этом сто раз говорили и спорили они в Багдаде и в Дамаске, там, где он учился.

Он выбрал учение сынов ислама, в котором говорилось, что смерть во имя Пророка сразу избавляет от Страшного суда и от всех грехов. Поэтому, собрав вокруг себя таких же убеждённых мусульман, он и возглавил отряд, не знавший поражений.

Но этот Старик победил их. Причём победил не силой, а прекрасно разработанным тактическим манёвром. И это была не просто победа в битве, это была победа в войне... Значит, всё дело в нём.

Подсокольничек не мог спать ночами. От него ничего не скрывалось, и он знал все донесения разведчиков. Арабы ушли из Армении, армянские войска сдались византийцам. Огромный кусок Кавказа вошёл в состав Византийской империи. И всё это — заслуга Старика, который безмятежно спит, помолившись и помахав перед собою рукой, чертя крест... Странный и нелепый жест.

«Аллах испытывает меня! — думал Подсокольничек, слушая дыхание Ильи. — Не я ли учил, что ради славы Аллаха, ради воли его следует жертвовать всем?.. Этот человек называет себя моим отцом, но он гяур, он лишил меня всего: родины, славы, друзей, он хочет увести меня в свою землю... Раб дорожит жизнью и готов жертвовать ради неё чем угодно, терпеть любые унижения, лишь бы жить! Человек благородной крови не дорожит жизнью ни своей, ни чужой, пусть это будет жизнь человека, который когда-то породил его на свет...»

Он думал так не единожды, и, когда услышал, что завтра поутру византийская армия и русский корпус выходят из лагеря, чтобы следовать через Кавказский хребет в Крым, то есть навсегда увести его, лишить даже надежды на возвращение, он решился.

Он долго лежал с открытыми глазами, думая о том, что совершил страшный грех перед Аллахом — проиграл сражение, погубил лучших воинов и потерял часть арабских завоеваний. Он должен искупить вину. Он должен убить этого Старика, чьей волей и воинским талантом были разбиты мусульмане.

Неслышно поднявшись, он взял длинный стилет, которым византийцы добивали врагов, протыкая им щели доспехов. Перехватил поудобнее и подошёл к спящему Илье.

Старик лежал, широко раскинув руки и улыбаясь во сне. Подсокольничек вглядывался в его лицо, и оно казалось ему своим собственным, только состарившимся. Тот же нос, те же дуги бровей... Мысленно он выбрал место на шее, куда вонзить нож, чтобы умирающий не закричал.

Илья лежал под иконой какого-то святого. Там висела лампада и чуть теплился огонёк. Он мерцал, и святой на иконе, казалось, смотрел широко открытыми глазами на всё, что происходило в шатре.

   — Прости, отец! — прошептал Подсокольничек и взмахнул ножом.

Но в этот момент резкий порыв ветра распахнул полог у входа. Из качнувшейся лампады прямо на лицо Ильи брызнуло масло. Он вздрогнул и открыл глаза...

Подсокольничек, зажмурившись, ударил в горло.

   — Сынок! — страшно вскрикнул Старик. — Сынок.

Подсокольничек открыл глаза и увидел, что Старик успел закрыть горло рукой и теперь стилет торчит в кисти. Он выдернул нож и взмахнул им второй раз, но вбежавший стражник ударил его копьём в спину, и тут же несколько копий вбежавших дружинников ударили его сзади под рёбра. Он выронил кинжал и, взмахнув руками, упал в объятия отца...

* * *

Похоронив сына, Илья перестал говорить совсем. И так-то был не речист, а теперь и вовсе замкнул уста.

Молча ехал он перед дружиною, пересекая Кавказские горы, поднимаясь всё выше и выше, а затем спускаясь узкими ущельями в долины. Он молчал на остановках и только по воскресным дням молча выстаивал походную службу и причащался. Священник, молодой болгарин, даже не решался исповедовать его. Он только читал покаянную молитву, а Илья кивал при упоминании всех грехов.

Ему не докучали беседою ни воеводы, ни гридни, ни бояре...

Словно все приняли вместе с ним обет молчания, который Илья нарушил дважды. Первый раз, когда приказал отпустить всех пленных без выкупа.

И второй — когда, пройдя Тьмутаракань, на вопрос византийцев, почему русская дружина не грузится на суда, чтобы плыть в Херсонес, коротко ответил: — Мы идём в Киев.

Выезжат стары казак на поле на чистое, Он на то жа на раздольице на широкое; Он завидел молодца во чистом поли. Заревел-тo стары казак по-звериному, Засвистел-то стары казак по-соловьиному, А зашипел-тo стары казак по-змеинаму. Кабы едет молодец-от, не оглянется. А говорыт молодец-от таковы слова: «А уж вы ой ecu, мои вы два серы волка, Два серы мои волка да серы выжлоки! Побегите вы-ко тепере во темны леса, А тепере мне-ка не до вас стало: Как наехал на меня супостат велик, Супостат-де велик дак добрый молодец. А уж ты ой ecи, мой да млад ясен сокол! Уж ты ой ecи, мой да млад бел кречет! Полетите-ко теперь во темны леса, А теперь мне-ка не до вас стало». А как не две горы вместе сотолкалося, Не две тучи вместе сокаталося, — А как съезжаются стары казак с Подсокольником. А они билися палочками буёвыми: А рукояточки у палочек отвернулися; Они тем боем друг дружку не ранили. А они съезжаются, ребятушки, во второй након, Они секлися сабельками вострыми: И у них востры ти сабельки исщербалися; А они тем боем друг дружку не ранили. А съезжаются ребятушки по третий раз, А кололися копьями-де вострыми (Долгомерные ратовища по семь сажон): По насадочкам копьица свернулися; Они тем боем друг дружку не ранили. А соскочили ребятушки со добрых коней, А схватилися плотным боем, рукопашкою. А кабы борются удалы да добрые молодцы: А Подсокольничек кричит, да мать-земля дрожит; А старый казак скричит, да лесы ломятся. А как по счастъииу было да Подсокольника, По злочастьицу было Ильи Муромца: А как-де правая рука да приокомбала, А как-де левая нога его приокользела, А как падал стары казак на сыру землю. Ещё сплыл-тo Подсокольничек на белы груди; Он не спрашивал ни роду и ни племени, Он не спрашивал отечество-молодечество; Он расстёгивал латы его кольчужные, Он вымал из нагалища чинжалый нож; Он хочет пороть его белы груди, Он и хочет смотреть дакретиво сердцо. И ещё тут-то стары казак возмолится: «Уж ты, Спас, Спас многамилоопив, Пресвята ты Мати Божия, Богородица! Как стоял я за веру христианскую, И стоял я за церкви за Божии, И стоял я за честные монастыри». У стары казака силы вдвое прибыло. Он смахнул Подсокольника со белых грудей, А он сплыл Подсокольнику на белы груди; А он расстёгивал латы его кольчужные, Он вымал из нагалища чинжалый нож; Он и хочет пороть его белы груди, Он и хочет смотреть и ретиво сердцо. А еща сам старой что-то прираздумался: «А не спросил я ни роду и ни племени, Не спросил я отечество-молодечество». А говорыт-то старый казак таковы слова: «А уж ты ой еси, удалый добрый молодец! Ещё коего города, ты коей земли?» Отвечает удаленький добрый молодец: «Я от моря-моря, я от синего, От того же от камешка от латыря, А я от той же бабы да от Салыгорки; Уж я ездил удалый да добрый молодец; Еща есть я ей сын да Подсокольничек, По всему я свету есть наездничек». А вставает стары казак на резвы ноги, Становит Подсокольника на резвы ноги, А целует в уста его сахарнью; А называт Подсокольника своим сыном, Называт-то своим сыном любимыим. Говорила Подсокольнику матушка родимая: «Не дошедши до старого, слезывай с коня, Слезывай-де с коня да низко кланяйся». А и побратался стары казак со своим сыном. А поехал старый казак во чисто папе Он во тонкий шатёр да бел полотняный. А и спит-де стары казак он ведь суточки, А спит-де стары казак он двое суточки. Ещё это Подсокольнику за беду стало, За великую досадушку показалося: «Я стару казаку так унижался же». Поехал Подсокольничек ко белу шатру: «А старого казака а Илью Муромца Ещё прямо его я копьём сколю». А и приехал Подсокольничек ко белу шатру; Он и ткнул-де стары казака дак во белы груди. У стара казака было на белых грудях Ещё чуден крест был Господен, Немал, не велик, дак полтора пуда: А скользёнуло копьё Подсокольника. Ото сну тут старой казак пробуждается; А он схватил Подсокольника во белы руки; Вышибал он выше лесу стоячего, Ниже облака он ходячего. Еща падал Подсокольничек на сыру: землю, И разбился Подсокольничек во крошечки. Ещё тут Подсокольничку славы поют, А славы-де поют да старину скажут.

 

Глава 10

Возвращение

Степями шли трудно — наскакивали печенеги и ещё какие-то новые кочевники, вовсе Ильёй незнаемые прежде, но тоже языка тюркского. Стычки были кратковременными и не унесли ни одного дружинника, но двигаться пришлось в большом напряжении. Спасибо, Мстислав тьмутараканский вожей прислал, провианта...

До Днепра дотянули, ни одного больного или отсталого не бросили. А уж по Днепру весть в Киев подали — дружина из Царьграда, из мест неведомых возвращается. От дружины, правда, оставалось меньше четверти. Однако шли с гордо поднятыми головами, шли, как и положено победителям, покорившим Сицилию, Сирию и Армению.

Киев так их и встречал.

К переправе приехал сам князь Владимир со всем двором, всей думой и всеми воеводами, кои были не в разъездах.

   — Киева — не узнать! — ахали и утирали слёзы дружинники, воевавшие в дальних краях почти десять лет. Те, кто пополнил дружину русскую в Византии позже, тоже видели много перемен. Город несказанно разросся, но главное — поднимались над стенами его купола православных церквей, на которые с великим облегчением и счастьем благополучного возвращения крестились дружинники.

   — Смотрите! — говорили другие. — Почти все княжичи здесь.

И точно: на противоположном берегу Днепра, под кручею, в толпе придворных Владимира видны были алые княжеские шапки Владимировых сыновей.

   — Вона как нас встречают! — радовались простодушные воины.

«Неспроста они здесь, да и не нас они встречать собрались», — подумал Илья.

Всё разрешилось, когда после приветствия князя постаревшего, тронутого сединой, кинулся к Илье Добрыня — старик стариком.

   — Здравствуй, Добрынюшка-креститель! — пошутил Илья, обнимая не скрывавшего радостных слёз старика.

   — Ты уж скажешь — «креститель»! — отмахивался старый воевода.

   — Истинно так, — говорил Илья. — К нам гусляры приходили, пели былину про тебя, как ты Змея на Почайне одолел. Понимать то просто: твоими трудами змей язычества побеждён, ты крестил народ в Киеве и в Новгороде...

   — Да эти гусляры бают невесть какую нелепицу! У них дело такое, чтобы слушали нелепицу ихнюю! Тут на них монахи сильно серчают! Городят невесть что, гусляры-то! Постов не держат! А как были старые праздники, так и празднуют и Масленицу, и Ярилин день...

   — Чего княжичи-то все тут? Не нас же ради?! — спросил Илья.

   — Беда! — сокрушённо затряс головой Добрыня. — Сестра моя, Малуша, мать Владимира, помирает. Вот велела всех внуков собрать!

Они ехали мощёными киевскими улицами — встречные, прижимаясь к домам, уступали дорогу, снимали шапки.

   — Как много нового построили! — удивлялся Илья.

   — Да мне всё это чужое, — признался Добрыня. — Я больше в Новгороде.

   — И мне всё чужое, — сказал Илья. — Весь мир от меня отодвинулся.

   — Знаю, — сказал Добрыня. — Мне сказывали всё... Чего делать-то будешь?

   — В монастырь пойду.

   — Так тебя князь и отпустил!

   — Да на что я ему? Старый уже. Изранен весь.

   — Ты — старый? — засмеялся наполовину беззубым ртом Добрыня. — Да ты меня много как моложее! Тебе ещё служить и служить...

   — Охоты не стало. Тяготит меня мир сей.

   — Теперь служи без охоты! И я, как ношу тяжкую, службу несу. Устал, — согласился Добрыня. — А что поделаешь? На молодёжь падежа плохая. Все они с рыву да с маху делать хотят. Так прочно не будет!

   — Э... — засмеялся Илья. — Раз молодых ругать начал, значит, и вправду постарел ты, Добрынюшка!

   — А за что их хвалить-то?

   — Да ты не хвали и не ругай. Они — другие! Потому тебе и не по нраву. А у них своя жизнь и своя судьба.

   — Как-то всё не так, как надо, делается, — не унимался Добрыня.

   — Один Господь ведает, как надо, — сказал Илья и, помолчав, добавил: — Это не молодые плохи сделались, это наше время с тобою кончается.

Они расстались у княжеского терема, где были накрыты широкие столы для воевод, вернувшихся из похода.

«Пировать в Киеве не разучились», — подумалось Илье. И стало чуть смешно, как это прежде он хотел бывать на пирах, как волновался, хотя и вида не показывал, где укажут ему сидеть. Припомнил, как ругались и даже дрались между собой воеводы да бояре — кому выше сидеть, кому ниже. Смешно и неловко вспоминать.

Теперь всё это Илье было не нужно. Знал, что будет самым большим почётом окружён, да на что ему почёт этот?

Он поехал на свой двор. Усадьба его радением верных челядинов была благоустроена и расширилась. Чему Муромец не обрадовался, потому что двор стал совсем не таким, как в те поры, когда сидели они на завалинке с Марьюшкой, а Дарьюшка скакала с подружками через верёвочку. Всё было новым и хотя исправным, крепким, но чужим.

Наклонясь к самой гриве Бурушки, он проехал в ворота. Вся дворня большим числом, человек с двадцать, встречала хозяина. Молодые ребята кинулись его с седла принимать. Остальные все опустились на колени. Илья узнал только двух мамок Дарьюшки да старого тиуна Истому, чьим радением был сохранен и стал ещё богаче Ильин двор.

   — Встаньте все, — сказал Илья. — Я не князь. Не надо мне почестей ваших.

   — Да уж не гневайся, батюшка, мы от радости, от радости! — суетился, сыпля светлыми слезами по морщинистым щекам и бородёнке, тиун, однорукий Истома.

Малые ребятишки, выглядывая из-за материнских юбок, таращили глазёнки на Илью со страхом и любопытством, точно на живое чудо. По всей усадьбе кипела работа. Спешно топилась баня, в кухне шипели сковороды и валил чад от пригоревшего масла, девки дворовые шныряли из погреба в поварню, из кладовой в терем, таща подушки, ковры, перины, будто собирались принимать на постой всё войско, вернувшееся с византийской службы.

Илья прошёл в гридницу, разделся до нательной рубахи и портов и впервые за долгие годы повесил изрубленный доспех на стену. Сел на лавку и долго отчуждённо смотрел на меч, кистень, булаву и прочее оружие, нашедшее своё место рядом с кольчугой и панцирем.

В бане он долго рассматривал свои руки, покрытые шрамами, своё исчирканное рубцами, в буграх неправильно сросшихся рёбер тело, словно оно было не его. Молчаливые оруженосцы парили его; разминали, растирали каменные мышцы, и простуженные, надорванные суставы сладко ныли.

Потом сажали Илью за широкий стол, уставленный всяким яством и питием, но он, отвыкший от богатой пищи, почти ничего есть не стал и приказал дворне и дружинникам пировать без него. После смерти Подсокольничка Илья тяготился людьми. Ему было трудно находиться в толпе, и душа ждала отдохновения в тишине, в одиночестве.

Он поднялся в горницу и растянулся на белом выскобленном полу. Во дворе шумели дружинники, пели, бражничали. И хоть было всё достаточно чинно, и даже пришедшие гудошники играли вполсилы, а всё жаждала душа тишины.

И вдруг Илье страшно захотелось туда, в землю, в погреб, где сидел он, закопанный, в первые месяцы после того, как приехал в Киев. Где были ему видения и где разговаривали с ним святые и сама Богородица. Ему захотелось в ту тишину, в тот сумрак и покой...

Однако даже помыслить о том не дали. Загрохотали по деревянной мостовой копыта. Властный голос что-то прокричал, и застучали по скрипучим лестницам сапоги.

   — Илья Иваныч, — просунул голову в дверь Истома. — От князя нарочный прискакал. Старая княгиня тебя зовёт. Проститься хочет. Помирает.

Илья поднялся и словно неживой поворачивался, пока гридни его обряжали в дорогое платье, в кафтан бархатный, расчёсывали седые кудри да водружали боярскую, по чину положенную дорогую шапку. Перепоясали, как воеводу, мечом, но не боевым, а парадным, в дорогих ножнах с каменьями. Ни доспеха, ни кольчуги Илья надевать не стал. На что? Какая может быть опасность в Киеве? И в терем старой княжеской матери пошёл пешком, хотя и в сопровождении четырёх вооружённых гридней, как того требовал придворный порядок.

У терема Малуши толпился народ. Киевляне любили старую матушку князя — вечную свою заступницу и благодетельницу. Редкий житель не был хоть раз чем-нибудь одарён из её щедрых рук. А вспоминая её весёлый незлобивый нрав, её постоянный смех, многие слёзы утирали. Толпа увечных — безруких, безногих, изрубленных в боях и сечах, глухих да слепых — тревожно и молча стояла на широком дворе: чего-то ждали. Кончались дни старой Ольгиной ключницы — кто знает, будет ли кормить их нынешняя княгиня?

Челядины сосредоточенно носились по службам, управляясь с одним им ведомыми делами. Что-то приносили в терем, что-то волокли из терема. Множество коней стояло у коновязей, и княжеская охрана оцепляла двор. Стало быть, князь был у матери.

В терему по всем переходам молча стояли бояре и воеводы. Илью пропустили в палачу — зван был, — где на высокой византийской кровати лежала умирающая и стояли вокруг смертного одра близкие.

   — Мать князя, убранная в дорогой повойник и даже набелённая, нарумяненная, как полагалось при богатом парадном приёме, увидела воеводу и улыбнулась ему:

   — А... Вот и заточник пришёл! Помнишь ли, Илья Иваныч, как мы тебе с внуком пищу в погреб носили да через оконце малое совали, а ты сидел тамо, как стриж в гнезде? — И она засмеялась. Но слаб был её смех и мало напоминал тот, что звучал здесь, в Киеве, много лет и согревал больных, немощных, престарелых...

   — Вот, Владимир, — сказала старуха князю, — вот тебе раб истинный и не лукавый! А те, что льстятся, — предадут...

Владимир стоял у изголовья матери с опухшими от бессонницы и тайных слёз глазами. В ногах умирающей сестры сидел старый Добрыня.

   — Вот, Добрынюшка, и пришла мне пора с вами прощаться, — с трудом сказала Малуша. — Кажется, давно ли нас с тобой из земли древлянской привели, ан вот жизнь прошла...

Добрыня плакал, не стесняясь, не в силах сдерживаться, уткнувшись лицом в дорогое, шёлком крытое одеяло.

   — Шли мы с тобой, как сестрица с братцем, — продолжила Малуша. «Сестрица, голубушка, я пить хочу!» — «Не пей, братец, из козьего копытца — козлёночком станешь!» Той вот не послушался, а ты — послушлив был... Спасибо тебе!

Добрыня затрясся от рыданий.

   — Пора мне, детушки! — сказала Малуша. — Вот уж меж вами старая Хельги стоит. Вы её не видите, а я вижу... Сейчас, госпожа моя, сейчас иду... — сказала старуха, едва переводя дыхание. И вдруг, справившись с дурнотой, сказала деловито: — Вот что я думаю — держава велика стала. Ей большое войско надобно. А большого войска Киеву не прокормить. Надобно разводить дружины по городам — там и кормиться. Вот тебе задача-то, сынок, так задача! Раздробишь дружину — прокормишь! А как они, раздробившись, не станут тебя слушать? Вот ты и думай! И погосты, что Ольга Великая установила, — устарели. На погостах дань залёживается: пока в Киев привезут, половину выбрасывать надо. Я-то уж знаю! Всю жизнь ключницей хожу... Вот и здесь дума надобна.

Она замолчала, словно впала в забытье. Князь тревожно наклонился над ней, вглядываясь в голубоватые тонкие веки закрытых глаз.

   — Жива ещё! — улыбнулась мать. — Уходить-то, сынок, самая тяжёлая работа, да вот никто её не миновал... Напоследок скажу. Подойдите все внуки сюда!

Десять княжичей притиснулись к изголовью Малуши.

   — Помните, как Ярополк Олега убил, а варяги — Ярополка? Не живите так-то! Начнётся усобица — всей державе конец! Вас и попы учат, и я вам говорю — любите друг друга, а иначе всё прахом пойдёт и сами из князей в рабов превратитесь.

   — Ну вот, — сказала она, поводя поверх голов княжичей уже невидящими глазами. — Вроде всё управила. Пора мне. Иду, моя госпожа...

   — Отойдите все!.. — закричал Владимир. — Дайте ей воздуха! Мама! Мама!

Его крик и рыдание услышаны были сквозь открытые окна и в переходах, и во дворе. И Киев застонал от горя.

Илья отёр слёзы. Вышел во двор, где, кто от сердца, кто — поддавшись общему настроению, а кто и вовсе наружно, без души, оплакивали Малушу.

«Кончился век», — подумал Илья. И сказал, ни к кому не обращаясь:

   — Кончилось моё время.

После похорон Малуши он собрал всю свою челядь и сказал:

   — Спасибо вам за верную службу. Но такое нынче время настало, что мир тяготит меня. Потому всех вас отпускаю! Ступайте, кому куда есть идти. Всё имение своё вам отдаю. Истома распорядится.

Челядины дворовые с ужасом слушали своего господина.

   — Куда же мы пойдём? — спросил кто-то. — Зачем покидаешь нас?

   — Все будут ублажены, и в довольстве, и казною наделены, — сказал Илья. — Покуда всех не устрою ко благу, никого не оставлю...

Вскоре явились и покупщики. Илья продавал всё, не торгуясь, и раздавал казну всей дворне, всем холопам и освобождённым рабам своим. На оставшиеся дирхемы поил и потчевал дружину свою, вспоминал с ними походы и бои, пел и даже плясал, прощаясь с миром.

   — Ты что удумал? — встретил его грозно князь.

   — В монастырь пойду.

   — Из головы выбрось, — затопал ногами Владимир. — Нет моего разрешения! Тут какие-то новые супостаты объявились, а он спасать душу задумал.

   — Какие супостаты?

   — Куманы! Дружинники их половцами дразнят! Идут во множестве из степи! Погрознее печенегов будут! А он в монастырь надумал. Нет моего дозволения! Служи!

   — Ладно, — ответил Илья. — Из воли твоей не выйду, служить буду, а имение мне и богатство стяжать не след: не для кого мне имение стяжать. Один я на белом свете...

   — Один, и держава вся — на тебе! — огрызнулся князь. — Как это один, когда народ весь за тобою?.. Родову растерял, так это ещё не один. Один — когда до тебя никому никоей надобности негу!

Илья слушал князя, который почти совсем не напоминал того прежнего язычника, что буйствовал и бесновался здесь полтора десятка лет назад. Хоть и сейчас был князь горяч и упрям, а не стало в его речах гордыни и безрассудства...

   — А ты переменился, князь, — сказал Илья. — Мягче стал...

   — Мяли много, вот и помягчел, — улыбнулся Владимир.

* * *

Собрав доспехи и всё воинское достояние своё, поехал Илья воеводою степовым в новостроенный Белгород и там жил вместе с гриднями и дружинниками, пребывая в постоянном опасении от степняков, кои шли и шли на державу молодую православную. И служил много лет, не допуская супостата за линию засечную.

Печенеги ближние не донимали. Кочевали себе неподалёку, видя свой прибыток не в грабеже, но в торговле с Русью. Под Белгородом уже обосновалась орда, которая так привыкла к торговле, что и кочевать перестала. Из дальних степей пригоняли табуны, везли рыбу с Дона, привозили и рукодельные товары, что скупали на караванных путях да в Белгород продавали с прибылью. Опасность исходила от дальних орд, которые, как и прежде, налетали внезапно, норовя взять изгоном город и селища, что, как грибы, стали подниматься на плодороднейших чернозёмах под защитой Белгорода.

Но боярам и воеводам киевским так удавалось задружиться с печенегами ближними, что и об опасности набега они узнавали загодя, и ополчиться успевали. А последние несколько лет дрались с мирными печенегами плечо к плечу против печенегов незамирённых. Пролегла в степи незримая и непроходная граница. Мирные печенеги крестилися, иные же приняли ислам. Народ, разделившийся внутри себя, более не существовал, и хоть бродили по степям табуны и орды, а всё же прирастали печенег и к единоверцам: мирные к русам, иные к басурманам. Дрались между собою с яростью, порождая в Илье-воеводе тоску и печаль чуть не слёзную: один ведь народ был прежде.

Шёл месяц осенний, и вся природа убралась в золотые ризы листвы; в лесах, среди багряных клёнов и буков, праздновали свадьбы медведи, жировали в дубовых рощах кабаны. Туры и олени несли гордые головы свои с человеческими глазами, где отражалась вся красота Божия мира в осеннем великолепии. И тут ударили в Белгороде тревогу.

Быстро и споро разбежались вои по башням и стенам. Задымили, зачадили костры под смоляными котлами. Понесли на стены лучники связки припасённых загодя стрел.

Мирная орда печенежская прошла мимо города за линией засечной, укрывая стада и животы свои. Мужчины вскоре вернулись конно и оружно и стали по урочным местам в засадах, как полагал военный уговор между Ильёю и ханом печенегов.

Вот полыхнули сигнальные костры на дальних подступах. Отворил священник двери храма деревянного, и запели монахи, женщины и дети: «Не имамы иныя помощи...» — прося защиты у милосердного Бога и Спаса нашего Иисуса Христа и всех святых Его...

Пожилой дружинник лёг на землю и, прижав ухо к влажной поверхности её, явственно услышал гул.

   — Идут! — крикнул он свесившимся со стены копейщикам и лучникам. — Идут, но, видать, немного... Не вся орда идёт. Так, отряд один, может!

Орда возникла внезапно: вроде ждали, вроде готовились, а вот она — уж под самыми стенами. Но близко не подошла. От конной толпы отделились несколько всадников, подняли шапки на копья в знак мирных намерений, подскакали к воротам.

   — Позовите воеводу, — властно сказал пожилой худой воин на дорогом коне. — Воеводу Илью Муромца.

   — Здесь я, — ответил со стены Муромец. — С чем пришли?

   — С миром, — ответил всадник. — Я — Варяжко. Ярополка убиенного раб. А ты Муромец, стало быть?

   — Илья, Иванов сын, — ответил Муромец.

   — Отчиняй ворота. А хочешь, сюда выезжай. Ратиться нам не к чему.

Илья вышел за ворота. Лучники поймали на кончики стрел коней и всадников. Варяжко спрыгнул с коня.

   — Вона ты какой, — сказал он, глядя на Илью. — Стало быть, я тебя и раньше видел. Когда вы на Корсунь шли.

   — А я тебя не видал, только слышал про верность твою... — с уважением сказал Муромец.

   — Не время дружка дружку хвалить, — сказал худой и высушенный ветрами Варяжко. — Идёт на Киев беда новая. Куманы.

   — Слыхал.

   — Ты слыхал, а я от них убегаю! Печенегам — конец! — сказал Варяжко. — Куманов больше. Много больше. Печенеги либо к русам, либо ко грекам уйдут. Тут им не устоять.

   — Что тебе с того? — спросил Илья.

   — А то, что более мне в степи пребывать нельзя. Хочу ко князю Владимиру идти служить. Но пойду только под твою голову. Другим воеводам не верю. И князю не верю.

   — Ладно, — сказал Илья. — Поедем двумя дружинами. Ты в моей, я в твоей. А князь давно тебя на службу звал.

Варяжко не ответил. И только к вечеру, когда они, снарядившись, отправились по Киевской дороге, заметил:

   — Сказывают, князь переменился, как христианином стал.

   — Нынче всё переменилось, — ответил Илья.

   — Это верно, — согласился Варяжко.

Вой киевские и печенеги ехали, смешавшись в один караван, и не чувствовали меж собою вражды.

   — Вины за тобою князь не числит и зла не держит, — сказал Илья. — И на службу тебя зовёт по совести.

   — Всё едино одному тебе верю, — сказал Варяжко. — Да и не по чину мне, не по возрасту с другим-то воеводою толковать.

   — Спасибо за честь, — ответил Илья.

   — Какая там честь... — отмахнулся Варяжко. — Где верных-то людей сыскать? Все предатели.

   — Я никого не предал, — сказал Илья. Но вспомнил Солового и осёкся...

   — Потому я к тебе из Лукоморья и прискакал, — ответил словно бы из одних жил и ненависти сплетённый Варяжко.

   — Один Бог без греха, — вздохнул Муромец.

   — Я вашему Богу не верую! — сказал Варяжко.

Он Ярополка предал.

   — Как же предал, ежели Ярополк не крещён?

   — Откуда ты знаешь? — ощерился Варяжко. — Он что, тебе докладывал? А я тебе так скажу. Никакой Бог предателя в человеке не убьёт! А уж ежели его властью или богачеством прельстить, так он отнимать забудет...

   — Ты сам себя ешь... — сказал Илья. — Ты прости и забудь, и легче тебе станет.

   — Что забыть? Как невинного князя убивали? Да мало что убили, ведь всё, что он делал, себе приписали! А Ярополка как и нет! Ярополк ведь с Царьградом дружество завёл. Ярополк веры испытывать начал. Ярополк бы русов крестил раньше Владимира! Владимир-то язычник был закоснелый; кто его в Киев привёл? Варяги! Аль запамятовал?! Аль запамятовал, как при нём жертвы людские Перуну несли?! Ярополк кругом прав! И разум в нём был не от отца — бесноватого Святослава, а от бабки — Ольги Великой.

   — Ну так сам же говоришь, Владимир язычником пришёл, а Господь его на путь истинный наставил да направил...

   — Да Ярополка-то за что убили?! — завопил Варяжко так, что кони шарахнулись.

   — А Олега? Разве не Ярополковы вои Олега в сече затоптали? — спросил Илья, круша последний довод Варяжка.

   — Свенельд за Люта мстил! Свенельд! — трясясь, как в ознобе, кричал Варяжко.

   — Охолонь, — сказал Илья. — Что ты так в сердца входишь... Аль не видишь, что сей цепочке конца нет: Владимир — за Ярополка, Ярополк — за Олега, Олег — за Люта, Лют — за Игоря... Когда убийства-то кончатся? Кто остановится да ужаснётся?

   — Никто не остановится! — зло сказал Варяжко. — Никто. Князья как убивали друг друга, так и дале делать будут... Ты видал их, княжичей-то? Они что, друг другу горло не перегрызут?

   — Они — братья! — сказал Муромец.

   — Хо! — засмеялся Варяжко. — А Владимир, да Ярополк, да Олег не братьями были? Когда это кого останавливало?! Братьев-то и режут!

Илья припомнил лица стоявших у одра умирающей Малуши. Красивого, с болезненно-злым выражением тёмных греческих глаз Святополка; бледного, с нервным лицом, хромого Ярослава, который всё больше напоминал Рогнеду; кудрявого черноголового плачущего малыша Бориса и других... И подумал: «Неужели они будут друг на друга с мечами идти?» И сердце подсказало: будут!

Эта мысль так поразила Илью, что он надолго замолчал. Странные видения поплыли перед ним: убитый подросток в княжеской шапке, дикая сеча у какой-то реки, где дрались с обеих сторон вои славянские и киевские...

   — Что примолк? — спросил его Варяжко.

   — Должен же кто-то кровь эту остановить, — хриплым, словно не своим, голосом сказал Илья. — Должен!

   — Как? Как ты её остановишь? Ты убивать не будешь — тебя убьют!

   — Пусть лучше меня... чем я... — произнёс Муромец.

   — Так-то злые да неправедные всю силу и возьмут, — вздохнул Варяжко.

   — Нет! — убеждённо сказал Илья. — Не возьмут. И не в миру Бога искать нужно... не в миру!

   — А где же? У одного — меч, у другого — голова с плеч! — смеялся Варяжко.

   — Нет, — сказал Илья. — «Кроткие наследуют землю».

   — Выходит, и не противиться злу?

   — Противиться! Денно и нощно, без сна и устали противиться! — сказал Илья. — Но не в миру одоление, не в миру...

   — Как это? — не понял воин, много лет воевавший против Киева.

   — Сатана людей смущает и на брань подталкивает. Люди тогда властны, когда они сатану победили, а не когда на супротивника меч подняли!

Илья мучительно искал слова, чтобы высказать мысль, явившуюся ему вдруг во всей ослепительной полноте. Он понял, что главная битва — в человеке, в его душе.

   — И когда купно люди в душе восхотят Бога — он среди них! — толковал он, натыкаясь на взгляд Варяжка, который не мог уразуметь слов Муромца. — Не сила, не воля княжья Русь крестили, но воля народная... До той поры кровь литься будет, пока в силе доблесть видеть будут, пока мир сему не ужаснётся. И пролившего кровь невинную не проклянут все и не оттолкнут от себя...

   — Да кто же разберёт, где кровь невинная, — горько вздохнул Варяжко.

   — Жертва должна быть добровольная. Себя человек в жертву принести должен. Себя, как агнца, приготовить...

Илье казалось, что говорит не он, но кто-то новый в нём. И этот новый говорил что-то сокровенное, но ещё плохо понимаемое самим Ильёй.

Всадники шли крупной рысью, меняя лошадей на подставах. И снова цепочка их, будто змея, струилась по холмам, прорезала рощи. Вои пели, разговаривали меж собою, смеялись. Спали и ели на привалах. Илья же напряжённо и сосредоточенно думал, и всё окружающее мешало его усилию понять, что же несёт ему новый голос, звучащий в душе.

   — Господи! — вздохнул он однажды. — Суеты-то сколько. Где же побыть в размышлении спокойном? Где, отказавшись от соблазнов и суеты мирской, всё обдумать и отдать миру ясную мысль, кою поняли бы все, была бы она проста и глубока, как слова Писания?

И он подумал, что лучше всего ему было в погребе, где ничто не отвлекало от думания... Но припомнил он, что и там не было покоя и мира. Мысли, полные соблазнов, насылаемые сатаной, смущали его, и картины, возникавшие во мраке затвора, мешали сосредоточиться на главном, ради чего пришёл он в этот мир воином Христовым.

«Новая битва! Новая битва!» — шептал он, не в силах уснуть на привале.

   — Что-что? — спросил его лежавший рядом Варяжко.

   — И там нет мира! И там битва! — ответил, возвращаясь из своего далека, Илья-богатырь. — Да не устрашуся...

* * *

Князь выехал встречать их вёрст за пять от Киева. Издали, с холма, завидели его идущие цепочкой всадники.

   — Подтянись, оправься! — приказал Илья. И поймал тревожный взгляд Варяжка: «Не в полон ли, не в казнь ли жестокую иду с печенегами своими?»

«Нет, — ответил ему взглядом Илья. — Не тужи. Всё Господь управит ко благу. Раньше бы надо прийти, но и сейчас не поздно».

Пёстрая толпа княжеской свиты стояла молча. Ветер трепал флюгера на копьях, перья на шлемах рыцарей иноземных, что все в большем числе приезжали служить киевскому двору; помавал крыльями шёлковых, игравших на солнце алыми, бирюзовыми, синими красками плащей. Слепили начищенные доспехи, тускло поблескивали воронёные кольчуги.

Князь, в пурпурном корзно, на убранном парчовой попоной красивом коне, кого удерживали два разряженных оруженосца, был величествен и хорош собой. Высоко вздымалась его багряная княжеская шапка, далеко виднелся заткнутый за пояс не то золотой скипетр, не то боевой пернач.

Двумя группами — славянской, в центре Варяжко, и печенежской, в центре Илья — подошли воины к подножию холма. В негромком гудении ветра, в хлопанье стягов и звяканье сбруи чувствовалось напряжение, что могло разрядиться как угодно. По одному мановению княжеской руки могли сорваться калёные стрелы и насмерть ужалить степняков. Но прежде чем пали бы они, истыканные смертельными жалами, успели бы взять на сабли нарочно снявшего кольчугу Муромца.

Князь неспешно тронул коня и тихо спустился с холма к прибывшим. Оруженосцы, держа руки на рукоятях мечей, следовали у стремени его. Тихим шагом он подъехал к конным славянским дружинникам, и те расступились перед ним. Князь слез с коня и подошёл к Варяжку. Сухой, как степной карагач, смуглый от многолетних скитаний по Дикому полю, высился над ним затянутый в печенежский доспех, несломленный Варяжко.

Князь подошёл к стремени его, глянул вверх и вдруг, сняв шапку, сказал:

   — Спасибо, что приехал. Я тебя давно жду. Не мне — Руси твоя верность надобна. Спасибо.

Соколом слетел с седла яростный Варяжко и пал перед князем на колени. Князь наклонился и поцеловал его в лоб.

   — Кроткие наследуют землю, — сказал в напряжённой тишине Илья.

И, словно подтверждая его слова, грянули трубачи в византийские бронзовые трубы, и ликующий возглас их ударил в синеву беспредельного неба...

 

Глава 11

Ярослав-отступник

Илья оставил службу, только когда князь, исполняя давний замысел свой, начал раздавать города в уделы сынам своим подросшим.

В Полоцке оставил сына от Рогнеды — Изяслава, а Ярослава поставил в Новгороде. Мстислава ещё прежде отправил в Тьмутаракань хазарскую.

Но не было мира в потомстве варяжки Рогнеды. Волками глядели они в сторону Киева, звала к отмщению варяжская кровь, и варяжская подозрительность заставляла всё время готовиться к расправе. Бежал к варягам Всеволод и погиб в Швеции в девятьсот девяносто пятом году. Не уступал Рогнединым сыновьям и нелюбимый князем Святополк — сын греческой монахини, отнятой язычником Владимиром у брата своего Ярополка.

Святополк братьев не любил, сторонился. Посаженный на княжеский малый стол в Турове, стал дружбу водить с поляками, норовя пойти под закон римский, как это сделали поляки. Любимыми же сыновьями Владимира были Борис, получивший престол в Ростове, и совсем мальчик — Глеб, поставленный на княжение в Муроме.

Туда и сопровождал его в последний своей княжеской службе старый воевода Илья Муровлянин.

Звал его с собою в Новгород Ярослав.

   — Пойдём! — говорил он. — Пойдём, Иваныч! Я тя в Новгороде превыше всех поставлю, как отца родного почитать буду.

Смотрел Илья на худого, нервного княжича, что не мог устоять на месте, а всё мотался по терему, и с трудом узнавал в нём того мальчонку, что носил хлеб ему в заточение.

   — Ты лучше не меня отцом почитай, — сказал он княжичу. — А отца своего родного — князя Владимира.

Ярослав ничего не ответил. Он кусал тонкие губы и глядел мимо.

И старый воевода вдруг будто увидел, что будет! Другой, чем тот, кого он мальчишкой помнил, человек стоял перед ним. Явилась перед его мысленным взором рать варяжская, идущая на ладьях из Новгорода в Киев. И князь молодой, на носу первого драккара стоящий.

   — Полно! — прошептал Илья. — Это ведь Владимир.

Но вгляделся в своё видение пристальнее и увидел, что не Владимир это, на Ярополка стремящийся, а Ярослав. Ясно увидел он лицо его — спокойное, решительное... И глаза — голубые, безжалостные, Рогнедины.

   — Боже мой... — прошептал старик. — Неужто ты отмстителя за Рогнеду посылаешь на Владимира?

Закрывшись в своём малом покойце, рядом с гридницей, где останавливался он, давно раздав всё имение своё и сделав громадный вклад в церкви и монастыри, а сам пребывая в нищете телесной, пал старик на колени:

   — Боже мой! Милостивый и Всеблагий! Как же отмщение от Тебя через сына на отца?..

Мысли его путались. Он долго шептал молитвы, перемежая их с вопрошением: «Господи! Властитель души моея! Вразуми, что мне делать, рабу Твоему?»

Владимир-князь пребывал в полной уверенности что, отправляя сыновей в уделы их, крепит тем державу Киевскую и народ её. Но Илья-воевода видел другое: «Как о сём сказать князю? На сына донести? Что донести? Видения свои? Предчувствия? Кто поверит?!»

   — Господи! — шептал Илья, и стариковские слёзы текли по его щекам. — Что же нет покоя, что же все труды, все страдания и жертвы впусте проходят? Ведь что ни готовит человек, всё оборачивается против замысла его! Всё, что хитростным разумом умыслит, — всё не ко благу его обращается!

С тем и уснул, упав от долгой молитвы в изнеможении на пол перед аналоем. С той тоской и проснулся. С той тоской и все дни пребывал среди всеобщей радости. Радовался ведь и князь, радовались и сыновья его, получившие уделы в управление. Радовались все, кроме двоих.

Печален был Борис — тёмноокий сын Анны, любимый сын князя Владимира. Печален получивший в удел Муром десятилетний брат его — Глеб. Молчаливы были юноша в самом цвете молодой красоты и отрок, почти ребёнок. О чём печалятся они, вряд ли кому бы поведали, да и сами не знали.

Как не знал сего и воевода Илья Муромец, когда увидал он над их головами некое свечение, будто нимб...

Тряхнул он головой, силясь отогнать видение, но не отогнал... Перевёл глаза на Ярослава. Ясно виделся Ярослав. Рослый, сильный, чуть-чуть скособоченный из-за того, что одна нога у него была чуть короче другой, по болезни детской. Соколом смотрел он ясными голубыми глазами на отца, и был в тех глазах лёд взгляда варяжского, коего отец его, Владимир-князь, почему-то не видел.

Перевёл Илья-старый глаза на Святополка, сына княжеского старшего, сына нелюбимого, от жены-гречанки, монахини, и ясно разглядел чёрную тень, за ним стоящую...

— Что это? — ужаснулся воевода. — Господи, что это? — И, ясно осознавая и чувствуя холод, от Святополка идущий, не знал Илья, что сей холод означает.

   — Кто этот старик? — спросил по-немецки Святополка рыцарь в богатых одеждах, приехавший в Киев от короля Болеслава Храброго — тестя Святополка, чтобы создать молодому княжичу дружину по европейскому образцу.

   — Илья Муромец, — ответил шёпотом Святополк.

   — Что означает «Муромец»? — спросил рыцарь стоявшего рядом духовника жены Святополка, приехавшего из Польши, Рейнборна.

И тот ответил пространно:

   — Муром на языке тех мест, откуда, говорят, прибыл воевода Илья, означает «камень». Отсюда и городу имя — Муром. А вот по камню-то или по каменной стене, что слово сие означает, или по названию града получил прозвище воевода Илья, сказать трудно.

   — Муром! — повторил немецкий рыцарь. — Каменная стена. Майер... Да! — сказал он, откровенно разглядывая старого воеводу. — Он оправдывает прозвище своё. Действительно — каменная стена.

   — Согласен, — сказал Рейнборн. — Тем более что, говорят, воевода Илья устанавливал засечную линию и ставил крепости, в том числе и каменные, по границе Руси с Диким полем...

   — Когда это было?

   — Давно! Ещё до того, как он командовал русским корпусом в Византии, когда Василий II Болгаробоец присоединил к владениям империи Армению и Сирию.

   — Так вот этот воевода кто!.. — ахнул рыцарь. — Этому походу дивилась вся Европа. Я за честь великую почту, если вы меня представите этому воеводе! Славнейшему из рыцарей христианского мира. Мне есть о чём расспросить его и о чём поговорить с этим героем.

   — Бесполезно, — сказал ксёндз Рейнборн. — Он действительно молчалив, будто каменная стена. После смерти сына он вообще разговаривать перестал. Он только молится. Хотя служит исправно и очень умело. Но, как я заметил, видит своё предназначение в другом. Обратите внимание на его старые доспехи и на его плащ. По своему положению при княжеском дворе он мог бы быть усыпан золотом и драгоценностями! Он мог быть богаче князя. А он — нищ! Едва не наг...

   — А какова у него семья?

   — Он совершенно одинок. А своё значительное состояние отдал бывшим своим рабам и Церкви.

   — Как же он живёт?

   — Он живёт как простой дружинник и постоянно просит разрешения уйти в монастырь.

   — Странный человек. Казалось бы, на вершине воинской славы... и вдруг — уйти в монастырь! Он же может быть главнокомандующим всех войск князя.

   — Безусловно.

   — Князь к нему так благоволит, а он — в монастырь? Очень странно.

   — Привыкайте! — усмехнулся ксёндз Рейнборн. — В этой стране всё достаточно необычно. И многое, что для цивилизованного европейца кажется ясным и естественным, здесь понимают прямо в противоположном смысле. Привыкайте! Но предупреждаю вас: здешние христиане, в том числе и Муромец, чрезвычайно опасны. Они фанатики! Будьте осторожны. Тем более, как мне удалось узнать, этот воевода уже пришёл в Киев христианином. Его предки крестились где-то на Кавказе или в Причерноморье — очень давно.

Немец с нескрываемым интересом разглядывал Илью Муромца. Старый воевода резко выделялся среди других военачальников, находившихся в теремном зале в ожидании выхода князя и свиты его. Рослый и такой широкоплечий, что кольчуга на нём выглядела тонким полотном, он выделялся не только белизною кудрявой головы и бороды, но и каким-то отрешённым взглядом. Точно, пребывая в здешнем миру, видел нечто иное, что рядом стоящим было неведомо. На громадных руках его не было ни колец, ни перстней. Страшный шрам рассекал кисть, превращая её в клешню. В шрамах, видимых даже сквозь бороду, было и лицо. Шрам рассекал высокий упрямый лоб, спускался на глаз и подтягивал изрубленную щёку. Надетый поверх кольчуги панцирь из воронёных пластин ещё более увеличивал его широкую грудь. Он действительно стоял среди других воевод, как глыба, как стена каменная.

Послы иных стран, прибывшие ко двору киевского князя Владимира, с любопытством разглядывали его и не очень удивились, когда вышедший из дальних покоев князь прежде прочих приветствовал Илью. Чуть привстав на носки, князь поцеловал старого воеводу, но тот даже головы не наклонил.

   — Ну что, молчун мой дорогой! Что ты всё печалуешься? — спросил князь. — По разумению нашему, печаловаться не по чем. Смотри, сколь держава наша расширилась и народ в ней и богатство умножились. И враги посрамлены и отступ и ша от градов и весей наших... Почто печалуешься?

   — Стар стал, — еле слышно ответил Муромец.

   — То не причина! Сам же говорил: уныние — первый грех.

   — Печаль и уныние не одно и то же, — сказал болгарский архиерей, служивший в каменной церкви Василия Великого, построенной совсем недавно Владимиром во имя святого своего покровителя.

   — Ныне печаловаться и унывать нам не по чем! — отмахнулся Владимир, молодо и резво поднимаясь на возвышение, где стоял его княжеский престол. Это было то старое кресло византийской работы, в котором сиживала ещё Ольга Великая. Сохранил его Владимир, только убрал в дорогой позолоченный оклад на манер византийского. Да и прочее убранство в тереме было по византийскому обычаю и византийских мастеров либо их выучеников работы. Нарочитые воеводы и бояре стали обочь престола, лицом к послам и людям именитым, званным в терем.

Один Илья остался стоять, где стоял.

   — Ступайте в земли свои и скажите правителям вашим! — торжественно объявил князь Владимир. — Ныне, по долгом размышлении, приняли мы решение: обустроить державу нашу по-новому, на пользу Господу и жителям её в утешение. Как бабка моя венценосная княгиня Ольга Великая отменила полюдье, а взамен него установила погосты, так и я, смиренный раб Божий, князь киевский и всея Руси земель, новый закон полагаю: в городах наших управлять ставлю своих сыновей. Они же и править будут, и войско приводить по надобности! Такого на земле нашей никогда прежде не было, но отныне установлением этим водворяется в державе мир и тишина.

Послы внимательно слушали переводчиков. Их внимание подчёркивало торжественность и важность минуты.

Илья смотрел на них, на князя, па лица молодых княжичей.

И ему казалось, что он видит их из какого-то дальнего далека. Отдельно выхватывал он взглядом лицо разгорячившегося, разрумянившегося князя Владимира — всё ещё красивое, всё ещё моложавое. Умное бледное лицо Ярослава, прекрасные, иконописные лица Бориса и Глеба, Святополка, стоявшего в окружении прибывших вместе с женой из Польши рыцарей иноземных. Приёмного варяжского княжича Олафа, старого Добрыни, что совсем стал сед и немощен... Добрыня, как всегда, соглашался с тем, что говорил князь, и его, понимая, поддерживал.

Но среди послов иноземных услышал Илья на пиру, где, тяготясь приглашением, и он сидел, в открытую заданный вопрос:

   — А как князь собирается решать вопрос престолонаследия? Кто будет наследником князя?

   — Тот, кого князь сам назначит, — ответил Добрыня.

   — То есть, — повторил этот вопрос ксёндз Рейнборн, — никакой правды, по которой нужно дело сие творити, у князя нет? А что будет, если он одному престол доверит, а затем передумает? Ведь трон — это не просто стул, это войска и деньги... Неужели занимающий престол великий киевский так легко его отдаст? Неужели для того, чтобы оставить стол великий, ради коего тысячи жизней подданных и своих не жалеючи кладутся, достаточно повеления отцовского?

   — Ежели так, — сказал византийский посол, — тогда вы — народ великий! Истинно по вере Христовой живущий!

А Илья подумал, увидев, как усмехнулся Ярослав, как сверкнул глазами Святополк: «Нет такого народа! И страшен сатана, ко злу человека прельщающий!»

И услышал ответ Добрыни.

   — У нас всё по правде Божеской будет. Глава миру — Бог, глава дому — отец! Все сыновья в послушании христианском и тишине пребудут!

Илья вздрогнул от этих слов, сказанных с детской верою и простодушием чистым сердцем и младенцем в душе Добрынею. Глянул он на княжичей, каждого в окружении своих воевод и бояр, и ужаснулся, что по слову Господню не будет.

   — Хорошо! — сказал византийский дипломат. — А коли так случится, да продлит Господь лета великого князя киевского Владимира, что приключится ему смерть внезапная и не успеет он престол отдать тому, кому считает нужным? Как тогда?

   — Тогда, как и в миру, по смерти отца дому главою становится старший сын! — сказал, помаргивая безмятежными старческими глазами, простодушный Добрынюшка. А от Ильи не ускользнули взгляды, которыми обменялись Святополк и Рейнборн. «Святополк ведь старший! — подумалось ему. — Нелюбимый! Крови сумнительной, сын двух отцов, но старший!»

   — Господи! — прошептал воевода. — Уведи мя от суеты мира сего, ибо не вмещает разум мой всей хитрости и прелести его сатанинской, но чует душа погибель, и провидит сердце кровь великую и страсти смертельные...

   — А коли братья его старшинства не признают? — не отставал прилипчивый и умный византиец. — Ведь у каждого — войско, у каждого — удел свой!

   — Да что мы, вовсе, что ли, дикари? Ведь мы закон Христов приняли! И в Святом его крещении пребываем! — закричал, разгневавшись по-стариковски, Добрыня.

«И Царьград пребывает! — подумал Илья. — А нигде столько преступлений из-за престолонаследия не творится, нигде таких мятежей и казней не бывает, как в Византии! А ведь всё одного закона, все веры Христовой, и во Христа веруют истово, со тщанием и молитвой повсечасной! Господи, спаси меня, ибо изнемог ум мой!»

На пировании видны были Илье не просто княжичи подросшие и по зову отца съехавшиеся в Киев, а силы, кои во главе своей держали, как знамёна, княжичей...

Таких сил было три. Православная византийская, во главе которой пока стоял старый князь Владимир. Он готовил себе на смену Бориса — любимого своего сына. Человека для многих загадочного, хотя бы и потому, что в нём никто не видел ни одного порока.

Сын — послушливый, военачальник — храбрый. Не раз водил он дружину противу басурман-печенегов и каждый раз побеждал. Но странное дело — от похвал и почестей уклонялся. Да и про подвиги его воинские как-то слуха не было. Пошла дружина, разбила врагов да и вернулась. Будто побег молодой вокруг ствола, вился около брата младший — Глеб, паче отца любивший Бориса. Но тоже — отрок скромный, молчаливый; хоть не было и в нём изъяна, а как-то молва ничего о нём, как и о брате, не говорила. Послушливы, тихи были сыновья греческой царевны Анны. Сам Владимир с ними рядом терялся и словно ребёнком становился. Тихо было у них в покоях: ни гульбищ, ни побоищ, ни криков, ни скандалов. Девок сторонились, подвигов воинских стыдились.

   — Вот правители будут мудрые! — говаривал, целуя их, старый Добрыня. — Вот в ком Бог живёт.

Борис и Глеб краснели и отводили глаза.

Не таков был Ярослав. Худой востроносый княжич глядел пристально, умно. Больше помалкивал. Но видел Илья-воевода, с кем водит он дружбу и в ком опору ищет: север — матери его Рогнеды родова и варяги! Словно воскресли Свенельд, Рагнар, Фрелаф и другие русы да викинги — таковы округ Ярослава друзья-сотоварищи! И казалось, что от мальчонки доброго, носившего ему хлеб в погреб, не осталось и следа, всё выморозила Рогнеда, когда оторвала Ярослава от Малуши-славянки и увезла в Полоцк. Казалось, что и Богу православному он верует больше по форме, чем по душе. А свита его была и вовсе некрещёной. Зло глядела она в сторону строящихся киевских церквей. И видели люди смысленные: не дай бог на киевский престол Ярослав сядет — вновь варяжские времена вернутся.

Илья, с тех пор как погиб Подсокольничек, держал весь обычай монашеский, и удивительное с ним происходило! Он и прежде, с тех дней, когда погибла Дарьюшка, стал в сердце своём службу церковную слышать — шла она постоянно и в яви, и во сне. Что бы ни делал воевода — шла в душе его постоянная церковная служба... Все годы, что был он в заморском походе, пели в душе его голоса ангельские и шла литургия божественная. После же смерти Подсокольничка, как первый раз причастился он в Киеве у старцев печорских Святых Таин, будто таза у него новые открылись. Стал видеть он и прошлое, и будущее.

Происходило это помимо его воли. Так, ни разу не поговорив ни с Борисом, ни с Глебом, видел он на них печать избранности, видел свет, от них исходящий. Но странные чувства рождал этот свет. Хотелось пасть на колени и рыдать, каясь в прегрешениях своих, изнемогая от жалости к человекам...

Когда же смотрел он на Ярослава, то видел его чётко, словно молодыми глазами рассматривал. Видел каждый порез на его подбритых щеках, каждый волос в молодой бороде, словно и не человек он был, а какая-то диковина хитростная, по разуму изготовленная искусным мастером. Ни разу при нём не сказал Ярослав лишнего, ни разу не ответил невпопад, ни разу не смутился, не покраснел, как Борис и Глеб — братья его сводные.

Но смотрел на него Илья и, вопреки мнению многих бояр думных, провидел в Ярославе властителя мудрого. Не мог объяснить почему, но, если бы его спросили, кто здесь князь среди сынов Владимира, он бы на Ярослава указал. Объяснить сего он не мог. Не по разумению, не по ведению это ему открывалось. Иной, говоря о Ярославе, ничего бы хорошего о нём не сказал. Княжил Ярослав во Новгороде жестоко, и горожане его боялись и не любили. Он навёл в город варягов заморских и во всём потакал варягам, в Новгороде живущим. Дружина его была буйна и жестока, как при Святославе-язычнике. Повсюду горожан утесняла. Но Ярослав дружине и варягам во всём потакал, а чуть горожане смущение какое вершили, выводил варягов с мечами обнажёнными — порядок устанавливать. И всё же он казался Илье правителем! Объяснял он себе это так же, как и в те дни, когда Владимира увидел: Господь-де выбирает и помазует на царство не по замыслам людским, и нельзя воле его противостоять или на свою волю надеяться!

А вот третья сила была страшна для Ильи! Когда смотрел он в сторону Святополка, то постоянно видел тёмную тень за его спиною. «Сатана за ним стоит», — шептал он. Княжич Святополк, росший бирюком-одиночкой, от кого не скрыть было его сомнительного происхождения и нелюбви отца, князя Владимира, женившись на сестре Болеслава I, короля Польши, обрёл сразу и верного друга, и любящую жену, и призрачную надежду на полную княжескую власть. Её, эту надежду, умело поддерживал и развивал в его душе Рейнборн Колобжегский — ксёндз, приехавший как духовник сестры Болеслава. Он сразу, будто в открытой книге, прочитал в больной душе Святополка и его тоску по близким, и жажду мести, и желание возвыситься над братьями...

   — Сатана... сатана... — прошептал Илья, мысленно проходя весь путь Святополка и понимая, какие греховные струны задевал умелый ксёндз в душе княжича. — Гордыня, дух несмирённый, жажда мести, алчность — вот врата адовы!..

Он понимал, что истосковавшийся в одиночестве Святополк стал лёгкой добычей посланца папы римского.

Рейнборн пришёл с тем, что отвергали и Ольга, и Владимир, и вся Русь. Он наставлял, как повернуть дикую, варварскую страну к свету Запада. Путь Польши — вот пример, какому должна следовать созданная Владимиром держава. Постоянно внушал Рейнборн Колобжегский Святополку, что принятие христианства от Византии было ошибкой. Что нужно принять веру Христову от Рима Великого, а не от Константинополя.

   — Но всё ещё возможно, — говорил ксёндз. — Смотрите, князь, как меняет веру Чехия... Собственно, христиане почти не чувствуют разницы. Вера-то не меняется! Меняются только ориентиры. Молодая держава Киевская повернётся от умирающей Византии к миру новому, сильному, могучему. Славяне займут в этом мире подобающее им место — место смердов, рабов и слуг, а вместе со славянами — все дикари степные; властвовать же будут европейцы. Но не такие, как дикие викинги, варяги и русы, а просвещённые, разумные и осмысленные. И станет Русь частью Великой Римской империи, и станет главою её наместник Бога на земле — папа римский.

В Турове, где княжил Святополк, уже было подобие европейского двора. Не было ни бояр думных, ни воевод, а постоянно наезжали рыцари немецкие, итальянские, польские. Постоянно к Рейнборну приезжали посланцы Рима. Святополк пытался всё устроить по образцу польскому. И не было ему ничего милее Польши, в подобие чего он хотел обратить и Киевскую Русь.

Умело подливал масла в огонь Рейнборн, забрасывая в мятущуюся душу Святополка семена уверенности, что именно он, Святополк, по смерти Владимира должен быть правителем Киева и всех земель, ему подвластных. Ибо он — старший! Старший сын Владимира! Он по Промыслу Божию должен быть властителем высокого стола киевского.

   — Ничто, ничто не проходит бесследно! — шептал, стоя на молитве, воевода Илья. — Любая обида, любой грех нераскаянный — семя зла и горя! Во зле рождён Святополк — зло от него прорастёт. Во зле рождён Ярослав, отмстителем за мать явится он. Но как об этом сказать князю? Горе мне! — шептал старый воевода. — Тягота немыслимая — провидеть горести будущие и не уметь сказать о них. И не уметь отвратить их.

Он как-то пытался сказать о своих предчувствиях князю, но тот слушать не стал. И Муромец понял с ужасом, что и князь всё провидит, а ничего поделать не может! Потому как чем больше у смертного власти над смертными, тем бессильнее он...

Как не мог Ярополк убиенный остановить рать, идущую на землю древлянскую убивать брата его Олега, так не может и Владимир ничего изменить в державе своей. Не властны бо власти предержащие! Вот тогда пал Илья на колени перед Владимиром и, целуя землю у ног его, просил отпустить.

   — Почто оставляешь меня? — спросил, наклоняясь к нему, князь.

   — Не оставляю, — ответил со слезами Илья. — Не оставляю, но как был воином твоим, так и буду.

   — Так служи! Добрыня стар стал, а ты ещё в силах! Я тебе своё войско отдам. Служи.

   — Беды грядущие войском не остановить, — сказал Илья. — Не в миру бо ныне битва идёт, не в миру!

И как показалось Илье, князь понял, что он хотел сказать. Не в мире видимом грех копится, но невидимо горой вырастает и обрушивается на главы людские войнами, гладом, мором и трусом... Эту гору невидимую, но ежечасно давящую душу, отмолить, удержать стремился воин Христов Илья.

Князь пристально вгляделся в глаза Ильи, приблизив лицо своё к его лицу, точно в сердце заглянуть хотел. И отпустил...

* * *

Илья продал все доспехи свои: и меч, и копие боевое, и все орудия, и лук разрывчатый, и стрелы, и всё, что надлежало воеводе. Оставил только снятый с булавы калдаш, привесив его на ремень, по монашескому обычаю.

В день воскресный, после службы в Десятинной новостроенной церкви, обрядился он в белую рубаху и порты сермяжные, как простолюдин, разулся и босой пошёл через весь Киев к пещерам киевским. Боевые товарищи его следовали за ним, одаривая встречных деньгами, поднося им чарки мёда и давая на заедку кутью... как по покойнику. Илья же шёл, кланяясь и прося прощения у всех встречных за то, что обидел кого ведением либо неведением, словом либо делом... Так обошли они все концы Киева. Отовсюду валом валил народ. Не ради дармовой выпивки, но ради славы воеводы Ильи — заступника киевского и военачальника изрядного, богатыря и трудника за язык словенский и за все народы...

Выходили изрубленные калики, выходили горожане, выходили соратники-воеводы, выносили на руках детей малых. Многие падали перед Ильёю на колени и поминали битвы и сступы с врагами, милость к раненым и рабам-полоняникам.

И ведомо было всем, кого спас Илья, кого освободил, кого вылечил, кому милостыню сотворил... Весь Киев благословлял Муромца. Прошёл он кварталами хазар, иудеев и народов степных, что лепились к киевским стенам в посаде, — и там высыпал народ на улицу, прощаясь с воеводой...

Когда же истощилась казна и сухо стало в бочках с мёдом, когда последние зёрна кутьи рассыпали для птиц, шагнул Илья-богатырь в узкие врата обители монашеской, во чрево земное, в самую глубь её, где чаял не только душе своей усталой спасение, но битву новую с врагом сильным за народ православный...

По сроку отпущенному прошёл он краткое послушание и, принимая постриг великий, полз к престолу Господню и трижды протягивал бросаемые игуменом ножницы... пока наконец не был отпет от мира и не воскрес в мире монашествующих с новым именем — инок Илия.

В те же поры пришла в Киев весть, которую, как смерти, ждал и боялся Илия: Ярослав в Новгороде отложился от отца своего, Владимира Киевского, и отказался платить ему дань.

 

Глава 12

Страстотерпцы Борис и Глеб

Не на покой, не на отдохновение ушёл вглубь гор Киевских инок Илия, но на битву новую, пополнив собою ещё немногочисленную рать молитвенников за Русь православную, которые денно и нощно противостояли молитвами и подвигом своим монашеским силам тьмы, стремящимся побороть молодую державу. Противостоять этим силам в миру можно было только всенародной жаждой справедливости, общим хотением истины.

Но мирские дела отвлекают мирянина, суета дневная не даёт ему направлять свои мысли и устремления всечасно на главное... Иное дело — монах, иное дело — затворник печорский, добровольно отсёкший от себя мир и, казалось, даже телесное существование своё. Поэтому и происходили с Илией чудеса. Он перестал ощущать своё старое, грузное и уже полное немощей тело. Постоянная в пещерах тьма не мешала ему ясно видеть не то, что стояло перед глазами, но всё, что проходило перед мысленным взором его. В тишине и одиночестве его исчезло время, и он мог легко странствовать и в прошлое, и в будущее.

Однако явилось и другое: всякое зло, творимое там, над толщей горы, в миру, он воспринимал остро, как собственную физическую боль, и едва не кричал от неё. Предвидел он страшное зло, грядущее в мир от Святополка...

И не мог сохранить молитвой княжичей Бориса и Глеба, потому что так уготовано Господом...

Предвидел будущее и князь Владимир, но по-своему, по-мирски, по-княжески. Умом государственного деятеля он вызнал всю гибельность для Руси планов Святополка — все умышления его противу назначенного в наследники стола киевского княжича Бориса — и, как мог, старался этим замыслам помешать.

Чувствуя, что не сегодня завтра разрешится чем-то напряжение в державе, он, как мог, усилил Бориса, отдал ему лучшую дружину, сделав предлогом для этого малый набег печенегов, который такими силами отражать было не нужно.

   — Куды ему столько войска! — ворчал Добрыня, едва передвигавший больные, опухшие от водянки и старости ноги. — Всех воев отдал! А Киев с чем оставил?

   — Не в Киеве судьба Руси вершиться будет, но по всей державе, — отвечал князь.

После смерти Анны стал он и сам придерживаться чина вдовца. Строго стал держать посты, ходить к исповеди. И в нём явился некий дар предвидения... Именно предвидения дела мирского... Илия провидел, а Владимир — предвидел и пытался мирским деланием беду отвратить.

   — Пущай у Бориса вся рать будет, — сказал он.

И даже простодушный Добрыня понял, что не верит Владимир в мир между братьями.

Пытался князь оградить Бориса, Глеба и всю державу от Святополка. Поэтому нежданно нагрянули в Туров нарочитые его дружинники и взяли под стражу Святополка и Рейнборна и заточили обоих в темницу киевскую. Думные бояре принялись с пристрастием допрашивать челядинов Святополка, и много зла им открылось. Святополк фактически уже переметнулся к Польше, и только ждал своего часа, чтобы пойти на переворот в державе и сбросить с высокого стола князя Владимира.

   — Ну, вот и ладно! Вот и ладно... — приговаривал Владимир, выслушивая всё, что доносили ему после ночных допросов бояре. — Вот мы ему голову-то и открутим!

Но в пещере киевской, во тьме, плакал инок Илия:

   — Зачем? Зачем ты, князь, зло к себе приблизил? Зачем злом наполнил сердце своё? Как болезнь чёрную, привлёк ты к себе Святополка, не ведая будто, что зло прилипчиво, как чума... И ты уже полон им.

Поэтому не удивила Илию весть, что Ярослав, от Киева отложившись, перестал отцу дань платить.

Для Владимира эта весть тоже не стала неожиданной. Ждал он, когда, рождённые в ненависти и грехе, дети Рогнеды пойдут на него. И, услышав весть об измене Ярослава, словно обрадовался. Молодо пробежался он по теремным покоям. Молодо сбросил чёрные одежды вдовца. И, словно вернувшись на тридцать лет назад, явился перед воеводами в доспехе воинском.

   — Мостить мосты! Торить дороги на Новгород! — кричал он боярам и воеводам, давно не видевшим князя в таком гневе и молодой языческой ярости. — Идём на Новгород! Отступника Ярослава резати...

Охнул, схватясь за сердце, Добрыня.

Охнул, упав на колени перед иконой, инок Илия.

«Господи! — кричало сердце его. — Сколь зла умножилось в державе твоей! Отец на сына смерть умыслил! Возносит меч ненависти над постылым, а сатана толкнёт под руку, и обрушится меч на милого... Я-то уж знаю! Я — ведаю! Господи, не допусти! Господи, отврати от зла вселенского...»

Сбирались рати, рубили чёрные мужики просеки, чтобы большое конное войско могло дойти до Новгорода.

Метался в бреду Добрыня старый, свалясь от невместимых в его доброе сердце горестей.

   — Эх! — говорил злой и помолодевший князь. — Не ко времени Добрыня свалился! Ему не впервой на Новгород ходить... Он бы рати повёл.

   — Как бы он повёл? — шептались воеводы и боя ре. — Словно князь забыл, что Добрыня — самый старый в свите его! Словно не видит, что Добрыня едва ходит на ногах своих опухших!

   — Да как бы он повёл? — говорили другие. — Чай, ноне Новгород не тот, что прежде. Сей город — христианский! Да в Новгороде дети его любимые. Тамо и внуки его малые... Куда бы он? Противу своих детей пошёл бы?

   — Князь же вот идёт! — возражали третьи. — Противу сына своего...

   — Господи! Не допусти! — стонал в пещере инок Илия. — Господи, не дай на Руси отцу сыновнюю кровь пролить либо сыну на отца меч поднять! Сие зло не позволит державе нашей подняться! Зло ведь, как семя брошенное, прорастает! Господи, не допусти!

Осмотрев изготовленную рать, Владимир соскочил с коня и спросил деловито:

   — К Борису посылали? Пущай на пути в Новгород к нашей рати со всей своей дружиной подойдёт! У него дружина самая большая в державе! — Князь говорил так, словно собирался не противу сына идти, не противу брата Бориса ополчать. — Заутра выступаем!

   — Господи, не допусти! — шептал Илия, проваливаясь в забытье.

Он очнулся, когда над Киевом начинался рассвет, и ужаснулся, поняв: Владимир-князь умер!

   — Господи! — шептал он. — Сколь грозны дела твои! Господи, что же теперь будет?..

* * *

15 июня 1015 года князь Владимир внезапно умер. Он был готов к походу на отложившегося Ярослава, старший же сын его Святополк сидел в темнице и, скорее всего, был бы казнён за измену. Рейнборн — его правая рука, или, точнее, его духовный и политический руководитель — умер в заточении. Лучшая рать, два года собираемая Борисом, была под его началом на походе против печенегов. Но с печенегами, значительно уступавшими числом и вооружением киевлянам, стычек почти не было.

Они предпочитали уходить от столкновений. Так что войско оставалось свежим и нетронутым. Казалось, всё способствовало продолжению политики Владимира. Но смерть его всё повернула в другую сторону.

Когда упал он в тереме замертво, Киев на несколько часов остался без власти. Добрыня — правая рука и всечасный исполнитель воли княжеской — умирал в дальнем покое. И никто не шёл к нему, потому что челядь грабила погреба и валялась пьяная по всему подворью.

Добрыня, кто одним взглядом мог держать их в страхе, а кулаком убить на месте, лежал без памяти. И сразу стало некому его смертный пот утереть.

Из тёмного хода пещер киевских вышел торопливым шагом инок Илия и пошёл давней тропою, ещё Ольге Великой ведомой, из пещер в город Владимира, в терем его. Мимо Берестова, через Лядские ворота вошёл он безвозбранно. Стояло в Киеве полное нестроение и смута. С тоской отметил инок Илия, что важнейшие ворота города отворены стоят и воротников нет никого — все разбежались: кто грабить, а кто — за домы свои в опасении, за домочадцев своих... Догадался, что затворен стоит конец Козары, и Подол еврейский затворился, и все мастера — кожемяки, сапожники, оружейники, портные — затворили кварталы свои на посаде. По улицам пробегали чьи-то челядины, тащили награбленный скарб. Откуда-то взялись лихие люди-поножовщики, что кучками да шайками ходили по граду, пробуя плечами ворота горожан — заперты ли, пытаясь перелезть через заборы, и там, где не натыкались на волкодавов отвязанных да на лучный бой из окон, озоровали. И скотину сводили, и животы грабили.

Пьяные и разгорячённые, мотались они по улицам, не обращая внимания на монаха, что, прижимаясь к стенам, торопливо шёл к Отиеву замку Владимира.

И здесь тот же погром и нестроение. Растолкав пьяную челядь, Илья поднялся в терем и разыскал в полутёмном покое умирающего Добрыню.

Старик метался в предсмертной агонии. Илия подал ему пить, утёр смертный пот и, сев в изголовье, стал менять на горячем лбу друга смоченные холодной водою и уксусом ветошки.

Добрыня задышал ровнее. Открыл осмысленные глаза и, узнав Илию, посилился улыбнуться.

   — Илюшень... — прошептал он. — Просе...

Голова его откинулась, рот полуоткрылся и глаза потускнели.

Инок Илия своей огромной клешневатой десницей закрыл другу глаза и, возжёгши свечи, прочитал отходную молитву.

Затворивши дверь в покой с умершим, он с большим трудом отыскал испуганных погромом верных Добрыне челядинов и велел вынести ночью тело: старого воеводы и дядьки княжеского из терема, доставить в Печорский монастырь. Челядины рады были, во всеобщем нестроении, получить хоть какое-нибудь чёткое распоряжение.

   — Что творится! Что делается! — ахал старый Дружинник, что был у Добрыни слугою. — Киев-град. как с ума сошёл! Ну вот, погодите — придёт Борис, сядет князем, он вам глумление над Владимиром умершим попомнит! Ох, попомнит.

«Не придёт Борис!» — не сказал, но подумал Илия.

Когда он вышел из терема, на двор, едва не выламывая ворота, ввалилась пьяная орущая толпа, нёсшая на руках освобождённого из темницы Святополка. Кривились пьяные рты — вопили славу новому князю. Святополк, в расхристанной рубахе, без шапки, с развалившимися, как вороньи крылья, прямыми, иссиня-чёрными волосами, был бледен; неистовым огнём ненависти горели глаза его. Как безумный, водил он взором по двору княжескому, на который вступал, неожиданно для себя, властителем. Он увидел монаха, стоящего у теремного крыльца, но не узнал в нём Илью-воеводу — соратника ненавистного отца своего, Владимира. Да и трудно в пьяном хаосе, в воплях и толкотне дикой, бессмысленной толпы что-то сообразить или вспомнить. Святополка внесли в тронный теремный зал и усадили на высокий стол киевских князей.

Святополк приказал выкатить бочки с мёдом народу киевскому и поить всех допьяна! Ибо сие в поминание князю Владимиру и в радость от восшествия на стол киевский князя законного — старшего сына, Святополка.

Тут же призвал он из Турова своих единомышленников, что по погребам от гнева Владимира прятались. Раздал все недавно отчеканенные Владимиром первые киевские монеты серебряные, назначил кого — воеводою, кого — боярином думным.

Под утро же, радуясь, что пьяные горожане не запалили Киев, велел кое-как собранной княжеской дружине разогнать пьяниц, не жалеючи и не милуя никого. Рубить всех, кого с оружием в руках увидят, и топить в Днепре, чтобы смуту унять. Что было исполнено с готовностью. Погромы утишились, и горожанин киевский вздохнул с облегчением:

   — Слава богу, пришла в Киев законная власть!

Поутру поскакали из Киева гонцы в Польшу, к шурину Святополка Болеславу I, и в поле Дикое — к печенегам, с одинаковой просьбой: «Немедля, на любых условиях, прислать в Киев свои рати! »

Потому что дружина княжеская разбежалась, а малая часть её, оставшаяся при Святополке, слаба и ненадёжна. Главное же войско — в походе с Борисом.

Византийских же послов приказано гнать в три шеи... Да и венгерских, и чешских, и всех, кого привечал и с кем вёл переговоры Владимир. Киев под княжеской рукою Святополка повернул всю политику державы прямо в противоположную сторону. Особливый гонец послан в Рим, к папе, не только с сообщением, что умер ксёндз Рейнборн, но и с просьбой немедленно прислать послов из Рима и священников папских для вразумления народов державы Киевской.

В Киев двинулись польские и немецкие рыцари, заскрипели телеги с монахами Священной Римской империи... Застонала земля от копыт коней печенежских, что шли в Киев как в город завоёванный. Не зря стягивал войска Святополк — пуще смерти боялся он возвращения из похода рати княжича Бориса. Самой сильной рати в Киевской державе.

Горожане же на торжищах и в церквах толковали:

   — А зачем нам Борис? У нас князь есть! Законный! Старший сын Владимира! Этот небось глупства, отцом его чинимые, повторять не станет. Хороший князь. Добрый!

   — Да он поляков наведёт! — звучали редкие голоса!

   — Да что он, вовсе, что ли, глупой? На что нам поляки? Мы и сами с усами!

В то, что князь приведёт поляков и печенегов — врагов Киева, никто не верил. Как не верили в это и воеводы, служившие под началом кроткого Бориса, когда получили сообщение, что Владимир-князь преставился, а на престол взошёл посаженный народом киевским Святополк.

В Берестовском тереме, где умер Владимир, по обычаю разобрали полы и труп, завернув в ковёр, спустили на сани, чтобы смерть не нашла обратной дороги в посещённый ею дом. Но смерть поселилась не вовне дома княжеского, а в сердце Святополка!

Ночью тайно, чтобы не вызвать волнения в едва замирённом городе, мёртвого Владимира положили в Десятинной церкви. Чего боялся Святополк? Киевляне, совершенно запутавшись в хитросплетениях и постоянных переменах политики Владимира, давно перестали понимать, кто враг, кто друг, кто союзник... Давно желали власти твёрдой и понятной. Видели же такую пока в Святополке. Боялся он не горожан и подданных державы своей, боялся он людей, приближённых ко князю и его сыновьям. Поэтому собирал он в Отиевом тереме всех, кто мог поддержать его. Всех, кто был при Владимире в думной палате и среди воевод нарочитых! Не народ киевский, занятый повседневными делами, но тех, кои вершили государственные дела, собирал Святополк, в постоянном страхе, что придут свергать его с престола сыновья Владимира, что ворвётся в Киев войско, ведомое Борисом, и киевляне, уставшие от гнёта воли княжеской, даже на стены не выйдут, чтобы его защитить.

Этот страх заставлял его ежедневно посылать гонцов в Польшу — собирать всех, кто обижен или, как ему казалось, обделён вниманием умершего князя, и таковые находились.

Это была прозападная партия, что собралась вокруг Святополка при Рейнборне, первый же среди них — боярин Путьша.

Словно боясь дневного света, собирал Святополк сторонников своих по ночам. Грохотали конские копыта по деревянным мостовым киевским, скрипели, отворяясь, теремные ворота, и, бряцая доспехами, сбирались люди при свете факелов в палатах, забывших шум пиров.

Черноволосый худой Святополк, всё больше напоминавший ворона, казалось, был сжигаем каким-то внутренним огнём. Он старался не смотреть в глаза своим собеседникам, да те тоже не старались — боялись увидеть в тёмной глубине их то, о чём все догадывались. Бояре и воеводы, верные Святополку, понимали, что удержаться у власти Святополк может, только уничтожив детей Владимира. Первый же среди них был командовавший отборной и хорошо обученной ратью Борис, в святом крещении Роман.

И ведомо было Святополку, что из Киева уже скакали к Борису в войско, ко Белгороду, где стоял он, ожидая нападения печенегов, посланцы, предлагая себя и дружины свои противу Святополка, что понавёл попов римских и рыцарей польских в Киев. Святополку цену знали и ведали, какую политику станет он проводить.

Потому собравшиеся ночью в Отиевом тереме приближённые Святополка долго не разговаривали.

Святополк сидел нахохлившись на старом троне-кресле Владимира, напоминая большую зловещую птицу. Молча стояли перед ним закованные в доспехи воеводы и бояре вышеградские. Первый же среди них — Путьша.

Немые как изваяния, наёмные варяги встали у дверей палаты, словно вернулись времена Ольги и Святослава.

   — Признайтесь мне без утайки! — сказал, поднимая крупную голову, Святополк, взглядывая пронзительно на собеседников. — Признайтесь мне без утайки: преданы ли вы мне?

Стало ясно, что князь говорит без обиняков. Разговор будет коротким. Путина ответил:

   — Все мы готовы головы положить за тебя...

   — Если вы обещали положить за меня свои головы, то идите тайно, други мои, и где встретите брата моего Бориса, улучив подходящее время, убейте его...

Порыв ветра мотнул факельные языки, и тень метнулась тёмная, хищная, вроде как и не от Святополка. Странный обычай воскрес во дворце православного князя. В кубок плеснули вина и, уколов себе руку, сцедили в тёмное вино по капле крови, затем пустили кубок по кругу. Пили, стуча зубами о серебряную оковку, понимая, что дают клятву сатанинскую, неправедную и задумали преступление.

Пившие же были: Путьша, некрещёный воевода славянский Талец, польские рыцари, на службе у Владимира бывшие, — Елович и Ляшко... Укрывшись тёмными плащами, ночью же разъехались они по домам своим, а под утро собрались со слугами и поехали конно к реке Альте, где стоял с дружиною Борис.

* * *

Скакали к Борису воинские мужи, приводили своих челядинов оружно. Приступали к нему и воеводы дружины его. Глас был общий:

   — Пойди, сядь в Киеве на отчий княжеский стол — ведь все воины в твоих руках.

Дружина, изготовленная для боя, озлобленная тем, что печенегов, противу кого ополчилась, не встретила, требовала немедленного ответа.

Борис смотрел на выстроившихся крепких ребят со щитами и мечами, готовых идти на Киев, как на столицу чужого царства, смотрел на воевод в окружении ближних своих оруженосцев и чувствовал страшное одиночество своё и невыразимую тоску.

   — Видно, так тосковал Христос, когда просил Отца Небесного пронести чашу страданий мимо него, — сказал он ближайшему своему соратнику и оруженосцу, родом венгру, Георгию.

   — А что ты медлишь? — не понял воин. — У Святополка силы — никакой! Он, сказывают, послал к печенегам да полякам, но они ещё не подошли! Мы же близко стоим! Конница пойдёт, и нет Святополка!

   — Он брат мне! — сказал Борис:

   — Какой брат! — закричал Георгий. — Все в Киеве знают, что он — сын Ярополка. Владимир-князь его мать беременной умчал!

   — Отец мой мёртв, — сказал тихо Борис. — А его я всегда братом почитал. В том и вырос.

   — Да не брат он тебе, и никто его нынче братом твоим не считает, — горячился кудрявый и подвижный Георгий. Он ходил по шатру, и золотая гривна на шее — подарок Бориса — посверкивала в вырезе его рубахи на мускулистой смуглой шее.

   — Значит, когда нужно — брат, а когда нужно — нет... — грустно улыбнулся Борис.

   — Да ты что, не понимаешь, что будет, если он на престоле киевском усядется? Державе новой — конец! Придут папские попы да рыцари из стран западных... Ты что, не ведаешь, что с Польшей, а наипаче того с Чехией приключилось?

   — А что приключится, ежели я на брата своего меч подыму? — спросил Борис.

   — Отец твой Владимир, царствие ему небесное, не боялся противу братьев своих идти! Противу Ярополка да Олега!..

   — Вот за тот грех мы и расплачиваемся! — твёрдо сказал князь. — Воины-то пока не понимают, но ты-то, друг мой ближний, пойми: не в силе Бог, но в правде! И ежели правду мы менять ежечасно станем, что от неё останется? Мы же христиане! Как же мы завет Божий нарушим? — Борис говорил, и с каждым словом голос его крепнул, точно он убеждал сам себя. — Конца не будет! Я пойду на Святополка, Ярослав — на меня, — Глеб подрастёт — на Ярослава... Чем сей грех братоубийственный остановим?

   — Так от веку было! — не нашёлся что возразить Георгий.

   — Так от веку было, пока Христос нам путь к спасению не указал! Нельзя ближних в жертву приносить, какой бы сладкой победа ни казалась!

   — Нельзя без жертв! — закричал Георгий.

   — Нельзя, — согласился Борис. — Но жертвовать можно только собой.

   — Опомнись!

Но Борис уже вышел к войску. Утренний ветер хлопал знамёнами и помавал золототкаными хоругвями с ликами Спаса и Богородицы. Солнце отражалось в шлемах, плясало на панцирях латников. Ветер трепал длинную шёлковую багряную рубаху Бориса, трепал его густые кудри.

Без шлема и без меча стоял он перед войском, ждавшим его приказа. Но не приказ произнёс молодой, почти совсем юноша, в первом тёмном абрисе бороды, князь.

   — Не могу поднять руку на брата своего! — Голос его сорвался.

Он вспомнил, что когда-то не смог сказать сего Ярополк, которого так же дружина вынудила идти на брата, на Олега. И не спас он державы своей, погубив брата.

   — Не могу я поднять руку на брата моего! К тому же и на старшего, коего чту, как отца!

Выкрикнув эти слова, он будто сто пудов с души снял. И, совершенно успокоившись, повернулся и скрылся в шатре.

Он слышал, как с перебранками и смехом расходилась дружина. Как, не зайдя проститься, уводили воеводы свои отряды по городам и вотчинам, а пешцы расходились сами — куда глаза глядят. Войско ждало войны и было обмануто дважды. Не было войны с печенегами, не было пьянящей сечи, не было и добычи, и теперь, когда можно пойти на богатый и безоружный Киев и погулять, пограбить всласть, князь приказа не отдал.

   — Да нешто он князь! — говорили дружинники. — Вот Святополк — князь. А и пущай говорят, что он прав на престол Владимира не имеет! А он как раз и занял Киев! Вот это — князь! А наш всё чего-то медлит, всё молится. Да что он, поп, что ли?..

Борис, лёжа в шатре, заплакал. Георгий слышал, как, поднявшись, князь молился вслух перед трёхстворчатым византийским складнем:

   — Не отвергай слёз моих, Владыко, ибо я уповаю на Тя! Пусть удостоюсь участи рабов Твоих и разделю жребий со всеми Твоими святыми, Ты — Бог милостивый, и славу Тебе возносим вовеки. Аминь!

Недаром Анна учила сына молитвам, недаром познавал он премудрость учения книжного с греческими и болгарскими священниками, принимая не умом, но душою учение Христово...

Слушал, притаившись у шатра, венгр Георгий слова господина своего, и странное ощущение ясности и радости охватывало его. Прежде всё было сложно, постоянно нужно было думать о том, как должно поступать, а теперь всё стало ясно и понятно, словно кто-то сказал ему:

«Следуй за господином своим, и станешь славен вовеки и обретёшь Царство превыше всех царств земных и место вечно, место покойно в чертогах Господних... Ибо, как сказал Давид в Псалтири своей: Праведники живут вечно и от Господа им награда и украшение им от Всевышнего».

Всю ночь от стана Борисова на Альте уходили войска, оставляя его с одними ближними отроками и телохранителями. Борис отстоял вечерню в походной церкви, где служил следовавший за войском православный священник. Утром, умывшись и, как всегда, строго и опрятно одевшись, приказал князь служить заутреню и сам стал читать Евангелие и Псалтирь.

Посланные от Святополка подошли к шатру, где шла служба, и услышали звонкий голос князя, вычитывающего по книге:

   — Господи! Как умножились враги мои! Многие восстают на меня...

Словно заворожённые стояли Путьша, Талец, Елович, Ляшко и до зубов вооружённые слуги их, не смея приблизиться или прервать чтение псалмов Борисом.

   — Окружили мя скопища псов и тельцы тучные обступили меня, — неслось из шатра.

И убийцы невольно переглядывались.

Переступая на месте, они забряцали доспехами, и Борис, услышав в шатре их движение и шёпот, понял, кто пришёл и что будет. Зная, что его слышат стоящие у шатра, собрав всё мужество, он начал читать:

   — Слава Тебе, Господи, за всё, ибо удостоил мя зависти ради принять свою горькую смерть и претерпеть всё ради любви к заповедям Твоим. Не захотел Ты сам избегнуть муж, ничего не пожелал Себе, следуя заповедям апостола: «Любовь долготерпелива, всему верит, не завидует и не превозносится... В любви нет страха, ибо истинная любовь изгоняет страх». Потому, Владыко, душа моя в руках Твоих всегда, ибо не забыл я Твоей заповеди. Как Господу угодно, так и будет.

Старый, опытный и много повидавший священник всё понял, понял и Георгий, прислуживающий при утрене в храме. Не сдерживая слёз, старик сказал, стараясь подбодрить князя в страшные грядущие минуты:

   — Милостивый и дорогой господин наш! Какой благости исполнен ты, что не восхотел ради любви Христовой воспротивиться брату, а ведь столько воинов держал под рукой своей...

   — Это никогда не кончится! — крикнул Путьша, решительно кинувшись к шатру.

Они ворвались с обнажёнными мечами и, толкая друг друга, не по-воински, а как убийцы, зажмурясь, начали совать мечами в спину, в грудь и живот Бориса. Георгий, как велела воинская выучка, кинулся к ним и закрыл собою оседающего наземь господина. Его тут же проткнули чуть не насквозь мечами. Подхватив вываливающиеся кишки, он выбежал из шатра.

   — Чего стали? Чего ждёте? — кричал Путьша, но убийцы словно оторопели.

Борис, в мокрой от крови рубахе, поднялся во весь рост.

   — Стойте! — сказал он. — Дайте помолиться, — и, оборотившись к иконе, прохрипел: — Ты, Господи, будь свидетель и не осуждай их за грех этот! Но прими душу мою с миром. Слава Тебе, щедрый Дарователь жизни, что сподобил меня подвига, достойного святых мучеников! Слава Тебе, Христос, слава безмерному Твоему милосердию, ибо направил Ты стопы мои на правый путь! Аминь! Ну, что стали? — сказал он, оборачиваясь к стоящим кучей убийцам и захлёбываясь кровью. — Заканчивайте порученное вам! Да будет мир брату моему и вам, братие! — И повалился, хватаясь за убийц, прямо вперёд, обливая их своей кровью.

Будто испуганные овцы, кинулись убийцы из шатра. Но к лагерю уже подходили стоявшие в засаде конники, и пошла резня. Немногочисленных оставшихся с Борисом воинов рубили по кустам и склону холма. Умершему уже Георгию отрубили голову, потому что не могли содрать с его шеи золотую гривну. Перебили многих! Но не всех. Свидетели остались, и в большом числе! Многие бежали в Новгород — к Ярославу, иные в степь или в Киев — к монахам печорским.

Убийцы завернули убитого Бориса в ткань подрубленного шатра, повалили в телегу и поехали к Святополку, чтобы предъявить тело и получить награду.

Но вечером уже, когда проезжали бором, Борис вдруг открыл глаза и поднял голову. Он был ещё жив. В ужасе двое варягов-возниц спрыгнули с телеги и, вытащив мечи, начали колоть куда ни попадя. Неизвестно почему, без всякого распоряжения Святополка, тело Бориса привезли в Киев и погребли у церкви Святого Василия, которую в память о крещении своём поставил Владимир (в крещении Василий) на том месте, где было капище Перуново.

   — Вона, — кричал, прыгая на паперти, городской блаженный дурачок, — варяги вернулись! Перун-сатана вернулся — жертвы людские пожирает...

И отшатывались от него киевляне, но по домам шептались, не понимая ещё, что произошло. Но чувствуя, что Борис победил и победа эта новая, незнаемая на Руси дохристианской.

Святополк вызвал из Мурома Глеба. И тот спешно погнал с небольшой дружиной по вызову брата в Киев.

Они мчались, меняя коней, потому что вызов был нешуточный.

«Приходи немедля, — сообщал Святополк. — Отец зовёт тебя, тяжко болен он!»

   — Отец зовёт тебя! — усмехаясь, говорил Святополк, диктуя писцу, и добавил не для записи: — Борис уже к нему отправился...

Но Глеб гнал коней и дружинников конных, забывая о сне и отдыхе. На переправе конь под ним оступился и повредил ногу.

   — Эх! — сказал старый гридень. — Нехороша примета! Видать, беда нас ждёт!

От Смоленска вышли на ладьях, и тут догнали их посланные от Ярослава. Свидетели убийства Бориса, что случилось 24 июля, бежали в Полоцк, к сестре Ярослава и дочери Владимира — Предславе. Она же и сообщила брату, что Святополк зарезал Бориса.

Ярослав писал Глебу: «Не ходи, брат. Отец твой умер, а брат убит Святополком».

Получив это известие, четырнадцатилетний Глеб забился в плаче, потому что больше всех людей на свете любил брата. И тогда же решил он погибнуть вместе с Борисом.

Но, растерявшись и не ведая, что делать, продолжал с малым числом слуг плыть в ладье по Смедыни смоленской, спускаясь к её устью. У устья реки навстречу им пошла ладья с посланными Святополком убийцами.

Глеб и приближённые его не сразу сообразили, кто это, а если бы и сообразили, то некуда им было деться — их сносило прямо на ладью, где сидели вооружённые наймиты Святополка. Когда же стали перепрыгивать они с борта на борт и увидел Глеб сверкающие, как волны под солнцем, обнажённые мечи, всё понял и по молодости лет не смог скрыть своего страха.

Он плакал и умолял его не трогать. Пощадить. Забившись в нос корабля, съёжившись и закрываясь трясущимися руками, он молил о пощаде. Умолял пощадить его, потому что он ещё не воин и, даже если захочет, не сможет причинить никому вреда.

Поняв же, что страшной участи брата ему мольбами не избежать, он вдруг поборол себя, вспомнив, что желает испить чашу страдания вместе с братом своим. Голосом властным, не терпящим возражений, он потребовал, чтобы ему дали помолиться. И молился, стоя на коленях, говоря: «Убивают меня неведомо за что, неизвестно, за какую вину. За имя Твоё, Господи! Смотри, Господи, и суди: вот, готова моя душа предстать пред Тобою! И Тебе славу возсылаю. Отцу и Сыну и Святому Духу. Аминь!»

   — Да режьте вы его! — закричал Святополков гридень Горясер.

И тогда повар Глеба, торчин, то ли в страхе за свою жизнь, то ли желая выслужиться перед Святополком, то ли по предварительному сговору, о коем только ему да Горясеру было ведомо, повалил ребёнка и перерезал ему горло, как ягнёнку, приведённому во двор кухонный...

Страшно закричал в келье печорский инок Илия, схватившись за горло!

Отовсюду из келий с погребальным пением сходились иноки в подземный катакомбный храм и творили погребальную молитву страстотерпцам Христовым Борису и Глебу, в святом крещении — Роману II Давиду.

Их же сподобил Господь принять венец мученический во славу новой веры, веры православной. Той, что способна одна остановить междоусобную брань и творить чудеса прочие.

В полном молчании размышляли старцы и видели мысленными очами своими, как умножилось число молитвенников за новую землю, за Русь Киевскую... И упрочилось новое царство молитвами новомучеников — княжичей, добровольно избравших скорбный и страшный путь свой. Ибо были и другие смерти, но не было в них подвига и не было славы.

Услышав о смерти Бориса и Глеба, бежал из земли древлянской князь Святослав, чтобы спасти жизнь свою от ярости Святополка. Бежал, бросив и дружину, и подданных. Его нагнали посланные Святополком и зарезали, как телка бессловесного. Ибо нельзя убежать от зла, страхом одним спасаясь! Зло настигнет!

И о том размышляли не только старцы печорские, но весь народ киевский и весь народ, казалось бы, совсем распавшейся державы. И странное дело, гибель Бориса, и Глеба, вместо того чтобы закрепить распад дела князя Владимира — державы, им собранной, — послужила совсем другому. Древляне и вятичи, лютичи и кривичи, и иных земель и городов люди, горожане Киева, смоляне, полочане и прочие — ужаснулись деянию Святополка. И отвращение к делам его и сожаление о братьях-княжичах объединило даже тех, кто доселе враждовал между собой. Самое большое чудо произошло в Новгороде, где в лютой вражде с горожанами пребывал Ярослав, крещённый отцом Георгием.

Только что шла у него страшная распря с новгородцами. Варяги, коих привечал и на кого опирался Ярослав, довели народ новгородский до крайности. Люди посадские и жители пяти концов новгородских послали депутацию с жалобой на варягов. Ярослав не только не наказал виновных, но, дабы отвратить новгородцев от желания жаловаться, приказал казнить посланцев, что варяги тут же и сделали!

Быть бы резне смертной! Но тут пришла весть о гибели Бориса и Глеба...

И вот к опомнившемуся князю опять идут горожане. Ярослав приказывает ополчиться всей дружине и всем челядинам, ибо кажется ему, что идут отмстители за прежних посланцев. Но впереди посадников идёт Кукша — Константин в крещении, — сын Добрыни, а стало быть, двоюродный дядя Ярослава. Один из самых богатых и уважаемых людей в Новгороде.

   — Не время счёты сводить, князь...

И новгородцы, буйные новгородцы приносят деньги на тысячу варягов-наёмников, да ещё три тысячи новгородцев поступают в дружину Ярослава.

   — Ступайте на Киев, покарайте и прогоните Святополка Окаянного!

Неведомо, кто первый назвал его так, но не прозвище, а печать легла на чело Святополка. Проливший кровь братьев, был он заклеймён именем Каина, первогрешника, убившего брата своего Авеля.

   — Окаянный! Окаянный! — звучало новое для Руси и славян слово. Окаянный, то есть совершивший грех Каина и не снявший его, не раскаявшийся!

   — Окаянный! Окаянный! — звучало от шёпота до крика за спиной Святополка, когда проезжал он по улицам Киева, когда ездил встречать послов от папы римского, послов от поляков и печенегов.

   — Окаянный! — шептал Илия-инок, думая о нём. Но душа его более не скорбела, но радовалась. Не было прежде в сих землях таких юношей, как Борис и Глеб. Это новое, христианское поколение, воспитанное в чистом православии, без суесловия и ереси.

   — Се плод сладкий молитв праотцев наших, се плод трудов моих... — шептал инок, думая о Борисе и Глебе и веруя, что всё Господь управит на Руси ко благу, ибо умножились за державу новую страстотерпцы и молитвенники, направившие волю народа на созидание державы, на отпор всем супостатам, живущим не по слову Божию.

 

Глава 13

Люди русские

Ярослав в третий раз, вослед за Олегом Вещим, вослед за отцом своим, пребывавшим тогда в язычестве, Владимиром, привёл в Киев дружины варяжские. Это был старый, отработанный в течение столетия приём.

По пути «из варяг в греки» спустились на ладьях закованные в панцири варяги. Наглотавшиеся сушёных мухоморов и отвара из дурманящих трав, берсерки, не чувствуя боли и усталости, ворвались в ряды войска Святополкова и начали рубить направо и налево.

Отряд печенегов, пришедший на помощь Святополку — князю киевскому, но уже Окаянному от крови убиенных братьев своих Бориса и Глеба, не смог ему помочь — опоздал и только видел с другого берега озера, как неистовые варяги крушат дружину Окаянного. У града Любеча была иссечена дружина князя киевского Святополка, а сам он бежал к шурину своему, королю Болеславу I.

Распустив паруса, вышла к киевским кручам дружина варяжская. Мрачно было их шествие через город. Страшны давно невиданные в Киеве северные язычники. Они выставили обильные яства на столы в княжеском дворе, и началось пирование, забытое со времён варяга Свенельда.

   — Язычники пришли в Киев! — это было вестью, разносимой окрест — не только слышимой, но и видимой, потому что к вечеру полыхнули подожжённые варягами церкви, благо священство и клирики успели собрать священную утварь и скрыться в пещерах киевских.

Поутру, глядя на дымящиеся развалины, стояли жители Киева, слушали пьяные крики варягов, мучившихся в похмелье тяжком, стоны берсерков, кого ломало после мухоморов да дурманов всяческих, и шептали:

   — Господи! Да как же ты допустил?

Но ходили по Киеву монахи и калики перехожие и строго пеняли народу:

   — Господь отвёл от вас десницу и щит свой, ибо бросили вы двух агнцев Божиих, страстотерпцев Бориса и Глеба, князей ваших законных, на растерзание Окаянному! А посадили вы на престол отступника, во грехе зачатого и грехом увенчанного! Непрощённый, смертный грех сотворившего! На челе его — каинова печать, ибо, подобно первому среди грешников, пролил он кровь братьев своих! На вас окаянство его! И вы спасены не будете, пока не раскаетесь да Святополка князем почитать не перестанете!

И сокрушённо кивали и крестились люди киевские:

   — Истинно, истинно так... Грешны! Как есть все во грехе погибаем!

И точились мечи, и доставались дружинниками, разбежавшимися в затмении сатанинском от Бориса и Глеба, до времени спрятанные доспехи.

И доставал иудей киевский булатный нож, а хазарин или болгарин камский, торговавший на Подоле, топор и толковали в домах своих:

   — Грех в державе русов! Во грехе погибаем!

И лежать бы варягам изрубленными там, где повадил их хмель да дурман, а с ними позарезали бы и новгородцев-язычников, ибо ненависть к ним росла с каждым часом, да ударили на закопчённой звоннице сполох, и крик, давно не слышанный в Киеве: «Печенеги!» — кинул всех способных держать оружие на стены.

Печенеги, верные союзу со Святополком, пришли от Лукоморья, чтобы выбить из Киева брата его, незаконно захватившего престол. Потому, сбрасывая камни на головы степняков со стен и стрелы в них выцеливая, думали киевляне о том, что вот печенеги-дикари слову верны, а они, христиане киевские, князей своих бросили! Бились на стенах рядом с киевлянами и новгородцы, и варяги, но стена, разделявшая их с киевлянами, была выше и неприступнее, чем та, на какой они стояли.

Поэтому в пещерах киевских, врачуя раненых и увечных, говорили монахи меж собою:

   — Не взять печенегам Киева и варягам в Киеве не усидеть!..

Тонконосый хромой Ярослав чутко слушал, что городская молва байт, что подслухи ему доносят, и понимал: как отец его Владимир варягов за море отправил, так и этих новых язычников куда-то девать надо. Не то православный Киев вытряхнет их, как пыль из мешка, вместе с Ярославом.

Печенеги отошли, не причинив городу большого урона. На штурм они не пускались. Не было у них охоты за Святополка головы класть, да и с киевлянами ратиться не хотелось. Как только кони печенегов съели все сенные запасы, что можно отыскать по селищам округ матери городов русских, они пошли, вздымая снежную пыль, назад, к Лукоморью, к своим вежам и выпасам. Кони им дороже киевского престола!

Но не успела вьюга замести следы печенежской конницы, как примчался гонец, проскакал в Польские ворота и донёс князю:

   — Святополк с королём польским Болеславом, сродником его, ведут войско на Киев!

   — Где они? — спросил Ярослав.

   — К Буту выходят.

Ярослав думал ночь и поутру приказал дружине своей выступать на Буг и там биться за киевский высокий стол, правильно рассудив, что в Киеве придётся драться с двумя врагами: с поляками и киевлянами, кои уже явно грозили варягам и не простили им сгоревших церквей.

   — Мудро Ярослав-княжич порешил, что дружину варяжскую вывел, — говорили киевляне. — Не пришлось греха на душу брать — варягов резать.

   — Мудрый, что и говорить, — поддакивали другие, принимаясь за восстановление порушенных церквей, разбирая головешки на месте сожжённых деревянных и ставя леса внутри выжженных каменных.

   — Мудрый! Чтоб ему на том Буге мудрую башку свою потерять!

   — Не в нём грех! Не в нём! — говорили третьи. — В нас самих грех! Мы дали князьям усобиться! каинову печать на лбах своих носим!

   — Нет мира! — решали монахи печорские. — И не будет! Ибо во испытание человекам даёт подь жизнь земную для обретения жизни вечной.

   — Нет мира! — думал старец Илия в тёмной своей, где только слабое мерцание неугасимой лампады перед ликом строгого Спаса и Богородицы с младенцем разгоняло мрак и ничто не отвращало душу от молитвы и борьбы с мраком духовным. — Несть мира в земной юдоли. Несть мира в душе человеческой, но в борьбе с миром соблазнов и заблуждений, в борьбе душевной пребывает человек, дабы выслужить у Господа Царствие Небесное. В борьбе...

Он перебирал в памяти все события жизни своей и на многократных примерах убеждался, что побеждающее каждый раз зло в итоге не искривляло пути, предначертанного Господом, и никогда не торжествовало... Хотя казалось, что вот его победа, и нет спасения, и нет будущего!

Владимир-язычник, сокрушивший Ярополка, обратился в конце жизни ко Господу, а злые силы, угнетая и губя, только расчищали путь истине...

Но горе народу, ежели он отринет тяжкое упражнение в духовном совершенстве, в поиске истины и станет рабом забот мирских... Горе ему, если он поверит, что на зле можно строить державу и житие народа своего.

Горе гордым и заносчивым, превыше трудов и молитв ставящим род свой и заслугу усматривающим в том, что явились на свет в сём народе, а не в ином... Не так ли расточил Господь народы Хазарии Великой, и сокрушил её, как башню Вавилонскую, и рассеял подданных её, ныне уже и не помнящих родства меж собою?

Плавно перетекали его мысли от молитвы к размышлению, от размышления к молитве. Но жарко и горячо молился он о благоденствии Руси, со слезами умоляя милосердного Господа и всех святых, славою просиявших, не оставлять народ сей во мраке неведения, не отвращать щита веры от голов, помутнённых прелестями мира сего.

Ему казалось, что усиленная молитва вливается во все усилия народа православного, населяющего его безграничные и ещё совсем дикие просторы лесов, рек, степей и гор. Ему виделось почти зримо, как ручеёк его молитвы, сплетаясь с другими ручейками, становится мощной рекою, что и направляет все судьбы, и все дела, и всю жизнь земную...

Но русло реки выправляет Господь...

Давно утратив счёт времени и не ведая, что на поверхности земной — день или ночь, старец Илия бодрствовал и молился всё время, пока не падал от усталости в забытье.

Он не ведал, что ест, что пьёт, но чувствовал, что силы в нём не убывают, а прибавляются и сие не от пищи земной, но от силы, находящейся вне его, частью которой он себя ощущал.

Было и другое. Здесь, в глуби земной, отрезанный от мира толщей горы, ни с кем не разговаривая и ничего не выспрашивая у редких людей, пришедших из того, киевского, мира, он знал всё, что там происходило. И многое чувствовал раньше, чем о том узнавали в Киеве.

Послушники удивлялись его вопросам, на которые они чаще всего давали утвердительные ответы.

   — А что, — медленно, словно выныривая из какой-то одной ему ведомой глубины, спрашивал старец Илия, — повёл ведь Ярослав дружину на Буг?

   — Так, отче, — удивлённо отвечали послушники, поражаясь его знанию. И через некоторый срок заставали его творящим погребальную молитву.

   — Была сеча зла... — говорил он, глядя в стену, словно там — растворенное в высоком тереме оконце, откуда он видел все дали дальние. — Была сеча зла, и поляки побили дружину Ярославову. Варяги все полегли. Князь, едва жив, в Новгород ускакал.

Послушники, выходившие в город, только недели через две приносили весть, что Болеслав Храбрый на Буге сокрушил всю дружину Ярослава, а сам князь, едва жив, с четырьмя спутниками от погони поляков ушёл...

Поражаясь, они говорили меж собою и со старцами печорскими, что Илия-схимник — провидец.

А Илия сидел в самим им выкопанной нише в стене и, вперяясь во тьму, видел и Новгород, и Ярослава — осунувшегося, нервного, словно в горячке, спешно готовящегося отплыть за море — у варягов прятаться.

   — Так-то Владимир-князь за море бежал, когда Ярополк после смерти Олега в Киеве единовластно вокняжился... — шептал он.

Но виделись ему и другие люди, ведомые статным, сильным посадником, что вместе с мужами новгородскими порубил корабли, для бегства изготовленные, и принудил князя Ярослава сначала остаться, а затем стать во главе войска, чтобы снова идти на Киев.

   — Я его ведаю, — шептал Илия. — Я ведаю сего посадника знатного. Это Константин Добрынин. Добрыни древлянского сын... Кем он Ярославу приходится? Добрыня Владимиру дядька, стало быть, Владимир и Константин — двоюродные братья. А Ярославу Константин — двоюродный дядька... Смысленный муж и хоробр...

Но день ото дня мрачнел старец. И наконец перестал принимать пищу и воду.

   — Сила чужая давит... — шептал он, — Враги идут на Киев, враги сильные, и Киев возьмут...

Через неделю в Киев вступили войска Болеслава Храброго и вновь посадили на пустующий княжеский золотой престол Святополка.

Святополк поил народ, на всех углах разливали и давали даром хмельные меды стоялые. Правда, пили его в основном поляки из войска Болеслава.

Простой же киевский люд поляков сторонился. Разгула, учиняемого поляками, опасался.

   — Сия сила — страшная... — шептал Илия. — Эти придут и останутся... И не будет Руси Киевской, а будет Польша!

Он размышлял о том, что поляки киевлянам — прямые родственники. И Болеслав — один из благороднейших рыцарей. Человек слова и чести. Святополк, коего он на престол возвёл, и в подмётки ему не годился.

   — Эх, бесталанный ты мой! — говорил Илия, думая о Болеславе. Жалеючи его.

Болеслав Храбрый пытался не раз объединить славянские державы и восстановить славянское единство, когда-то разрушенное аварами, чтобы противопоставить его надвигавшимся на славянские земли немцам. Он храбро сражался и побеждал. Он разбил немцев и отогнал их за Эльбу. Он был справедлив и горяч, поэтому выгнал из Праги Болеслава Рыжего — палача, изверга, а Чехию присоединил к Польше. Но славяне, создавшие уже свои державы, не желали объединяться! Виной тому — католическая вера, которую они приняли, а с нею — и верховенство Рима. А Риму не нужны самостоятельные державы, но множество мелких, разобщённых и подвластных духовно стран. Ими легко управлять по старому римскому принципу: разделяй и властвуй...

   — Поляки всё разрушат! Всё... — шептал Илия. — И вновь распадётся держава наша на племена и уделы и пойдёт род на род...

Послушник, тихо ступая по проходу, слышал, как плакал и стонал старец Илия:

   — Душно мне... Душно, Господи... Кровь вижу, но нет пути, нет иного пути.

Сначала послушник подумал, что старец заболел. Но, подойдя ближе, разглядел, что Илия надел под рясу кольчугу и достал калдаш — круглую гирю на верёвке, оружие монахов. Им не разрешалось проливать кровь, но позволено было защищать святыню. Испуганно смотрел послушник на боевые приготовления старца, уже прославленного среди братии кротостию и даром провидения.

   — Выведи меня! — приказал старец, и послушник, не смея противоречить, повёл Илию длинными ходами к выходу из пещер.

У выхода послушник благословился, приложившись к шраму на огромной руке старца Илии, и долго смотрел, как старец, широкоплечий и кряжистый, уходит в сторону Киева.

Недалеко от Польских ворот Илия увидел большой отряд всадников, спешно скакавший от города. На раннем утреннем солнце поблескивали дорогие доспехи, за всадниками мчался обоз, где на телегах плотно сидели и лежали воины, а иные догоняли телеги бегом и вскакивали на них.

Старец прошёл сквозь распахнутые ворота без воротников — дружинников или горожан, стоявших на стенах. Улицы были совершенно пусты, ветерок завивал пыль на вытоптанной земле.

   — Где люди? Где поляки, где киевляне?.. — произнёс старец. Но никого не было.

Он снял с пояса калдаш и, намотав на руку ремень, пошёл уже оружно, готовый к бою.

Внезапно из-за утла вышли несколько человек. Все были вооружены, но по тому, что они без доспехов, старец не понял, кто это.

   — Кто вы? — спросил Илия.

   — Народ киевский, — ответил здоровенный парень, опоясанный широким ремнём, за который был заткнут польский меч без ножен. По его огромным красным рукам старец догадался, что это кожемяка. Рядом с ним стоял хазарин и по одежде, и по лицу, но в распахнутом вороте рубахи виден был крест. Третий, скорее всего, крещёный печенег или торк, в чёрной шапке, с коротким луком-сагайдой в руках. Стояли рядом люди, похожие и на варягов, и на славян, и невозможно сказать, кто они, чьих родов и племён.

   — Где поляки? — спросил старец.

   — Да, похоже, перебили их всех, — спокойно ответил парень.

   — Как перебили?

   — А кого как! — засмеялся сутулый еврей-кузнец. — Каждый хозяин убил врага, ставшего к нему на постой.

   — Истинно так! — подтвердил щербатый славянин с космами каштановых волос, торчащими из-под шапки. — Они тут пограбили, озоровать стали, народ примучивать, ну их ночью всех и перерезали...

   — Не похотели, значит, люди супостата! — подытожил какой-то не то тюрк, не то ещё кто-то.

   — Кто же вёл людей, кто знак подавал? — спросил Илия.

   — Да никто! — ухмыльнулся кожевник. — Все не похотели, чтобы тут поляки были... и закон их, и правда их.

   — Ихними быть не похотели, — подтвердило несколько голосов.

   — По этой правде мы жить не желаем! И людьми польскими не станем. Мы по русской правде живём!

   — Так чьи же вы? — спросил Илия.

И несколько голосов ответили:

   — Русские мы! Русские...

   — Выходит, — сказал кожемяка, — мы как есть все тута русские.

Из дворов вытаскивали убитых врагов и сваливали их на телеги. Ударил колокол на обгоревшей Десятинной церкви. Многие сняли шапки и перекрестились, хотя не все, потому что были здесь — именующие себя новым словом «русские» — люди разных вер и родов, но единые нынче.

   — Будь благословен, народ новый! Народ русский! И да осенит тебя благостью своею православная вера на многия лета! — сказал старец Илия, кланяясь в пояс людям, которых становилось всё больше. Из переулков и соседних улиц подходили новые и новые... Они заполняли собою площадь перед церковью, пока не заполнили её всю.

 

Глава 14

Держава православная

Без князя Киев стоял недолго. Сын Добрыни, Константин, коего звали в Новгороде на славянский манер — Кукша, принудил Ярослава вновь идти на Киев. Новгородцы прорубили днища у драккаров, на которых Ярослав собирался бежать за море к варягам, родственникам матери своей Рогнеды, наняли тысячу варягов оружных, воинскому делу обученных, собрали из людей новгородских дружину в три тысячи человек и пошли на юг.

Повторился поход, коим ходил на Аскольда Хельги Старый (Вещий), а Владимир — на брата своего Ярополка. Языческий варяжско-русский север опять шёл на юг, на Киев, и, как всегда, побеждал. Победил и на этот раз.

Но совпало и другое: сеча злая случилась на Альте, где был убит безвинный Борис-княжич. Так свершилось отмщение Святополку Окаянному за кровь мученика — ради Христа, ради веры новой, православной, по слову Господа нашего: «Мне отмщение, и аз воздам!»

Не христиане бились между собою, но яростные язычники истребляли друг друга, не славяне киевские крещёные, но варяги, русы и печенеги сошлись в резне. И так дрались яростно, так кидались в сечу, что печенеги полегли все, а от новгородско-варяжской дружины языческой уцелели единицы.

Тем легче было Ярославу с ними справиться. Ибо жив и поныне сатанинский умысел и завет: уничтожай всех, кто привёл тебя к власти, тех, кто видел тебя не в силе и славе, но в слабости и кто мнит себя твоим помощником и даже равным тебе. Новгородцы вошли в пустой Киев. И — «погоре церкви».

Вернулись язычники, которых православный Киев никогда бы терпеть не стал. Дружина малая новгородская, в сражении истаявшая, противу Киева и князя нового киевского Ярослава была беззащитна. А Ярослав киевлянами усилился.

И поступил он по-княжески, по-государственному, как истинный политик, то есть вероломно. Он сослал своего двоюродного дядю, посадника Кукшу, того, кто силою и мужеством даровал ему, уже оплакивающему свой удел изгнанника, киевский престол, в Муром и там приказал убить. Так скончал дни свои новгородский посадник Константин Добрынин, чьими трудами вокняжился Ярослав в Киеве, но под чьим знаменем вернулись в Киев варяги-язычники.

Странные совпадения, странные параллели: на Альте разбит Святополк, неподалёку от того места, где был убит Борис, в Муроме, где был князем Глеб, убит Кукша...

Сам Святополк бежал после битвы на Альте в Польшу, которая в 1032 году разделилась на части и перестала быть для соседей угрозой.

Сказывают, Святополк Окаянный до сего не дожил: сошёл с ума ещё по дороге в Польшу и умер от угрызений совести. Трудно в это поверить. Хотя, может быть, совесть новая, православная, и стала мучить Святополка, увидевшего глубину своего окаянства? Но что же тогда Ярослав не умер от угрызений совести? Он ведь пролил кровь ближайшего сродника своего, подарившего ему власть и престол!

Однако современники не сомневались, что Святополка замучила совесть. Так считали все. Потому что все уже знали о заветах православных, с ними соизмеряли жизнь свою и ведали, что ежели поступки человеческие с этими заветами на совпадают, тогда и является отмстительница незримая, вездесущая и страшная — совесть. Спасён от неё бывает лишённый совести, то есть не имеющий в душе никаких запретов. Но тут возносится над ним меч Господень, и ежели не он, то дети и внуки его бывают поражены Божиим отмщением. Умерший же от мук совести, от раскаяния, то есть в попытке снять с себя каиново клеймо братоубийцы, ответ держать будет на Страшном судище, и Господь будет его судиею. Самым справедливым и милостивым. Святополк сошёл с ума...

А разве мы знаем, что испытывал Ярослав? Каковы были его страдания? Что передумал он бессонными ночами, когда, прихрамывая на больную ногу, по отцовской привычке мерил шагами княжескую палату в тереме? Какие у него были душевные муки и страдания? А они были! И в этом не сомневались современники.

Мы ведь многое понимаем не так, как они! Скажем, произнося с уважением прозвище Ярослава — Мудрый, мы забываем слова Писания: «Во многия познания и мудрости — многия скорби».

Мудрым же Ярослава стали именовать после того, как он дал народу новому — новый закон, составленный из правил и обычаев старого, размытого в народе новом, народа русов. Потому и именовался закон княжества Ярославова — Русская Правда, а все, кто закону этому подчинялся, стали зваться русскими, хотя племён и языков разных и даже богам поклонялись разным.

Так же и в других землях. Подчинявшиеся закону земли своей, на их языке «тюрк», стали разные народы зваться «турками», постепенно сливаясь в одну нацию, и в иных странах так же. За новый закон государственный прозван Ярослав — Мудрым, но для современников в этом слове не звучало уважение к уму и дальновидности правителя, и не всех закон этот устраивал. Ни одного святого своего народ не называет «мудрым» — стало быть, прозвище это относится только к делам земным и к людям политики, науки, людям мира сего.

Острота ума, а скорее интуиция у Ярослава в том же, в чём и у Владимира. Ярослав умел сделать правильный выбор, то есть угодный народу, угодный Бету Он умел расслышать в шуме дня сегодняшнего голос времени и шёпот смутного народного желания. У Владимира было несколько отступлений от этого своего призвания, потому и становился он рабом обстоятельств, но были и моменты прозрения — в частности, когда он крестил державу Киевскую.

Как политик Ярослав совершил ошибок меньше. Потому и поднял за время долгого правления своего Русь Киевскую к вершине расцвета.

А это ох как непросто! Особенно по первым годам правления. Извечные враги Киева за время княжеской усобицы после смерти Владимира умножились и вошли в новую силу.

Таким старым врагом оставалась Хазария! Не успел Ярослав бестрепетно расправиться с варяжско-языческой опасностью, тут же, почувствовав ослабление давления со стороны Киева, Хазария двинулась в его пределы.

И вот ведь что удивительно! От прежней Хазарии оставалось только название! Другие народы населяли её, среди которых было множество православных, а иудеев, скорее всего, уже не оставалось совсем, умер и язык хазарский, общий для державы сей. Держава, именуемая, как встарь, Хазарией, была совсем другой, чем та, что когда-то давила Киев, и что самое ужасное — вёл дружину родной брат Ярослава — Мстислав! Старший брат — Мстислав Тьмутараканский.

Воспитывались они врозь и даже внешне мало походили друг на друга: худой и нервный белобрысый Ярослав, настоящий викинг-северянин, — и толстый, румяный, глазастый, кудрявый и смешливый Мстислав. Он, в отличие от брата, не был не только мудрым, но, наоборот, простоватым. По-отцовски любил он и жаловал дружину, ничего для неё не жалел.

Дружина влияла на него, как это было принято в те времена и мало изменилось в наши дни. За спиной у каждого вождя и у каждого правителя стоит (невидимый подчас историками) круг людей, которые и влияют на его решения и дела.

Всё изменилось в Хазарии, сменились даже племена и народы, но старое окружение Мстислава — царедворцы, помнившие ещё каганов, остались, и они подталкивали Мстислава к войне. Впрочем, это было не просто столкновение Киева и Тьмутаракани, это было столкновение севера и юга, которое ещё недостаточно изучено. Говорят, что Восток и Запад вечно враждуют, а север и юг?

Мстислав был человеком юга, человеком Кавказа. Он благополучно забыл Киев и Полоцк, откуда его привезли шестилетним ребёнком, и полностью усвоил не только нрав кавказский, манеру поведения, но, казалось, даже внешность. Он любил свою новую родину, любил горы, море, любил и понимал населявший эти места люд. Ему постоянно приходилось воевать с касогами — предками современных адыгов. Но и тут он вёл себя сообразно кавказским законам.

В одном из столкновений он поступил в полном соответствии с кавказскими законами войны. То есть не стал трогать войско, а, как настоящий мужчина и храбрец, выехал на честный поединок с касожским предводителем Редидэ и, как пишет летопись, «зарезал Редедю пред полками касожскими».

Это был честный поединок, и в полном соответствии с кавказским менталитетом война не возникла. Более того, касоги оценили не только мужество князя, но и его благородство. Победитель не стал преследовать побеждённых. Далее в полном соответствии с обычаями возник «залоговый брак»: Мстислав женил сына своего на дочери убитого на поединке Редидэ.

Касоги ответили искренней преданностью! Они влились в дружину Мстислава и составили её большую часть. Дружина же являла собою пёструю смесь народов, оставшихся после многонационального и разнорелигиозного наследия Хазарского каганата. Были в этой дружине и люди земли Кассак, родственники Ильи Муромца, частью ушедшие во время антиправославной резни в каганате в 843 году в муромские леса, на северную сторону Великой степи.

Когда вокняжившийся в Киеве Ярослав метался по своей державе, «утишая и примучивая» почувствовавшие волю племена, Мстислав с войском подступил к землям отца своего.

От Ярослава отложились вятичи. В Суздале вспыхнул страшный мятеж под водительством волхвов, которые воевали не только с князем, но с новой верою — православием. Тогда же, видя приближение Мстислава, к нему отошли северяне — потомки савиров, предки «севрюков», составивших в будущих веках — XV и XVI — значительную часть малороссийского и донского казачества.

Удивительно, но и тогда, в XI веке, они тяготели к югу, чая границей между славяно-русско-варяжским Киевом, населённым северянами (севрюками), Чернигов. Именно в Чернигове восторженно встретили дружину Мстислава. А до Чернигова — три неспешных конных перехода от Киева...

Ярослав тут же нанял варягов и двинулся из Новгорода на брата. В страшной ночной битве сошлись не просто братья, один — ведший варягов, другой — южан, бились разные народы. Впервые так очевидно столкнулись варяжский север и хазарский юг!

Это была страшная сеча при городе Листвене, ночью, в грозу, при свете молний... Сошлись в стычке варяги и славяне-северяне (севрюки) и посекли друг друга. Конница Мстислава, приведённая из степей Предкавказья, ударила по варягам и изрубила их всех. Ярослав бежал, в который раз, в Новгород.

Однако летописец вкладывает в уста простодушного Мстислава фразу, которая поражает и своим цинизмом, и своей наивностью. Предводитель южан, князь кавказцев, торжествуя победу, особенно радовался тому, что его дружина уцелела... «Кто этому не порадуется? Вот лежит северянин, вот — варяг, а своя дружина — цела!»

Говорил он эти слова или нет, важно другое — то, что отразилось в этих словах. Мстислав не считал варягов и северян своими! Естественно, после этого и они не пожелали его признавать своим князем. Мстислав привёл чужаков и для варягов, и для северян, и, уж конечно, для славян и русов. Этим и объясняется странный мир, которого вдруг запросил победитель Мстислав у побеждённого Ярослава!

Произошла вещь немыслимая: часть дружины, состоящая из касогов, вернулась в бывшую Хазарию и вместе с ясами (предками осетин) захватила Тьмутаракань.

Это говорит о том, что ни касоги, ни ясы, ни русы и славяне, вернувшие в 1029 году Тьмутаракань в Киевскую Русь, не забыли и не простили Хазарии столетий своего рабства.

Как же объясняли происходившее люди православные? А они считали, что Господь воздаёт по молитве! Молитвами старцев печорских победа обращалась в поражение! Супостат — в союзника! Враги, оборотившись, казнят друг друга! И дружины, шедшие на православный град, оборотившись, идут и сокрушают град языческий...

Старцы печорские... А ведь среди них был и инок, а впоследствии схимник — Илия. Его молитвы воплощали людское хотение, они и направляли его...

Открытая для всех народов, принимавшая всех равно, вера православная бескровно и неторопливо завоёвывала души и скрепляла разные племена в единый народ. Тюрки, славяне, финны, угры и северные германцы — балты — сливались в один народ, в новую нацию, именовавшую себя по закону, названному Ярославом Русской Правдой, — русскими.

Исчезли в степи люди «пацзынак», или канглы, — печенеги, истреблённые и частично поглощённые новыми пришельцами — половцами, стремительно вливавшимися в русский этнос...

Легенда смутно говорит о том, что после смерти сидевшего теперь уже в Чернигове верного Ярославу князя Мстислава Тьмутараканского, который в Чернигове каменные храмы православные строил, печенеги в последний раз нахлынули под стены киевские в 1039 году, и стала на пути их дружина Киевская...

Вышел из печор киевских ветхий деньми схимонах Илия и стал перед войском киевлян, оборотив лицо своё к печенегам, и устрашились они страхом великим и рассеялись, не вступая в бой. Многие узнали Илью Муромца, о ком по всем киевским базарам пели гусляры... Он, утратив черты реального человека, стал как бы воплощением души народа, его поисков веры, его страданий и чаяний.

Именно такие люди, стоящие рядом с известными историческими деятелями, и влияют на историю, на принятие князьями или царями того или иного решения, сами оставаясь безымянными.

Илия-схимонах стоял рядом с великим митрополитом Илларионом, составившим своё «Слово о законе и благодати», не утратившее ни своей поэзии, ни своего политического значения до нынешнего дня и впервые прозвучавшее в 1037 году! По глубокому своему убеждению такие люди, как Илия, избегали славы земной... Но именно они особенно сильно влияли на то, каким путём пойдёт народ новый и как сложится новая держава.