Мы знали, что рано или поздно нас поймают. Сами на это нарывались. Идем по коридору — и роняем фотографии. Бросали их в углах классов, где у нас были уроки. Прикрепляли кнопками на доски объявлений, запихивали под рамы картин и под дверные наличники. Пару раз нас засекли другие ребята, и по школе поползли слухи.

Вечером по телевизору показали фотографии ракетных установок на Кубе, кораблей, на которых везут еще ракетные установки, американских кораблей, ракет, бомб и взрывов. Были репортажи о беспорядках. Протестующие из БЯР сцепились в Лондоне с полицией, их арестовали. Папа как стукнет кулаком по ручке кресла.

— Протесты? — говорит. — Эти люди делают то, что и нужно делать, — кричат во весь голос против того, с чем не согласны, — так, чтобы их голос услышали.

— А что, всегда нужно протестовать? — спрашиваю. — Даже когда знаешь, что это бессмысленно?

— Да, — говорит. — В этом случае — особенно, когда кажется, что всё против тебя, что ты просто кричишь в темноте. — Смотрим, как молодого человека зашвыривают в кузов автозака. — Даже если тебя за это заметелят, как этого парнишку. Оставьте парня в покое!

Новости кончились. Папа повернулся ко мне:

— Всего, чего добились для людей вроде нас, добились борцы, Бобби Бернс. Борцы, которые не отступали и не нагибали голову, которые смотрели угнетателям в глаза и говорили: так продолжаться не может.

Закашлялся. Глотнул воды. Мне показалось или он правда стал меньше, тоньше? Или это болезнь, неведомо какая, вцепилась в него своей хваткой?

— Запомни это, — говорит. — И запомни другое: бывают времена, когда нужно продолжать бороться.

— Запомню, — говорю.

— Молодчина.

Мы одновременно потянулись друг к другу. Руки встретились в воздухе между стульями.

— Молодчина, — повторил он.

«Я тебя люблю, папа, — сказал я про себя. — Люблю тебя. Люблю».

На следующий день я впал в полное безрассудство. Папа болен. Мир того и гляди погибнет. Хотелось встать и успеть побороться до того, как опустится тьма. По дороге в школу я все время чувствовал, как внутри нарастает гнев, чувствовал от этого какую-то странную радость, странное отчаяние.

Выходим из автобуса — я взял Дэниела за локоть.

— Может быть, этот день станет для нас последним, — говорю.

— Может, и станет, — отвечает.

Смотрим друг на друга.

— И что? — Это мы одновременно.

— Давай все сделаем как надо, — говорит. — Решительно и храбро.

Стиснули друг другу руки, а потом вошли в школу и давай и дальше в том же духе. Ребята смотрят, пихают друг друга локтями, перешептываются. Бобби Бернс, говорят. Кто бы мог подумать? Бобби Бернс и Дэниел Гауэр, новенький с юга. Закончилось все в итоге на мне. После обеда я положил фотографию Любоку на стол. Видели все, кто был в классе.

— Значит, правда, — говорит Дороти Пикок. Уставилась на меня. — Это действительно ты.

Я кивнул:

— Угу. Я.

— И я, — говорит Дэниел.

Тут вошел Любок и все увидел. Полная тишина. Все остальные смотрят на нас во все глаза. Любок взял фотографию за уголок, будто брезговал. Глянул на нас. Говорить ему ничего не понадобилось. Я весь дрожу, сердце бухает, лицо горит, а внутри бушует какой-то восторг. Дэниел встал. Я встал с ним рядом.

— Я, — сказал Дэниел.

— Мы оба, — поправил я.

Любок хмыкнул.

— Значит, ты эта мразь, — говорит. Скрючил палец. — Давай за мной.