Леонардо давно уже не видел Флоренции. Он бывал там только наездами и отвык от этого беспокойного, вечно бунтующего города. Милан стал для него дороже родины. Отправляясь теперь во Флоренцию, он заехал по дороге в Мантую, где набросал углем портрет сестры покойной герцогини Беатриче Сфорца; заехал на неделю и в Венецию, «город лагун».

За последнее время Флоренция сильно изменилась. Новые звезды показались на ее горизонте: гениальный Микеланджело уже создал «Давида», красующегося на площади перед городским советом; Бенвенуто Челлини делал из золота свои прелестные фантазии, а от Перуджино Леонардо слышал о юном урбинском художнике Рафаэле, который обещал силой своего гения затмить всех старых художников.

Республика едва только оправлялась от тяжелых смут. Леонардо угадал истину, когда говорил покойному герцогу Галеаццо:

– Порок всего мира не искоренить одному человеку. Рано или поздно этот одинокий борец погибнет.

Так погиб одинокий борец Савонарола, не сумев переродить мир. Оскорбленный громовыми речами проповедника, порочный папа Александр VI решил погубить дерзкого монаха. Приверженцы его и Медичи добивались того же. Силы были неравные… Проповедник не мог рассчитывать ни на изменчивую привязанность толпы, ни на своих друзей, которых было сравнительно мало. Врагов, и при том сильных, было гораздо больше – и они победили. Савонаролу обвинили в ереси, и он погиб на костре…

Позорная казнь проповедника совершилась почти три года назад, а между тем память о нем еще крепко жила во Флоренции. Образ Савонаролы, могучий и яркий, его громовые речи, его твердая вера в свое призвание и терпеливая мученическая смерть оставили в жизни многих глубокий, неизгладимый след. Чужд всему этому остался только один Леонардо. Его глубокий, всеобъемлющий и несколько недоверчивый ум не был склонен к монашеским мечтаниям. Он говорил, что к совершенствованию мира надо идти не приступом, не путем отречения от всего земного, а упорно опираясь всеми силами ума на земную действительность…

Понятно, что его не тянуло теперь во Флоренцию, где все еще было полно заветами Савонаролы.

В это время там собралось много художников. Все они находились, по-видимому, в дружбе между собой и сохраняли любезность в личных отношениях даже со своими соперниками. Обыкновенно они собирались в обширной мастерской Баччо д’Аньоло, которая с некоторых пор была любимым местом для сборищ художников. Вечно стояли в ней смех, шум, песни и громкие голоса спорщиков. Живописцы, архитекторы, скульпторы назначали здесь друг другу свидания, уговаривались с заказчиками о плате за свои произведения, а то и просто веселились напропалую за кружкой доброго вина в обществе радушного, веселого хозяина. Здесь же обсуждалось каждое новое произведение. Леонардо столкнулся у Баччо д’Аньоло со своими старыми знакомыми: товарищем школьной жизни, «патриархом» Ваннуччи, прозванным Перуджино, со старым могучим Андреа дель Сарто, Сансовино, Филиппо Липпи, со знаменитым архитектором Кранаккой, с веселым, остроумным Сан Галло и мрачным Микеланджело. Не было только на этих собраниях его старых друзей – Лоренцо Креди и Сандро Боттичелли…

Андреа дель Сарто стоял во главе веселого флорентийского общества, так называемого «Клуба Котла», в члены которого записали и Леонардо. Этот клуб состоял из двенадцати человек, и каждый из них мог привести с собой трех или четырех гостей. В «Клубе Котла» веселились усердно и изощрялись в находчивости и остроумии. Леонардо никогда не мог забыть своего первого посещения этого забавного общества. По правилам, каждый из членов должен был приносить на собрание кушанье собственного изобретения, и кто случайно сходился в выдумке с другим, платил штраф.

В этот день один из членов, Джан-Франческа, с комической важностью выкатил на средину комнаты огромную кадку. Вид у него был такой, будто он священнодействовал.

– Марш под стол! – закричал он гостям со строгим, почти свирепым видом волшебника. – Оне, бене…

Он делал в воздухе странные жесты.

Джан встал на цыпочки и прокричал петухом. Под кадкой раздался заглушаемый хохот и чей-то сердитый голос:

– Тут можно задохнуться… Нет, лучше выйти и сказать ему…

– Оставь его, он полоумный!

А Джан между тем продолжал осуществлять свою забавную выдумку. По мановению его волшебной палочки, из средины кадки вдруг выросло целое дерево, конечно, заранее подготовленное, а внизу, под ним, раздалась тихая и плавная музыка… На этом странном столе появился огромный пирог, в котором виднелся Улисс, приказывающий варить своего отца для того, чтобы возвратить ему молодость. И все это было не что иное, как вареные каплуны, которым придали человеческую форму и гарнировали разного рода вкусными вещами.

Кто-то из близоруких гостей смотрел внимательно на удивительное кушанье и не верил, что У лисе и его отец не более, чем обыкновенные петухи. Раздался звонкий, веселый смех, и стройный юноша с тонким нежным лицом девушки вскочил одним прыжком на стол.

– Рафаэль! Рафаэль! – кричали восторженно члены клуба, заранее предвкушая что-нибудь забавное от этого юноши с неистощимым запасом смешных рассказов и шуток.

Рафаэль – ученик Перуджино, умбриец, и Перуцжино сказал Леонардо, что красивый юноша обладает исключительным, чудным дарованием.

– Зачем смешивать историю с поэтическим вымыслом?.. – начал с комической важностью Рафаэль. – Я вам расскажу сейчас поэтическую истину под ее прекрасным покровом. Уже сын Латоны с двадцатью своими прислужницами горами спешил погрузиться со своей огненной колесницей в великие волны Испании, и в прохладных тенях майской зелени мягкий зефир умерял знойный день… – рассказывал Рафаэль высокопарно свою новеллу.

– Постой, Рафаэль! – перебил Сан Галло. – Посмотрим, какое чудо принес с собой мессер дель Сарто!

С невозмутимо-серьезным лицом Андреа дель Сарто развернул восьмигранный храм, утвержденный на колоннах. Вместо пола было большое блюдо студня, разделенного на клетки, наподобие мозаики. Его колонны – толстые сосиски и колбасы, казались сделанными из порфира; основание было из сыра пармезана, карнизы из сладкого печенья, а кафедра из марципанов. Посредине храма стоял аналой из холодного мяса с развернутым на нем служебником из вермишели, где буквы и музыкальные ноты обозначались зернами перца. Вокруг аналоя были размещены певчие – жареные дрозды с широко разинутыми клювами, как будто они тянули высокую ноту… Позади этих певчих два жирных голубя изображали басов, а шесть маленьких овсянок – дискантов…

Этот храм произвел такое впечатление, что послышались дружные крики восторга, и Андреа дель Сарто очутился в объятиях молодежи. Его начали качать, твердя на все лады:

– Превосходно, мессер Андреа, превосходно!

Но настоящий восторг ожидал веселую компанию впереди, когда она принялась уплетать чудесный пирог, с его основанием, колоннами, аналоем, басами, тенорами и маленькими дискантами-овсянками, когда гора пармезана, вермишели, сосисок и марципанов исчезла в здоровых желудках членов «Клуба Котла».

Только один мрачный и нелюдимый Микеланджело не принимал участия в этих невинных развлечениях и шутках: он одиноко держался в стороне от всех.

Было утро. Леонардо, как всегда, по привычке отправился в мастерскую Аньоло. С тех пор как он уехал из Милана, его материальное положение стало очень плачевным, и сегодня он во что бы то ни стало решил найти заказ. Неужели никому из богатых флорентийцев не придет в голову затея предложить ему, Леонардо, написать какой-нибудь портрет или маленькую Мадонну со святым своим патроном для фамильной капеллы? У Аньоло он, конечно, найдет себе заказчика.

Вдруг художника остановил чей-то знакомый голос, который тихо, меланхолически-грустно читал стихи. Леонардо остановился и прислушался. Ну да, читают божественного Данте и как раз то самое место, которое подало ему когда-то мысль набросать Беатриче, этот чистый образ неземного создания.

На одном из выступов церкви Марии дель Фьоре сидел человек, согбенная, разбитая параличом фигура которого показалась Леонардо знакомой. Когда этот человек поднял на Винчи свое строгое, измученное лицо, художник невольно отшатнулся. В глазах его не было жизни, лицо своею бледностью напоминало мертвеца, а горькие складки около губ придавали ему что-то безнадежно горькое.

– Сандро! – сказал Винчи мягко, и голос его дрогнул. – Так вот при каких обстоятельствах нам довелось встретиться! Старый друг Данте, и ты, конечно, с ним…

Глаза Боттичелли не выразили ничего; губы его слегка дрогнули.

– С тех пор как великий пророк Савонарола умер, – проговорил он глухо, – я не нахожу ни другого чтения, ни другого занятия, как сидеть над Данте, делать к нему рисунки и пояснения. Все остальное для меня и мелко и неинтересно. Только эта книга есть истина, как истиной было огненное слово Савонаролы. Его уже нет, и в этом занятии, – он указал на Данте, – и мое призвание.

Леонардо опустил голову.

– А Креди? – спросил он грустно. – Что Креди?

– Ты хочешь его видеть? Он теперь там.

Сандро торжественно и благоговейно указал рукой на видневшиеся вдали мрачные очертания монастыря Сан-Марко, настоятелем которого был еще так недавно Савонарола.

– Ведь Баччоделла Порта, ты знаешь, поступил в число братии Сан-Марко. Сегодня Креди у него. Они часто видятся друг с другом. Хочешь, я проведу тебя к ним?

И Боттичелли поднялся, молчаливый и серьезный. Эти два когда-то горячо любившие друг друга человека шли теперь рядом, как чужие, и испытывали неловкость, не зная, о чем говорить.

Так молча прошли они несколько улиц и вступили под сень монастыря. Привратник с мрачным и покорным видом пропустил их в длинный таинственный коридор обители. Они миновали келью Савонаролы, где все убранство было в точности сохранено, свято оберегаемое монахами. Сандро не ошибся: Креди сидел в маленькой келье Баччоделла Порта, который в монашестве назывался фра Бартоломео. В своем необычном для Леонардо доминиканском белом куколе фра Бартоломео казался особенно строгим. Келья носила явные следы влияния погибшего пророка: то тут, то там виднелись вещи, взятые на память от мученика: старый его куколь, вериги, обрывок рукописи, ладанка с истлевшими на костре останками; а на одной из стен висел его портрет, резкий профиль которого должен был постоянно напоминать фра Бартоломео о его монашеском обете.

Фра Бартоломео сидел в своей келье, читал Лоренцо Креди медленно и прочувствованно огненные речи Савонаролы и делал к ним объяснения:

«Господь говорит вам: «Я подавлю гордыню Рима». О Италия! Казни пойдут за казнями, – звучал суровый голос фра Бартоломео, – бич войны сменится бичом голода; бич чумы дополнится бичом войны; казни будут и тут и там… У вас не хватит живых, чтобы хоронить мертвых; их будет столько в домах, что могильщики пойдут по улицам и станут кричать: «У кого есть мертвецы?», и будут наваливать на телеги до самых лошадей и, целыми горами сложив их, начнут сжигать… О Флоренция, о Рим, о Италия! Прошло время песен и праздников. Покайтесь! Милосердия, милосердия, Господи!». – Тут голос фра Бартоломео зазвучал вдохновенно-сурово, а Креди весь затрепетал. – «Минута настала. Идет муж, который завоюет всю Италию в несколько недель. Он перейдет через горы, как некогда Кир…» Видишь, Лоренцо, пророк предвидел нашествие французов! А дальше: «Почему, когда я прошу десять дукатов для бедных, ты не даешь, когда же я прошу сто дукатов на часовню Сан-Марко, – ты даешь? Потому что в этой часовне ты желаешь повесить свой герб». Вот тщеславие церкви, лишенной истинного благочестия, мой Лоренцо.

Фра Бартоломео только теперь заметил вошедших гостей и сказал им:

– Сейчас я кончу; осталось еще всего несколько слов божественного учителя. «Алтарь стал для духовенства лавочкой, – продолжал монах. – Если бы я хотел поддаться льстивым речам, я не был бы теперь во Флоренции, не носил бы разодранной рясы. Я сумел носить свой крест. Даруй же мне, чтобы они меня преследовали… Я молю Тебя об одной милости: чтобы Ты не попустил меня умереть на моем ложе, но дал бы мне пролить за Тебя мою кровь, как Ты проливал за меня Свою».

Лоренцо Креди сладко вздохнул, и на глазах его выступили слезы умиления. На его бледном, исхудалом лице, как две звезды, сияли громадные страдальческие глаза. И, глядя на него, Леонардо невольно вспомнил мальчика Креди, с таким же выражением восторга смотревшего в мастерской Верроккьо на его ученические работы. Он ничуть не переменился, этот вечный ребенок, несмотря на свои годы. И сердце Леонардо болезненно сжалось при воспоминании, как Лоренцо с восторженными слезами бросал в костер покаяния свои лучшие картины.

Рисунок Леонардо да Винчи

Креди увидел Леонардо, и на минуту былая открытая улыбка озарила его прекрасное лицо, но потом оно снова приняло прежнее страдальческое выражение.

– Лоренцо, – сказал Леонардо после первого приветствия, – скажи, можно ли служить одновременно Богу и мамоне?

– Я не служу мамоне, – отвечал Креди твердо. – С тех пор как он нас оставил, я не беру в руки кисти. Живопись мне стала противна… О Леонардо, я великий грешник, и только одно дает мне отраду – эта святая обитель. Быть здесь, где он жил и страдал, где он говорил свои чудные речи, вспоминать его бессмертные слова и…

Он не мог говорить от волнения.

С грустным чувством покинул Леонардо монастырь и уныло зашагал к мастерской Баччо д’Аньоло.

Он действительно встретил здесь заказчиков. Его давно уже нетерпеливо ожидал богатый пожилой флорентиец, мессер Франческо дель Джокондо. С тупым сытым видом хорошо откормленного быка он равнодушно побрякивал многочисленными перстнями и поясом с дорогими украшениями.

– С тех пор как я видел сделанный вами портрет Джиневры Бенчи, – начал Джокондо, – мне хочется, мессер, чтобы вы сделали и для меня портрет моей жены, мадонны Лизы, потому что я нисколько не хуже и не беднее мессера Америго Бенчи и моя жена нисколько не хуже, а пожалуй, еще лучше мадонны Джиневры…

Наступило молчание. Леонардо насмешливо смотрел на этого глупца, который пыхтел, выпалив свою хвастливую речь. Он вспомнил написанную им прелестную головку Джиневры Бенчи, вспомнил и третью жену мессера Франческо, прекрасную, гордую мадонну Лизу, и решил, что она действительно никак не может уступить в красоте Джиневре. И он тут же обещал мессеру Джокондо сделать портрет его жены.

На следующий же день художник отправился в богатый палаццо Джокондо.

Задачей Леонардо было передать кистью бессмертную человеческую душу. Во все положительно работы он вносил свое великое терпение, любовь к правде и ту удивительную нежность, которая особенно привлекала в написанных им портретах. Он понимал, что скука делает самое прекрасное лицо неинтересным, и потому заставлял красавиц, с которых писал портреты, улыбаться… Он смешил их веселыми, интересными рассказами – а на это он был мастер, – он заставлял их слушать лучших музыкантов, вызывающих на прелестных лицах думу, убаюканную тихими и приятными звуками…

По обычаю того времени, дом мессера Джокондо был полон шутами, забавниками, певцами и музыкантами, которые помогали Леонардо развлекать мадонну Лизу.

Странное лицо и странная душа были у красавицы Лизы. В ее глазах, глубоких и бесконечных, как море, светилось что-то дивно-притягивающее, нежное и властное; но особенная сила была в ее непонятной, загадочной улыбке. Это лицо манило… Глядя на него, хотелось разгадать какую-то таинственную загадку, увидеть за прекрасной оболочкой не менее прекрасную, неразгаданную душу…

– А, мой веселый собеседник! – говорила шутливо мадонна Лиза при появлении Леонардо, – я готова к работе, но только ни за что не хочу сегодня этих глупых шутов, которыми меня угощает синьор Франческо, мой муж. Пусть мне поют; я буду слушать и наслаждаться… Под чудные звуки я унесусь мечтой в небесное пространство чистого восторга, который испытываю всегда, когда вижу ваше произведение, мессер Леонардо, или слышу вдохновенную игру на лютне…

И Леонардо брал кисть и писал дивный образ под звуки лютни и мелодичное пение заезжего певца, а она улетала душой в неведомый мир и улыбалась ему загадочно и нежно…

Этот портрет положил начало глубокой дружбе между Леонардо и Джокондой. Мона Лиза сделалась для него необходимой, точно так же, как и он для нее. Она понимала самые тонкие изгибы его мысли, понимала все недосказанное в его работе, угадывала по наброскам то, что он хотел со временем создать…

Флоренция ахнула, когда увидела картину Леонардо, изображавшую прекрасную Джиоконду. Ее нельзя назвать портретом – она дает больше, чем портрет. Джоконда – это бессмертный образ, прекрасный и могучий, с улыбкой, над разгадкой которой трудилось немало людей и которую понимал, быть может, один только изобразивший ее Леонардо.

– Это чудо! – говорили в один голос художники и ценители искусства. – Это скорее божественное, чем человеческое создание. Что за взгляд, что за улыбка, что за дивные русые кудри и руки, которым нет подобных!

Начались бесконечные подражания Джиоконде. Молодые художники старались сделать копии с портрета, но усилия их были тщетны. Картина казалась точно заколдованной. Ни одна, даже из лучших, копии моны Лизы не была похожа на оригинал. На всех копиях руки слишком велики и улыбка дерзка, бесстыдна, вследствие неверного очертания губ. В нашем Эрмитаже находится одно из подобных плохих подражаний. Конечно, и оно не дает намека на оригинал. Время не щадило дивного произведения Леонардо: русые кудри моны Лизы теперь потемнели, стали почти черными, как потемнела и ее одежда; руки кажутся погруженными во мрак…

«Джоконда» имела громадное влияние на художников. Не остался ему чужд и Рафаэль, который ходил к Леонардо в мастерскую, пока тот работал еще над отделкой портрета, и с благоговейным чувством восторга учился, присматривался к нежным переходам от света к тени, тонким, как легкая дымка, полутеням…