Рассказ К. Алтайского

Рисунки худ. А. Пржецлавского

Никто не идет мимо виноградника.

Моря отсюда не видно. Небо, солнце, сожженные травы, смуглые от жары кусты шашлы, изабеллы, муската. Даже ящериц нет — юрких, черноглазых, нарядных. Что там ящерицы! Кобчики не решаются лететь за сколопендрами в этот оранжевый пламенный зной: они сидят неподвижно и немигающе смотрят на желтую траву и бурые раскаленные камни.

Одно солнце огромным злобным пауком медленно ползает по небу. От солнца, как паутины, — лучи, тонкие, убийственные. Можно было бы подумать, что мир вымер от зноя, если бы не орлы.

Четыре орла плывут в синем бескрайнем небе. Им, должно быть, не жарко. Они на такой высоте, где снег не может таять.

Василь Иванчиков следит за полетом орлов. Они кажутся отсюда маленькими, как зяблики. Они плывут бесстрашно, словно самолеты.

Почему никто не идет мимо виноградника? Василю хочется поговорить.

Наконец, Василь дождался. Напудренный красной пылью показался человек в черной барашковой шапке.

— Эгей! — кричит Василь. — Откуда? Из Отуз?

— Из Отуз, — вяло отзывается прохожий.

— В Коктебель?

— В Коктебель.

— А ну, иди отдохни…

Отузец перелезает низенькую каменную ограду виноградника и садится по-крымски на корточки против Василя. Прохожий — Мохамет — татарин. Василь— болгарин.

На берегу теплого ласкового Черного моря — два селения. Отузы — татарское, Коктебель — болгарское. Между ними— гордый дикий потухший вулкан Карадаг.

Мохамет молодой — не помнит, а Василю крепка врезались в память бои между отузцами и коктебельцами. Теперь годы, море, солнце и горы сгладили вражду. Граница между татарскими и болгарскими землями проведена. Терн растет на границе. Люди обеих деревушек могут спокойно разговаривать.

— Я думаю про внука, — говорит Василь. — Один раз думаю, другой раз думаю и еще один раз думаю. В кого уродился такой бандит?

Мохамет смотрит насмешливо. У него красивые черные влажные глаза, смуглый румянец и темные, как вишни, губы.

— На меня он не похож, — продолжает Василь. — На отца своего еще раз не похож. Он похож на бандита с гор.

Мохамет скалит белые, как пена, зубы. Улыбка у него ослепительная.

— Почему бандит? Он кого-нибудь грабил?

Василю впору обидеться. Он смотрит та Мохамета с презрением.

— И еще раз тебе говорю: Иванчиковы никогда не грабили. Они не отузцы…

Мохамет пропускает намек мимо ушей: жарко и без спора!

— Мой внук Христя, — продолжает старик-болгарин, — испорчен. Бывает — выворотят рубашку. Вот так выворотили у меня внука.

— Кто выворотил? — любопытствует отузец.

Болгарин кивает на север.

— Каждый год приезжают люди с летательными машинами. Орлов хотят пе-решать. Хитрый народ! Только до орлов им не добраться. Бог не допустит. Летать — немного летают, а как? Один раз как куры и еще раз как куры…

— Я видел, — оказал злорадно Мохамет, — на автобусе везли в больницу одного. У него было тут переломлено, — татарин показал на ключицу. — Говорят, он умер в больнице.

— Три года ходил Христя смотреть на летающих людей, а теперь Христя— не Христя. Теперь его подменили летающие люда.

— Он тоже лететь хочет? — выразил догадку Мохамет.

— Да. Он строит летательную машину и хочет лететь на небо.

Старик сидит неподвижно. Он сед. Он важен. Он похож немного на пророка, как их рисуют для наивных людей.

Мохамет, отдохнув, уходит. Старик остается со своими мыслями. «Они чужие, — думает старик. — У них нет бога. Но как Христя посмеет осквернить небо?»

* * *

В болгарских хатах — глиняные полы. В болгарских хатах пахнет овечьей кислой шерстью и кислым виноградным вином. Болгары называют свое вино разными именами: кагор, мускат, козское, барзак.

Имена разные, а вкус один — кислый, терпкий, с запахам подвала. Настоящие вина из Судака, Коз и Феодосии в Коктебеле можно достать только в подвале грека Синопли. Подвал — на винограднике. Виноградник у подножия Карадага.

Виноградник Василя Иванчиюова далеко от виноградника Синопли, но Христя предпочитает прохладу греческого подвала.

О, месяц, казачье солнце, ты ходишь дозором по виноградникам! Ты видишь, как крадется к гроздьям шашлы и изабеллы остромордая лисица, пузатый увалень-барсук, как прилетает с гор черный ворон! Ты видишь, как летчики с крылатыми значками на рукавах ходят в погреб грека Синопли пробовать барзачок! Ты видишь и то, как горят черные глаза болгарского юноши Христа, когда он слушает завлекательные разговоры летчиков!

Когда начались близ Коктебеля планерные состязания), Христя был постоянным их гостем. Он с жадным дикарским любопытством смотрел на красивый моноплан с толстым треугольным крылом. Этот моноплан был сделан Тихонравовым и назывался «Арап». Христя не мог насмотреться на узкокрылый биплан «Стриж», дело рук Пышнова. С нескрываемой завистью разглядывал он «Коршуна», двухместный биплан, построенный малоопытными руками членов Голицынского планерного кружка. «Коршун» походил на настоящий аэроплан: такой солидный, легкокрылый, стремительный на вид. Христя отдавал должное балансирному планеру «Макаке», который привез сюда Анющенко. «Макака» был громоздок, но легок необычайно, настоящий покоритель воздуха.

Христя с любопытством смотрел на красивый моноплан 

Часами простаивал Христя около куцого, неуклюжего на вид, но ладно скроенного и крепко сделанного моноплана «Бич». Бесхвостый этот планер больше всех пленил Хрисшно воображение, потому что изобрел его рабочий Черановский.

«Вот, — думал упрямый виноградарь, — простой рабочий додумался, высчитал и сделал планер. Почему же нельзя этого сделать мне?»

Чем больше говорил Христя с летчиками, чем больше вглядывался он в легкие гордые конструкции искусственных птиц, тем неодолимей становилось его желание стать планеристом и самому— са-мо-му! — сделать птицу.

Три осени под ряд он ловил и искал летчиков.

Найдя, он до самозабвения слушал их рассказы, спрашивал, допытывался, фантазировал.

— Без математики шею сломишь! — сказал Христе один летчик.

Христя сел за математику. Он ходил на дачу Вересаева и на дачу Волошина, он ходил на другие дачи и добился не только учебников, но и раз’яснений.

На раскаленном коктебельском пляже Христе показали лысого человека, профессора математики. Христя стал проводником профессора по всем бухтам и карадагским тропинкам. Профессор, пораженный математическим голодом смуглого своего проводника, помог ему осилить алгебру, геометрию и научил разбираться в сложных таблицах авиационных учебников.

У Христа было много книг по авиации, и, в особенности, о планерах). Пройдя этот необходимый искус, Христя занялся устройством планера. Целые месяцы возился он в хлеву. Года за два до этого пала черная коровенка Иванниковых, и обширный хлев пустовал. Предприимчивый Христя превратил хлев в мастерскую.

Юноша был упрям— в деда, и постройка планера подвигалась быстро. Жадный мозг, оплодотворенный математикой и окрыленный великой любовью к полетам, бессонными ночами выдумал диковинные, но простые формы искусственной птицы. В этой фантастической работе Христе помогало море — классическая формула простоты, контуры Карадага— олицетворение своенравия, да еще крымские орлы, парящие прообразы планеров.

Постройка планера подвигалась быстро

Беспокойство деда было понятно. Василь Иванников недаром унизил себя до беседы с отузцем Могаметом. Планер, эта чортова машина, стоял готовым.

Христя собирался испытывать его в степи, чтобы осенними хрустальными днями, когда настанут состязания, войти в стан людей, желающих стать орлами.

* * *

Этот памятный день был особенно зноен, золотист и душен. Он был примечателен даже на четвертый месяц засухи. А засуха была в Крыму исключительная. Земля потрескалась. Травы сгорели. Деревья скрутили листики и стояли живыми трупами. Великая жажда обуяла всех. Собаки бродили, высунув язык. Коровы мычали жалобно. Лошади ходили к морю и, зайдя по брюхо в воду, боролись со зноем. Жаркий ветер взметал рыжий прах и плевался пылью.

Пляжи томились. Море злобно облизывало берега, бессильное освежить раскаленную землю. Нагретые словно на кострах камни белели под солнцем, как черепа и кости.

Утром Христя сказал Василю:

— Дедусь, я сегодня поеду в степь пытать планер…

На Христе была желтая, как яичный желток, рубаха, длинные черные штаны. На ногах были болгарские туфли-тарлики. Таким желто-черным запомнился деду Христя.

— Не поезжай, Христя, в степь. И еще раз не поезжай. Небо может разориться, и ты сломишь шею.

— Не сломлю, дедусь, — встряхнул Христя черными, с золотым отливом волосами.

А в Коктебеле уже плескались напевные болгарские речи о Христе и его летательной машине. Так, вероятно, древние греки говорили об Икаре и его крыльях, скрепленных шоком.

Приятель Христа, Григорий, под’ехал к хате на паре карих кляч. Болгары пришли пестрой толпой смотреть на невиданное зрелище — как парень едет ломать себе шею.

Коктебельские болгары не знали древнегреческого мифа об Икаре, но в их мозгу уже возникала легенда о болгарском юноше, осквернившем небо и сломившем себе шею в полынной ногайской степи, спаленной засухой.

Когда сняли с петли дверь, разобрали стену хлева и планер водрузили на тележку, из хаты вышел Василь Иванчиков.

Потомок пастухов и виноделов, он имел вид библейского пророка со своей белой бородой, темными горящими глазами и гордой осанкой фанатика. Его уважали в Коктебеле как поборника религии, справедливого человека и старейшего в селе. Патриаршья борода тоже внушала уважение.

— Христя, — сказал Василь, и голос его дрогнул. — Еще раз говорю, Христя, не езди в степь. Небо может раз’яриться и наказать тебя. — Он поднял пророчески палец, и в толпе болгар и болгарок пробежал ропот, как утренний ветер пробегает по ковылю и полыни.

— Небо может раз’яриться и наказть тебя! — и Василь поднял пророчески палец…

Христя виновато улыбнулся:

— Не могу, дедусь.

— Остановись! Еще раз остановись!

Григорий дернул вожжой, клячи тронулись. Остался сзади белобородый дед, болгарский старейшина, правозаступник неба. Стояла толпа болгар и смотрела на небо. Огромное, словно опрокинутая густо синяя чаша, небо было знойно, как никогда.

* * *

Три комсомольца, три члена союза воинствующих безбожников ходили по хатам и раз’ясняли, что Василь Иванчиков сам будет рад, когда Христя сделается летчиком, что небо разориться не может, что все обойдется благополучно. Болгары слушали внимательно, но молчали и только пытливо посматривали на небо.

Небо попрежнему было густо синим. Только там, где проведена невидимая линия горизонта между синим небом и синим морем, возникали тонкие жемчужнопепельные облака.

Когда комсомольцы перешли через деревянный мостик и стали обходить вторую часть Коктебеля, над морем кучились как клочья ваты облака причудливых форм.

Через час, когда в Коктебеле решили, что этот сорванец Христя, наверное, влез уже в свою чортову машину, из-за разбойной головы великана-Карадага показалась зловещая туча. Сажа, синька и молоко перемешались, чтобы дать окраску и расцветку этому небесному чудовищу. Туча ползла сине-черным драконом — медленно, но неотвратимо.

Тогда по Коктебелю пошел в стоптанных тарликах Василь Иванчиков. В глазах его горел фанатический огонь. Болгары высыпали из хат и с боязливым уважением смотрели на старейшего.

— Я говорил Христе. Я еще раз говорил Христе: остановись. Он не остановился. Он в степи. Он влез в свою машину. Я чую, я вижу это…

Около Василя постепенно образовалась толпа. Шли болгары. Шли болгарки. Держась за шерстяные черного домашнего сукна юбки, тянулись за матерями ребятишки, как ягнята за ярками.

— Я вижу богоотступника Христо. Он бледен. Он уже не улыбается. Небо сказало: берегись. И еще раз сказало: берегись!

Старик остановился. Остановилась толпа. Толпа росла (главным образом за счет женщин и ребят), разбухала, ширилась, но молчала, слушая своего пророка, своего патриарха.

В это время львиным ревом прокатился первый упругий раскат грома… Бархатная, сочная октава извещала Крым о готовящейся битве туч над морем, горами и степью.

— Последнее предупреждение, еще раз последнее предупреждение, — гремел пророчески Василь. — Но он не хочет вылезать из своей машины. Я вижу его… Он все еще сидит в машине.

С моря, с сине-зеленых гор рванулся ветер. Тополя зашумели.

И небо разверзлось.

На раскаленную, потрескавшуюся от зноя землю ударил могучий, как самум в Сахаре, всесокрушающий, как смерч на Индийском океане, тропической силы ливень. Не капли, не струи, не ручьи, даже не потоки, а бурные реки извергало разоренное небо.

В шуме дождя потонул голос Василя:

— Вот возмездие… Небо… ломает машину…

Толпа в панике разбежалась. Уже не было широкой улицы в Коктебеле, — мчался бурный злобный пенящийся поток, напоминающий Терек. С треском повалился вековой тополь.

По улице мчался бурный пенящийся поток 

Далеко — у разбойничьей головы Карадага из черных и синих недр неба вырывались огненные копья молний и ломались о гигантский щит — море. Через несколько минут по улице-реке бешено мчались дрова, бревна, корыта, солома…

Болгарки крестились и шептали заклинания и молитвы. Овраг, пересекающий Коктебель, наполнился клокочущей водой. Вода перехлестывала через мост. Еще минута — и мост с жалобным треском помчался вниз по потоку. А ливень бесновался, бился в жуткой падучей, срывал крыши с хлевов, ломал заборы. Четыре коктебельских мостика были сорваны и унесены в море. Восемь коров из тощего болгарского стада неслись к морю, подхваченные потоком!.

Над морем стоял водяной дым, стеклянный непроницаемый туман. На Феодосийском шоссе, на спуске к мосту поток наполовину затопил автобус.

Курортники, стоя по пояс в воде, с ужасом смотрели, как все глубже и глубже садился лакированный ковчег в бурную реку.

Василь, уверовавший в свою пророческую миссию, широко крестился, блаженно и гордо улыбаясь.

Он говорил трем болгаркам, спасавшимся в его хате:

— Больше нет чортовой машины. И еще раз говорю — нет.

Ошеломленные болгары в ужасе смотрели на разбушевавшуюся водяную стихию.

— Потоп! — сказала старая болгарка.

Снова рванулся ветер, зазвенели стекла, и с новой неистовой силой ударила вода с разоренного неба..

Ребята заплакали. Скот замычал. Ужас лег на бледные лица болгар. Казалось, там, где было небо, стало море, и море ринулось на землю, чтобы уничтожить людей, смыть виноградники, сбросить в водяную бездну ветхие хаты болгар.

О, этот бешеный водоворот, этот крутой кипень — он вдохнул ледяной ужас в коктебельцев, он отнял разум у женщин и мужество у мужчин, он согнал краску с лиц и приказал серым губам шептать:

— Потоп, потоп…

Раз’яренное небо извергалось ливнем двадцать восемь минут. Всесокрушающая сила ливня испортила шоссе, снесла полтора десятка хлевов и заборов, сорвала шесть мостов, унесла в море восемь коров и изменила очертание берега. Огромный камень — кусок горы, торчавший, из воды, очутился на суше. С гор сползли лавины жидких, превращенных в грязь пород.

После ливня неожиданно выглянуло солнце — свежее, яркое, принявшее душ. Осыпанные бриллиантами дождевых капель стояли туи, белые акации, пирамидальные тополя. С гор ликующе неслись мутные блестящие потоки. Море было белое, словно гигантская, без конца, без краю лужа молока. Лошади и овцы вышли на солнце и дымились, обсыхая.

Повеселевшие болгары и болгарки тянулись к хате Василя. Героем дня был Иванников, пророк свирепого ливня.

Начался беспорядочный митинг о ливне, о Христе и чортовой машине. Коктебель жаждал видеть Христю Иванникова. Коктебель готовил достойную встречу беспутному внуку славною деда.

О, Христя, Христя! Лучше бы тебе уплыть с обломками твоей чортовой машины в зеленые воды моря — к дельфинам, к камбале, к бычкам, к презренным собакам, к кособоким крабам. Лучше бы тебе не являться в Коктебель!

Но Христя явился. Вместе с Григорием. Они в’ехали в Коктебель на паре карих кляч, улыбающиеся, задорные, молодцеватые, как на праздник первого улова камбалы.

— Где машина? — злорадно крикнул низкорослый рыжеватый Николка.

— У тебя, Николка, под носом.

— Где машина? — раздались уже два голоса.

— А вам что? — вопросом на вопрос ответил все еще улыбающийся Христя.

— Где машина? Говори, где машина? Куда дел машину?

Голоса закипели, запенились, забулькали, как булькали потоки дождевой воды, несущиеся с горных отрогов.

Улыбка завяла на лице Христа, знал болгар.

«Эге, тут что-то случилось, — подумал он. — Кому-то встала поперек горла моя машина».

Молчание Христа приняли за замешательство.

Петухом подскочил к нему рыжий Николка:

— Не нахальничай, Христя! — взвизгнул он. — Тебя старики спрашивают: где машина?

— Что вам моя машина далась? — спросил Христя, слезая с тележки.

— Ага! — зловеще сказал похожий на черного горного ворона старик. — Разбило громом твою антихристову машину, а ты скрываешь! Из-за нее у нас мост сорвало….

Живым кольцом обступили Христю болгары. Древний фанатизм светился в их глазах — карих, черно-карих, серо-карих. Из гула вырывались отдельные слова:.

— Мост сорвало!

— Крышу снесло!

— Восемь коров в море!

— Шоссе попортило!

Христя понял все. Тропический всесокрушающий ливень был приписан мести раз’яренного неба.

Поодаль стоял Василь Иванчиков, правозаступник неба.

Гриша не шевелил вожжами, и карие клячи отдыхали около галдящей по-грачиному толпы. Когда болгары стали наступать на Христю, не выдержал Гриша и крикнул:

— Геть вы! Что треплете языком, как овцы отузские? Не было полета. Не доехали мы до степи…

— А машина? Где машина? Громом побило машину…

— Машина цела… Она…

— Остановись, Гриша, — шепнул Христя товарищу. — Они растерзают планер. Ты видишь — они совсем обалдели.

— Не нахальничай, Христя! Скажи, что машину разбило громрм. Не скрывай.

Христя молчал.

Подошел к толпе Василь. Толпа почтительно расступилась перед своим пророком. Погладив бородку, дед остановился против внука.

— Ливень был, — важно сказал он, — из-за твоей машины и еще раз из-за твоей машины. Небо разорилось и не допустило осквернения. Скажи им, — старик сделал круглый плавный жест, — скажи им, Христя, что машина твоя погибла, а обломками давно играют дельфины.

Толпа молчала. Как стенной волчонок смотрел Христя на деда.

— Мне жаль тебя, дедусь, — сказал он, помолчав. — Только ты зря все это затеял. Ливень был, а моя машина тут ни при чем. Машина цела, а где она, я вам не скажу, чтоб вы ее не сломали.

Сказав это, Христя повернулся и пошел в сторону виноградника. Толпа глядела ему в спину. Он уходил — черно-желтый, как заморская птица, и что-то насвистывал.

— Врешь, — закричал ему вслед Василь, — и еще раз врешь, Христя! Машина твоя разбита громом. Ты хитрый. Ты думаешь сделать другую машину. Но и другую обратит в щепки разоренное небо. Так говорю я, Василь Иванчиков!

Гриша тронул карих кляч, а толпа все не расходилась.

* * *

Начались в Коктебеле дни, полные тревог и разговоров. Рыжий Николка с другими ребятами установили за Христей слежку.

Это сильно беспокоило юношу. Планер, названный им «Карадагом», остался на винограднике Гриши; он стоял в старом подвале без дверей. Его могли открыть там каждую минуту и изломать в приступе черной злобы. При одной этой мысли Христя приходил в ярость и сжимал кулаки.

— Пусть думают бараны отузские, — сказал Христя Грише, — что мой «Карадаг» разбит молнией. А ты, Гриша, будь другом до конца. Сходи на виноградник и укрой планер. Дверь забей. Травой его закидай… Что хочешь сделай.

Гриша исполнил просьбу, но предупредил:

— Спрятал я, Христя, твою машину, но ей там не место. Все равно узнают. Николка как собака везде нюхает, а старичье только и толкует, что о машине.

Надо было действовать. И Христя стал действовать:

Синим утром, когда солнце покрыло море червонной чешуей, и было море похоже на гигантскую ослепительную кольчугу Христя вышел из дому.

— Куда, Христя? — спросил внука Василь.

— Я поеду, дедусь, в Сердоликовую бухту.

Христя уплыл в лодке один. Это показалось Николке подозрительным. Он попросил лоцмана Платовского, который вел в этот день в Отузы баркас «Верный», проверить — будет ли Христя в Сердоликовой бухте.

Христя отсутствовал почти до вечера.

Когда «Верный» вернулся из Отуз, Николка сбегал к Платовскому:

— Там?

— Я… его… там… не… видел. Но… лодка… его… там.

Платовский был с детства великим заикой. Он говорил отдельно каждое слово. Иначе не выходило.

— Значит, Христя там?

— Конечно… там. Где… ему… быть… раз… лодка… там. Из… бухты… в горы… не… вылезть… сам… знаешь…

Никожа согласился с Платовским. Но они ошиблись. Христя нашел способ пробраться в горы из Сердоликовой бухты. Привязав лодку у подножия отвесных скал, он переплыл в соседнюю бухту и ушел в горы. До этого не мог дойти вялый ум рыжего Николки.

В горах Христя разыскал знакомую ему брошенную хижину, недалеко от трассовых) разработок. Избушка стояла на склоне горы. Дальше шла большая поляна, за ней еще поляна, — словом, и упражняться здесь было удобно и можно было укрыть планер.

С утра до обеда бился Христя над избушкой. Дверь была маленькая, низкая. Нужно было много ломать, чтобы планер нашел пристанище в этой хижине.

Через день планер «Карадаг» был благополучно перевезен и водворен в заброшенной горной хижине.

* * *

Созрел виноград. Море стало индиговым. Золотая осень полетела тонкими белыми паутинками, и первой желтизной запестрели сады.

К осени Христя совершил двенадцать пробных полетов. Он ждал всесоюзных планерных состязаний, твердо решив добиться права участия в них.

Николка бросил следить за ним. Дед Василь успокоился, и весь Коктебель вяло и без злобы посмеивался над Христей, прозвав его Летуном. Коктебельцы уверились в том, что чортова машина разломана разоренным небом. Незаметно подошло время планерных состязаний.

Лагерь планеристов был раскинут на диком пустынном склоне горы Узун-Сырт. Желтая, как мех шакала, полынь доживала последние дни. Ветер свистел в белый, омытый дождями и опаленный зноем лошадиный череп. Высоко-высоко над горами, степью, индиговым морем плавали крымские орлы, словно планеры изумительной легкости и гениально простой конструкции. На поляне, заросшей полынью, выросла авиационная палатка-ангар, гнездо искусственных птиц. Белые палатки летчиков-планеристов стали красивым рядом. Закурились синими дымками бивуачные костры. Приезжали и уезжали автобусы, подвозя новых участников состязаний и планеры.

В одной из палаток, над дверьми которой гордо красовался крупный авиационный значок, заседала техническая комиссия. Седоволосый, сероглазый, смуглый человек, пыхтя трубкой, говорил:

— Здесь вам не Англия и не Франция. Азарт и рекордсменство мы должны вводить в рамки. Пусть лучше не будет мировых рекордов, но и ни одной жертвы. Понимаете? Ни одной жертвы!

И техническая комиссия с тщательностью врачей осматривала планеры.

Четыре планера — легкий, как игрушка, «Сокол», два моноплана «Сурдес» и «Мятеж» и аляповатый тяжелый двухместный биплан «Демон» были забракованы. Их конструкторы ходили хмуро. Несколько раз они пробовали переубедить техническую комиссию. Ничего не выходило. Планеры выбывали из состязания как технически несовершенные.

Зато счастливцы-конструкторы, чьи планеры проходили трудный технический искус, ходили с гордыми улыбками, с яркими глазами, с выпяченной грудью. Они браво посматривали на парящих орлов, словно хотели сказать:

— Летайте, товарищи, летайте. Мы тоже скоро полетим!

На состязания прибыли тридцать четыре планера. Тридцать планеров были допущены до состязаний. Испытания на. прочность проводились строго. На одноместный планер вместо одного сажали троих.

Часовая стрелка совсем остановилась, обрела неподвижность, замерзла, — или это казалось Христе?

В последнюю минуту он струсил. Кто даст разрешение ему, болгарскому самоучке, в желтой рубахе и тарликах, принять участие во всесоюзных состязаниях, когда четыре великолепных планера сиротливо стоят в сторонке и хмурятся их конструкторы, может быть, знаменитые военные летчики?

Христя выжидал, отыскивая хоть одного знакомого летчика. И Христя отыскал. Он уже собирался итти в Коктебель обедать, как вдруг из палатки вышел высокий, широкоплечий, с шрамом на щеке летчик, тот самый, который сказал ему:

— Без математики шею сломишь.

Смуглые щеки Христа стали горячими.

— Здравствуйте… — сказал он. — Я послушался вас и учил математику.

— Какую математику?

Летчик поднял глаза на Христю и, тепло улыбаясь, приветствовал его:

— Ба! Да это болгарский чемпион! Здорово, брат, здорово! Ну что, летим?

— Летим, — отвечал. Христя и сам испугался того, что сказал.

Не давая опомниться летчику, Христя заговорил быстро, комкая слова, волнуясь, путаясь:

— Помогите мне лететь. У меня планер «Карадаг» в горах. Его чуть не изломали болгары… Двенадцать пробных полетов… Вот, честное слово, — один раз только падал…

Летчик потер лоб.

— Ты, брат, того… успокойся. Я ни винта не понимаю. Зайдем-ка в палатку, да расскажи толком. У тебя, брат, кровь горячая…

В палатке за столиком, где были консервы, шахматы, фляжка и газета «Красный Крым», Христя сбивчиво, но подробно рассказал о своей упорной работе, о черном планере «Карадаг», о ливне, о гневе болгар…

Летчик, слушал внимательно, иногда потирая лоб:

— Здорово, брат, здорово!

Когда Христя кончил свою горячую повесть, летчик сказал;

— Обещать твердо не могу… Но попытаем. Надо, брат, посмотреть твой «Карадаг».

Летчик вышел из палатки и крикнул кому-то. Подали маленький лакированный автомобиль. Первый раз в жизни Христя сел в автомобиль. Рядом с ним сидел летчик. Автомобиль помчал. Поплыли желтые степи. Избушка, где стоял планер «Карадаг», была на пути из Коктебеля в Отузы. Оставив авто на дороге, летчик и Христя добрались до нее пешком. Покрытый черной краской стоял планер, похожий на горного ворона необычайных размеров. Христя жадно следил за лицом спутника. Непроницаемо было летчиково лицо.

— Здорово, брат, здорово, — отозвался наконец летчик. — Планерик маленький. Мы его можем увезти сейчас.

И не успел Хрисгя ахнуть, как летчик начал разбирать планер. Христя стоял удивленно и даже растерянно: приставлялось ему, что только он может собрать и разобрать искусственную свою птицу.

Планер погрузили на авто и тихим ходом двинулись к лагерю планеристов.

* * *

Если бы осеннее крымское небо, вскосматившись седыми тучами, ударило новым тропическим ливнем, снова сорвало бы мосты и унесло в море коров, не удивился бы так овечье-винно-кукурузный Коктебель, как удивился он Христиной хитрости.

Из хаты в хату, из виноградника в виноградник, из садика в садик ползла диковинная весть:

— Христина машина цела!

— Христя будет летать!

— Христя обманул небо!

Василь, дед Христа, заболел или притворился больным. Он лежал в хате и стонал. Он привык уже, что его имя произносилось с уважением, словно над седой головой его радужными бликами горел пророческий нимб. Он тысячу раз рассказывал Коктебелю легенду о раз’яренном небе и гибели чортовой машины Христа — и вот…

— Христя, Христя! Ты не жалеешь дедуси и еще раз не жалеешь дедуси… — стонал Василь.

Но Христа не было поблизости. Христя был в лагере планеристов. Да и одного ли Христа не было в эти дни в Коктебеле? Весь молодой, смуглощекий, черноволосый и кареглазый Коктебель был в лагере планеристов, ожидая, когда Христя полетит. Даже рыжий Николка терся около лагеря. Он еще надеялся, что этот мошенник Христя сломит себе шею. Коктебельцы допытывались, как спас Христя машину и где хранил ее, но упрямый болгарин отвечал насмешливо:

— Спросите Николку. Он за мной следил.

В разговорах, в толках, в пересудах, в волнении, в смене желтых дней и синих ночей настал срок планерных состязаний. В лагере планеристов выросла красная трибуна, увитая зеленью, с высоким шестом.

Автобусы привозили ежечасно новых и новых гостей — из Феодосии, Алушты, Судака, Старого Крыма. Были и далекие гости — из шумно-кипучей Москвы и гранитного и чугунного Ленинграда. В день открытия состязаний, под тысячеголосое «ура» ожившей степи, под медные гимны двух оркестров, под салют десятка винтовок опустились две алюминиевых птицы, два самолета из Севастополя.

На трибуне появился человек с широкой грудью, украшенной орденами Красного Знамени. Он что-то прокричал свежо и молодо. Тысячная толпа не слышала его слов, но все поняли, что состязания открыты. Снова хлопнули выстрелы салюта, взревели мажорными мелодиями медные глотки оркестров — и красный флажок, как пурпурное пламя, поднялся на шест и лизнул горячим языком холодное осеннее небо.

Потом, как обычно на трибуну, всходили широкогрудые люди и говорили приветственные речи орлиной породе завоевателей воздуха. Голоса были звонкие и чистые, но слышали приветствия только зрители у трибуны, и до пестрой тысячной толпы, пришедшей за десятки километров из аулов, деревень, виноградников и поселков, долетали лишь медные голоса труб.

Толпа, как зачарованная, смотрела на машины. Общий старт планеров представлял величественную картину. На желтой поляне, под густо синим небом выстроились в ряд тридцать одна птица с распростертыми крыльями. Оперение их разнообразно — серебряное, серебристосерое, пепельнобелое. И только в самом конце вереницы, рядом с серебряным бипланом «Буревестником» скромно стоял угольночерный «Карадаг» Христа Иванникова.

Техническая комиссия последний раз осматривала ватагу планеров. Около «Карадага» комиссия задержалась, и сердцу Христа стало тесно в клетке из ребер.

Осмотр кончен. Планеристы тесной толпой двинулись к вершине горы. Туда же перенесли легкий серебряный биплан «Эврика». Этот счастливый искусственный орел открывал старт. Ему удивлялись. О нем говорили. Ему завидовали. Не дождавшись взлета «Эврики», корреспондент «Вечерней Москвы» помчался на велосипеде в Коктебель на телеграф. У него репортерское рекордсменство — первым послать телеграмму о начале состязаний…

Через двадцать две минуты репортер мчится назад. Текст телеграммы ползет по проводам Коктебель — Феодосия — Джанкой на Харьков и Москву. В телеграмме ликующая строчка:

«Эврика» гордо зареял в воздухе. Состязания начались!»

Приехал обратно расторопный репортер и увидал, что «Эврика» на боку. Планер не поднялся. Неожиданным порывом бокового ветра у него сломало шасси. Маленькая авария, обычная на состязаниях, не омрачает праздника, но омрачает репортера. Он снова садится на велосипед и снова мчится в Коктебель: авось, удастся задержать телеграмму в Феодосии.

Вместо выбывшего из строя биплана на вершине — крепыш «Илья-Муромец». К аппарату прикрепляется буксирный канат. Люди взялись за канат и ждут сигнала. На пилотское место взбирается летчик. Он улыбается. Его улыбка светла. Блестят зубы как пена. Веселое племя — летчики!

Ветер свистит. Солнце светит. Тысячная толпа замерла. Краснознаменец машет флажком. Сигнал дан. Люди, держащие буксирный канат, как беговые лошади устремляются вперед. Ветер свистит им в лицо, колышет их волосы. Они бегут как можно быстрее. Хронометрист, энтузиаст секунды, застыл. Всего несколько шагов катится по земле «Илья-Муромец». Встречный ветер дает ему упругую силу. Крылья встречают поддержку и — ах! — «Илья-Муромец» уже покинул землю: в счастливую секунду, отмеченную хронометристом, он рванулся орлиной грудью в воздушные сферы. Как морской прибой, отдаленно, заглушенно гремят оркестры, ревет от восторга тысячеголовая степная аудитория.

Хронометрист сверяет с сердцем работу чуткого своего механизма:

— Четыре секунды, шесть секунд, минута и три секунды, две минуты, три минуты восемь секунд…

Белокрылый, как чайка, «Илья-Муромец» плавно садится через четыре минуты и восемь секунд.

— Ура! Победа! — кричат летчики. Медные ревы оркестров тонут» в криках толпы.

— В тысяча девятьсот двадцать третьем году первый полет дал только сорок девять секунд — говорит краснознаменец.

Потом начинается бурный штурм воздушных высей. Планер «Максим Горький», выступивший после «Ильи Муромца», описал большую подкову, продержавшись в воздухе две минуты три секунды. Моноплан «Фрунзе» под могучее «ура» сделал в воздухе великолепную восьмерку, продержавшись пять минут одну секунду. При спуске он повредил шасси и выбыл из строя.

Христя бледен. Глаза его горят лихорадочным блеском. Он ловит и запоминает малейшее движение пилотов.

Там, в тысячной толпе, стоит пол-Коктебеля. Виноградари, пастухи и хлебопашцы готовы гордиться им, Христей, попавшим в число людей, летающих по воздуху, но они заклеймят его черным позором, втопчут в грязь, заплюют, если его постигнет неудача. Седоволосый дед-пророк стоит в толпе, готовый проклясть внука-богоотступника, который осмелился раз’ярить небо…

Ой, Христя, Христя, что-то будет с тобой в воздухе? Ветер свистит по-разбойничьи, и хрупок кузов твоего «Карадага»…

Со следующим планером случилась авария. Маленький бипланчик «Пчелка» поднялся удачно. После четырех минут полета внезапный порыв ветра с моря перевернул «Пчелку», и планер ринулся на стенную желтую грудь, придавив пилота. Автомобиль с врачом, фельдшером и полевой аптечкой рванулся к катастрофе. Оркестры молчали. Молчала толпа. Молчала степь. Только непокорный предательский ветер иезуитски свистел над упавшей гордой пепельносеребряной птицей.

Летчик получил небольшие ушибы. Несколько минут он был без сознания. Врач уверил, что никакой опасности для жизни и здоровья нет. Состязания продолжались.

Через два полета была Христина очередь. Последние два удачных полета Христя видел как во сне. Давали сигнал. Тянули канат. Ревели оркестры. Планеры отделялись от земли и отважно боролись за право скользить по воздуху.

Последнему планеру — «Коминтерну» удалюсь сделать три восьмерки и продержаться в воздухе тринадцать минут. Толпа неистовствовала, кричала, кидала вверх шапки и тюбетейки, требовала награды летчику.

Зубы Христа стучали, но он не чувствовал озноба. Христя не боялся ни аварии, ни самого полета. Он был охвачен странным оцепенением, неуемной тревогой и волнением.

— Ну, болгарский чемпион, не посрами Византии, — шутил широкоплечий Христин друг-летчик.

Устанавливали «Карадаг». Толпа умолкла, замерла. Коктебельцы успели разнести весть, что до сих пор летали приезжие, чужие, а сейчас полетит свой, коктебельский, Христя Иванчиков, и, бес его знает, может быть, опять ударит гром, и, разорившись, небо снесет весь Коктебель в Черное море.

Коктебельцы глядели на седобородого похудевшего Василя. Старик молчал. Он смотрел и не мог оторвать старых глаз от черной машины, в которую влезал непокорный, упрямый, как он сам, внук Христя.

Когда Христя сел на пилотское место, Василь опустил седую голову и сказал чуть слышно:

— Христя влез в свой черный гроб…

Болгары отшатнулись от старика.

— Нельзя говорить худо под руку, — укоризненно сказал сосед.

Старик ничего не ответил.

К бледному Христе подошел летчик со шрамом.

— Когда полетишь, забудь, что ты в воздухе, — и все будет хорошо, — сказал он. Глаза его с теплым участием остановились на Христе.

Взмахнул красных пламенем флажок. Побежали люди с буксирным канатом.

Ветер ударил Христе в лицо — шелковый ветер, ласковый ветер. Он словно подхватил его. В груди Христа бушевал такой же ветер — молодого восторга, тревоги и… страха, чуть-чуть страха.

Христя не помнит, как он отделился от земли. Почувствовав себя в воздухе, Христя сразу обрел легкость, словно и тревогу, и неуверенность, и страх он оставил внизу, на земле. На землю он уже не смотрел.

Крики, гром оркестров — все это не дошло до сознания Христа. Он сросся с планером, словно и планер и Христя были одно неразрывное целое. Если бы боковой предательский порыв ветра перекувырнул «Карадаг», Христя остался бы слитым с аппаратом и погиб, сломав вместе с крыльями свой скелет.

Но ветер не предавал. Он благоприятствовал «Карадагу» и Христе. Черный планер, описав крутую подкову над лагерем, над толпой, над трибуной, плавно полетел по направлению к Коктебелю.

Коктебельцы охмелели от Христиной победы, как от молодого бешеного вина. Они бежали за «Карадагом, кричали бессвязно и беспорядочно на родном своем певучем наречии, кидали вверх шапки, прыгали.

Восторг коктебельцев передался остальным зрителям состязания. Толпа зашумела. Даже хронометрист почувствовал прилив азарта.

— Шесть минут! — кричит хронометрист. — Рекорд Клемперера тысяча девятьсот двадцатого года побит!

А Христя летит. Ему, похолодевшему от восторга, кажется, что он летит всего-навсего минуту — ну, может быть, полторы.

— Восемь минут! — торжественно кричит хронометрист.

«Карадаг» плавно поворачивается и начинает делать правильные красивые восьмерки— одну, другую, третью.

— Четырнадцать минут! — захлебываясь, кричит хронометрист.

— Четырнадцать минут! — захлебываясь, кричит хронометрист 

Летчики смотрят с удивлением на дерзкого… самоучку и неутомимый, какой-то двужильный черный его планер. Коктебельцы, а с ними вся пестрая толпа, стоят и, закинув головы, не могут оторвать глаз от триумфального воздушного шествия Христа Иванникова.

Не гонись, Христя, за рекордом! Помни, Христя, что ты чертишь восьмерки на стометровой высоте!

Но Христя ни о чем не думает. Он купается в солнцем пронизанной синеве, он пьян от воздуха и свистящего ветра.

— Семнадцать минут! — кричит хронометрист, и голос его срывается.

Толпа уже не кричит, не поет, не шумит. Сколько есть в степи людей, все следят за полетом Христи. В глазах их тревога. Они уже удостоверились и в уменье Христи летать, и в дерзости его, и в счастливой звезде. Зачем же испытывать судьбу? Скорей бы спускался, пока не перекувырнется черная машина.

— Двадцать четыре минуты, — говорит хронометрист и добавляет: — Немецкие рекорды Харта и Мартенса побиты болгарским рекордом.

А Христя летит к морю.

Около моря, покосившись на гривастую гордую голову «Карадага», Христя делает плавный оборот.

Более получаса продержался Христя в воздухе, но он не замечает этого. Он потерял чувство времени. Сделав оборот, он снова чертит восьмерку за восьмеркой.

— Будя, Христя! Довольно, Христя! — кричат коктебельцы. Гордые своим односельчанином, они не хотят, чтобы мрачное предсказание старого Василя сбылось. Сначала раздаются отдельные голоса, потом они объединяются, сплетаются, и дружно несутся в небо приказы родного села:

— Спускайся, Христя!

Никто не смотрел на старого Василя. Развенчанный и забытый пророк вместе со всеми следил за полетом Христи.

Когда стало ясно старику, что синее осеннее небо не разорилось, а ласково приняло в лоно свое Христю, стал он шептать сухими губами тихую болгарскую молитву за беспутного внука. По старческому сморщенному лицу Василя катились крупные слезы. Он не замечал их. Если бы спросили старика, о чем он плачет, — не смог бы ответить седобородый.

На пятьдесят второй минуте стал «Карадаг» осторожно снижаться. Многолюдная степь затаила дыхание, многолюдная степь замерла. Оркестр приготовился. Готов был и врач.

«Карадаг», как живая грузная птица, спускался исподволь, планируя, боясь толчка. Вздох облегчения вырвался у всех, когда великолепный полет закончился мастерским спуском.

— Опустился!

— Сел!

— Жив!

И вдруг долго молчавшая степь забурлила, заговорила, закричала, грянула оркестрами. К планеру побежали летчики, члены жюри, гости. Опрокинув милиционера, неудержимой лавиной неслась к Христе толпа коктебельцев.

Когда коктебельцы, задыхаясь, добежали до планера, радостному улыбающемуся Христе летчики жали руки, поздравляли…

— А-а-а! — гудели коктебельцы.

Слов нельзя было разобрать в гаме восторженных голосов. Мгновенно Христя очутился в руках парней.

— Молодец, Христя! Не подкачал!

Еще секунда — и Христя полетел в воздух, качаемый толпой.

Широкоплечий, с шрамом на щеке летчик сказал краснознаменцу:

— Надо непременно в протоколе жюри отметить, что Иванчикову следует дать командировку. Из него толк выйдет.

— Выйдет, — отозвался краснознаменец.

А Христя взлетал, подбрасываемый коктебельцами выше и выше, под рев оркестров, под крики толпы, под улыбки летчиков.

Сделав рупор из рук, кричал широкоплечий летчик:

— Будущему красному военлету Христе Иванчикову — у-р-р-а!

Еще выше взлетал Христя. В воздухе услышал он, как тысячеголосо, радостно, могуче подхватила степь этот победный клич.

Пророк и глашатый его Василь Иванчикоз качал вместе с другими следопыта воздуха, беспутного своего внука Христю, установившего дерзкий рекорд продолжительности и высоты полета.

Так кончился первый день планерных состязаний и первый день новой жизни Христи.

• • •