Эдик первым обратил внимание на то, как побледнел Кронин и как ладони его, лежавшие на коленях, резко сжались в кулаки, скомкав плед.

— Вам плохо, Николай Ев… — Эдик не успел закончить фразу, потому что над ним, как грозовая туча над грешной землей, навис Миша с совершенно белыми глазами, бормотавший что-то вроде бы бессмысленное, но в то же время очевидно понятное. Вера, ощутившая изменение, которое Эдику только предстояло осознать, бросилась к Филу и повисла на нем, теряя силы, а Фил тоже шептал что-то, и слова, которые он произносил, почему-то проявлялись яркой красной надписью на противоположной от Эдика стене комнаты, а может, это происходило только в его сознании?

— Миша, — сказал Эдик, — Фил, Вера… Что…

Он понял, что происходило. Он ожидал, что это могло произойти. Миша. С ним снова случился приступ, и он попытался уйти от себя. Туда, где он — не жалкая телесная оболочка, мучимая фобиями и комплексами, а могучее существо, способное справиться с любыми человеческими неприятностями. Ощутив начало приступа, Миша произнес какую-то часть формулы полного закона сохранения, и теперь, не контролируя изменившуюся реальность, не мог знать, какие энергии перемещались из материального мира в нематериальный, какие появлялись в этом мире и какие из него исчезали.

«Успокойся», — сказал себе Эдик.

Он скрестил руки на груди и начал вспоминать вербальную формулу, забирая энергию из того, что физики называли вакуумом, а сам Эдик ощущал сейчас, как плотную невидимую жидкость, обтекавшую его со всех сторон и заполнившую его изнутри.

Высвобожденная энергия трансформировалась в тепло, которое сразу перешло в одну из нематериальных энергетических форм, а остаточная волна, приняв форму аэродинамического удара, швырнула Эдика через всю комнату, и он крепко приложился спиной обо что-то очень твердое.

Он из последних сил удерживал себя на поверхности трехмерия, он не хотел в тот мир, где мог встретить Аиду — ее не погибшие в адском пламени катастрофы измерения, — не хотел в бесконечномерную Вселенную, он не хотел, ни за что, ни за что не желал знать, какая она ТАМ, и себя в ТОМ качестве не желал ни знать, ни понимать, это были неправильные мысли, он должен был им сопротивляться, но даже не пытался этого сделать, барахтался на какой-то энергетической волне, взвившейся из глубины, куда он стремительно падал.

Неожиданно падение прекратилось, и Эдик понял, что выжил, что все еще — или уже — сидит на стуле, скрестив руки на груди, и в голове ясно мыслям, и нет ни малейших следов каких бы то ни было энергий — материальных или иных прочих, все это чушь, и нужно наконец привести Мишу в чувство, его необходимо лечить, потому что…

Миши в комнате не было. Стул его лежал на полу, выгнув спинку, как кот, получивший пинок под хвост. Не было и Веры. Фил тоже отсутствовал. Эдик резко обернулся — инвалидная коляска откатилась к кухонной двери, плед стекал с нее на пол размягченной плиткой шоколада. Николая Евгеньевича в комнате не было тоже.

«Я сделал это, — подумал Эдик. — Не ушел со всеми. Остался. Значит, сумел высвободить какие-то энергии. А может, наоборот, связать. Неважно».

Что же делать? Что теперь делать — разве у него были основания полагать, что они вернутся? Разве возвращаются, умирая? Но разве они умерли? Что означает исчезновение физических тел, если не смерть?

Эдик посмотрел на инвалидное кресло, в котором недавно сидел Кронин. Это было НЕ ТО кресло. Кронинское еще в прошлом году снабдили электромоторчиком, висевшим на спинке сбоку, как нашлепка на щеке. Моторчика не было. И размеры… Не мог Николай Евгеньевич поместиться в таком маленьком креслице — где, кстати, подставка для ног, она исчезла тоже?

А еще стол — он был овальным, и несколько минут назад на нем стояли чайник и чашки, и блюдо с фруктами и печеньем. Стол, перед которым сидел Эдик, был прямоугольным, его покрывала пестрая скатерть, похожая на клеенку, с мелкими цветочками — то ли маргаритками, то ли ромашками. Безвкусица. Кронин никогда не положил бы на стол такую скатерть, он вообще не терпел скатертей и клеенок, откуда же…

И стены. Только теперь Эдик обратил внимание на то, что стены оклеены обоями — узорчатыми и почему-то грязными, кто-то рисовал на них карандашом и фломастером, не только внизу — правда, внизу, на уровне груди, каракулей было больше, — но и у самого потолка, будто рисовальщик то ли влезал на стремянку, чтобы оставить свою подпись, то ли умел летать, то ли был огромного роста, не ниже двух с половиной метров…

А где люстра? Из середины потолка торчал металлический штырь сантиметров тридцати в длину, на конце которого, будто опухоль, висел круглый светильник — белый источник неяркого света, похожий на электрическую лампу не больше, чем футбольный мяч — на глобус.

«Значит, я все-таки ушел, — подумал Эдик. — Значит, не получилось. Но почему мир — такой? Он должен быть иным. Мир бесконечен, он»…

«Что я знаю о бесконечности мира? — подумал Эдик. — Если со мной происходит то, чего я не хочу, чтобы со мной происходило, значит, сейчас случится нечто, чего я не жду — то, о чем я желаю, чтобы этого не было никогда».

«Мы все тут не контролировали себя. Каждый произнес какую-то часть формулы. Можно себе представить, какой энергетический хаос возник в окружавшем нас пространстве. То есть… Нет, это невозможно себе представить. Я, во всяком случае, не могу».

«Но ведь представляю, — подумал Эдик. — Эта комната, эти обои, которых здесь не было никогда, — все это не может быть физической реальностью, данной нам в ощущениях. Это плод моего воспаленного воображения. Я попытался привести в порядок энергетические потоки, не мной созданные, и в результате… Что? Может быть, это все-таки — тот самый мир бесконечного числа измерений, в котором я могу быть сильным, как олимпийские боги, мудрым, как Роденовский мыслитель, и бесконечно живым… Вместе с Аидой?»

Или это — игра подсознания?

Можно тронуть стол, ударить по нему кулаком и почувствовать боль. Значит, стол реален? Нет, не значит. Мозг способен создавать любые фантазии и убеждать неприхотливое сознание в том, что они реальны. Невозможно, находясь где бы то ни было, с помощью каких бы то ни было ухищрений доказать себе, что мир, в котором ты живешь, — реальный, а не созданный фантазией уснувшего бога, и бог этот — ты сам и никто иной, потому что никого иного, возможно, вовсе не существует ни в единственной реальности, ни в другой, тобою созданной.

«Если кто-то действует против меня, — подумал Эдик, — то может ничего не получиться. На каждое заклинание найдется другое заклинание».

«Это не заклинание, — одернул он себя, — это физический закон. Молитва, заклинание, закон природы — какая разница? Слова, термины не имеют значения. Мысль — тоже. Нужно уйти отсюда. Куда угодно».

Он отступил на шаг и вошел в стену, комната исчезла, перед глазами стоял белый туман, плотный, как молоко, как творог, как гипс, как мрамор — белый каррарский мрамор без единого изъяна, полная белизна, нуль, вакуум, небытие…

Вербальная форма всплыла, наконец, до такого уровня в сознании, что Эдик сумел ее если не вспомнить, то ухватить за кончик, за первое слово фразы, и произнес его — ему казалось, что вслух, — а за первым словом потянулось второе, за вторым третье, и он вовремя вставил направление движения энергии, векторный фактор, не понимая, правильное ли задал направление энергетического перехода, и не окажется ли сейчас в месте, еще более ему не нужном или вовсе гибельном для трехмерного физического тела.

Умереть? Сейчас? Здесь? Из-за того только, что кто-то — Вера? Миша? — захотел уничтожить следы своего преступления?

Дудки!

Белый мир, в который Эдик оказался впаян, впечатан, как муха в янтаре, потемнел, в белом мире наступил вечер, но ночь не настала, что-то происходило, чего Эдик не понимал, но от чего должен был избавиться, иначе…

Иначе… Иначе…

Навсегда…

Так бы, возможно, и произошло, но губы Эдика непроизвольно шевелились, и вербальная формула выбрасывалась из подсознания, застывавшего в неподвижности, в еще живое четырехмерие, мрак сменил белизну, а потом белизна вернулась, чтобы снова погрузиться во мрак… Время переваливалось через себя, как только что через себя переваливалось пространство, и Эдику почему-то пришло на ум сравнение с «Машиной времени» Уэллса, книгой, которую он давно — с детства! — не перечитывал, но откуда запомнил описание передвижения Путешественника: как день с быстротой зевка сменялся ночью, а ночь — следующим днем, и так много раз, вперед, вперед, вперед…

Стоп.

Эдик крепко приложился обо что-то затылком и вернулся наконец откуда-то куда-то. Открыл глаза («Странно, — подумал он, — я ведь и не закрывал их вовсе, иначе как же я видел белый мир и сменявший его черный?») и понял, что никуда на самом деле из комнаты Кронина не отлучался и даже со стула своего не вставал — странно, что не упал на пол во время своего (неужели вовсе не физического?) отсутствия.

Все стояли и смотрели на него. Даже Николай Евгеньевич — вот что удивительно! — тоже стоял рядом с коляской, крепко, до белизны в суставах, вцепившись в спинку обеими руками.

— Что? — спросил Эдик чужим голосом. — Что это было со мной?

— Спасибо, — произнес Николай Евгеньевич. — Спасибо вам, Эдуард Георгиевич.

«С чего он вдруг стал меня благодарить?» — удивился Эдик, и удивление вернуло ему утраченное ощущение реальности. Он огляделся, будто видел комнату впервые после долгого отсутствия. Пожалуй, ЭТУ комнату он действительно видел впервые — хотя сейчас не сомневался в том, что находится в квартире Кронина, а не где-то и когда-то, в мире, то ли существующем реально, то ли созданном в его воображении.

Диван был перевернут и бесстыдно демонстрировал свои распотрошенные внутренности — будто кто-то вспорол подкладку длинным острым ножом и вывалил для обозрения клочья серой ваты вперемежку с грязными опилками. Перевернутым оказался и компьютерный столик, блок компьютера валялся под большим столом, а монитор стоял на полу неподалеку от двери в кухню — стоял аккуратно, будто его отсоединили от системы и перенесли на новое, не вполне, впрочем, достойное место.

— Спасибо? — переспросил Эдик. — За что? Я ничего не понимаю.

Он только теперь обратил внимание на Мишу, лежавшего на полу. Свернувшись калачиком, Миша спал, подложив под щеку обе руки. Левая нога его была, однако, неестественно вывернута, будто сломана в колене, и в груди Эдика возник холод — не спал Миша, конечно, с чего бы ему спать на полу при таком разгроме? Не спал, а лежал мертвый, и Эдик с очевидной ясностью понял, что Мишу убил он, лично, сам, без чьей-либо помощи, и сделал этот только что, когда произнес вербальную формулу.

Кронина уже не держали ноги, он упал в коляску, откинулся на спинку, закрыл глаза, и Эдик со страхом увидел, как Николая Евгеньевича бьет крупная дрожь — грузное тело сотрясалось в конвульсиях, руки тряслись, а ноги елозили по полу.

Эдик прижал к подлокотникам руки Кронина, а Фил держал голову, одна лишь Вера оставалась в неподвижности, похожая на отрешенную от всего греческую статую.

Минуту спустя Кронин затих, тихо постанывая, Эдик выпустил его руки, а Фил отошел к Вере, встал с ней рядом, и вдруг Николай Евгеньевич сказал ясно и отчетливо обычным своим голосом, правильно выговаривая длинные и продуманные фразы:

— Эдуард Георгиевич, я поблагодарил вас за то, что вы единственный сохранили в критический момент четкость мышления и способность совершать разумные поступки, в результате чего были спасены наши — в том числе и ваша собственная — жизни. Если бы не ваши действия, то Михаил Арсеньевич, будучи в состоянии шока, успел бы нанести нашему мирозданию такой урон, по сравнению с которым нападение террористов на Международный Торговый центр или взрыв в Дели показались бы детской возней.

— Я… — протянул Эдик. Он действительно ничего не понимал. Он поискал ответ в глазах Веры, но увидел в них лишь тоску и услышал обращенную к нему и не высказанную вслух мысль:

— Я не хочу жить…

Эдик перевел взгляд на Фила, но тот лишь покачал головой: он тоже не мог объяснить того, что случилось. Но рассказать-то он был в состоянии! Видимо, и Фил сейчас умел читать мысли, потому что сказал:

— Да, рассказать могу… Мы разговаривали, и Николай Евгеньевич произнес: «Давайте думать, что делать дальше»…