— Жратва у вас опять такая — с души воротит!

Унтер-офицер из пищеблока только вытаращил на него глаза, словно онемел от такой наглости (он подаст об этом рапорт), но среди поваров был один, что за словом в карман не лез.

— В следующий раз надо будет как следует наплевать тебе в суп, ты, зануда гостиничная, — сказал он. Конечно же, он рискнул сказать это только потому, что вообразил, будто он, Хуберт Райдель, уже снят с линии, как проржавелый автобус.

Райдель ничего не ответил, отвернулся, подозвал сосунка, у которого одалживал котелок и ложку, и сказал ему громко, чтобы все вокруг могли слышать:

— Выплесни это дерьмо!

И пошел в сторону батальонной канцелярии, сопровождаемый взглядами собравшейся почти в полном составе роты — солдат и прочих воинских чинов.

Он снова снял карабин, аккуратно поставил его в угол между стеной и шкафом, сел рядом на стул, на котором сидел до того, — на сей раз без разрешения, поскольку в канцелярии не было никого, кроме писаря в чине ефрейтора, и он мог устроиться поудобнее, не дожидаясь приглашения. (Но он не стал устраиваться поудобнее — сидел, ни на секунду не забывая о выправке, и смотрел прямо перед собой.)

Батальонный фельдфебель, эта штабная крыса, — Райдель не знал его фамилии (тот, кто не был прикомандирован к штабу, с батальоном не соприкасался), ах да, Каммерер, так обращался к нему командир, — этот Каммерер, стало быть, посоветовал ему выйти («Вы отравляете воздух, обер-ефрейтор!»), но Райдель и не собирался выполнять его пожелания. Не хватало еще, чтобы из-за этой задницы с галунами, из-за этого безмозглого типа он прозевал момент, когда командир и тот неизвестный покончат со своими делами. Надо быть совсем уж чокнутым, чтобы не оказаться на месте, когда вызовет командир. Как будто он не знал, что ждать его не будут и заниматься поисками тоже не подумают! Первый попавшийся дежурный унтер-офицер мог бы сделать все за него и переправить этого типа через передовую. Тогда — крышка, конец надеждам отделаться в этой истории с Бореком дисциплинарным взысканием, возможно, даже одним только предупреждением (ибо по какой-то причине, которую Райдель не мог назвать, но прекрасно чувствовал, командир взял бы его под свое покровительство, если бы он проводил незнакомца - Райдель забыл вдруг его имя — туда, где тот чуть не угодил под пулю). Тогда Райдель радовался бы уже тому, что ему не пришили дело о самовольной отлучке с поста.

Шефольд звали его. Доктор Шефольд — так было написано на той бумажонке, которую этот хлыщ сунул ему под нос там, наверху, на позициях, и так он назвался, когда пришел сюда. Вспомнив имя, Райдель почувствовал облегчение. На тот случай, если когда-нибудь станут допрашивать о визите этого странного клиента к командиру, неплохо будет назвать его имя. Райдель не стал раздумывать, почему вдруг пришла ему в голову мысль, что его станут допрашивать, — слово «допрос» просто возникло в его сознании как звук, пока еще отдаленный. «Расскажите-ка нам по порядку, как все было, когда вы привели этого человека к майору Динклаге». Он отчетливо слышал эту фразу.

«Доктор Шефольд». Как он произнес свое имя, тот же сытый тон, какой был у постояльцев, когда они представлялись в вестибюле гостиницы. «Могу я просить вас доложить обо мне господину майору Динклаге?» Тон был такой, будто он разговаривал не со всемогущим батальонным фельдфебелем, а с швейцаром в дюссельдорфском отеле «Рейнишер хоф».

Сидя, словно аршин проглотил, и глядя в одну точку, Райдель сосредоточенно обдумывал, не лишит ли его Шефольд шанса безупречно выполнить задание командира, непосредственно данное ему, ничтожному маленькому обер-ефрейтору. Но, может быть, там, за дверью, на которой висит табличка с надписью «Командир», этот тип уже так основательно выпачкал его грязью, что ни о чем подобном не может быть и речи, и его вызовут туда, в лучшем случае чтобы дать взбучку, после чего ему останется только сматывать удочки и ждать, когда он окажется перед военно-полевым судом? (Предварительное заключение, скорый суд, разжалование, штрафная рота, до конца войны на хлебе и воде в командах смертников; утешением не могло служить даже то, что так же плохо будет Бореку, если удастся подставить и его.)

Если эта зараза расколется и скажет про пинок в задницу, то ему, Райделю, крышка. Тут его ничто не спасет. И в истории с Бореком ему хана: для них это будет последним доказательством того, что он агрессивен, склонен к насилию.

Он уже готовился к худшему. Он пойдет напролом — как танк. Не зря вояки придумали: не помрем, так крепче станем.

Кроме того, война вот-вот кончится. Пару недель он как - нибудь перетерпит. В России он убедился, что и в командах смертников можно жить.

Вошел фельдфебель, не обратив ни малейшего внимания на то, как Райдель рывком поднялся, встал навытяжку. Райдель снова сел. «Железного креста I степени у него нет, — подумал он, — а у меня есть. Зато у него аксельбанты, серебряные, почти такие же, как у швейцара в «Рейнишер хоф» в Дюссельдорфе».

Между двумя фразами: «Скоро здесь разыграются важные события» и «Это сообщение вы можете использовать» — фразами, вызвавшими у Шефольда острое желание расхохотаться, как он сообщил Хайнштоку (в том самом письме, которое не было написано), — Динклаге. поднялся и дал понять, что их беседа окончена. Шефольд тоже встал. Он раздумывал, что бы сказать на прощанье. Надо поблагодарить майора за совет насчет пребывания в Хеммересе или, точнее, ухода оттуда.

— Одну минуту, — сказал Динклаге. — Мне надо еще проинструктировать этого болвана.

Он взял свою палку, подошел, хромая, к двери, открыл ее и сказал:

— Каммерер, пусть войдет Райдель!

Шефольд невольно покачал головой. Этот Райдель сидел у майора перед носом — Шефольд видел его в дверную щель, — но Динклаге не обратился прямо к нему, а поручил ближайшему по званию третьему лицу позвать его. Военная иерархия состоит из перепоручений, и даже интеллигентному офицеру, командиру батальона и кавалеру Рыцарского креста, не пришло в голову нарушить эту систему.

Райдель уже стоял наготове, перекинув карабин через плечо, когда Каммерер мотнул головой в его сторону — вот так же мотнул головой Райдель, приказывая Шефольду подняться по ступенькам к командному пункту батальона, что безгранично возмутило увидавшую эту сцену Кэте.

Как он встал по стойке «смирно», этот человек! Он не то чтобы одеревенел — он напоминал окаменевшую серо-зеленую рептилию.

— Закройте дверь! — сказал майор.

Поворот кругом, намеренно беззвучный — в этом случае не щелкают каблуками, подумал Райдель, — и снова поворот кругом, маленький солдат, глаза-буравчики в упор глядят из-под каски, заляпанной для маскировки краской неопределенного цвета.

— Где вы получили Железный крест первой степени, Райдель? — спросил Динклаге.

— В России, господин майор, — ответил Райдель. — За полсотни Иванов.

Шефольду не видно было, что отразилось при этом на лице майора.

— Вы их считали? — услышал он голос Динклаге.

— Нам было приказано считать, — доложил Райдель. — Это контролировалось.

«Фотографии лучших снайперов публиковались какое-то время в «Берлинер иллюстрирте», — вспомнил Райдель. — Мне и здесь не повезло. Я так и не попал в иллюстрированный журнал». Он с ожесточением подумал об унтер-офицере, на счету которого было 75 человек, когда его фото появилось на обложке.

— Как я слышал, вы плохо вели себя в отношении господина доктора Шефольда.

Ну вот, началось все-таки…

Он молчал. Отвечать он обязан только на вопросы.

— Это верно, что вы запрещали ему разговаривать и называли бранными словами?

И это все? Если не всплывет пинок в задницу, то пока еще не так страшно.

— Я принял этого господина за шпиона, господин майор.

Это была единственно правильная тактика-не отпираться,

не искать отговорок, а признать ошибку: это может вызвать понимание., А то, что солдат на передовой принял за шпиона человека, идущего с вражеской стороны, безусловно, должно вызвать понимание.

Правдивый. Правдивый солдат, который не лжет своему командиру. «Подлость заключается в том, что он все еще считает меня шпионом», — подумал Шефольд. «Я принял этого господина за шпиона». В его словах не было ни малейшего признака того, что он, Райдель, отказывается от своих подозрений.

Заметил ли майор эту опасность?

Но Динклаге лишь сказал:

— Судя по всему, вы слишком много думаете, Райдель.

Значит, не очень-то всерьез он болтал тогда, в Дании, о том, что ему нужны думающие солдаты. Офицерский треп, больше ничего. Райдель никогда этого всерьез не принимал.

Но то, что он не желает, чтобы Райдель думал, когда со стороны противника у самого его окопа появляется человек, — вот это потрясающе. «Он, видно, считает меня чокнутым», — мелькнуло в голове у Райделя.

Он решил, что позднее надо будет как следует пораскинуть мозгами на этот счет. А сейчас важно лишь то, что пока никто и словом не обмолвился о том пинке. Так что почти наверняка майор понятия не имел, какой идиотский номер он, Райдель, выкинул, иначе ему бы первым делом ткнули под нос именно это, а не всякую ерунду, вроде того, что он сказал Шефольду, чтобы тот заткнулся, или назвал его задницей. «Наверняка я уже не стоял бы здесь, давно меня выдворили бы отсюда, если бы командир знал, что я дал его гостю хорошего пинка. Но почему он этого не знает? — спросил себя Райдель. — Ведь тот пожаловался на меня. Почему же он не рассказал все, почему не раздул свою жалобу?»

Неподвижный взгляд Райделя был устремлен на командира, но это не мешало ему краешком глаза наблюдать за Шефольдом. Вполне возможно, что тот как раз и разворачивает свое тяжелое орудие. Может, свой козырной туз он выложит в самый последний момент?

Этот ефрейтор, видимо, страшно перепугался в связи с рапортом своего дружка, иначе он не решился бы явиться сюда вместе с Шефольдом. Неслыханная дерзость-ведь он обязан был ждать, пока явится унтер-офицер, несущий караульную службу. (Это, правда, весьма задержало бы появление Шефольда в батальоне, так что, в общем-то, счастье, что Шефольд наткнулся на него. Райдель исправил ошибку, которую совершил он, Динклаге, убрав с передовой вместе с новобранцами и унтер - офицеров.)

Динклаге отвел Райделя в сторону. «Райдель — один из моих людей, — подумал он вопреки своей привычке избегать этой формулы, — а служебные дела не касаются посторонних». Конечно, это было бесполезно: в этой комнате невозможно разговаривать так тихо, чтобы кто-то третий не услышал. Но необходимо хотя бы соблюсти форму. У Райделя не должно создаться впечатления, что, помимо своего командира, он держит ответ еще перед кем-то, к тому же перед штатским.

— Вы хотите загладить свою вину, — сказал Динклаге вполголоса. — Только не думайте, что я не понимаю, почему вы, вопреки инструкциям, покинули свой пост и привели господина доктора Шефольда прямо ко мне. Вы не могли знать, что в порядке исключения действовали правильно. Или, возможно, вы это знали. Появление господина доктора Шефольда было для вас очень кстати. Он дал вам возможность обратить на себя внимание. А ведь вы именно этого хотели, Райдель, не так ли? У вас есть все основания стараться предстать передо мной в лучшем свете. Ради этого вы даже нарушили главную заповедь солдата: не привлекать к себе внимания. Но вы привлекли к себе внимание, притом показали себя с безобразнейшей стороны, Райдель, это я должен сказать вам прямо, и вы, не задумываясь, снова решили привлечь к себе внимание, раз этим можно улучшить свое положение. Во всяком случае, вы именно это вбили себе в голову. Так ведь, Райдель?

«Если бы он знал, — подумал Райдель, — что я чуть не кокнул его господина доктора Шефольда».

Но в остальном командир этот — сила!

Только он, Райдель, не может доставить ему удовольствие и ответить: «Так точно, господин майор! — потому что тогда он просто-напросто признает факты, содержавшиеся в рапорте «Борек против Райделя». А это исключено. Против этого рапорта он должен защищаться зубами и ногтями. Он сам не знал почему. Он даже не задавал себе такого вопроса. Ему достаточно было сказать: «Так точно, господин майор!» — и он почти наверняка выпутался бы из этой свинской истории, которая только раздражала майора. Но об этом не могло быть и речи.

По делу Борека надо было врать. В упор, стоя и лежа, в любом положении, не считаясь с потерями. Играть в искренность на сей раз смысла не имело.

— Господин майор, разрешите доложить!

— Я жду, — сказал Динклаге.

— Борек лжет, — сказал Райдель. — В рапорте Борека нет ни слова правды. Рядовой Борек-враг рейха. Своим рапортом он хотел только опередить мой рапорт относительно его высказываний против германского рейха.

Он произнес это громко, своим каркающим голосом — так же, как недавно в канцелярии. Он и не подумал воспользоваться возможностью, которую предоставлял ему командир, чтобы все это дело, во всяком случае формально, осталось между ними.

Он заметил, как незнакомец отступил на шаг, и от него не ускользнуло, как судорожно сжалась рука, которой Динклаге держал свою палку. Пальцы на сгибах даже побелели.

«Значит, он не только человек, внушающий ужас, — подумал Шефольд, — он еще и настоящий нацистский солдат. Я попал в руки нацистского солдата.

Что же здесь, собственно, происходит, — размышлял он. — Почему тот, другой, солдат, которому я симпатизирую, ибо он враг рейха, подал рапорт на это чудовище? Динклаге сказал, что у Райделя рыльце в пушку, но речь идет и не о военном и не об уголовном проступке (политический исключался после всего, что он здесь слышал). Что же, черт побери, происходит?»

«Я не доверил бы вашу судьбу преступнику». Был ли Динклаге все еще в этом уверен?

Рука разжалась.

— Может быть, вы этого и не заслуживаете, Райдель, — сказал Динклаге, — но я готов пропустить мимо ушей то, что вы сейчас сказали.

Благородно. Подозрительно благородно. Ведь он как-никак доложил, что рядовой Борек допускал высказывания против рейха. Это еще вопрос, может ли майор вермахта позволить себе пропустить мимо ушей такое донесение. Но уже следующая фраза показала, что командир идет по горячему следу.

— Райдель, — спросил Динклаге, — вы пытались шантажировать Борека, услышав его высказывания?

Подло. Сперва благородно, а потом так подло, что дальше некуда. Все они такие.

На антигосударственные высказывания Борека ему плевать. Он использовал их только в целях самообороны, потому что его загнали в угол.

Райдель смотрел на майора, не опуская глаз. На это он ему ничего не ответит. Такие вопросы может задавать только военно-полевой суд.

Шантажировать? Значит, речь шла о деньгах? Этого не может быть, потому что тогда было бы уголовное дело, а майор категорически это отрицает.

История с Райделем становилась все более темной.

— Ну, хорошо, оставим это, — сказал Динклаге. — Итак, я ошибся. Вы вовсе не собирались заглаживать свою вину. Но тогда объясните, почему вы сочли возможным отлучиться сегодня с поста и привести ко мне господина доктора Шефольда? Вы хотели заслужить награду, хотя она вам совершенно не нужна, ибо у вас совесть чиста. Не так ли, обер-ефрейтор?

Он шел по горячему следу, да, он — сила, этот хромой кавалер Рыцарского креста, и теперь главное — молчать в тряпочку. Райдель понял, что, сохраняя молчание, он все ставит на карту. Если бы он уступил, задание отвести назад этого Шефольда было бы ему обеспечено. А теперь — как знать.

Он решил сделать уступку, изобразив легкое смущение во взгляде. Это ему не удалось. Глаза его были для этого попросту не приспособлены. Они были светло-карие, почти желтые и такие зоркие, что, фиксируя какой-то объект, зрачок, по существу, не сужался. Светло-карие, желтые, острые, как буравчики, неподвижные глаза Райделя пристально смотрели на Динклаге. В них не было и следа смущения. Безжалостный взгляд птичьих глаз, лишенных ресниц. Почти желтых.

— Господин доктор Шефольд находится под моей защитой, — сказал Динклаге. — Вы отведете его теперь туда, где его встретили. Надеюсь, что по дороге вы будете обходиться с ним самым корректным образом. Вам понятно?

Значит, выгорело. Отлично!

— Слушаюсь (Сл-л-лушаюсь), господин майор!

Если этот тип ничего не сказал о пинке и ничего не скажет, то, пожалуй, с ним стоит обходиться прилично.

— Если вы выполните приказ как следует, я поговорю с вашим Бореком и попытаюсь убедить его забрать рапорт. При условии, что вы этого хотите. Вы этого хотите, Райдель?

— Так точно, господин майор!

Ему явно очень важно, не только чтобы гость был доставлен в целости и сохранности — куда, собственно? На ту сторону? К противнику? Странно, очень странно! — но и чтобы не был дан ход всей этой писанине про гомосексуализм и высказывания против рейха.

— Стало быть, вы не придаете большого значения своему рапорту на Борека?

Осторожно! Ни в коем случае не признаваться до конца, иначе тебе не поверят, а Бореку поверят.

— Я вовсе не желаю делать Бореку неприятности, господин майор, — сказал он.

Если несколько минут назад, когда он им все выложил про Борека, он буквально почувствовал, как они затаили дыхание, то теперь от него не укрылось, что они вздохнули с облегчением. Он готов был пощадить врага рейха — это очко в его пользу. Хоть и не ахти какое, но все же: он это видел по их лицам.

Ошибался он или в них действительно появилось что-то вроде сочувствия? Да от этого очуметь можно! Не хватало ему только их сочувствия.

Если это было сочувствием, то сочувствием к тому, которого отвергли.

В первый раз Райдель спросил себя, не знал ли уже и гость командира, какое имеется против него обвинение. Может быть, командир рассказал ему об этом, чтобы не оставлять, в неизвестности о главном свойстве его сопровождающего? «Человек, к которому вы попали, просто педераст». И вслед за этим — понимающая улыбка обоих.

— Ага, — сказал Динклаге, — я так и думал. Значит, я не совсем ошибался.

Голос его звучал теперь дружелюбнее. И он не стал объяснять, почему «не совсем ошибался». Но потом майор выдал одну штуку, которую он, Райдель, ему никогда не забудет.

— Только не воображайте, Райдель, что я собираюсь поговорить с Бореком, чтобы доставить вам удовольствие, — сказал майор. — Я сделаю это прежде всего, чтобы помочь этому молодому парню.

Значит, врагам рейха нужно помогать, а педерастам — нет. Собственно, он не так уж и рвался узнать все это. Теперь он это знал. Майор Динклаге сказал. Хотелось бы надеяться, что он сумеет ему за это отплатить.

Во всяком случае, сочувствия тут никакого не было, слава богу.

К тому же майор совершил ошибку.

Если он думал лишь о том, чтобы помочь рядовому Бореку, достаточно было вызвать его к себе и уговорить забрать рапорт. Тот не стал бы сопротивляться. («Я сожалею, что написал этот рапорт. Правда, очень сожалею!»)

Зачем в таком случае ему, Райделю, зарабатывать награду, переправляя этого неизвестного через линию фронта, вообще непонятно.

Но именно вокруг этого все крутилось, и к Бореку это не имело ни малейшего отношения.

Просто у майора Динклаге какой-то свой расчет, чтобы он, обер-ефрейтор Райдель, вообразил, будто должен первым делом завоевать его расположение.

Но тогда не надо болтать, что он только о том и печется, как бы помочь Бореку.

Командир совершил большую ошибку.

Ну да ладно. Он не мог пока разобраться, почему майор так хотел убедить его, что он, Райдель, ему бог знает как обязан. Главное, что все это здорово прокручено. Все получилось именно так, как он рассчитал еще там, на откосе и по дороге в деревню. «В виде исключения он действовал правильно». И вот получил задание отвести обратно этого типа, к тому же не отступил со своих позиций ни на сантиметр. Историю с рапортом «Борек против Райделя» они теперь спустят на тормозах и еще будут рады, что он не откалывает никаких номеров, а ведет себя тихо и им не мешает.

Нет, не было никакого интереса устраивать Бореку неприятности. Его интересовало одно-остаться с Бореком, даже не имея никаких шансов.

«Я упустил все, ну буквально все возможности отвязаться от этого страшного человека. Даже когда майор упрекнул его за то, что он оскорблял меня, я еще имел возможность сказать про пинок. Или когда эта гадюка прошипела, что приняла меня за шпиона. Но потом вдруг все возможности исчезли! Между майором и этим солдатом происходило что-то, во что мне уже не позволено было вмешиваться. Уже было слишком поздно. Ведь каждому инструменту положено вступать в какой-то определенный момент. Я этот момент упустил.

Ах, да что там, — подумал Шефольд, — все это отговорки!

Мне следовало грубо вмешаться. Когда речь идет о вещах невыносимых, можно ни с чем не считаться. Решительно и безапелляционно я должен был возразить против того, чтобы этот субъект меня сопровождал».

Но столь же невыносима для Шефольда была мысль, что он еще и сейчас мог пустить в ход аргумент, который помешал бы обер-ефрейтору Райделю стать его провожатым. Хорошее воспитание (воспитание в доме образованного немецкого бюргера) и чувство формы (чувство, побудившее его заняться изучением истории искусств) сыграли с ним злую шутку. Они были сильнее, чем страх. И дело не в том, что они не позволили ему обнаружить свой страх. Они, может быть, и позволили, но когда было уже слишком поздно, когда было упущено время.

Динклаге окончил разговор. Он вышел первым в канцелярию. Райдель сразу последовал за ним. Шефольд вышел только тогда, когда понял, что на этом все кончено.

Майор, кажется, был недоволен собой. Он еще не понимал, что Райдель сказал себе: дело с рапортом утрясется без особых усилий с его, Райделя, стороны.

Свое недовольство он объяснял оскорблением, которое нанес

Райделю. «Это была ненужная жестокость, — подумал он, — сказать ему в лицо, что я больше заинтересован в том, чтобы выручить из беды этого Борека, чем его. К тому же это не так. Я был абсолютно готов помочь и ему. Доносам по поводу гомосексуализма я вообще не намерен давать ход».

Он обратился к Каммереру:

— Обер-ефрейтор Райдель потом вернется и доложит вам о выполнении приказа, который я ему дал.

Инструкция касалась прежде всего слушавшего ее Райделя.

— Есть, господин майор, — сказал Каммерер.

Маскировать все это было не только не нужно, но и

неправильно. Это хорошо понимал тот самый Хайншток, когда посоветовал спокойно упомянуть про Хеммерес.

— Райделю дано поручение переправить через передовую доктора Шефольда. Доктор Шефольд живет в Хеммересе.

— Есть, господин майор.

Каммерер успел найти на карте этот Хеммерес, где жил самовольно доставленный Райделем человек (как сообщил сам незнакомец и теперь подтвердил майор). Странно. Может, действительно это связано с разведкой. Больше Каммерер на этот счет не задумывался. Майор сам объяснит ему, что к чему.

Что подумал унтер-офицер счетовод — тот самый, который при появлении Шефольда учуял запах американского табака (он тоже тем временем вернулся в канцелярию), — когда услышал все, что было сказано перед уходом Шефольда, останется во мраке истории, равно как и выводы, которые, вопреки настойчивым предупреждениям, возможно, позволил себе сделать уже дважды упоминавшийся унтер-офицер Рудольф Драйер из оперативного отдела штаба главнокомандующего группы войск «Запад» на основе того, что ему приходилось слышать и записывать.

Вот так, запросто, как бы между прочим, упомянуть о Хеммересе — в этом и заключался трюк. Но с ним, Райделем, такие штуки не проходят.

Только бы ему оказаться наконец в своем окопе, чтобы как следует поразмыслить над этой подозрительной историей!

Он надеялся, что, несмотря на уже происшедшую смену часовых, в его окопе никого нет. А если и есть кто, он его за ноль целых ноль десятых секунды выставит оттуда. Пустых ячеек сколько угодно, потому что и к вечеру на передовой будет мало

народу, раз новобранцев освободили от караульной службы.

Его самого этот знатный господин своим заданием переправить хлыща за линию обороны практически приговорил ко второй смене в карауле. Но ему от этого ни жарко ни холодно. Напротив. Он и не подумает вернуться, как письмо с обратной почтой, в канцелярию, чтобы доложить, что выполнил приказ. Первым делом он залезет в свой окоп и подумает над тем, что, собственно, произошло.

«Теперь у меня уже нет возможности поблагодарить его за то, что он посоветовал мне покинуть Хеммерес. Теперь уже ни на что не остается времени. Почему майор не нашел еще минуту, не отослал этого человека и не объяснил все, что с ним связано? Это дало бы мне последнюю возможность заявить решительный протест».

Он снова перекинул плащ через плечо, нащупав при этом письмо, которое сунул в боковой карман пиджака. Конверт, вспомнил он, был без адреса и заклеен.

— Желаю вам благополучно добраться до Хеммереса, господин доктор! — сказал майор и пожал ему руку.

Шефольд должен был что-то ответить. Он предпочел бы уйти молча. Но это было невозможно из-за устремленных на него взглядов.

— Прощайте, господин майор, — сказал он. — И большое спасибо за гостеприимство.

— Пустяки, — сказал Динклаге. — Прошу прощенья за еду, она была чудовищная. — И, повернувшись к штабс-фельдфебелю, сказал: — Каммерер, я полагаю, настало время вам заняться кухней.

Шефольд вынудил себя улыбнуться. Они разыграли спокойное, беззаботное прощание.

Этот Райдель снова распахнул перед ним дверь, снова пропустил его вперед, но на сей раз совсем по-другому — не так, как недавно, когда они сюда пришли; он проявил даже нечто вроде учтивости, хотя и не совсем такой, как по отношению к майору; но все же он чуть-чуть подобрался, как и положено по отношению к штатскому, с которым приказано обращаться «самым корректным образом», притом на глазах у того, кто отдал такой приказ.

Так открывают дверь перед постояльцем, приняв стойку в ожидании чаевых.

Когда они ушли, Динклаге посмотрел на часы.

— Половина второго, — сказал он. — Можете теперь передать в роты приказ о выступлении, Каммерер. Через двенадцать часов батальон должен быть готов к маршу. Уже известно, когда прибудут машины?

— Полк обещал прислать их в двадцать часов, господин майор.

— Ну, тогда считайте, что они придут не раньше двадцати двух. Часовым, конечно, оставаться на передовой, пока их не сменит новая часть. В остальном все ясно?

— Все ясно, господин майор. Короткие же у нас здесь были гастроли.

— Радуйтесь этому, Каммерер! Я предполагаю, что здесь не будет ничего хорошего. — И направился к двери. — Пошлите мне наверх денщика! — сказал он. — Пусть поможет уложить вещи.

Когда он ушел, все, кто находился в канцелярии батальона, переглянулись с довольным видом. Командир у них — что надо. Хоть он и кавалер Рыцарского креста, а не делает тайны из того, что, как и они, рад покинуть эти места, где, судя по всему, не предстоит ничего хорошего.

Пока денщик не появился, Динклаге лег на койку и стал смотреть в потолок.

Кэте, как они условились, должна прийти к нему, чтобы справиться, чем закончился разговор с Шефольдом, — не сразу, а позднее, ближе к вечеру. Об этом он попросил ее, делая вид, что заботится о камуфляже, а на самом деле — чтобы выиграть время. Он хотел, чтобы она, прежде чем прийти сюда, прочитала его письмо. Он собирался послать его с ординарцем, как только упакует ящики, на что потребуется не более получаса. Из письма она поймет все про Шефольда и про операцию, так что, когда придет к нему, ей останется только сообщить, согласна ли она (или отказывается) поехать на Эмс. Если она примет его предложение, он даст ей короткую записку к своим родителям.

Рассматривая потолок, он думал: в двадцать два часа машины, смена, новая часть, СС (тут уж не обойтись без «германского приветствия»), выступление среди ночи. Конец операции. «О, если дело только в этом!» (Ах, Кэте!) Что осталось от операции? Ничего, кроме этого мягкого человека, симпатичного искусствоведа, безусловно, эстета, который в сопровождении исключительно несимпатичного парня, эдакого низкорослого дьявола, шел сейчас по дороге и через холмы.

Кэте. Винтерспельт. Кэте.

Она поедет не на Эмс, а в Линкольншир.

Сегодня обед приготовила Тереза, потому что Кэте слишком поздно вернулась из каменоломни. Семья уже обедала, и Кэте села за стол так, чтобы видеть дом напротив; потом она вышла во двор, разложила мокрые полотенца на скамье у входа, соломенной метлой подмела камни у порога. Когда в дверях командного пункта батальона один за другим появились Шефольд и солдат, который его привел, и спустились по ступенькам на улицу, она быстро отошла в узкую полосу тени. Жилые строения находились в восточной части двора, и в два часа пополудни там уже лежала тень — узкая, но очень темная полоса, наверняка скрывшая Кэте.

Она сразу же почувствовала беспокойство, увидев, что тот самый солдат, который тогда так отвратительно мотнул головой - она еще мысленно назвала его «страшным типом», — сопровождает Шефольда и в обратный путь. Йозеф Динклаге просил ее выждать час, прежде чем прийти к нему, но она решила пойти сразу, как только кончится его беседа с Шефольдом, чтобы, объяснив значение этого быстрого кивка головой слева направо и вверх, сказать, что ни в коем случае нельзя подвергать Шефольда такой опасности. Неужели Динклаге, пленник своего военного мышления, системы приказов и повиновения- структуры, подумала Кэте, — так плохо разбирается в людях, что не обратил внимания на устрашающую сущность этого человека? Возможно-от военной системы этого вполне можно ожидать, — Динклаге и не видел его, безымянного солдата, который все это время сидел в приемной и ждал, пока какой - нибудь писарь не приказал ему отвести Шефольда туда, где он с ним встретился.

И все же, когда Шефольда вели в штаб, все разыгрывалось, по-видимому, не совсем так, ибо, судя по всему, в отношениях между этими людьми что-то изменилось. Теперь уже исчез язык жестов, выражавший понукание, немой террор: вместо этого появилось нечто, напоминающее скорее готовность приспособиться. Да, отчетливо было видно, что теперь солдат приспосабливался к походке, к манерам Шефольда. Шефольд между тем совершил нечто, по ее мнению, невероятное. Пройдя несколько шагов, он вдруг остановился, похоже, совершенно беззаботно, порылся в кармане пиджака, вынул пачку сигарет и, поднеся зажигалку ко рту, закурил. Солдат тоже остановился, не стал ему выговаривать, а ждал, пока Шефольд двинется снова, при этом он не смотрел, как Шефольд закуривает: наоборот, он, кажется, отвернулся. Удивительно! Об этой перемене в отношениях надо обязательно рассказать Хайнштоку, когда тот придет сюда узнать, все ли в порядке.

Усадьба Телена была угловой. Оба человека-большой, грузный, с плавными движениями, хотя и выглядевший словно поверженный властелин, но уже не казавшийся столь беззащитным, как два часа назад, и маленький, жилистый, устрашающий, вынужденно вежливый-скрылись из виду за пристройкой к сараю. Кэте сняла очки и прислонилась к чисто выбеленной стене дома, где ей предстояло прожить еще несколько часов. Двор с навозной кучей, деревенская улица, полугородской безликий дом напротив, несколько деревьев — все это превратилось в расплывчатое нагромождение белых, серых, коричневых, зеленых или ржаво-красных пятен. Не было никакой необходимости идти к Иозефу Динклаге и что-то ему объяснять: движение головы и прочее. Винтерспельта больше не существовало. Только это переплетение неясно очерченных цветовых пятен.

Он подумал, не предложить ли сигарету этому, как его, Райделю, да, именно так, Райделю. В памяти возникло выражение «выкурить трубку мира».

Ах, да что там, сказал он себе, это не игра в индейцев. Он убрал пачку. Вспомнив предостережения Хайнштока, он, как и тогда в канцелярии, прикрыл сигарету ладонью.

(Шефольд не знал, что немецким солдатам, в отличие от американских, запрещалось курить не только на посту, но и на улице.)

Теперь этот тип еще остановился и закурил сигарету! И нельзя ему запретить! Малейшая ошибка-и он повернется, пойдет в канцелярию и потребует, чтобы его сопровождал кто-нибудь другой. «А ну, поторапливайся, здесь не курят!» Нет, нельзя подливать масла в огонь.

Постоялец в отеле предложил бы ему сигарету. Но, конечно, лишь в том случае, если бы с ним обращались не так, как с этим типом.

Райдель не был заядлым курильщиком. Он выкуривал свой рацион, эту солому, которую им выдавали, но не страдал, когда курева не было.

Он представил себе, как вынул бы сигарету из протянутой ему пачки, но не стал бы прятать ее в нагрудном кармане (что было ему разрешено, хотя курить ее тут он не имел права), а на глазах у этого типа бросил бы на дорогу.

Жаль, что у него не будет такой возможности. Этот гость ему такого шанса не даст.

Лучше всего остановиться и не смотреть в его сторону.

Искусство состояло в том, чтобы, не глядя, все же определить, что тот курит сигарету фабричного производства. Где, интересно, он их достает? Если он шпион, все объясняется просто. Но если не шпион, то, видно, располагает немалым количеством витамина «С» — связями.

Какие могут быть связи у человека, живущего в Хеммересе?

Шефольд двинулся дальше. Он хотел было идти медленно, чтобы разозлить своего провожатого, но скоро отказался от этого намерения: чем медленнее он будет идти, тем дольше от него не избавится. А ведь весь этот день Шефольд думал об одном — о той минуте, когда избавится от Райделя.

И все же он остановился, когда они проходили мимо крыльца того дома, на ступеньках которого недавно, около двенадцати, играли, нападали друг на друга, обнимались мягкими лапками два котенка-черно-серый в полоску и светло-рыжий.

Он огляделся и сказал:

— О, как жаль, их уже нет!

Ответа он не получил, но заметил, что и Райдель жалеет об исчезновении котят. Это подтверждалось хотя бы тем, что он не глядел равнодушно или нетерпеливо в другую сторону, а, как и Шефольд, искал взглядом животных.

«Два маленьких котенка — и он становится человечнее, — подумал Шефольд. — Ну что ж, это уже кое-что».

Возле усадьбы Мерфорта беседовали несколько человек из его роты. Увидев, что он идет по улице со штатским, они сразу же прекратили болтовню. Дошло, видно, до них, что тот, кто идет прямо из батальона по заданию штаба, еще не полностью выпал из игры. Ни один из этих мерзавцев не решился что-нибудь ему крикнуть. Стояли себе и глазели, как идиоты.

Солдаты в деревнях. В Маспельте. В Винтерспельте. Какими будут эти деревни, когда в них не останется ни одного солдата?

Будут ли они напоминать тогда сезанновские пейзажи или кубики из известняка и мха, как у Алберта ван Ауватера, лишенные отпечатка времени? Пока же через них шла история, складывавшаяся из отдельных эпизодов, событий. Покинутые солдатами деревни обходились без слов. Они являли собой картины, немые картины.

Надо прикинуть, как сложится его жизнь в роте, когда все будет позади. (Когда майор отделается от Борека, покончит с этим рапортом.) Одного уже не исправишь: все теперь знают, что он такое. Никуда ему от этого не деться. «Райдель? Да он педик». Он уже не будет распространять вокруг себя страх. С этим покончено.

И ничего уже не исправишь. Помочь может только перевод в другую часть. Если майор не дурак, он его переведет. Но быть переведенным означало потерять из виду Борека.

Однако может случиться, что после ухода солдат Маспельт и Винтерспельт вовсе не станут живописными полотнами, во всяком случае, не будут напоминать картины Сезанна или Ауватера, а превратятся в пустыню или в ландшафт с руинами в стиле Альтдорфера.

Какое чудо, что он видел Маспельт и Винтерспельт еще почти невредимыми! Кое-где царапины, небольшие ранки, шрамы, но ничего, что всерьез нарушило бы их жизнь. А ведь здесь противостояли друг другу две гигантские армии. (Нет, даже не армии, а всего лишь рота Кимброу и батальон Динклаге.) Просто невозможно поверить, что вместо Маспельта и Винтерспельта далеко в тылу с лица земли исчез большой город Франкфурт. Наверно, отец преувеличивал.

Он уже не мог справиться с собой, дождаться, когда снова окажется в своем окопе, чтобы разложить наконец все по полочкам, разобраться как следует в гнусной истории, в которую он влип.

Ясно было одно: майор хотел помочь ему, потому что он помог майору.

Рука руку моет.

Но почему было так необходимо, чтобы одна рука мыла другую?

В этом вся загвоздка, из этого и надо исходить.

Забегая вперед, сформулируем результаты напряженных раздумий Райделя: до самого конца он так и не сумел взять в толк, почему майор Динклаге считал, что должен ему помочь. Динклаге думал о благополучии Шефольда и предполагал, что Райдель, оказавшись в затруднительном положении, сделает все, буквально все, чтобы безупречно выполнить порученное ему задание. Счастливый случай, так сказать, — Динклаге не мог уяснить себе, почему Шефольд этого не понимает. Он сразу сообразил, что с Райделем Шефольду не грозит никакой опасности.

Он так и не осознал, что допустил ошибку, сказав Райделю, что стремится прежде всего помочь Бореку.

Райдель мыслит четче, чем он: если майор хочет помочь не ему, а Бореку, то достаточно заставить того забрать свой рапорт. Тогда с этой историей будет покончено, и нет ни малейших причин рассчитывать на его, Райделя, услуги. Доставить Шефольда на передовую мог любой другой.

Необдуманные слова Динклаге, сказанные в порыве неприязни к Райделю, помешали Райделю понять, почему майор упрямо настаивал на своем: что он — и никто другой — наиболее подходящий человек для столь секретного дела.

Едва он подумал о Франкфурте, как на него нахлынули воспоминания, словно слетели с ясного, лишь местами подернутого легкой дымкой неба: он вспомнил последний разговор с родителями.

Телефонная кабина на почте в Прюме. Где-то на шоссе под Хабшайдом торговец скотом Хаммес вдруг остановил свой автомобиль и спросил: «Вас подвезти, господин Шефольд?» Это было, когда майор Динклаге еще не превратил главную полосу обороны в зону молчания. Тогда Шефольд еще мог почти свободно расхаживать повсюду, какое-то время это была территория, принадлежавшая немцам, по ней проходила линия фронта, которая все время менялась, была неопределенной. Только в сентябре началось это окостенение, и Хайншток сразу же стал настойчиво рекомендовать Шефольду ограничиться — если уж ему так необходимо разгуливать-дорогой, ведущей через долину Ирена.

— Да нет, спасибо, — ответил он.

— Я еду в Прюм, — сказал Хаммес. — У вас есть время? Хотите проехаться?

Он тут же сел в машину. Добраться до Прюма — о такой прогулке по Германии можно было только мечтать. Во время поездки у него вдруг возникла идея позвонить из Прюма родителям. (Он мог бы позвонить им из любой деревенской гостиницы. Но это никогда не приходило ему в голову. Для этого нужен был Прюм, нужно было представить себе здание почты.)

Маленький серый городок в глубокой лесистой долине. На

улицах совсем мало людей. Прюм почти вымер, но почта еще работает.

Он подошел к окошку, заказал междугородный разговор с

Франкфуртом, за семь лет он не забыл номер: 27 5 11; оказалось, что номер не изменился.

— Франкфурт на проводе!

Он вошел в кабину, закрыл за собой дверь, снял трубку. Маленькая серая кабина в маленьком сером городке. В Германии.

10 июля 1944 года. Дата, которую легко запомнить, день, когда он впервые за семь лет снова говорил по телефону со своими родителями.

— Кто это? Голос отца.

— Это я, Бруно.

— Где ты?

Никакой паузы, никакого удивления, ни малейшего признака, что от неожиданности он не может прийти в себя.

— В Прюме. В Эйфеле.

— Что ты там делаешь?

Сухие вопросы. Такой уж он человек. Его отец, член суда низшей инстанции, офицер резерва, кавалер Железного креста I степени, полученного в первую мировую войну, никогда не позволял себе проявлять эмоции.

А возможно, он был просто осторожен. Разговор могли подслушивать.

— Собственно говоря, ничего, отец.

— Почему ты не остался за границей? Он словно допрашивал обвиняемого.

— Как ты поживаешь, отец? Как мать?

— Спасибо, мы здоровы.

— Отец, я так рад, что скоро снова буду с вами.

— Да. Мы тоже рады встрече с тобой. Хоть бы он добавил: «Бруно»!

— Я совершенно не могу себе представить, каково это — снова жить во Франкфурте.

— Ради Франкфурта ты можешь не возвращаться. Франкфурта больше нет.

Значит, вот в чем дело? Возможно, отец не в состоянии думать ни о чем другом, кроме того, что Франкфурт разрушен? Наверно, они пережили нечто ужасное.

Он подумал, как лучше ответить. Правильно ли сказать: «Мы восстановим Франкфурт»? Нет, это было бы не то.

Он вспомнил, что его отец имел обыкновение говорить: «Оптимизм-это просто синоним глупости». Его отец высоко чтил Гёте, но любимым его писателем был Шопенгауэр. (В вопросах литературы он тоже был патриотом родных мест.)

Вдруг отец забыл про всякую осторожность.

— Если ты болтаешься там в Эйфеле только потому, — сказал он, — что не можешь дождаться возвращения в Германию, то это очень глупо с твоей стороны, Бруно. Ты уже не найдешь Германии. Германии больше нет.

Ах, наконец: «Бруно»!

Он был избавлен от ответа, потому что на другом конце провода вдруг послышался шепот, шушуканье. Трубку взяла мать.

— Мальчик, — сказала она, — не слушай его. Твой отец просто ожесточен.

— Мама!

— Надеюсь, ты соблюдаешь осторожность, мальчик?

— Да, да, мама, не беспокойся.

— Ах, как я рада слышать твой голос, Бруно!

— Смотрите хорошенько друг за другом, мама! Я хочу увидеть вас в добром здравии, через несколько недель.

— Ты думаешь, это будет так скоро, Бруно?

— Скорее, чем все мы думаем.

— Это было бы прекрасно.

Выходя из кабины, он улыбался. Он был взрослый мужчина сорока четырех лет, такой крупный и грузный, что в телефонной будке его охватил страх перед замкнутым пространством. Но взрослым он не был — на самом деле он был ребенком.

«Ему крупно повезло, что я его не пристрелил. Да и мне тоже. Представить невозможно, как бы со мной разделался майор, если бы я прикончил этого типа.

Все же котелок варит. Вовремя сообразил: если он шпион, можешь заработать орден! Доведи его только живого до места! Дело ясное», — подумал Хуберт Райдель.

Дерьмо. Не думал он ни о чем похожем. Это он сейчас хорохорится. В штаны наложил от страха. О рапорте «Борек против Райделя» — вот о чем он подумал. О том, что влип бы еще в одну историю, если бы не сумел повести себя прямо-таки образцово, когда случилось чрезвычайное происшествие, а да\ бы волю своей страсти палить из винтовки. И тихо надеялся, что избавится от дополнительной неприятности, если по инструкции (или не совсем по инструкции) доставит на место человека, внезапно появившегося наверху, под соснами.

Особенно если выяснится, что он шпион. Ведь вполне естественно — увидев человека, появившегося на передовой со стороны противника, подумать, что это вряд ли случайный прохожий. «Судя по всему, вы слишком много думаете, Райдель!»

Как на это поглядеть?

И все же, пожалуй, это была ошибка из ошибок, потому что такого быть не может, чтобы командир якшался со шпионами. Да это просто невероятно. Говорят, что и среди офицеров бывают предатели, но так открыто они этим наверняка не занимаются. Командир должен был совсем уж спятить, чтобы встречаться с вражеским шпионом у себя в канцелярии. И вообще, провалиться ему на этом месте, если майор Динклаге — предатель.

А может, все наоборот? Может, этот Шефольд — немецкий разведчик? («Наш разведчик», — подумал Райдель.) «Но и это невероятно. Для разведчиков штатских есть своя система инстанций и командных пунктов; там все строго секретно и никаких контактов с частями действующей армии. Не будут же наши средь бела дня посылать разведчика через собственные окопы! И не станет он появляться на командном пункте батальона. Разве только его отзывают, потому что он примелькался и не может больше оставаться на той стороне? Но ведь этот-то возвращался назад средь бела дня через собственную линию обороны! Разве такое бывает?»

Значит, верить тому, что было в письме, которое ему показал этот незнакомец?

«Д-р Бруно Шефольд. Памятники искусства».

Со смеху сдохнешь!

Все не то. Единственное, за что можно зацепиться, это несколько фраз, но и они становятся все более необъяснимы, чем дольше о них думаешь.

«У меня назначена встреча с командиром вашего батальона, майором Динклаге». «Ваш майор — кавалер Рыцарского креста». «Господин доктор Шефольд, не так ли? Рад с вами познакомиться».

Как они могли договориться о встрече (если он не был ни вражеским шпионом, ни немецким разведчиком)? Как Шефольд узнал, какие ордена у командира? Откуда они знали друг друга по фамилии, если между ними — линия фронта?

И что, собственно, было командиру обсуждать с человеком,

который появился на передовой со стороны противника?

Фельдфебелю этот Шефольд сказал: «Я живу в Хеммересе. Могу я просить вас доложить обо мне господину майору Динклаге?»

Хеммерес отрезан, находится на ничейной земле, никто из нас никогда не ступал на эту землю. Как же это получается?

Держи ушки на макушке!

В Институте Штеделя он занимал всего лишь должность ассистента; хотя ему было тогда уже тридцать семь лет, но научных сотрудников в Институте насчитывалось всего пять, а места хранителя и главного хранителя музея уже давно были заняты.

У Хольцингера он был на хорошем счету, с тех пор как предложил убрать таблички с надписями возле картин.

— Это только отвлекает, — сказал он. — Когда люди читают название картины, имя художника, даты, они уже не видят картины, а размышляют об истории искусств.

Хольцингер с интересом посмотрел на него и спросил:

— Вы думаете, это не важно — узнать, что был такой человек по имени Адам Эльсхаймер?

Эльсхаймер был любимый художник Хольцингера.

— Если я влюблен в манеру Эльсхаймера, в то, как он изображает ночь, как решает проблему темноты, то я заинтересуюсь и тем, как зовут этого художника, — сказал Шефольд. — Тогда я, возможно, постараюсь выяснить, что он заимствовал у Караваджо и как повлиял на Клода, может быть, даже на Рембрандта. И узнаю, что этот сумеречный блеск, который умеет создавать только он, происходит оттого, что он писал на меди. Но для этого ведь существуют каталоги, книги. Прежде всего я должен увидеть, как он словно прикасается лучом света к своим крошечным фигурам. Увидеть! Ах, — добавил он, — мне милее те посетители, что приходят снова и снова и сразу же бросаются к одной или двум картинам, от которых не в силах оторваться, нежели те, что заводят со мной профессиональные разговоры о стилях и эпохах, дают советы, как лучше развешивать картины, и при этом норовят рассказать что-нибудь об «историческом жанре» и «синхронизации». Ужасно! Давайте оставим картинам только номера, господин профессор! Кто хочет узнать больше, чем говорит сама картина, может заглянуть в каталог.

Он знал, что Хольцингер охотно осуществил бы его предложение, не раздумывая. Но этим директор вызвал бы изрядное неудовольствие совета учредителей Штеделевского института искусств.

Холыдингер придумал другую причину, чтобы уклониться от этого предложения. Смеясь, он сказал:

— Художники тщеславны. Со старыми мастерами мы это можем сделать. Но живущие! Бекман швырнет мне свою кисть в лицо, если я приду к нему в мастерскую и сообщу, что возле «Железного мостика» больше не будет висеть табличка, на которой каждый может прочитать, чья это работа.

Шефольд вспомнил разговор с Хольцингером, и ему показалось, что он снова очутился во Франкфурте.

Кстати, разговор этот происходил, по-видимому, тогда, когда Макс Бекман еще преподавал в Штеделевской художественной школе во Франкфурте, то есть до 33-го года. Позднее Хольцингер уже не мог бы говорить о табличках возле картин Бекмана. Ибо со стен были сняты не только таблички, но и сами картины. Хольцингер превратился в молчаливого, замкнутого человека, а Бекман эмигрировал, как и он, Шефольд, только тремя годами раньше.

Когда Шефольд в один из апрельских дней 1937 года пошел в запасник, чтобы отыскать Клее, он увидел на полках и картины Бекмана. Добавить к Клее еще и Бекмана он не мог. Вот теперь Бекману мстили большие форматы его картин — их нельзя было спасти!

Месяц спустя Шефольд прочитал в одной брюссельской газете, что картины Бекмана, и Нольде, и Кирхнера, и Кокошки, и Файнингера, и, кстати, Клее из немецких музеев продаются с молотка в Швейцарии. Вот, значит, о чем шла речь в той бумаге из Берлина, где Институту Штеделя предписывалось такие-то и такие-то картины-список прилагался — приготовить к определенному сроку для вывоза! А они думали, считали неизбежным, что картины будут уничтожены! Хольцингер несколько дней не появлялся в музее, заперся дома, ни с кем не желал разговаривать. Но нацисты не уничтожили картины, а продали их с аукциона! Это было ужасно, однако, вообще-то говоря, не настолько, чтобы считать, что произошла трагедия, уходить в себя, думать о конце мира. В один прекрасный день немецкие музеи снова скупят эти картины; Шефольд мысленно потирал со злорадством руки — суммы, которые придется выплачивать, приведут не одно городское управление на грань банкротства! Придется, как никогда, клянчить у меценатов!

Но потом он вдруг вскочил со стула уличного кафе на бульваре Анспа, поспешно расплатился и ушел, потому что не мог больше сдерживаться, не мог сидеть, внезапно поняв, что означало это известие для него, Шефольда. Не было необходимости спасать Клее. Возможно, Клее уже сейчас висел бы в какой-нибудь швейцарской или американской частной коллекции, и с ним уже ничего не могло бы случиться!

Из этого, далее, вытекало, что он, Бруно Шефольд, мог оставаться во Франкфурте, ибо если не нужно было спасать Клее, то не было и причины покидать Франкфурт. Где переждать это время — во Франкфурте или в Брюсселе, — принципиальной разницы нет.

Он чувствовал себя обманутым, словно кто-то насильственно лишил его способности поступать благоразумно. И ему вовсе не обязательно было идти сейчас по бульвару Анспа. Его эмиграция основана на недоразумении.

Прошло много времени, прежде чем он избавился от этого

чувства.

Если бы он остался во Франкфурте, его в самом начале войны призвали бы в вермахт: научный ассистент в художественном музее — не та профессия, без которой нельзя обойтись.

И он оказался бы солдатом, как тот, что шел сейчас рядом с ним.

Нет, таким он все равно бы не был.

Вместо того чтобы остаться во Франкфурте, он снял Клее с полки запасника, пошел наверх, в свою ассистентскую комнату под крышей музея, завернул картину в оберточную бумагу; она была в такой плоской раме и такая маленькая, что он мог сунуть ее в портфель, где она сошла бы за подшивку документов, втиснутую между пачками почтовой бумаги, брошюрами, каталогами выставок. На границе таможенники даже не потребовали открыть портфель.

Прежде чем покинуть Институт Штеделя, он даже не выглянул из окна своего кабинета. Утренний поезд в Брюссель отправлялся через полчаса. Но вид из окна он никогда не забудет. Майн — и на том берегу длинный, прерываемый только Леонхардскирхе фронт белых зданий классической архитектуры (в воспоминании они казались ему чисто белыми, хотя на самом деле, конечно, были светло-серые или выцветшие желтоватые), а за ними "колокольни, рыжевато-серая громада собора (который в архитектурном отношении, надо признать, не был выдающимся творением песчаниковой готики, но какое это имело значение);

этот вид, открывавшийся на город, на реку, не уступал Флоренции, Парижу, Дрездену (нет, Дрездену он, пожалуй, все же уступал!), и к тому же это была не просто декорация, а одна из граней вполне реальной субстанции — свободного, богатого и так тесно застроенного города, что отдельные названия архитектурных сооружений воспринимались лишь как примеры, вкрапления: Старая ратуша, Либфрауенкирхе, Катариненкирхе, Кармелитерхоф, Векмаркт, Бухгассе, Гросер-хиршграбен…

«Франкфурта больше нет». Отец, безусловно, преувеличивает. Он ожесточен, потому что, наверно, кое-что действительно разрушено. Но субстанция, материя Франкфурта, конечно же, не могла исчезнуть! Фронт домов вдоль Майна, Старая ратуша, церкви — они переживут войну. Дом, где родился Гёте, — груда развалин? Нет, представить себе это невозможно!

Чепуха — еще как возможно! Вполне можно представить себе, что он вернется не во Франкфурт, а на сцену, где кулисами окажутся рухнувшие стены, глядящие в небо оголенные балки, пустые глазницы окон, все изменившееся до неузнаваемости, где бродят оставшиеся без крова уцелевшие жители, безропотные, не способные понять, что перед ними уже другой город — город, не похожий на их Франкфурт.

Он возвратит им Клее. (Хоть эту картину им не придется покупать.) Может быть, от Института Штеделя сохранились подвальные помещения. Он войдет в запасник, расположенный в подвалах, и положит картину Клее на ту же полку, откуда он ее взял. Поскольку Шефольд был влюблен в свое дело, он вознесся в мыслях так высоко, что возомнил, будто Клее может компенсировать уцелевшим жителям Франкфурта дом, где родился Гёте (если он превратился в кучу щебня). Маленькая акварель — 30x28 см. Семечко. Полифонически очерченное белое поле. Из него мог вырасти новый город.

Какая жалость, что он сегодня утром упустил возможность порыться в его бумажнике. Упустил, растяпа, момент, когда мог все у него перерыть. Может, как раз там и спрятано то, что ему требуется, тогда уж он бы их раскусил. Да, тут явно дело нечисто!

В какой-то момент-предположим, когда они приближались к концу деревенской улицы, — Райдель подумал: а как бы он повел себя, если бы ему удалось раскусить Шефольда (и майора). (Хотя он пока и ведать не ведал, с какой стороны к этому подступиться. Он только гадал, принюхивался, было у него какое-то недоброе чувство, «подозрение как таковое», если нечто подобное вообще существует.)

И вдруг он пришел к удивившему его самого выводу, что ему на все это наплевать. Что бы там ни оказалось, он не побежит в канцелярию и не станет бить тревогу. Ему надо блюсти исключительно собственный интерес, а этот его интерес подсказывал ему, что должна существовать прямая связь между готовностью майора Динклаге не давать хода рапорту «Борек против Райделя» и тем фактом, что майор пошел с этим господином доктором Шефольдом в свою комнату и закрыл за собой дверь. И разгадать эту таинственную зависимость двух независимых друг от друга событий было бы невозможно, если бы он вздумал трезвонить о том, что ему удалось бы разузнать и что не имело никакого отношения к его конфликту с Бореком.

Проникнуть в эту тайну было бы здорово. Но только в том случае, если бы он мог использовать это в своих целях. Не устраивая большого шума. Втихую, украдкой, осторожно.

Даже в том случае, если бы под угрозой оказалась безопасность армии; если бы выяснилось, что клиент не только подозрителен, но и на самом деле шпион, тайный агент, с которым сотрудничает их командир, сотрудничает с предательскими намерениями. Но какими? Нет, исключено; скорее можно предположить, что у этого типа было задание шпионить за командиром, подвести его под монастырь. Но даже в таком случае он, Райдель, не побежал бы, как последний дурак, и не стал бы устраивать шум. Он не идиот. Во-первых, надо еще прикинуть, на руку ли ему это — устраивать шум. Скорее всего, ему от этого никакой пользы. Он может раскрыть любой заговор — службист, вроде штабс-фельдфебеля Каммерера, не бросит из-за этого в мусорную корзину рапорт Борека. Каммерер посмотрел бы на него ледяными глазами и спросил бы: «А какое отношение имеет одно к другому?» Он получил бы официальное поощрение, а потом против него начали бы процесс. Они же такие справедливые.

Нет, что бы ни обнаружилось-если вообще что-то обнаружится, — все должно оставаться между ним и командиром. Даже и представить себе нельзя, какие шансы открылись бы для него, Райделя, если бы оказалось, что у командира рыльце в пушку. Нет, не может быть, чтобы ему так подвезло!

На безопасность армии ему плевать. С безопасностью все равно покончено. Ей угрожают совсем другие, притом давно.

Потому-то теперь и конец не только безопасности, но и самой армии. Достаточно поглядеть на эту часть, куда его забросило. Майор может хоть из кожи вон лезть, чтоб заставить эту ораву подтянуться, все его старания — коту под хвост. Если начнется заварушка, пропадет она, эта 416-я, как пить дать. Максимум, что с ней еще можно сделать, — это сгубить в боях! И сделают это те, кто поставил на карту безопасность армии, притом уже давно…

Вот почему теперь главное — обеспечить собственную безопасность. Старые обер-ефрейторы, вроде него, знают, как смыться с передовых рубежей, тем более с неумело выбранных позиций, прежде чем начнется крупная заваруха. Старые обер-ефрейторы не дают себя бессмысленно загубить. Они вовремя рвут когти.

Тщеславного желания завоевать политические лавры, вскрыв что-то очень важное, у него не было.

Никогда не было. Он вспомнил солдата, чью пьяную болтовню услышал как-то в бункере «Западного вала» в начале войны.

Размахивая бутылкой из-под водки, солдат кричал: «Хайль Черчилль! На этой навязанной нам англичанами войне!»

Райдель не донес на него.

На политику он плевал. Образцовым солдатом он стал только для того, чтобы никто к нему не смел придираться.

Его не касалось, что Борек — враг рейха. Ему до этого не было никакого дела. И если он все же донес на Борека, то лишь из соображений самообороны. Потому что этот идиот просто-таки заставил его это сделать. «Надо было бороться, оказывать сопротивление, а ты вместо этого приспособился. Наверно, ты еще и гордишься тем, что все эти годы приспосабливался, только и делал, что приспосабливался, подлый трус!»

Внешне — да. Внешне он приспосабливался. Но внутренне — нет. Никогда.

Он просто маскировался. Аккуратнейшим образом. Люди вроде него должны маскироваться. Да, он был весьма горд своей маскировкой. Может, для него это — форма сопротивления. Борек ничего не понял.

Борек думал, что такой человек, как он, Райдель, должен быть еще и врагом рейха, но тут он основательно ошибался: во времена вроде нынешних не только достаточно, но и единственно правильно хорошо замаскироваться и спрятаться, чтобы остаться тем, что ты есть.

(Огромные, окрашенные в серый, зеленый и бурый цвет камуфляжные сетки, которые они натягивали над позициями на Верхнем Рейне!)

Его маскировка оказалась недостаточно хороша. Или его поведение в условиях маскировки. Лишь однажды, один - единственный раз он не остался в укрытии, показался противнику. И вот, пожалуйста. Сразу ярлык: розовый кружок.

Из-за этой проклятой метки он и не сумел добиться в этой лавочке, которая теперь полностью обанкротилась, даже звания унтер-офицера.

Идя рядом с Шефольдом по длинной улице Винтерспельта, он, возможно, задумался на мгновение над тем, не шагает ли он сейчас навстречу такому времени, когда сможет выйти из укрытия. Времени, когда педик позволит себе быть педиком. Пусть он по-прежнему вызывает ухмылки, но пусть его терпят, пусть ему дадут существовать. У всякой пташки свои замашки.

Плевал он с высокого дерева на их терпимость. Их скрытая ухмылка для него невыносимее, чем угроза штрафной роты.

В одном Шефольд, во всяком случае, ошибся, предположив, что обер-ефрейтор Райдель — не просто человек, вызывающий ужас, но еще и настоящий нацистский солдат.

Этот подозрительный субъект ничего не сказал майору о пинке. Чудно. А ведь уже было протестующе поднял руку, когда майор распорядился, чтобы он, Райдель, проводил его туда, откуда он пришел! Почему же он снова опустил ее, потушил сигарету-и все?

Наверно, ему было неприятно говорить об этом. Райдель знал клиентов такого сорта. Они лучше удавятся, чем заговорят о том, что им неприятно.

Ну, за это можно обойтись с ним прилично.

Этот Райдель вел себя теперь корректно. Был ли он по - прежнему враждебно настроен, как утром, как с самого начала, — разобраться в этом Шефольд не мог.

Может быть, он мрачен просто оттого, что вынужден вести себя хорошо.

Интересно, что он думает про меня, кто я такой?

То, что Шефольд всего только раз задал себе этот вопрос, пожалуй, самый важный в его положении, да к тому же мысленно сразу его отбросил как нечто второстепенное, незначительное, характерно для этого человека, великодушие которого граничило с беспечностью. Ему бы надо всегда иметь возле себя кого-нибудь вроде Хайнштока. Хотя обычно он даже предостережения Хайнштока оставлял без внимания. Если погода была хорошая, а дорога пустынная, Шефольд считал, что и война исчезла — тут уж Хайншток мог себе хоть мозоли на языке натереть. (Чего, впрочем, этот человек из каменоломни все равно никогда не делал, ограничиваясь короткими репликами, неодобрительным молчанием, пристальным взглядом прищуренных глаз.)

Он со своей стороны очень хотел бы знать, что такое Райдель. Майор дал ему в дорогу неразрешимую загадку. У Райделя рыльце в пушку, но майор не снизошел до того, чтобы объяснить, какого рода проступок числился за Райделем. Не военное, не политическое, не уголовное преступление — в чем же тут, черт возьми, дело?

Угрюмый солдат. Немой офицер. Шефольд сожалел, что оказался среди людей, которые, судя по всему, потеряли дар речи.

Правда, майор вел с ним светскую беседу, но о том, что по-настоящему важно, он молчал. Загадка «Райдель» была не единственной, которую он ему задал.

Ни слова о сегодняшней ночи. Ведь не только он, но и капитан Кимброу предполагал, что майор что-то планирует на ближайшую ночь. В конце концов, именно это и побудило их пойти на требование Динклаге. Тот передал нечто вроде приказа — перейти через линию фронта, да еще приложил план местности. Что-то должно же было за этим скрываться!

Ну, в Маспельте выяснится, что именно, — когда капитан Кимброу вскроет письмо. Шефольд все время чувствовал это письмо у себя в боковом кармане, хотя оно оказалось таким тонким, что совершенно не было заметно.

Вряд ли в нем написано много. Что еще могло быть в этом письме, кроме напоминания о необходимости торопиться, кроме советов, слов, выражающих нетерпение, возможно, упреков?

«Впрочем, и это вряд ли возможно, — подумал Шефольд. — Когда я сказал Динклаге, что американская армия отклоняет его предложение, он ответил: «Это не важно. Для меня так даже лучше». И потом: «Было бы правильней, если бы я не проронил ни слова о своем замысле».

Динклаге предупредил его, что нельзя больше оставаться в Хеммересе.

Все это явные доказательства того, что он отказался от своего плана.

«Странно, — подумал Шефольд, — он потребовал моего прихода уже после того, как отказался от операции. И никакого объяснения своих действий — эта оскорбительная манера из всего делать тайну! К концу беседы — несколько брошенных мимоходом реплик, весьма существенных, безусловно, но ничего, что объясняло бы необходимость моего появления. Зачем мне надо было переходить линию фронта, если его вполне устраивает, чтобы вся эта затея лопнула?»

Проходя мимо последних домов Винтерспельта, Шефольд посмотрел на часы. Четверть третьего. Если округлить, то майор Динклаге целых два часа занимался с ним светской болтовней.

Светская, отвлекающая от главного часть их беседы с Динклаге включала в себя размышления вслух о том, что они будут делать после войны.

— Можете себе представить, я собираюсь остаток жизни посвятить обжигу кирпича, — заметил майор. (Он рассказал о Везуве. Обычный обмен сведениями о происхождении. Эмс. Франкфурт.)

Но ведь этот человек был примерно лет на десять моложе его, Шефольда. «Остаток жизни». Это звучало так, будто он уже заканчивал свой жизненный путь. Или ему казалось невероятным, что после войны начнется что-то новое? Или вместе с Рыцарским крестом он как бы снимал с себя и собственную жизнь? Шефольд попытался представить, как выглядел бы Динклаге в штатском. Но не смог. Что носят люди, занимающиеся изготовлением кирпича? (Те, которые обжигают кирпич не сами, а нанимают для этого людей?)

— Обжигать кирпич, наверно, прекрасно, — сказал он. — Хотел бы я это уметь.

— Приезжайте ко мне, когда война кончится, — ответил Динклаге. — Я вам покажу, как это делается.

Легкомысленная любезность: едва прозвучали эти слова, как оба смутились. Они поняли вдруг, что, если им доведется встретиться после войны, они не смогут избежать темы, которой майор так упорно избегал сейчас. Обжиг кирпича интересовал бы их уже во вторую очередь.

Шефольд отогнал эту неприятную мысль.

— Если работа в музее позволит, — сказал он.

— В музеях я, наверно, понимаю еще меньше, чем вы — в производстве кирпича. — Майор воспользовался возможностью отойти от темы послевоенного бытия. — Как ни странно, я никогда не интересовался картинами. Никогда не хожу в музеи.

Жаль. Очень жаль. Впрочем, в тоне майора, когда он сообщил, что не ходит в музеи, не было никакого самодовольства.

Недостаток немецкого бюргерства. Бюргеры интересуются лишь теми картинами, которые как-то связаны с событиями их жизни и, следовательно, имеют воспитательное значение. Картины должны быть «более понятными, близкими по мировоззрению», только тогда бюргер готов ими «заниматься».

Интересно, что висит дома у Динклаге? В столовой — пейзаж или натюрморт, что-нибудь более или менее сносное из нидерландской массовой продукции; в так называемом «кабинете» хозяина дома — один или два семейных портрета в стиле «бидер - майер», если дела шли хорошо и если вообще семья Динклаге была родовитая. Картины были для майора всего лишь обычными вещами, которые, словно по какому-то давнему, никем не контролируемому соглашению, висели на стенах.

Он отказался от ответного маневра, не стал говорить: «Загляните как-нибудь ко мне в музей. Я вам все там покажу».

Его музей. Он надеялся, что, когда вернется домой, ему дадут музей. Нет, он не просто надеялся — он жил этой мыслью. Он был полон решимости завладеть каким-нибудь музеем. Без всякого стеснения воспользоваться тем, что он — знаток музейного дела, вернувшийся из эмиграции и имеющий специальное образование. «Диссертант-эмигрант», — мрачно подумал он. Они не смогут ему отказать. Найдется музей, который они ему дадут. Он это заслужил.

Конечно, не Институт Штеделя. Подобные музеи его не прельщали: слишком велики. К тому же он окажется там преемником. Иногда он словно пробовал на вкус цепочку имен: Сварценский, Хольцингер, Шефольд. Ведь это то, к чему стремятся все люди его профессии. Ах нет, тут же говорил он себе, пожалуй, все же не надо.

Он мечтал о небольшом провинциальном музее с не слишком маленьким фондом, который можно было бы расширять. Он отыщет несколько хороших картин, которые висят у всех этих провинциальных Динклаге, и скупит их. Он найдет богатых людей, меценатов, котооые 6улут жеотвовать каотины и лаиать деньги на их приобретение. Он мог бы в этом музее создать и некоторые специальные отделы, о которых в Институте Штеделя или музее Вальрафа — Рихарца никто и не помышлял и которые позднее окажутся очень ценными. Но главное — найти настоящих современных художников. Купить у них картины, прежде чем торговцы начнут взвинчивать цены. Провинциальный музей мог бы опережать торговцев картинами, открывать новые имена.

Он мечтал о том, что через десять, двадцать лет будут говорить: «Вы видели, какую экспозицию устроил этот Шефольд в таком-то городе? Один из лучших маленьких музеев Германии!»

Шефольд ненавидел теории, направленные против музеев. Людям нужны картины, а где еще они могут их увидеть, кроме как в музеях? Он верил в то, что картины нужны всем людям. (Может быть, не всем. Ведь были и такие, как Динклаге.)

А зачем нужны картины? Не для того, чтобы установить, что такой-то художник в таком-то веке выразил «жизнеощущение зрелой готики или барокко». И дело даже не в том, что художники верили (или не верили) в бога, изображали блеск королей или страдания угнетенных, деревья, дома, человеческое тело (главным образом женское), полное жизни или одряхлевшее, или если они выбирали беспредметные формы, то по манере, в какой они это делали, можно было бы заключить о Платоновой или Аристотелевой основе их образа мысли, а в том,

что рядом с определенным красным цветом у них возникал определенный зеленый. Что в верхнем правом углу голубизна переходила в оттенок серого — прием, которому тремя сантиметрами левее центра картины соответствовало превращение другого голубого оттенка в почти черную сепию. Что на рисунке они обрывали линию именно там, где глаз требовал ее продолжения. Но они свободно давали ей затеряться на белом поле.

Вот в чем дело.

Именно поэтому, и ни по какой другой причине — в этом Шефольд был убежден, — людям необходимы были картины, и притом так же настоятельно, как хлеб и вино. Или, если угодно — он предпочитал это сравнение, — как сигареты и шнапс.

Именно поэтому даже такие, как Динклаге, нуждались в картинах. Просто они этого еще не осознали.

Примерно в то время, когда Шефольд и Райдель миновали последние дома Винтерспельта, Тереза вошла в кухню, где Кэте мыла посуду, и сказала:

— Представь себе, они уходят.

Кэте не сразу поняла, о чем речь, и спросила как-то бездумно, а может быть, просто размышляла в эту минуту о другом:

— Что такое? Кто уходит?

— Наши квартиранты, — сказала Тереза. — Весь батальон. Сегодня ночью придут другие. Один солдат из тех, что квартируют у нас, только что мне сказал. Они уже укладываются. «Завтра утром последние из наших уйдут», — сказал он.

Кэте поставила на стол тарелку, которую держала в руках.

— Этого не может быть, — сказала она.

— И все же это именно так, — сказала Тереза. — Солдат вовсе не хотел меня дурачить, я видела это по его глазам.

Они молча посмотрели друг на друга.

— Неужели твой майор тебе ничего не сказал? — спросила Тереза.

Произнося «твой майор», что иногда бывало, Тереза отнюдь не стремилась придать словам оттенок насмешки или неодобрения. Как и Кэте, когда говорила: «твой Борис» — добродушно, невольно понижая голос и, пожалуй, с некоторой озабоченностью.

— Нет, — ответила Кэте. — Он мне ничего не сказал.

— Странно, — заметила Тереза. — А я уже хотела тебя упрекнуть. Ну и скрытная же ты, хотела я сказать: давно знает, что они уходят, и словом не обмолвилась. Ты действительно ничего не знала?

— Действительно, — сказала Кэте, — я действительно ничего не знала.

Миновав большой амбар на околице деревни, Шефольд снова попытался определить, где находится каменоломня Хайнштока. И снова безрезультатно. Он не видел ничего, кроме мягких контуров холмов, простора полей, лесов, пустынных выгонов, едва заметных подъемов и спусков, словно затянутых голубой дымкой.

И все же где-то там, правее и севернее, должен находиться этот человек с совой, философской птицей.

Он не удержал его от сегодняшнего бессмысленного похода. Правда, он не советовал идти. Но и не удерживал. Никто не запрещал ему идти. Решать они предоставили ему самому.

Ему надо было вести себя как сова. Закрыть глаза и подавить в себе мысль, что за ним наблюдают. Сказать себе, что он не пойман, не стиснут их взглядами, что за ним не следят, что он один и свободен в своем дупле — Хеммересе.

Мысль о Хайнштоке успокоила его. Воплощение твердости с фарфорово-голубыми глазами. Все знающий, все учитывающий человек из каменоломни. Тут уж ничто не могло сорваться. Да и не сорвалось.

Сорвался только план Динклаге.

Американцам следовало ковать железо, пока горячо.

Непостижимо, что они этого не сделали.

Собственно говоря, отреагировал — и к тому же сразу — один только Джон Кимброу. Хотя и он не проявил восторга, не высказал ничего, кроме сомнений. Юрист, как отец. Главное — не показывать эмоций!

Человек, который не желал понять, что американцы обязаны были включиться в эту войну. Который считал, что немцы должны сами решать свои проблемы.

«Сами избавляйтесь от своего Гитлера!»

И как раз он-то и загорелся, узнав о плане Динклаге. А вовсе не те, кто понимал, что немцы не могут сами избавиться от своего Гитлера.

И это тоже было непостижимо.

В ночном небе над планом Динклаге с самого начала стояла несчастливая звезда.

Красный галстук был бы идеальной мишенью. Взять красный галстук под прицел, потом перевести чуть ниже и нажать спусковой крючок.

И как только можно разгуливать по местности, вырядившись таким образом! У него явно не все дома!

Тем не менее Райдель решил, что после войны купит себе такой же галстук. Огненно-красный! Потрясающая приманка! Кое-чьи взгляды сразу устремятся на него. Это будет его знак.

В этот момент он не осознал, что желание купить красный галстук — такой, как у Шефольда, — было его первой и единственной мыслью о жизни после войны.

Теперь оставалась только белая дорога меж холмов. Справа — откосы, ведущие к делянкам винтерспельтских крестьян, за ними окопы и пулеметные гнезда второй линии обороны, которую велел создать Динклаге и о существовании которой Шефольд не подозревал; слева над Уром поднимались пологие склоны, по которым они утром вышли на дорогу. Сейчас они снова окажутся на этих пустынных уступах. Слышны только их шаги. Освещение изменилось, воздух уже не сухой, прозрачный, как утром, и вот-вот начнет смеркаться — вдали уже намечаются сумерки.

Она прочитала письмо Динклаге.

«Вот как, — подумала она, — вот как, значит, обстоит дело».

Тереза окликнула ее:

— Слышишь, Кэте, тут посыльный с письмом для тебя.

Кэте уже кончила мыть посуду, вытерла руки. Она вошла в большую комнату, и денщик майора передал ей письмо. Он тут же повернулся и исчез.

Когда она вскрыла письмо и стала читать, Тереза вышла тоже.

«Ты не должна была оставлять меня одного…»

Об этом она поразмыслит позже.

Упреки! Она понимала, что сейчас не время отвечать на упреки.

«Реальность существует сама по себе. Ее не надо организовывать».

Да, но переход Шефольда через линию фронта надо было организовывать! Опасность, навстречу которой двигался Шефольд, была вполне реальной. Она существовала не «сама по себе».

Он потребовал прихода Шефольда, хотя знал, что уходит вместе со своим батальоном. А почему? Чтобы доказать американцам, насколько серьезны его намерения. Серьезность и честь Йозеф Динклаге ставил столь высоко, что ради них потребовал доказательств от американцев. За счет Шефольда.

Ее охватил безудержный гнев.

«Конечно, он точно знал, что я помешала бы Шефольду пойти к нему, — подумала она. — Если бы он сказал мне, что батальон уходит, я позаботилась бы о том, чтобы Шефольд остался в Хеммересе. Или прогуливался бы где угодно, только не ходил через линию фронта к Йозефу Динклаге. Еще вчера вечером было время сказать мне это. Я подняла бы на ноги Венцеля, заставила бы его пойти ночью в Хеммерес, отменить эту затею с Шефольдом».

Она попыталась обуздать свой гнев. «Может быть, я просто обижена, — подумала она, — потому что он утаил от меня приказ о выступлении своего батальона?» И снова и снова приходила к тому же выводу: он утаивал это от нее только потому, что не желал, чтобы что-то помешало его встрече с Шефольдом. Другой причины для его молчания не было. Если он хотел условиться о свидании в Везуве, ему следовало поговорить с ней сразу же после того, как он узнал, что они уходят. Он должен был сказать ей все, а не писать, и притом сказать как можно быстрее.

«Нет, — подумала она с испугом, — теперь я лгу сама себе. Ни о чем я бы с ним не стала уславливаться».

Так что, возможно, было и правильно, что он написал ей про Везуве.

Он оставлял ей возможность выбора. Это было порядочно. Вообще, если не считать непростительного поведения по отношению к Шефольду, письмо было написано вполне порядочным человеком. Хотя что-то в нем ей не понравилось, она только не могла понять, что именно.

(Понял это Шефольд. В своем ненаписанном письме Хайнштоку он, характеризуя Динклаге, написал: «чужой». Ему было дано найти это слово, потому что он сам был чужой. Правда, чужой всего лишь для этой жизни — человек не от мира сего.)

Ей только показалось, что письмо несколько напыщенно. Собственно, сами слова не были высокопарными, но к ней они не подходили. Ей вспомнилось берлинское выражение. Когда кто-то выражался слишком выспренне, ему говорили: «А у вас нет на номер меньше?»

Этого она, конечно, не скажет, когда пойдет к нему. Ей необходимо сдерживаться, нельзя быть дерзкой во время последней встречи.

И вдруг она поняла, что ей не нужно идти к нему. Он дал ей возможность выбора, и идти к нему, только чтобы сказать, что она уже сделала выбор, было излишне. Если она не придет, он поймет, что это значит.

Последней встречи не будет. Она никогда больше не увидит Йозефа Динклаге.

Но от этой мысли ей стало так тяжело, что она сняла очки и беззвучно заплакала. Она думала о Динклаге. Она думала о себе.

«Твой майор» — в этом что-то было.

«Дело в том, что между нами что-то произошло…» Между ней и Иозефом Динклаге произошло то, что никогда не происходило между ней и Лоренцем Гидингом, Людвигом Теленом, Венцелем Хайнштоком. И никакое «Боже мой, Кэте!» не могло тут ничего изменить.

Она неясно различала дом напротив, словно прикрытый вуалью — из-за близорукости и слез. Если бы она еще раз пошла туда, она, возможно, не выдержала бы и сдалась.

Последние дни ей приходилось держать себя в узде. Он этого не понимал.

Она перестала плакать, взяла платок, вытерла глаза, надела очки. Она еще долго будет тосковать по Йозефу Динклаге.

Ей будет очень трудно отказаться от него.

«Я думаю только о себе, — мелькнуло у нее в голове. — Но если я буду думать о нем, я сдамся. Тогда я пойду в дом напротив и стану говорить с ним о Везуве».

Его желание прикоснуться к ней вдруг обожгло ее.

Слишком поздно. Первое предложение он сделал слишком рано, второе — слишком поздно.

Эта попытка соблазнить ее жизнью в Везуве так трогательна. Ведь замуж она вышла бы не за поэзию Эмса. А за человека, с которым, наверно, могло бы быть хорошо.

Она разорвала письмо. Слишком опасно хранить его, даже те немногие часы, что она еще пробудет в Винтерспельте. Она пошла на кухню, сняла конфорку с плиты и бросила туда клочки бумаги. В плите еще был жар.

Кэте поискала Терезу, нашла ее за домом, где та нарезала в миску бобы.

— Они действительно уходят, — сказала Кэте. — У меня теперь есть официальное подтверждение.

— Ты плакала, — сказала Тереза.

— Мне сделали предложение.

— Ты его приняла? — спросила Тереза.

Кэте с улыбкой посмотрела на нее и покачала головой.

— Почему нет? — спросила Тереза. — Он такой видный мужчина. И ведь он тебе нравится!

— Скажите, господин Райдель, что, собственно, с вами произошло? Я слышал, что вам сказал господин майор. Расскажите, в чем вас упрекают! Меня это интересует. Поверьте, интересует!

Он остановился прямо посреди дороги, вынудив тем самым остановиться и Райделя. Если еще была возможность объясниться с Райделем, то только здесь, на дороге, пока они не добрались до склона.

«Расскажите, в чем вас упрекают!» Он хотел показать, что Динклаге ему ничего не рассказал. Формулу «в чем вас упрекают» он продумал очень точно. Она оставляла открытым вопрос о том, было ли вообще за что его упрекать. «Что вы натворили?» прозвучало бы менее казенно, но выражало бы, что он не сомневается в том, что Райдель что-то натворил.

Результат сложных раздумий.

Это не было простым любопытством. Его мог встретить и отвести обратно любой другой человек. И весь этот поход мог оказаться чисто техническим делом, конечно, не лишенным опасности, но последнее хотя и играло определенную роль, все же зависело от случая. Встретившись же с Райделем, он словно оказался вовлеченным в чужую судьбу, судьбу этого неприятного человека — он это понял, — и следовало хотя бы попытаться выяснить, какие недобрые силы тут переплелись, иначе он не может. Он не решался поверить, что все кончится хорошо. Но по крайней мере он хоть приоткроет завесу, постарается понять смысл происходящего. Чтобы уяснить, во что он дал себя втянуть, когда принял поручение Динклаге (и Хайнштока, и Кимброу, и неизвестной дамы), — воспоминание об этом не покинет его всю жизнь! — важно осветить темный угол, о который он споткнулся. Который ни он сам, ни другие не сумели предусмотреть.

Переплетение теней. Ему достаточно было вспомнить о решении, которое он принял сегодня утром насчет той официантки в Сен-Вите, чтобы осознать, какое значение для всей его последующей жизни приобретал этот поход через линию.

Господин. Господин Райдель. Уже много лет так к нему никто не обращался.

— Заткните пасть! — рявкнул Райдель. — Не ваше собачье дело!

Утром «глотка», теперь «пасть».

«Неужели этот человек так и остался серо-зеленой рептилией? Или теперь он всего лишь раздраженный маленький солдат? Я коснулся чего-то, что его глубочайшим образом (и в высшей степени) раздражает, — подумал Шефольд. — Что же это такое, что не является моим «собачьим делом»?»

Он заставил себя быть кротким.

— Но, может быть, я сумел бы вам помочь, — сказал он.

Сочувствующие начальники. Это он особенно любит.

«Педик я».

Он вдруг понял, что этому человеку можно запросто сказать такие слова. Для него не будет тут ничего особенного.

Выходит, майор ему и вправду ничего не рассказал.

Очко в пользу майора. Значит, этот хлыщ может больше не приставать.

Господин доктор Шефольд. Интересуется. Этим.

— Не нужна мне помощь! — сказал Райдель. — Тем более от шпиона.

«Словами „тем более" он признал, что нуждается в помощи, — подумал Шефольд. — Это ясно и так, если вспомнить его разговор с майором Динклаге».

Все остальное сигнализировало об опасности.

— Я не шпион, — сказал Шефольд. — Как это могло прийти вам в голову? Я запрещаю вам говорить такое.

«У меня в бумажнике бельгийские франки, доллары, — подумал он. — Письмо Динклаге. Если он вздумает обыскать меня, я пропал. И Динклаге тоже. Я не смогу ему помешать. Я мог бы повернуть назад, пригрозить, что пожалуюсь Динклаге, но, если он, будучи нацистским солдатом, все поставит на карту и меня обыщет, я не смогу воспротивиться».

— Бьюсь об заклад, что вы шпион, — сказал Райдель. — Но мне на это плевать.

Это было самое поразительное за весь этот поразительный день. Всего ожидал Шефольд, только не такого заявления. Как могло быть безразлично этому чудовищу, является человек, которого он сопровождает, шпионом или нет? А если ему это безразлично, значит, он не нацистский солдат. Или был раньше, но теперь деморализовался?

Шефольд мог бы почувствовать облегчение, но не почувствовал.

«Я педик. Он шпик. Два сапога — пара. Мне не в чем его упрекнуть.

Кроме того, если я буду помалкивать, это мне кое-что даст».

Нет, конечно, нельзя допускать, чтобы этот парень остался при своих подозрениях (или своей уверенности). Хотя бы в интересах Динклаге. Райделю может прийти в голову шантажировать Динклаге. Он способен пригрозить майору расследованием. Даже когда его, Шефольда, и след простынет.

«Вообще-то, Динклаге это заслужил», — подумал Шефольд. Навязать ему этого ужасного человека на обратный путь-не самая гениальная идея. Какой-то заскок у господина майора. Не обер-ефрейтор, а его командир иногда излишне много думал.

Теперь надо просто солгать.

— Я передал вашему командиру ценные сведения, — сказал он. — Этого вы не можете себе представить?

Он не подозревал, что Райдель, в лексиконе которого выражение «разбираться в людях» отсутствовало, тем не менее всегда точно знал, когда ему врут, а когда говорят правду. «У меня назначена встреча с командиром вашего батальона, майором Динклаге». Это он принял без всяких сегодня утром. Но тому, что Шефольд передал его командиру ценные сведения, он абсолютно не поверил.

Значит, Шефольд не может быть немецким разведчиком. Немецкий разведчик, который имеет дело с начальником разведки, бывает на командных пунктах, получает точные инструкции, никогда не станет трепаться про «ценные сведения» или спрашивать, может ли он себе что-то представить. Такой бы ему сказал, притом резким тоном:

«Не вмешивайтесь в секретные дела - командования», или: «Я подам на вас рапорт!»

А американский шпион? Американский шпион сказал бы то же самое. Потому что шпион получал точнейшие инструкции от американской разведки, его обучали как следует. Он бы знал выражения врага. Выражения и как вести себя с противником, если дело примет щекотливый оборот. Уж они его как следует бы натаскали. Они бы выбили из него привычку спрашивать врага, может ли он себе что-то представить.

Значит, он не немецкий разведчик и не американский шпион.

Тогда Райдель вспомнил про свое решение: плевать ему, кто такой Шефольд.

— Я себе вот что могу представить, — сказал он. — Чешите-ка вы отсюда, да побыстрее. Не то я вам помогу.

Это было уж слишком. Пожалуй, в такое бешенство Шефольда привели слова «да побыстрее». Но он снова постарался умерить свою ярость.

— Извинитесь сейчас же, — сказал он, — или я больше шага не сделаю вместе с вами!

Тон постояльцев отеля. И тон, и слова те же. «Где вы обучались таким манерам?», «Что вы себе позволяете?», «Извольте извиниться!».

Так они разговаривают. Он забыл об этом. Нет, он никогда об этом не забывал. И вот снова он слышит это, семь лет спустя.

То, что он твердо решил никогда и ни от кого больше не выслушивать.

По лицу этого типа он увидел, что тот не шутит. Похоже, что он действительно может повернуть назад.

— Ладно, — сказал Райдель.

— Что «ладно»?

— Извините.

Встал на задние лапки. Через семь лет. Встал на задние лапки, услышав тон, который, убегая из отеля в армию, дал себе слово никогда больше не слышать.

Эта шпионская свинья добилась своего.

Шефольд вздохнул. Он был не рад своей победе. Он зашагал дальше. Внезапно охватившую его усталость он объяснил тем, что с утра, кроме завтрака, почти ничего не ел. Обед майора

Динклаге. Лучше забыть о нем.

В Хеммересе он немного перекусит, прежде чем отправится с письмом к Кимброу.

Вместе они дошли до конца дороги, двинулись по склону горы.

Каким образом собирался Шефольд помочь Райделю? «Но, может быть, я сумел бы вам помочь». Что это было? Просто фраза, предусмотрительно снабженная оговоркой «может быть» и втиснутая в форму сослагательного наклонения, никого ни к чему не обязывающую, или за этим скрывалось нечто вполне конкретное, предложение практической помощи? Возможно, Шефольд очень растерялся бы, если бы Райдель согласился? Что он мог реально сделать для Райделя, если бы тот, вопреки всем ожиданиям, воспользовался его предложением, сделанным хотя и с легкостью, однако же не легкомысленно, а даже с некоторой торжественностью в голосе, и вдобавок выяснилось бы, что его преступление-не политическое, не военное, не уголовное, а какое-то таинственное — такое, что помощь была бы оправданна? Что за него при всех обстоятельствах надо было вступиться?

(«Может быть, чудовище превратится в человеческое существо, если раскроет свою тайну, — подумал Шефольд. — В таком случае помочь ему-долг, от которого нельзя уклониться. Однако представить себе это трудно».)

Если мы хотим понять, что имел в виду Шефольд, предлагая Райделю помощь, надо вернуться к одному замечанию, которое Шефольд сделал, обращаясь к Хайнштоку. В своем-лишь воображаемом нами! — письме к Хайнштоку он сообщил, что был уже близок к тому, чтобы вывести Райделя из себя, но в последнюю минуту решил этого не делать. (Он размышляет, не было ли ошибкой то, что он этого не сделал. «Возможно, я все же должен был вывести его из себя, чтобы проникнуть в его сущность». Можно не описывать, как поползли бы вниз уголки губ Хайнштока, если бы он прочел такое типично буржуазное выражение, как «сущность», да вдобавок еще применительно к Райделю.)

Что он имел в виду? Как он собирался «вывести из себя» Райделя?

Скажем коротко: на обратном пути (предположим: когда он шел по дороге, прежде чем остановиться и спросить, в какой истории был замешан Райдель) Шефольд носился с мыслью уговорить Райделя дезертировать.

«Я хочу предложить вам: идемте со мной в Хеммерес! Тогда вы избавитесь от того, что вас угнетает».

Сразу заманивать его к американцам нельзя. Это было бы слишком легкомысленно. Образ Хеммереса еще содержал в себе что-то незавершенное, неясное, расплывчатое. Скрыться на ничейной земле — не то же самое, что перебежать к врагу. Все остальное устроилось бы в Хеммересе. (Страшно представить себе, что из-за своего необдуманного великодушия он был бы вынужден жить в Хеммересе вместе с Райделем. Но эта проблема решилась бы сама собрй благодаря тому совету, который дал ему Динклаге относительно пребывания в Хеммересе или, вернее, ухода оттуда.)

Шефольд мог сделать так, чтобы это выглядело еще безобиднее и его вообще ни к чему бы не обязывало.

«Проводите меня до Хеммереса! Вы увидите, это совсем просто».

Он отверг эту формулу. Райдель ни за что бы не поверил, что после всего происшедшего между ними он вдруг вздумал задерживать своего провожатого хоть на миг дольше, чем это необходимо. Нет, сказать это следовало как-то по-другому.

При всех обстоятельствах это было бы абсолютное безумие. И идти на этот шаг можно было лишь в том случае, если Райдель действительно хотел любой ценой избавиться от того, что его угнетает.

Он попытался представить себе ответ Райделя.

«Вы думаете?» — говорит он, совершенно сбитый с толку. И тут же неуверенно: «Пожалуй, я мог бы это сделать».

Нет, не годится. Райдель и «сбитый с толку» — понятия несовместимые.

Гораздо вероятнее было бы другое.

«Вы все же шпион. Я это сразу понял».

Со всеми вытекающими отсюда последствиями.

На какой-то миг, буквально на миг, он представил себе, какое лицо будет у Кимброу, если он вернется с немецким обер - ефрейтором, раскрашенным по всем правилам военной маскировки.

Эта мысль была столь фантастической, что он едва все не выболтал.

Безрассудный он был человек, этот Шефольд!

В конце концов он отказался от своего намерения, потому что вовремя вспомнил, какие последствия это могло иметь для майора Динклаге. Если Райдель не вернется с задания, предписывающего проводить Шефольда до передовой, там немедленно свяжут визит незнакомца, перешедшего линию фронта, к майору Динклаге с бесследным исчезновением немецкого обер - ефрейтора.

Хотя, с другой стороны, он был бы не прочь сыграть злую шутку с Динклаге!

В нем все еще тлел огонь возмущения против Динклаге. Время от времени он помешивал угли и раздувал огонь.

Продумывая ходы, которые должны были подвести Райделя к мысли о дезертирстве, Шефольд не учитывал одной неожиданности, одного трюка своего противника, который абсолютно ошеломил бы его: Шефольд не подозревал, не мог себе представить, что предложение дезертировать вовсе не вывело бы Райделя из себя.

Дело в том, что он уже и сам пришел к этой мысли.

«Вот это мысль, — сказал он себе (Когда? Еще в канцелярии? Или позднее, шагая с Шефольдом по Винтерспельту?), — это мысль — смыться вместе со шпионом! Через фронт и — в Хеммерес! Хотел бы я видеть при этом его морду! Как бы ему стало кисло, когда бы он смекнул, что я его прикончу, если он не проведет меня в Хеммерес, а потом своей тайной тропой к америкашкам. А тропу эту он знает, можно не сомневаться: наверняка сообразит, как убраться отсюда, если начнется заваруха.

Господи боже, вот это был бы номер! Война все равно уже не война, а анекдот какой-то. Лучше и не придумаешь способа покончить с войной!

А рапортом Борека пусть они подотрутся».

Ну а если окажется, что он не знает никакой тайной тропы, если он на самом деле простофиля, который попусту ошивается в Хеммересе, то я пойду дальше один. Это будет несложно. Надо немножко пошуметь, пошуршать в кустах, когда пойду по склону, где америкашки сидят, чтобы они не напугались.

Он извлек из памяти обрывки своего гостиничного английского. «Хелло, бойз!» — вот что ему надо закричать, поднимаясь по склону холма на том берегу Ура.

Мысль, что, прежде чем выйти к американцам, придется бросить где-то в кустах свой карабин, показалась ему почти невыносимой.

Ни на секунду ему не пришло в голову сказать об этом своем намерении, известить о своем желании Шефольда. Обсуждать дезертирство с Шефольдом — об этой возможности Райдель даже не думал, потому что для него она вообще не существовала.

Сам не зная почему, он отказался от своей лучшей идеи так же внезапно, как она возникла. Можно предположить, что у такого человека уже одна мысль сдаться врагу наталкивается на неодолимое сопротивление, под какой бы маской она ни подкрадывалась.

Так что, сказав: «Не нужна мне помощь», он, вопреки предположению Шефольда, действительно в помощи не нуждался.

Как он и ожидал, на передовой и теперь было мало людей. На всем пути вверх, к его окопу, они встретили только ефрейтора Шульца, который стоял в своей стрелковой ячейке, той самой, где утром стоял ефрейтор Добрин. В противоположность Добрину Шульц не был раззявой. Он, как и Райдель, редко раскрывал рот. Из него и клещами слова не вытянешь. Говорили, будто он откладывает свое денежное довольствие, эти вонючие полторы марки в день, которые получает ефрейтор, и отправляет домой курево, которое ему выдают, чтобы у жены было что выменивать на жратву для детей.

Когда они приблизились, Шульц, в отличие от Добрина, не вылез из окопа. Он только с интересом повернул голову, посмотрел на Райделя и Шефольда.

Райдель остановился и сказал:

— Приказано перевести его на ту сторону. Дело совершенно секретное.

— М-м, — промычал Шульц.

А сам подумал: «Что-то не припомню, чтобы тут, на фронте, доводилось сталкиваться с какими-то секретными делами».

У Шульца тоже был немалый фронтовой опыт: Балканы, Россия.

Подумал ли он при этом о чем-то еще, связанном, например, с Райделем, установить невозможно. Так как он принадлежал к тем немногим, кто не боялся Райделя, то вполне вероятно, что мысли о Райделе облек бы совсем не в те слова, которые хотя и не сорвались с губ ефрейтора Добрина, но зато наверняка засели в его слабо развитом мозгу («грязная свинья», «педик несчастный»).

Рассматривая Шефольда, он подумал: «Заблудился, наверно. Райдель просто набивает себе цену. Ну и на здоровье. Меня это не касается».

«Вот они, эти слова! — мысленно произнес Шефольд. «Совершенно секретно». Так следовало говорить с самого начала, чтобы произвести впечатление на Райделя».

Война голов. Уже у американцев он обратил внимание, что это война голов. Тела были запрятаны в землю. Снаружи торчали только головы.

Как же мне не повезло! Даже тот солдат с бутербродом, которого они встретили сегодня утром, был бы лучше, чем Райдель. А теперь вот этот! Его лицо больше располагает к доверию, чем все те, которые встретились мне за сегодняшний день.

Так нет же, я должен был попасть в лапы этого Райделя!

Шульц не поверил, пробурчал свое «м-м». Ничего, поверит, когда вечером вернется в деревню и начнет разузнавать. Можно потом и не спрашивать, поверил ли он наконец. Пошел он! Плевать мне, что он думает.

Дальше начинался можжевельник, за которым скрылась теперь голова ефрейтора Шульца, его спокойное худое лицо под каской. Они снова были одни.

У Шефольда возникла идея, которая показалась ему блестящей.

— Это действительно совершенно секретное дело, — сказал он. — Как вы сразу не поняли!

Ему казалось, что он еще должен что-то наверстать. Даже теперь, когда уже видел макушки сосен, под которыми стоял в одиннадцать часов утра.

Он не подозревал, что натворил, когда заставил Райделя извиниться.

Он считал, что после этого им еще было о чем разговаривать - ему и Райделю.

Шпионская морда. Как все сразу вылезло наружу: «совершенно секретное дело». Да тут со смеху сдохнешь.

Может, дать ему хорошую оплеуху?

Надо взять себя в руки, отвлечься.

Уже издали он увидел, что окоп его пуст. Никем не занят. Но теперь он и ему не нужен. Уже незачем залезать туда, чтобы все обдумать. Он теперь и так все знает. А может, и нет. Да наплевать, что тут происходит. Когда эта шпионская морда исчезнет, он без промедления вернется в Винтерспельт, доложит, что приказ выполнен.

Они подошли к окопу Райделя.

— А ну, пошел, — сказал Райдель, — проваливай, ты, шпион!

Он сделал резкое движение головой, рывком повернул ее вбок и чуть вверх.

Шефольд не мог этого так оставить. Не мог ни при каких обстоятельствах. Он не мог не отреагировать, остаться безразличным, пусть даже это не имело теперь никакого значения, потому что через минуту он окажется наверху, под соснами. Под соснами, а оттуда — в путь. Нет, этого нельзя было так оставить. Нельзя. Пусть даже ценой еще одной минуты. От этой одной минуты нельзя было отказываться. Ни при каких обстоятельствах.

Он мрачно посмотрел на Райделя.

«Чудовище, — подумал он, — чудовище».

И тут его снова охватила ярость против Динклаге. Это Динклаге навязал ему такое чудовище.

Он еще раздумывает, смываться или нет! Он еще останавливается и смеется! Если он сейчас же не исчезнет, я еще раз дам ему под зад.

День, проведенный с чудовищем. И ради какой цели? Никакой. Ради часа болтовни. Ради письма, в котором ничего нет. Не

может ничего быть. Просто смешно. Это просто смешно.

Жалкое ничтожество.

Чудовище, возможно, было всего лишь жалким неудачником.

Пламя его гнева против Динклаге разгорелось теперь вовсю. И это заставило его вдруг ощутить нечто вроде сочувствия к Райделю.

Что делает жалкого неудачника чудовищем?

Воспитание, которое дают все эти динклаге!

Он попытался успокоить себя. «Я преувеличиваю, — подумал он. — Есть вещи, не зависящие от воспитания.

Пора отделаться от этого человека».

Он сунул руку в задний карман брюк, вытащил бумажник.

Что он еще там делает? Зачем вытащил бумажник?

Райделя охватило вдруг крайнее возбуждение.

Шефольд порылся в бумажнике, нашел десятидолларовую бумажку, весьма потертую купюру, протянул ее Райделю.

— Вот! — сказал он. — За ваши не слишком любезные услуги.

Он посмотрел, как рука автоматически протянулась за банкнотой.

«Мне все равно, будут ли неприятности у Динклаге. Он ведь думает, что Райдель у него в руках. Пусть теперь сам управляется со своим чудовищем. Когда тот покажет ему доллары».

«Я взял деньги».

Шефольд уже повернулся и пошел, на ходу пряча бумажник. Он поправил плащ, брошенный через плечо. Было легко и удобно ступать по короткой траве склона. Она приятно шуршала под ногами. Он шел один. Прекрасный предвечерний час.

Райдель держал в руке десятидолларовую купюру. Посмотрел ли он на цифру, прочитал ли английские слова, рассмотрел ли изображенное на банкноте лицо?

Он бросил бумажку на землю.

Шефольду было, жаль, что он не может обернуться — обернуться и помахать рукой. Тому, другому, солдату, который, выглянув из своего окопа, ничего не сказал, кроме «м-м», он мог бы помахать рукой, в этом Шефольд был уверен. Окажись у него другой провожатый, сегодняшний день мог бы стать очень приятным.

Он шел вверх. Шел несколько медленнее, чем утром, потому что дорога вела в гору. Медленнее, но достаточно легко. Склон был пологим. Шефольд не считал шагов, его не интересовало, каково расстояние до сосен,-

Зато это интересовало Райделя. Тридцать метров. Сорок, пятьдесят шагов.

— и вот он уже под первыми зелеными зонтами, легкие тени в этот светлый предвечерний час.

«Господи, да ведь я боялся, — подумал Шефольд, — я весь день боялся. А теперь я больше не боюсь. Я свободен».

Свободен!

Тело Шефольда было доставлено в Винтерспельт около четырех часов. Двое санитаров несли его на носилках. За носилками шли Райдель, ефрейтор Шульц и два унтер-офицера. Ефрейтор Шульц и оба унтер-офицера держались на некотором расстоянии от Райделя.

Те немногие солдаты, что стояли в этот час у своих домов, с любопытством смотрели на группу с носилками, двигавшуюся по улице. Они не решались приблизиться к ней, потому что знали, что унтер-офицеры грубо одернут и отгонят их, если они попытаются это сделать.

Носилки были поставлены перед крыльцом командного пункта батальона, точнее, их опустили на землю, на немощеную деревенскую дорогу. Один из двух унтер-офицеров поднялся по ступенькам, исчез в доме.

Теперь из близлежащих домов вышли крестьяне — мужчины и женщины, — а также солдаты, они собрались вокруг лежавшего на дороге Шефольда. К ним присоединились и несколько русских пленных. Ефрейтор Шульц и оставшийся на улице унтер-офицер время от времени выкрикивали: «Разойдись! А ну разойдись!» Райдель стоял у самых ступенек.

Кэте не сразу узнала Шефольда.

Лицо его было желто-серым. Костюм весь покрыт пятнами уже запекшейся крови. Правая сторона его рта была разорвана: темная кровь стекала на шею, на рубашку. Глаза были еще полуоткрыты.

Ефрейтор Шульц прикрыл тело Шефольда плащом, но, пока его несли, плащ соскользнул и закрывал теперь только ноги.

Шульц нагнулся над Шефольдом, еще раз натянул на него плащ.

Унтер-офицер, который поднялся в дом, снова вышел на улицу, за ним штабс-фельдфебель Каммерер. Штабс-фельдфебель сказал что-то Райделю. Райдель что-то ответил. Стоящие вокруг не могли расслышать, о чем они говорили, потому что держались на расстоянии. Они видели, как штабс-фельдфебель с удивлением посмотрел на Райделя, потом повернулся, снова вошел в дом.

Вскоре один из писарей открыл дверь и кивком головы позвал Райделя. Райдель сразу же пошел наверх. Дверь за ним затворилась.

Тело Шефольда, прикрытое плащом, еще какое-то время лежало на земле. Плащ был примерно такого же цвета, как пыль на улице Винтерспельта. Затем санитары подняли носилки и унесли, должно быть, в медчасть.

Откуда-то появились двое солдат, одетые по-походному, встали под ружье перед командным пунктом.

Люди разошлись.

Мы не будем подробно описывать первую реакцию Кэте на неожиданное возвращение Шефольда в неожиданном виде.

Можно легко представить себе, что она воскликнула или подумала: «Но этого не может быть!» или: «Это какой-то страшный сон!»

Возможно также, что она не нашла слов и испытывала немой ужас.

Сразу после этого она отреагировала спонтанно.

Надо было потребовать объяснений от Динклаге. Он должен был ответить ей.

Один из часовых сказал:

— Туда нельзя, фройляйн!

— Но мне надо срочно к майору Динклаге!

— Очень сожалею, — ответил солдат. — Но у нас строгий приказ никого не пускать.

Через час, в пять, пришел Хайншток.

Она ушла вместе с ним.

Каммерер сказал Райделю:

— Я слышал, что вы убили этого человека?

— Я должен поговорить с майором, — ответил Райдель.

Он уже не следил за соблюдением формы. Предписываемая инструкцией формулировка должна была звучать так: «Прошу господина штабс-фельдфебеля разрешить мне поговорить с господином майором».

Определить расстояние было совсем нетрудно. Когда он дойдет до сосен наверху, расстояние будет составлять около тридцати метров.

Снимать с предохранителя и взводить курок можно было только в последний момент, чтобы между звуком взводимого курка и выстрелом прошли только доли секунды.

А пока надо подвести спусковой крючок к промежуточному упору.

Красный галстук уже не мог служить ему мишенью. Приходилось довольствоваться точкой на движущейся спине.

Десятидолларовая купюра, затертая, помятая бумажка, лежала у его ног, на земле возле окопа.

«Я взял их, эти чаевые».

Вокруг воображаемой линии между стволом карабина и точкой на спине Шефольда серым пятном, неподвижно и неумолимо, располагалось абстрактное социологическое понятие: класс людей, берущих чаевые.

В тишину прекрасного безветренного октябрьского дня громко ворвался сухой металлический звук рычага, передвинувшего первый патрон из магазина в ствол карабина.

Прежде всего он вытащил бумажник, стал рыться в нем, методично искать, нашел письмо. Один уголок письма был разлохмачен пулей. Он вскрыл конверт. Его гостиничного английского было недостаточно, чтобы понять, о чем говорилось в письме. Кроме того, он торопился. Но главное он понял: майор Динклаге написал письмо американскому офицеру.

Как много крови! Он не представлял себе, что будет столько крови. Он вытер руки о траву, спрятал бумажник и письмо.

Подошел Шульц. Райдель сказал:

— Так надо было. Это дело совершенно секретное. Пойди-ка приведи унтер-офицера!

— Что же это такое? — сказал Шульц. — Да что же это такое? Я не хочу иметь с тобой дела.

Он остановился, переводя взгляд с Шефольда на Райделя, стоявшего на коленях возле трупа.

Райделю пришлось самому отыскивать унтер-офицера. Шульц в это время сторожил Шефольда. Когда Райдель вернулся вместе с унтер-офицером, Шульца послали в деревню за санитарами.

Позднее к ним присоединился еще один унтер-офицер.

Коробчатый магазин улучшенной модели карабина К 98-к, принадлежавшего Райделю, был заряжен не полностью: он содержал лишь двенадцать патронов. О воздействии на живое человеческое тело вонзающихся в него двенадцати пуль со стальной оболочкой мы не знаем ничего, кроме того, что если они вылетают из ствола карабина тщательно прицелившегося, едва заметно поднимающего свое оружие снайпера высшего класса и рассеиваются по всему телу, от головы до живота, то ведут к немедленной смерти.

Так что, как принято говорить в таких случаях, Шефольд не страдал. Может быть, он пережил момент безмерного удивления, почувствовав, что в нем вдруг запылало сразу двенадцать огней, но момент этот был столь краток, что он наверняка не успел ощутить, как удивление превращается в боль.

Да, это все, что мы достоверно знаем о последнем мгновении Шефольда. Не исключено, что в минуту, когда его уже покидало всякое представление о времени, в нем могло происходить еще вот что. Если в том исключительном состоянии, каким является умирание, миг длится столько же, сколько вечность, то можно предположить, что перед его мысленным взором возникали какие-то вещи, картины, слова, не в определенной последовательности, конечно, а молниеносно, подобно вращающемуся шару из осколков света. Представьте себе этот крутящийся перед его мысленным взором клубок из прошлого и будущего не в виде плоского диска, а в виде тела с тремя измерениями, то есть именно шара, стремительно вертящегося на фоне Касательных, ведущих в бесконечность!

Гипотеза, не более того. Поскольку никто еще не рассказывал нам, что с ним происходило, прежде чем он покинул сей мир, мы удовольствуемся тем, что скажем: Шефольд был мертв прежде, чем Райдель опустил свой карабин. И хотя тело его еще было теплым и кровь еще лилась, когда Райдель встал возле него на колени и принялся обыскивать, он в этот момент был уже частью неорганической материи.