Воронье гнездо

Точка, с которой Венцель Хайншток каждый день обозревает местность, — это вершина холма, с северной стороны отвесно спускающегося к его каменоломне, а на юге, востоке и западе образующего более или менее пологий известняковый склон с очень сухим травяным покровом, где пасется скот и потому не растет кустарник; здесь же видно довольно много выветрившихся известковых глыб. На холме есть несколько высоких сосен, и их кроны скрывают Хайнштока от пролетающих самолетов. Когда он подходит вплотную к откосу, глубоко внизу, под известняковой стеной, он видит рабочую площадку каменоломни, где давно уже не ведутся работы; в углу ржавеет цоколь крана и несколько точильных станков. К стене прислонена деревянная лестница высотой метров в тридцать, перекладины которой Хайншток время от времени обновляет, — она доходит примерно до середины стены. Между дорогой — ведущим из Винтерспельта в Бляйальф проселком, покрытым щебнем с песком, — и карьером растет полукругом буковый кустарник, почти закрывший будку для строителей, в которой живет Хайншток; виден только конек покрытой рубероидом крыши. Тоненькая палочка — радиоантенна. Хотя Хайншток старается вести себя по возможности тихо, он пугает галок, внимательных и очень шустрых птиц, обитающих в верхней части известнякового утеса; вспорхнув, они издают пронзительный крик, но в осеннем воздухе не слышно эха.

Травянистые склоны принадлежащей ему горы Хайншток предоставил жителям Винтерспельта для выпаса скота и сделал это не тогда, когда лежащие к западу земли из-за сооруженных на них оборонительных позиций стало уже невозможно использовать под пастбища, а значительно раньше, несколько лет назад; он заинтересован в том, чтобы каменистая почва склонов хорошо просматривалась, не была скрыта кустарником. Кроме того, ему нравится редкая флора известняковых пастбищ, чертополох без стеблей и ятрышник, любка и дикая гвоздика, к которым не прикасаются овцы, привычные к луговым травам, ледвенцу и овсянице. Всякий раз, когда Хайншток поднимается вверх по тропе, протоптанной им вдоль восточного края карьера, он прежде всего смотрит, где сейчас находятся овцы, стадо примерно в сотню голов. Иногда он обменивается несколькими словами с нанятым общиной пастухом, хотя с трудом понимает его эйфельский диалект. Хайншток поселился в этих местах летом 1941 года, но и по сию пору, спустя три с лишним года, он еле j разбирается в некоторых особенно трудных формах здешнего диалекта.

Привычка ежедневно обозревать местность вокруг Винтерспельта с вершины своего карьера появилась у Хайнштока во второй половине августа, когда он, сначала по радио из Кале, потом с некоторым опозданием по имперскому радио, услышал известие о битве под Фалезом и взятии Парижа.

12 октября 1944 года (четверг), около 11 часов. Хайншток, по обыкновению, взял свой полевой бинокль (подарок Маттиаса Аримонда, как, впрочем, и многое другое, например, свобода и каменоломня), чтобы, если удастся, увидеть, как Шефольд появится в лесистой части холма на западном берегу Ура и начнет спускаться вниз по косогору, отличавшемуся от склона холма, на котором стоял Хайншток, только тем, что на нем бурно разрослись можжевельник, лещина и бирючина; но Хайншток так и не воспользовался биноклем, ибо даже при взгляде невооруженным глазом подтверждалось то, что он уже знал: тот участок на западе, где сейчас, в десять часов утра — если только он последовал совету Хайнштока, — должен был находиться Шефольд, лежал за пологим южным склоном Эльхератского леса, зарослями красного бука, который в эту сухую и безветренную осень еще не сбросил обильную темно-красную листву.

Десятью минутами позже. Хайншток считал, что пригибаться заставляла его вовсе не троекратная мощь их машинного рева; он съеживался потому, полагал Хайншток, что они всегда летали так низко — казалось, вот-вот разобьются вдребезги об утес. Или по крайней мере сбреют верхушки сосен, под которыми он стоял. Вероятно, он ошибался, вероятно, главным здесь было все же фортиссимо ревущих моторов, к которому он не мог привыкнуть. Но, в чем бы ни заключалась причина, всякий раз, как они удалялись, он злился на себя за то, что снова позволил себе втянуть голову в плечи, прижать руки к груди и согнуть колени. Возможно, он не уклонялся от этих атак на свою нервную систему только потому, что надеялся научиться когда-нибудь сохранять самообладание. Но это ему так и не удалось. После ухода самолетов проходило несколько секунд, прежде чем он слышал в тишине крик растревоженных галок, терявшийся за звуковым барьером осени.

Сегодня, по его подсчетам, был одиннадцатый день с тех пор, как американские истребители-бомбардировщики перестали пускать в ход свое бортовое оружие, совершая патрульные полеты над дорогой, соединяющей Бляйальф и Винтерспельт, над карьером, делая петлю над Винтерспельтом и исчезая затем на юго-востоке, над шоссе, ведущим в Пронсфельд. Время от времени они более или менее успешно сбрасывали свои маленькие бомбы, которые рвались всегда так же неожиданно, как гранаты, вздымая серые фонтаны с белыми пенистыми гребешками, но стволы пулеметов, торчавшие из их застекленных кабин, оставались немыми. Как Хайншток понял несколько дней спустя, после 2 октября они уже не находили целей.

2 октября 1944 года (понедельник). Плохо замаскированная полевая кухня в большом амбаре у околицы Винтерспельта сегодня утром исчезла. Можно считать чудом, что ее до сих пор не разбомбили. И только сам амбар, нескладный, четырехугольный, из бутового камня, с шиферной крышей, еще стоит на месте, заброшенный и одинокий.

Из всей деревни Винтерспельт, лежащей от Хайнштока по прямой примерно в двух километрах, он, собственно, может разглядеть только этот амбар, несколько сизо-серых крыш да верхушку колокольни, поскольку Винтерспельт расположен в низине.

Главную дорогу, ведущую к северо-западу, в направлении Сен-Вита, Хайншток видеть не может. Ее закрывает тянущаяся параллельно холмистая местность — луга, убранные поля, купы деревьев; местность эта то вздымается холмами, то обрывается ложбинами. По ту сторону дороги высится цепь гор, с гребня которых Хайнштоку открылась бы долина Ура, если бы он имел возможность туда подняться. Но там — оборонительные позиции, и гражданским лицам доступ в эту зону строго запрещен. Хайншток может обозревать ее от Ауэля на юге до того места, где косой склон Эльхератского леса закрывает ему обзор.

Расстояние от наблюдательного пункта Хайнштока до этого склона составляет от двух с половиной до четырех километров. В свой бинокль «хензольдт диагон», дающий пятнадцатикратное увеличение — у него только тот недостаток, что он слишком тяжел, и из-за этого видимые в нем предметы, несмотря на сильные руки Хайнштока (Кэте Ленк: «Послушай, у тебя не руки, а стальные тросы!»), через несколько секунд начинают дрожать, — Хайншток может наблюдать за солдатами, как они поднимаются по склону, чтобы сменить часовых в окопах, а чуть позднее, смененные, устало бредут по домам в деревни Винтерспельт, Вальмерат, Эльхерат. Они приходят и уходят маленькими группами, которые легко обнаружить.

Сегодня утром Хайншток не видит ни одной такой группы. На всем пространстве от Ауэля на юге до Эльхератского леса не заметно никакого движения. Склоны гор над Уром пологи и как бы затянуты покрывалом из пустырей, хлебных полей и серо - зеленых лугов. Ничто не шелохнется на матовой при октябрьском освещении поверхности — такими, как сегодня, Хайншток эти склоны давно не видел.

Справа под ним — галдеж галок и хлопанье крыльев, когда он появляется на краю каменоломни, — тоже ничего не происходит. Пустота.

На проселочной дороге из Винтерспельта в Бляйальф никогда не бывает сильного движения. (Ее можно использовать только до Грослангенфельда, потому что Бляйальф находится у американцев.) Иногда появляется «кюбельваген» с офицерами, отправляющимися в соседнюю часть. Или грузовик с боеприпасами. Время от времени, причем довольно регулярно, показывается обоз с продовольствием — три запряженных лошадьми фургона. (Лошади и повозки реквизированы у крестьян.) Часто подолгу вообще никого, кроме связного на велосипеде.

Сегодня Хайнштоку кажется, будто здесь пусто не на какое-то время, а будет пусто всегда. Сосновый лес по ту сторону дороги, из которого иногда выходит Шефольд, сегодня еще более

неподвижен и мрачен, чем когда-либо.

Когда патруль из трех истребителей-бомбардировщиков скрылся из виду, Хайншток распрямился, поднял голову и разогнул колени, подавив раздражение, вызванное тем, что снова не выдержал и присел; он заметил, что сегодня не горит кустарник на обочинах дороги, не взлетают в воздух обломки грузовиков с боеприпасами, не вздыбливается в пламени и не догорает ни один легковой автомобиль. Не слышно криков раненых, которым он часто оказывал первую помощь. Не видно человеческих тел, лежащих в неестественных позах на песке и щебне. Свою машину, старый «адлер», в котором он часто возил раненых на перевязочный пункт в Винтерспельт, он мог оставить в каменном сарае, расположенном через дорогу, напротив въезда в каменоломню, который так зарос, что его почти не было видно, и к тому же забаррикадирован каменными глыбами.

И на противоположной стороне, на склоне горы вдоль реки Ур, тоже ничего — нет, как обычно, этих распластанных теней, совсем маленьких, несмотря на пятнадцатикратное увеличение; Хайншток опознавал их лишь по тому, что пятнистые маскировочные куртки были чуть темнее земли, на которой они лежали, и когда самолеты исчезали, вокруг них собирались другие, вертикальные тени.

Итак, сегодня — ничего. Все выглядит как в те времена, когда Хайншток еще не начал подниматься сюда каждый день. Как летом или прошлой осенью. Пустынные склоны, поля, серо - зеленые луга, на которых ничто не шелохнется, даже когда выхваченные из них биноклем круги через двадцать секунд начинают дрожать. (Только зная эти места так хорошо, как Хайншток, можно было понять, что это кожа, покрывающая живое тело.)

Хайншток отводит бинокль и смотрит вслед улетающим самолетам, которые подтягиваются к югу от Винтерспельта, объединяются в группы. Только теперь ему становится ясно, что сегодня не было обычных последствий шквального многослойного огня из их пулеметов. Сегодня ландшафт под ними не прострочен огненными швами.

В том же квадрате неба, где они только что появились, группы снова соединились в авиаэскадру. Она поднялась в воздух в Мальмеди или где-то еще дальше к западу. «Даже на таком расстоянии и на такой высоте, — думает Хайншток, — ее не спутаешь со стаей птиц».

Кэте, придя к нему вчера (в воскресенье) после полудня, сообщила, что прошлой ночью новая часть сменила прежнюю.

— Мы всю ночь не сомкнули глаз, — рассказывала она. — У нас теперь другие постояльцы, но старый Телен опять устроил так, что они не заняли ни одного помещения в самом доме. Видел бы ты, как он сидит себе и, даже не глядя на унтер-офицера, который пришел расквартировывать солдат, говорит: «В этом доме один старик, три девушки и четыре каморки». А Элиза, Тереза и я стоим рядом. Но унтер-офицер оказался вежливым. Я его даже пожалела. Потом Элиза показала ему двор, и он разместил четверых солдат в пристройке к сараю.

— Но теперь Терезе надо быть какое-то время еще осторожнее, — сказал Хайншток.

Кэте кивнула. У Терезы была любовь с одним из русских, работавших в хозяйстве Телена.

Когда Хайншток ближе к вечеру 3 октября отправился в Винтерспельт купить продукты, он, дойдя до главной дороги, заметил, что теперь и на холмах слева от нее появились позиции, то есть он, конечно, не увидел никаких позиций, а только на середине склона, недалеко от проселочной дороги, разглядел пулеметную точку, а потом еще одну в тени деревьев, у сеновала, принадлежавшего крестьянину Мерфорту. Разыграв полнейшую наивность, он попытался подняться к Мерфортовой полосе луга, но тут же кто-то — он не видел, кто именно, — окликнул его и приказал не сходить с дороги. Это настроило его невесело. Появление оборонительной линии на холмах восточнее дороги означало, что фронт приблизился к нему. Некоторые позиции — он обнаружил их на следующее утро в бинокль — находились не далее чем в километре от его горы. Самое удивительное было то, что он со своей высоты не заметил, как они появились.

О том, что полевая кухня, расположенная в очень уязвимом месте — в амбаре у околицы деревни, исчезла, он уже знал, но никак не ожидал, что деревенская улица окажется совершенно безлюдной. Деревня Винтерспельт тянулась вдоль дороги, и эта пепельно-серая дорога — теперь, в сумерках, она приобрела медный оттенок, — пустынная и безжизненная, то есть такая, какой была до тех пор, пока в Винтерспельте не расположились военные, спускалась к центру деревни, единственному месту, где дома стояли тесно и беспорядочно сгрудившись, а по ту сторону низины, безлюдная и бесшумная, снова шла вверх и потом скрывалась за площадью, на которой высилась церковь. Хайншток был поражен. Все, что Кэте Ленк однажды назвала «лагерем Валленштейна» (это выражение перенесло Хайнштока в его родную Богемию), исчезло с улицы. А ведь раньше в этот час, когда проводилась вечерняя поверка, в «лагере Валленштейна» было особенно оживленно: солдаты группами выходили на улицу и шли на площадку за домом Мерфорта, где было достаточно места, чтобы построить роту. Возможно ли, что больше не было вечерней поверки, этого священного военного ритуала, этого отрывистого рявканья, этого «По-порядку-номеров-рассчитайсь!», этого «Вправо-влево-разомкнись!», всей этой идиотской муштры взрослых людей, с которой Хайншток познакомился еще в императорско-королевской армии? Трудно было в это поверить.

В пивной при гостинице Нэкеля, которая всегда была битком набита солдатами, у стойки стояли два унтер-офицера, жаждавших рассказать Хайнштоку, что они прибыли из Дании и как там прекрасно.

— Занесло же нас сюда, к черту в задницу, — заметил один из них, уставившись в кружку с пивом.

Йоханнес Нэкель взглянул на Хайнштока. Хайншток ответил на его взгляд, но не мог не признать, что унтер-офицер в чем-то прав; пивная Нэкеля, как и большинство эйфельских пивных, настраивала на меланхолический лад, это было плохо освещенное, нетопленое помещение, оклеенное набивными обоями цвета сырой печенки.

По пустынной улице Хайншток дошел до лавки Вайнанди. Арнольд Вайнанди, который мог вести свое дело, потому что в 1942 году в России лишился ноги, кивнул в сторону улицы.

— Удивляетесь, а? — сказал он.

— Что здесь, собственно, происходит? — спросил Хайншток. — Винтерспельт словно вымер.

Вайнанди, который охотно изображал из себя специалиста по военным делам, пояснил, что новый командир, кавалер Рыцарского креста, знает, как поступать, когда фронт рядом. «Фронт рядом, — подумал Хайншток, — этим словом они хотят скрыть от самих себя, что фронт уже здесь». Он смотрел, как Вайнанди отрезает хлебные талоны от протянутой ему продовольственной карточки. Хотя, кроме них, в лавке никого не было, Вайнанди Добавил шепотом:

— Если они не передумают насчет маскировки, может, деревня и уцелеет.

«Если только этот новый командир не доведет маскировку до того, что придется эвакуировать Винтерспельт», — думал Хайншток, возвращаясь домой. В темноте с холмов не доносилось ни звука, он ни разу не услышал даже лязганья затворов. В августе винтерспельтские крестьяне сумели отбиться от эвакуации, уведомив национал-социалистскую партию, вермахт и государство, что они готовы уйти, но только вместе со своим скотом. Со стороны партии, вермахта и государства ответа на это не последовало. Капитулирует ли перед крестьянской хитростью новый командир, человек, который оказался способен отменить вечернюю поверку?

Тогда, в конце августа, Кэте и Хайншток решили, если приказ об эвакуации будет приведен в исполнение, снова перебраться в пещеру на Аперте.

Действительно, 7 октября полковник Хофман спросил майора Динклаге, не считает ли он целесообразным очистить деревни в главной полосе обороны от гражданского населения. Он сослался на соответствующий запрос штаба дивизии.

— А жилье для крестьян приготовлено? Скот есть где держать? — спросил Динклаге. — Транспорт обеспечен?

— Господин Динклаге, — сказал Хофман, — все это сентиментальный бред. Да нас это и не касается. Вы мне приведите военные аргументы!

Динклаге сказал:

— Кроме того, эти люди мне вообще не мешают.

— Благодарю вас, — сказал Хофман, — этого достаточно.

На следующий день он ответил на запрос дивизии отрицательно.

Уже 7 октября майор Динклаге был не в состоянии представить себе, что в случае эвакуации гражданского населения из Винтерспельта пришлось бы отправить и Кэте Ленк. Во время беседы с полковником он, вообще-то говоря, не мог думать ни о чем другом.

5 октября (четверг).

— С тех пор как здесь появился этот новый человек, войны больше нет, — сказал Хайншток вчера вечером Кэте Ленк.

— Его зовут Динклаге, — сообщила она.

Этот майор Динклаге полностью изменил облик войны. Нет, он не изменил ее облик: он словно по мановению волшебной палочки как бы заставил ее исчезнуть. Это был фокус. Этот Динклаге был фокусник. Хайншток ни на миг не давал ввести себя в заблуждение. Война не исчезла. Она только стала невидимой. С тех пор как в Винтерспельте хозяйничал этот Динклаге, в здешних местах появилось нечто незримое.

Но Хайншток и представить себе не мог, что это незримое настолько коснется его лично, что сегодняшний день уже будет не просто одним из безоблачных дней, которые обычно стояли здесь каждый год с конца сентября почти до самого ноября. С высоты, где он находился, открывался прекрасный вид на Шнее-Эйфель и северо-западнее — на территорию Бельгии, вплоть до Высокого Фенна. Он напряженно рассматривал голубой гребень Шнее-Эйфеля — ведь туда уже продвинулись американцы. Если бы каменоломня находилась всего пятью километрами севернее, то в ночь с 17 на 18 сентября ему не пришлось бы тщетно ожидать их прихода. Бляйальф, всего в двух часах ходьбы от его хижины, был тогда ими занят. Если бы он жил там, он был бы уже свободен.

— Сегодня у меня впервые появились сомнения насчет того, что, живи я в Бляйальфе, все было бы уже позади, — сказал он, незаметно наблюдая за сычом, поскольку он знал, что Кэте его боится. — Я предчувствую, что это еще не конец, — добавил он, — все это еще цветочки, а ягодки впереди.

Он заметил, что она не слушает.

Она сказала:

— Между ним и мной что-то произошло.

— Между тобой и кем? — спросил Хайншток. Но он уже понял, о ком шла речь.

— Динклаге, — сказала Кэте.

— Боже мой, Кэте! — сказал Хайншток после небольшой паузы.

Подумать только, его даже не насторожило, когда Кэте сказала ему, что этот майор Динклаге, возможно, вовсе не такой, каким он, Хайншток, его себе представляет. Вероятно, он старается только предотвратить потери. Такое выражение, как «предотвратить потери», офицерская фразеология в устах Кэте! И он не обратил на это внимания! Лишь теперь, глядя на мрачные сосны в долине, он понял, что она могла слышать эти слова только от самого Динклаге.

Он проводил ее до первых домов Винтерспельта, как провожал обычно ночью; теперь это было особенно необходимо, потому что ей предстояло пройти мимо новых позиций у дороги; и она по обыкновению поцеловала его на прощание, разве что поцелуй ее был не только дружески-нежным, как обычно, но еще и печальным, в нем чувствовалось даже отчаяние, если он не ошибался.

Хайншток решил пока больше не доводить дело до поцелуев.

Приход Шефольда был для него очень кстати, ибо прервал размышления о Кэте Ленк. Он все равно намеревался поговорить с Шефольдом всерьез. Массивная фигура Шефольда возникла из-за соснового занавеса, он посмотрел сперва направо, потом налево — словно сделал два легких поклона — и тут же, высокий, крупный, направился через луг по ту сторону дороги к карьеру. Хайншток покачал головой. Два легких поклона Шефольд считал, очевидно, достаточной жертвой на алтарь осторожности.

— Вам следовало оглядеться прежде, чем выходить из лесу, а не тогда, когда вы уже из него вышли, — сказал он, как только они встретились у хижины.

— Неужели я так поступил? — удивился Шефольд. — Вы знаете, я всегда точно чувствую, грозит мне опасность или нет.

— Хотел бы я знать, — сказал Хайншток, — какое значение будет иметь это ваше чутье для патруля военной полиции, если он окажется поблизости.

— Надеюсь, ваша сова сидит спокойно, — сказал Шефольд, еще не войдя в хижину. — Терпеть не могу, когда она начинает хлопать крыльями.

— Это не сова, это сыч, — ответил Хайншток, — и на сей раз вы его вообще не увидите.

Птица успокоилась с тех пор, как он соорудил ей нечто вроде башни из нагроможденных друг на друга ящиков; она сидела там же, где и час назад, на верхнем, закрытом от света ящике, и только раз взмахнула крыльями, почувствовав на себе мимолетный взгляд Хайнштока.

Хайншток нашел сыча, серо-бурый комок перьев, у километрового столба несколько дней назад, когда возвращался после поездки на Лаухский карьер. Он затормозил, вышел из машины. Сначала он решил, что птица мертвая, но когда взял ее в руки, то почувствовал, что сердце у нее бьется. Он поехал в Пронсфельд, к ветеринару д-ру Бальману, который сказал, что птицу, вероятно, отбросило в сторону автомобилем и что она отделалась сотрясением мозга: Хайнштоку придется выхаживать ее недели две, а потом отпустить на волю.

Никогда еще Хайншток не встречал более пугливого существа. То, чего боялись Шефольд и Кэте, было всего лишь попытками птицы удрать. Сначала Хайншток пребывал в полной растерянности, потому что сыч помышлял только об одном: бежать. И так как птица не находила в хижине никаких укромных уголков, Хайншток боялся, что в результате все новых и новых попыток к бегству она себя изувечит. Два дня назад ему пришла в голову мысль построить для нее убежище.

Хайншток довел огонь в маленькой железной печке, обогревавшей хижину, до яркого пламени, подбросил еще два полена, положил на место конфорки и предоставил печку в распоряжение Шефольда, чтобы тот приготовил кофе. Не успев набить трубку, он отложил ее в сторону и, стараясь подчеркнуто точным обращением придать своим словам особую суровость, сказал:

— Господин доктор Шефольд, я решительно и категорически советую вам немедленно вернуться в Хеммерес и сидеть там до тех пор, пока все не кончится. Еще лучше было бы, если бы вы скрылись в Бельгию.

Только после этого он раскурил трубку. Он смотрел, с какой легкостью грузный Шефольд орудует эмалированным чайником и фаянсовым кофейником. Во время третьего посещения Хайнштока Шефольд взял приготовление кофе в свои руки.

— Странно, господин Хайншток, — сказал он тогда, — хоть вы и родом из тех мест, что входили в старую австро-венгерскую монархию, вы понятия не имеете, как варить кофе.

Хайнштоку пришлось признать, что так, как Шефольд, кофе не умеет варить никто — ни он сам, ни кто-либо другой из тех, у кого ему доводилось пить крфе до сих пор. Всякий раз, наслаждаясь им, он жалел, что Кэте не может испытать этого удовольствия. Правда, совсем недавно она сказала ему:

— Мне досадно, что у тебя всегда есть настоящий кофе. Я ненавижу себя за то, что не могу отказаться, когда ты предлагаешь выпить чашку.

Вероятно, даже высокое качество шефольдовского кофе не избавило бы ее от угрызений совести. Но Хайншток сумел сделать так, чтобы она никогда не встречалась с Шефольдом. На тот случай, если Шефольда арестуют, будут допрашивать, пытать, очень важно, чтобы он знал как можно меньше людей, как можно меньше имен. Уже и то, что он, Хайншток, рассказал Кэте про Шефольда, было, в сущности, недопустимо: он нарушил правила подпольной работы. Ибо и для Кэте еще не все было позади, дом Телена в Винтерспельте давал ей лишь относительную безопасность.

Глаза Шефольд а с холодной деловитостью следили за происходящим на плите — голубые глаза на красном лице, где четким прямоугольником выделялись английские усики, серое поле между верхней губой и носом. Хайншток полагал, что ростом он метр девяносто, а весит килограммов сто; просто он казался тяжелым, массивным, хотя живота у него не было, и вопреки его грузности руки двигались легко, словно играя предметами. Собственно, даже не вопреки, потому что между тяжестью его тела и легкостью движений не существовало противоречия. В его движениях было что-то плавное.

Проделав несколько сложных операций — ополоснув кофейник, он прогрел его, потом налил воды, — Шефольд повернулся к Хайнштоку.

— Но почему же? — спросил он. — Если верно то, что вы сказали, а именно что днем ни один служивый не показывается на дорогах, значит, я могу совершать свои прогулки гораздо спокойнее, чем до сих пор.

— Сейчас здесь стало опасно, — сказал Хайншток. — Раньше было больше расхлябанности. Теперь здесь стало опасно.

— Я догадываюсь, что вы имеете в виду, — сказал Шефольд. — Эта новая часть никак не проявляет себя, и потому она опаснее, чем прежняя. — Он помолчал. — Конечно, это бывает, — продолжал он, — бывают художники, которые буквально прячут какую-нибудь краску на картине, чтобы она производила более сильный эффект.

— С живописью это вообще не имеет ничего общего, — сказал Хайншток.

«Как глупо, — подумал он, — что я позволил себе прийти в такое раздражение». Насколько он знал Шефольда, теперь последует лекция, которая продлится минут пятнадцать и будет содержать точное доказательство того, что это имеет много общего с живописью. Он немало удивился и почувствовал облегчение, когда Шефольд продолжил разговор по существу.

— В прифронтовые деревни я все равно не захожу и никогда не заходил, — сказал он. — Я хожу в Айгельшайд, Хабшайд, Хольних.

Это правда: Шефольд избегал главной Полосы обороны. Следуя советам Хайнштока, он использовал лесистую долину ручья восточнее Хеммереса и таким образом обходил немецкие рубежи. Хайншток нехотя дал ему такой совет; только поняв, что этого человека невозможно удержать от прогулок по немецкой территории, он показал ему по карте путь через лес, на опушках которого размещались оборонительные позиции. Лишь иногда его прочесывали разведгруппы, но, вероятно, лишь до того места, где кончались красные ели и начинался ольшаник. Всякий раз, когда появлялся Шефольд, Хайншток первым делом смотрел, не намокли ли его брюки от влажной почвы ольшаника, но они всегда были сухими: человек легкомысленный, Бруно Шефольд выбирал сушь соснового леса, вместо надежной, хоть и влажной, чащи в долине. Так он доходил до дороги, ведущей в Бляйальф, наносил визит Хайнштоку, потом оказывался в Айгельшайде, или Хабшайде, или еще дальше в тылу.

— Меня очень беспокоит Шефольд, — сказал как-то Хайншток Кэте; это было, когда Динклаге еще не появлялся на горизонте, а в Винтерспельте и окрестностях царила 18-я мотодивизия, это воплощение расхлябанности. — Пока все здесь было неустойчиво, он мог разгуливать сколько душе угодно. Но теперь, когда фронт установился, его поведение просто безумно. И ведь он даже не шпион союзников. Для этого он слишком приметен и к тому же слишком безобиден. Он расхаживает просто так.

— Должно быть, он очень странный человек, — заметила Кэте. — Ведь ему уже удалось уйти отсюда. По-настоящему уйти. — Она помолчала. — Он был далеко на Западе, — добавила она.

— Ну, Бельгия не так уж далеко отсюда, — сказал Хайншток. — Она совсем рядом.

— Для меня она очень далеко, — сказала Кэте. — И уж меня ни за что на свете не удалось бы затащить обратно, если бы я только сумела забраться так далеко.

— Айгельшайд — менее чем в трех километрах от переднего края, — сказал Хайншток, — и вы даже не представляете себе, насколько любое изменение линии фронта ощущается в тылу.

— Но тамошние жители меня знают, — сказал Шефольд. — Почему они должны относиться ко мне иначе, чем раньше?

Хайншток повертел в руке чашку — кофе был отличный, как всегда, но внушить Шефольду представление об опасности, которая отныне невидимой сетью будет стягиваться вокруг него, казалось совершенно безнадежным.

В один прекрасный летний день Шефольд вот просто так вошел к нему, представился и сразу же рассказал свою биографию - в этом был он весь.

Хайншток тогда посмотрел на него и спросил:

— Что, собственно, побудило вас рассказать мне все это?

— Люди, — сказал Шефольд. — Я слышал, как говорят о вас люди. Кстати, говорят совсем неплохо. О вас говорят-ну, как бы это объяснить? — как о запасной карте, которую игрок приберегает на всякий пожарный случай.

Хайншток рассмеялся, и доверие между ними было установлено. Никогда прежде люди не были с ним так откровенно щедры, и щедрость людская, лившаяся если не потоком, то по капельке, оседала у него в виде кульков с настоящим кофе, пакетиков с маслом, пачек табака и бутылок вина, этих запасных карт, которые в недалеком будущем, когда понадобится свидетельство Хайнштока, могут дать прикуп, за что Кэте, зная, что он все это принимал, считала его взяточником.

Конечно, у Хайнштока имелись и другие способы убедиться, что Шефольд не шпион. Кстати, слово «безобидный» не отражало самой сущности поведения Шефольда. Он был беззаботен, легкомыслен, быть может, наивен в своей широте и в той небрежности, с какой ходил по деревням, общался с людьми в трактирах, вел разговоры, полагался на документы, которые носил при себе и которые Хайншток считал ничего не стоящими в случае серьезной опасности, — но никак не безобиден. Хайншток не мог найти слово, которое точно охарактеризовало бы манеру поведения Шефольда.

Он проводил его до дороги, посмотрел ему вслед, а тот, перебросив через правое плечо плащ, который всегда носил с собой, пошел в направлении Айгелынайда. Предостережения Хайнштока явно на него не подействовали; по его грузной и в то же время плавной походке видно было, что он наслаждается хорошей погодой, безлюдной дорогой и тем, что война куда-то исчезла.

Если его арестуют, главное для Хайнштока — вовремя узнать об этом, чтобы скрыться, прежде чем Шефольд начнет давать показания. Хайншток рассчитал, что в запасе у него в таком случае останется три дня, потому что сразу после ареста, пока Шефольд будет сидеть в каком-нибудь полицейском карцере округа Прюм, его пытать не станут.' Пытать его начнут только после перевода в кёльнское гестапо.

Случалось, конечно, что под пытками интеллигенты молчали, а рабочие-металлисты (или каменотесы) после первых же ударов начинали давать показания, но обычно бывало не так. Обычно с интеллигентами справлялись быстрее, чем с рабочими - металлистами (или каменотесами).

Хайншток вынул завернутый в бумагу кусок сырой печенки, которую Кэте принесла ему вчера с теленского двора, развернул и положил перед сычом. Птица не притронулась к еде, испуганно отодвинулась.

Вчера вечером, прежде чем они отправились в путь, чтобы вместе дойти до первых домов Винтерспельта, Кэте посмотрела на башню из ящиков и сказала:

— Строить тайники — твоя специальность, Венцель.

— Похоже, это у нас общее с майором Динклаге, — ответил он.

Она напомнила ему о пещере на Аперте, желая тем самым сказать нечто большее, чем просто несколько дружеских слов. Но рана, которую она ему нанесла, была еще слишком свежа. Впредь он будет держать себя в руках.

Она промолчала и по дороге в Винтерспельт не взяла его под руку.

Раскурив трубку, он сел за стол, спинои к тому подобию скалы с расселинами, которое он создал из ящиков, благодаря чему птица могла наблюдать за ним и в то же время считать, что ее не видят, придвинул к себе газету, которую с тех пор, как ему перестали доставлять почту, покупал у Вайнанди, прочитал заголовок «Героические оборонительные бои в Карпатах», а под ним сообщение, из коего понял, что Красная Армия скоро вступит на чешскую землю, потом отложил газету.

Только теперь у него мелькнула мысль, до чего же необъяснимо то, что именно вчера вечером, почти следом за известием, сразившим его — Кэте не могла этого не знать — наповал, как не могло сразить ничто другое, она напомнила ему о пещере на Аперте, о том забытом базальтовом коридоре, который в дни после 20 июля, когда они из нужды сделали добродетель (не очень, правда, добродетельную), служил им «приютом любви» — слова эти Хайншток употреблял только в разговорах с самим собой, ибо не сомневался, что Кэте вспылила бы, если бы он выразился так при ней.

— Я тебя и не люблю вовсе, — сказала она ему как-то. — Ты просто мне приятен.

Почему же вдруг вчера вечером этот намек на пещеру? Одной из трудных черт характера Кэте было то, что она тщательно взвешивала слова-и чужие, и свои собственные.

Хайншток решил, что хватит размышлять об этом: гораздо важнее теперь разобраться в том, к каким последствиям приведет переход Кэте на сторону противника, хотя в личном плане эта мысль была невыносима, а в политическом и вовсе невозможно было представить себе такое.

Чтобы все же додумать до конца невыносимую и невероятную мысль, нужно было прежде всего отсечь все неясные выражения («это сразило меня наповал, как не могло сразить ничто другое», «рана, которую она мне нанесла») и найти для случившегося точное определение.

Кэте была теперь в связи с этим майором Динклаге. Она спала (возможно, уже спала или будет спать) с офицером фашистской армии.

Она самым конкретным образом перешла в лагерь врага.

Хотя эти фразы в смысле ясности не оставляли желать лучшего, они показались Хайнштоку неубедительными. Они не принесли ему того удовлетворения, какое обычно приносил удачный политический анализ обстановки, и не потому, что ему не понравился результат его исследования. Анализ поражений мог давать такое же удовлетворение, как и анализ побед. Иногда даже большее. Но у него было чувство, что в этом случае ‹?н не учел какие-то ему не известные факторы.

Или это чувство тоже было всего лишь иллюзией?

По царапанью, рывкам и жадным глотательным звукам он понял, что сыч набросился на печень.

Недавно Хайншток сказал Шефольду:

— Берите пример с этого сыча! Он прячется. Он видит все, но следит, чтобы его самого никто не видел.

— Чепуха! — отмахнулся Шефольд. — Вы его прекрасно видите. Вы только держитесь так, что он может вообразить, будто вы его не видите.

Не дав Хайнштоку возразить, он добавил:

— Было бы совершенно неверно, если бы в трактирах я садился в самый темный угол, не говорил ни слова, молча выпивал свое пиво и исчезал.

— Этого, видит бог, вы не делаете, — сказал Хайншток.

— Да, потому что иначе я наверняка привлек бы к себе внимание, — сказал Шефольд.

Хайншток несколько раз встречал его летом в трактирах Айгельшайда и Хабшайда. Нет, он никогда не забивался в уголок, а стоял на виду, у стойки, болтал с местными жителями, его приглашали выпить, он сам ставил всем по кружке.

— Но вы хотя бы не угощали американскими сигаретами в фирменной упаковке, — сказал Хайншток.

— О, неужели я это делал? — На сей раз Шефольд действительно был смущен.

— Да, — сказал Хайншток, — я уж подумал, не обманывают ли меня собственные глаза.

Если Шефольду и это сошло с рук, то лишь потому, что он так держался: людям и в голову не приходило расспрашивать его.

Возможно, Шефольд был просто существом, не ведающим страха, и потому действительно нельзя было сравнивать его с той божьей тварью, что за его спиной жадно пожирала сейчас кусок печенки? Но этому противоречило то обстоятельство, что он поселился на хуторе Хеммерес, расположенном в недоступном месте. В темной речной долине, в этом типичном обиталище филинов. И, очевидно, живо сознавал грозящую ему опасность, иначе не принес бы ему однажды сверток, в котором находилась ценная картина, с просьбой, чтобы Хайншток, знаток надежных мест (как он выразился), спрятал ее.

Шефольд отличался от сыча только тем, что демонстрировал весьма редкую как в природе, так и среди людей систему поведения: он пытался себя обезопасить, себя же подвергая опасности.

12 октября 1944 года. Правда, никогда еще он не вел себя так безумно, как сегодня. О безопасности уже не могло быть и речи. И то, что он, Хайншток, пришел сегодня на это место под соснами, над известняковым обрывом, чтобы, если удастся, увидеть, как Шефольд выйдет из лесу на краю гористого западного берега Ура и начнет спускаться вниз по пустынному склону, отличавшемуся от склона той горы, на которой стоял он сам, только тем, что на нем густо разрослись можжевельник, лещина и бирючина, было, собственно, невероятно, если учесть, что совсем недавно, всего неделю назад, в четверг-да, только в прошлый четверг-он пытался предостеречь Шефольда от прогулок по немецкой территории, более того: запретить их ему. И вот теперь Шефольд — притом по его, Хайнштока, наущению — показался на линии фронта. Вместо того чтобы по долине ручья, по сосняку и ольшанику сравнительно безопасно выйти в тыл врага, Шефольд, даже не пытаясь укрыться, появился у первой из двух линий майора Динклаге — и не потому, что вдруг спятил, а следуя его, Хайнштока, просьбе и согласно его указаниям. Это было невероятно. «Должно быть, я сам спятил, когда посылал его на такое», — подумал Хайншток, испытывая едва ли не благодарность к южному склону Эльхератского леса за то, что склон этот, как он и предполагал, не позволил ему увидеть в бинокль Шефольда.

Незадолго до этого, стоя в своем окопе и ожидая появления истребителей-бомбардировщиков, гул которых он всегда слышал своевременно, обер-ефрейтор Райдель занимался тем, что мысленно снова и снова поносил начальство, неправильно разместившее передовые посты боевого охранения. Нельзя рыть окопы на середине склона. Хотя склон был довольно пологий, но именно эта пологость позволяла атакующему быстро пересечь его, спуститься вниз по сухой земле, поросшей желтой низкорослой травой и даже не заминированной. Достаточно, чтобы в атаку пошла всего одна рота, и через три минуты от передней цепи постов останется мокрое место. Пока враг не приблизится, каждый мог из своего окопа подстрелить двух-трех атакующих — не больше. Этого недостаточно, чтобы остановить атаку. Правильно было бы рыть окопы там, наверху, — их, правда, пришлось бы на время артиллерийской подготовки оставить, а потом, как только артиллерия умолкнет, снова занять. Райдель был уверен, что знает, как рассуждало батальонное начальство: задача передовой позиции — только сбить темп вражеского наступления, чтобы к главной полосе обороны, к цепи холмов по ту сторону дороги, где располагались пулеметные точки, противник продвигался уже медленнее, рассредоточеннее. Передовой позицией они жертвовали. Эшелонированная оборона — так это у них называлось. Райдель ни в грош не ставил эшелонированную оборону. Он считал, что существует только три надежных вида обороны: 1. Внезапный огневой удар с полностью замаскированных, не обнаруженных вражеской разведкой позиций; 2. Массированное использование танков, в том числе и для отражения атаки; 3. Нападение. Поскольку он знал — притом не только с тех пор, как двенадцать дней назад прибыл на'Западный фронт, а уже в России, — что возможности 2-я и 3-я отпадают, войну он считал проигранной. Приносить себя в жертву он не собирался. Уж он-то сумеет смыться с передовой, к тому же невыгодно расположенной, прежде чем дело будет совсем дрянь. А пока он еще питал надежду, что на этом участке, где он находится вот уже двенадцать дней и дважды в сутки по четыре часа стоит на посту, вообще никогда ничего не произойдет.

Истребители-бомбардировщики приблизились. Если они сегодня тоже дадут пару очередей по склону, то этому парню, шпиону, который лежит на земле рядом с его окопом, можно считать, крышка.

Майор Динклаге, разумеется, тщательно продумал расположение передовых постов на переднем крае обороны. Он рассчитывал на то, что, вопреки обычной практике, на его участке американцы предпримут наступление только силами пехоты, так как через заросший кустарником густой лес на склонах Ура они не смогли бы провести свои танки. Во всяком случае, это было бы непросто. Массированная же атака пехоты неизбежно захлебнется в ложбине между склонами Ура и следующей за ними цепью холмов. Переносить передний край обороны на высоты вдоль Ура нельзя: там, наверху, его трудно было бы замаскировать и он изо дня в день подвергался бы атакам с воздуха. Зато склоны используемых под сельскохозяйственные угодья лесистых холмов севернее Винтерспельта с их овражками и каменными амбарами вполне годились для обороны. Редкая цепь постов на склоне по эту сторону Ура явилась бы неожиданностью для американцев, сковала бы их наступательный порыв — с потерями в этой цепи приходилось мириться. Если же американцы все - таки двинули бы танки, тут уж ничего не поделаешь. Другим противотанковым оружием, кроме ручных гранатометов, Динклаге не располагал. Полковник Хофман отказался выделить ему хотя бы одно из имевшихся в полку противотанковых орудий.

— Они понадобятся нам на Шнее-Эйфеле, — сказал он. — Когда американцы спустятся с Шнее-Эйфеля, у них будут танки.

Еще до того, как Динклаге, проведя не одну ночь за чтением карт, пришел к радикальному, хотя и умозрительному решению, он твердо намеревался сразу же отступить, как только перед его позициями появится крупное танковое подразделение. Во всяком случае, именно так истолковал Венцель Хайншток одну реплику Динклаге, которую ему передала Кэте. Проявить благоразумие, насколько это возможно в рамках военной структуры, — вот то немногое, что он еще способен сделать на этой войне, сказал Динклаге Кэте. Он добавил, что риска тут особого нет.

— В этом он прав, — заметил тогда Хайншток и объяснил Кэте, что, если командир пехотного батальона, оснащенного обычным оружием, докладывает о прорыве танков противника, полку, дивизии ничего другого не остается, как принять это к сведению.

Он напряженно ждал, не выскажется ли Кэте по поводу обывательской болтовни Динклаге о военной структуре, благоразумии и о том немногом, что он еще способен сделать на этой войне, и не был разочарован.

— По-моему, чушь все это, — сказала она.

Пренебрежительно отзываясь о чем-то, Кэте легко переходила на берлинский диалект.

Беседа между Кэте и Динклаге, в ходе которой майор произнес ту самую фразу, состоялась во вторник 3 октября. А в пятницу 6 октября Динклаге сообщил ей нечто такое, что ни она, ни Хайншток уже не могли считать чушью.

Капитан Кимброу наверняка улыбнулся бы, если бы узнал, что майор Динклаге ожидает с его стороны наступления, да еще «массированного». Уже упомянутый начальник разведки полка сообщил Кимброу, что его роте противостоит хотя и плохо вооруженный, но зато полностью укомплектованный батальон. Шефольд подтверждал эту информацию, всякий раз говоря о «батальоне на той стороне». Кимброу однажды попытался выспросить его о расположении позиций, но на этот счет Шефольд ничего толкового сказать не мог.

— Послушайте, капитан, — сказал он, — во-первых, я не знаю, где они расположены, просто не знаю. Конечно, мне надо было попытаться разведать для вас их позиции, в том, что я этого не делаю, есть известная непоследовательность, но я не могу. Стоит мне только подумать, что вы откроете по этим позициям артиллерийский огонь или укажете координаты вашим самолетам…

— Ладно, — перебил его Кимброу, — забудем об этом!

Он был вынужден растянуть свою роту на участке фронта в восемь километров. В штабе полка в Сен-Вите он слышал тревожные и возмущенные разговоры о том, что сто двадцать километров фронта от Трира до Моншау удерживают всего три дивизии и что за ними ничего нет — территория до Мааса лишена оперативных резервов. Он часто поднимался на высоты по берегу Ура и, скрытый кустами орешника, смотрел в бинокль на восток, разглядывал убранные поля, лес, пустынные склоны, гребень Шнее-Эйфеля на северо-востоке, дома из бутового камня. Ему не удавалось обнаружить ни одной позиции, заметить хоть малейшее движение противника. Он смотрел вслед эскадре Ц-47, летевшей над ним к востоку в голубом небе, здесь, в этих краях, будто затянутом пеленой отфильтрованного воздуха, и издававшей глухой, отдаленный гул. Местность казалась невероятно пустынной даже Кимброу, который со времени Фарго и болот Окефеноки привык к пустынным местам. Отдельные группы деревьев, буки или дубы, красные и желтые и совсем оголенные, казались неподвижными в матовом свете. Кимброу считал опасным, что другие два полка дивизии выдвинуты вперед, к самому Шнее-Эйфелю. Он был рад тому, что его рота входит в полк, который располагается дальше к юго-западу, за У ром и еще в Бельгии. (У него были основания радоваться, потому что этот полк в декабре избежал клещей Мантойфеля, когда полковник Р, не ожидая соответствующего приказа, отвел его в Сен-Вит, в то время как оба полка на Шнее-Эйфеле попали в плен.)

Опустив бинокль и повернувшись, он взглянул на шиферные крыши деревни Маспельт, что лежала в ложбине, и на полого поднимающийся за нею лес Арденн. Все он себе представлял, только не это почти мирное существование, которое они тут вели. Дежурство на посту, чистка оружия, поверки, спортивные занятия, кино, различного рода нагрузочная терапия. Поскольку у немцев, похоже, больше не осталось самолетов, незачем было даже особенно тщательно маскироваться. Почему они не капитулировали, если их авиации крышка?

В общем, бестолковая война. Кимброу нравилась таинственная тишина этого пустынного пространства.

17–18 сентября 1944 года. Вот уже четыре недели, с тех пор как пришли известия о битве под Фалезом и взятии Парижа, он каждый день неотрывно смотрит на запад, в сторону Бельгии, разглядывает в бинокль предгорья Арденн по ту сторону Ура, ожидая появления первых американских танков. Он заключает пари с самим собой: они появятся сегодня. Нет, завтра.

Бесконечная череда дней, а в бинокле — ничего, кроме отступающих немецких войск.

— Опять одни наши, — сказала как-то раз Кэте, стоя рядом с ним.

— Это ваши войска, фройляйн Ленк? — спросил он.

Там, на бельгийской территории, — шиферные крыши Маспельта, дома под ними словно затаили дыхание. Выше — сплошная стена леса, отбрасывающая непроницаемую тень, которая вдруг задрожала и словно разорвалась: на дороге, ведущей из Груффланге в Маспельт, появилось на большой скорости полдюжины бронированных машин. Разведывательные бронеавтомобили? На радиаторах — белые пятиконечные звезды.

Действительно, это была его первая мысль: разведывательные бронеавтомобили — ведь в Груффланге от основной дороги Мальмеди — Люксембург ответвляется дорога на Маспельт; и лишь потом он подумал: это американцы.

Только опустив бинокль, потому что пентаграммы в нем начали дрожать, он мысленно произнес: «Американцы», а потом сказал вслух: «Американцы». Здесь, наверху, лишь сосны могли услышать, что он сказал.

Разведывательные бронеавтомобили въехали в Маспельт и больше не показывались.

Он не двинулся с места. Пекле полудня появились наконец главные силы: несколько грузовиков с солдатами, дивизион полевой артиллерии, тяжеловозы, танки. Он насчитал тридцать танков — один за другим появлялись они в узкой прорези, которую белая дорога делала в почти черной стене леса. До него не доносилось ни звука: перемещение происходило в пяти - восьми километрах от того места, где он находился; к тому же восточный ветер, благодаря которому день был прохладным, а видимость хорошей, уносил лязганье гусениц туда, откуда шли машины. Беззвучно продвигались колонны в круглом поле зрения его бинокля к ложбине Маспельта.

Этому не было конца. Когда ничего уже нельзя было различить, он пошел вниз. Ночь в хижине. Он ждал. Он бы услышал, если бы американцы появились в деревне, где находилось не более взвода пехотинцев, арьергард какой-то вконец измотанной бегством из северной Франции и Бельгии дивизии, основные силы которой ушли на восток.

Он подумал, не сходить ли в Винтерспельт и не предложить ли Кэте перебраться к нему, но сказал себе, что это бесполезно. Она хочет присутствовать при появлении американцев и не откажется от этой возможности.

Но они не пришли. Когда Хайншток выходил из хижины, ночь по-прежнему была тихая, притом как-то по-особенному тихая — только с севера, откуда-то издалека, доносились артиллерийские залпы, то более мощные, то приглушенные раскаты, разбивавшиеся о тускло мерцавшую в свете полумесяца известняковую стену.

Когда рассвело, он снова поднялся наверх. Он успел как раз вовремя: увидел, что американцы уходят. Их танки, моторизованная пехота, орудия двигались назад по дороге, по которой пришли вчера; машины одна за другой на какой-то миг показывались перед длинной черной волной лесного моря, которое тут же заглатывало их. Он сразу подумал, что иначе и быть не могло: между Маспельтом и Винтерспельтом нет дороги через долину Ура, только дорожка, вернее, почти заросшая тропка, да деревянный мостик у хутора Хеммерес, где жил Шефольд; так как дороги не было, им бы не помог и мост через пограничную речку.

Он все понял. Он был безмерно разочарован. Он проклинал неизвестного ему американского генерала, который заставил танковый полк, или что бы там ни было, в нерешительности медлить у границы. Разве этот господин не знал, что по главной дороге от Сен-Вита можно спокойно проехать по крайней мере до Пронсфельда? Или он не способен систематизировать данные воздушной разведки, которой вот уже сколько недель не препятствовал ни один немецкий самолет? Глядя на вновь опустевшую дорогу, что вела из Маспельта в Груффланге и, к сожалению, кончалась тупиком, Хайншток с ожесточением подумал: вылазка.

Позднее он узнал от Шефольда, что та американская часть оставила в Маспельте роту пехотинцев. Шефольд установил также, что дивизия, в которую входила эта рота, была переброшена на западный берег Ура прямо из Соединенных Штатов. «Они только в начале сентября прибыли в Гавр, — сообщил он, подразумевая солдат в Маспельте, — и даже командир роты, некий капитан Кимброу, не имеет боевого опыта».

Чего нельзя было сказать об этом майоре Динклаге.

12 октября 1944 года. Если бы американский генерал приказал тогда навести под Штайнебрюком понтонный мост через Ур, в чем ему никто бы не помешал, а затем прошел бы со своими полками по автостраде до Пронсфельда — по крайней мере до Пронсфельда, — в чем ему также никто не помешал бы, то Хайнштоку не пришлось бы стоять сегодня здесь наверху, тщетно пытаясь увидеть, как Шефольд покажется на лесистой кромке западного берега Ура. «Тогда эта сумасбродная, просто безумная затея, которую я согласился активно поддержать, никогда бы не осуществилась», — подумал Хайншток. Шефольд, Кэте, он сам были бы уже свободны, занимались бы уже налаживанием жизни после краха фашистской диктатуры, а не впутались бы в эту отчаянную авантюру безумца офицера.

Однажды, когда он описывал Кэте, как все было бы, если бы американцы продвигались вперед быстрее, решительнее, она сказала:

— Знаешь, я не думаю, что, говоря об исторических событиях, уместно пользоваться условными предложениями.

Ему всегда необходимо было какое-то время, чтобы приноровиться к ее системе мышления, основанной на лингвистическом анализе — привычке учительницы немецкого языка.

Поняв, что она имеет в виду, он отреагировал раздраженно.

— Это самая реакционная точка зрения, с какою я когда-либо встречался, — сказал он. — Отказываясь представить себе, как могли бы повернуться события, отказываешься вообще представить себе лучшую возможность. То есть принимаешь историю так, как она складывается.

— Если она сложилась так, а не иначе, то остается лишь принять ее, — возразила Кэте.

Она заметила, что ее ответ произвел на него гнетущее впечатление, и всячески пыталась пойти на попятный, но он не дал ввести себя в заблуждение. Стало быть, все его попытки посвятить ее в основы изменяющего мир мышления оказались напрасны. Преподанный им курс диалектического понимания истории она завершила признанием своей склонности к фатализму.

Вспоминая этот разговор сейчас, когда он долго и тщетно разглядывал темно-красную кулису Эльхератского леса в неподвижном осеннем воздухе и наконец отказался от надежды увидеть Шефольда, Хайншток вдруг подумал, что, будучи сторонником теории и практики изменения, он, однако же, отклонял повод, заставивший Шефольда пуститься в сегодняшнюю авантюру, то есть не одобрял этого в самой своей основе, в то время как Кэте не устраивало лишь то, что на эту авантюру отправился именно Шефольд. В остальном же не кто иной, как именно она, был мотором всей операции. О фатализме здесь не могло быть и речи.

Биографические данные

Венцель Хайншток родился в 1892 году в Аусергефильде (ныне Квильда), в Богемии, и был младшим из трех детей и единственным сыном ремесленника Франца Хайнштока и его жены Фанни, урожденной Крехан. Крещен в католической вере; отошел от церкви в 20-х годах. Его отец, который содержал мастерскую по изготовлению иголок, где работало два подмастерья, умер в 1907 году, оставив семью без средств. Как все дети, вышедшие из пролетарских семей или ставшие пролетариями, Хайншток выбирает себе профессию скорее случайно, чем по склонности; с 1908 по 1910 год он изучает в карьере у юго-восточного подножия Миттагсберга все операции по добыче открытым способом и по обработке твердых природных камней, рыхлых пород и минералов (обучение ремеслу каменщика и каменотеса). После обучения он служит срок в пехотном полку императорско-королевской армии в Пильзене. В 1912 году, двадцати лет, вступает в социал-демократическую партию Австрии; читает «Коммунистический манифест». Затем — годы скитаний. Работает на различных предприятиях, главным образом в Нижней Австрии, посещает как вечерние курсы по специальности, так и (в Вене) лекции Отто Бауэра об (австро-)марксизме. Зимой 1913/14 года, скопив достаточно денег, проходит трехмесячный курс прикладной геологии в Высшем горном училище в Леобене; одновременно участвует в организации борьбы за повышение заработной платы рабочим Рудных гор. Мобилизованный в самом начале войны, он уже в сентябре 1914 года, будучи на фронте в Галиции, попадает в плен к русским и проводит первую мировую войну в Сибири. Так как он бегло говорит по-чешски (его бабушка по материнской линии — чешка), ему предлагают вступить в чехословацкий корпус, который формируется в России; он отказывается. В феврале 1918 года Хайншток возвращается в Аусергефильд; по пути из Сибири в Богемию ему не удается увидеть в русской революции ничего, кроме «беспорядков». Во время войны умирает его мать. Он сдает экзамен на звание мастера. В 1920 году, когда полиция недавно созданного чехословацкого государства занимает Народный дом в Праге, он агитирует за всеобщую забастовку. В 1922 году Хайншток выходит из винтербергской (ныне Вимперк) секции социал - демократической партии и вступает в Коммунистическую партию (ЧСР). В последующие годы Хайншток работает по специальности, отказывается от депутатского мандата, который предлагает ему партия. Несмотря на то что его политические взгляды известны предпринимателям и везде, где он работает, его выбирают в рабочие советы, он тем не менее становится техническим директором крупной каменоломни на Верхней Влтаве. В период мирового экономического кризиса (1931 — 1934 гг.), оказавшись без работы, занимается активной партийной деятельностью. После победы фашизма в Германии (1933 г.) Хайншток с огорчением замечает, что в дискуссиях внутри КП ЧСР начинает преобладать национальный вопрос; заходя по делам в штаб-квартиру партии на Гибернской улице в Праге, он чувствует, что чешские товарищи испытывают к нему некоторую неприязнь, потому что он чешский немец. До той поры выражение «судетский немец» было ему чуждо, даже непонятно; он всегда называл себя «чехом с окраины». Понимая, с другой стороны, что Гитлер разрушит сосуществование немцев и чехов в Чехии, он решает в 1935 году перебраться в Германию, чтобы вести там подпольную политическую работу; какое-то время он действует в качестве курьера и инструктора Центрального комитета Коммунистической партии Германии, который находился в это время в Праге. Безрассудная затея, потому что в юго-западной Чехии Хайнштока-коммуниста знает каждая собака. Уже во время второй поездки, летом 1935 года, его арестовывают и отправляют в концлагерь Ораниенбург, из которого он выходит весной 1941 года, потому что один из членов правления имперского объединения нерудной горнодобывающей промышленности, Маттиас Аримонд («руководитель военной промышленности»), добился его освобождения. Аримонд берет его с собой на запад и назначает смотрителем нескольких законсервированных каменоломен, принадлежащих акционерному обществу «Туф и базальт» (читай: Аримонду) в Майене, хотя они не содержат ни известкового туфа, ни базальтовых лав, а лишь толстые пласты доломита или известняка и мергеля. Аримонд предлагает Хайнштоку служебную квартиру в Прюме, но он поселяется на винтерспельтском карьере, в домике с электричеством и водопроводом.

Через год после возвращения из России двадцатисемилетний Хайншток женится на двадцатилетней дочери почтового чиновника; через два года он расстается с ней из-за непреодолимой мелкобуржуазной неприязни жены к его деятельности агитатора - коммуниста; из-за этого она часто устраивает ему сцены. В 1923 году брак расторгается, его бывшая жена снова выходит замуж. От брака с ней у Хайнштока есть сын, который, как она пишет ему в 1943 году (на письме марка, имеющая хождение внутри страны, Чехия составляет теперь часть Германского рейха), пропал без вести после битвы под Сталинградом. В последний раз Хайншток видел мальчика, когда тому было пятнадцать лет. С 1930 года у Хайнштока любовная связь с одной чешской коммунисткой на пятнадцать лет моложе его, которая в 1933 году осталась во Франции, куда поехала учиться. На его долю порой неожиданно выпадает мимолетное счастье. После освобождения из концлагеря вплоть до встречи с Кэте Ленк, то есть с 1935 по 1944 год, у него не было связей с женщинами. Обе его сестры все еще живут в Аусергефильде, у обеих большие семьи, одна уже овдовела; он готов к тому, что ему придется заботиться о них, когда их, как он предполагает, в будущем году выдворят из Чехии.

Рост Хайнштока-всего I метр 65 сантиметров. Упоминавшаяся выше студентка, с которой он часто играл в шахматы в кафе на Малой Стороне, заметила однажды, что он похож на маленькую шахматную ладью. Это было лет двенадцать тому назад или даже больше; с тех пор волосы Хайнштока сделались серо - стального цвета, но в целом он остался таким же маленьким, приземистым, прочным. Тело у него было крепкое; чтобы добиться не только мимолетного, но и продолжительного счастья, ему, возможно, следовало быть чуть более гибким, но благодаря тому, что весь он был словно из стальных тросов, как утверждала Кэте Ленк, ему удалось выдержать несколько пыток, никого не назвав, и около шести лет провести в концлагере, почти не подорвав здоровья. На его широком лице, покрытом бесчисленными горизонтальными морщинками, словно заштрихованном гравировальной иглой, сидят маленькие фарфорово-голубые глаза. Рот почти безгубый, тонкий, прямой; нос, напротив, широкий, похожий на грушу, перебит (ударом эсэсовского кулака в Ораниенбурге), так что теперь кончик его, чуть сдвинутый вправо, нависает над губами. К еде Хайншток безразличен, с тех пор как понял, что никогда больше не увидит кнедликов с салом или буженины с хреном. Зато он привык, сидя по вечерам один в своей хижине у винтерспельтской каменоломни, выпивать два - три стакана вина. Когда его угощают вином, Он всегда надеется, что это будет сухое мозельское.

Отдельные эпизоды, или Геология и марксизм

В один из дней конца июля, лежа возле пещеры на Аперте, Кэте сказала:

— Расскажи, как ты стал коммунистом!

Хайншток стоял у входа в пещеру, смотрел на нее и курил свою трубку.

— Когда я вернулся с военной службы, из Пильзена, — сказал он, — я опять стал работать в каменоломне на Миттагсберге. Кстати, это такая же каменоломня, как в Винтерспельте. Голубые известняки с прослойками сланцевитого мергеля. Никогда бы не подумал, что здесь все будет настолько похоже.

Помолчав, он добавил:

— Помню все, словно это было вчера. Я обрабатывал скарпелью кромку оконного карниза, округлял ее. — Пауза. — Если я стану работать в винтерспельтском карьере, тоже придется обтесывать камень на месте. Я не буду поставлять сырые глыбы.

Она сидела все так же, не шевелясь.

— Всякий раз, поднимая голову от работы, — продолжал он, — я смотрел на стену каменоломни. Я это делал всегда, но в тот день мне показалось, что прежде я никогда ее не видел. Не знаю сам почему. Может быть, потому, что еще несколько дней назад я был в казарме. Видно, бывают такие дни. Так или иначе, когда я на нее посмотрел, я вдруг осознал с такой ясностью, как никогда прежде, что она кому-то принадлежит, принадлежит человеку, которого я видел раза два. Он ее владелец. Иными словами, есть эта обнаженная в горе каменная стена и есть человек, который может делать с ней, что хочет. Он один.

Она — его частная собственность. Не хочу утверждать, что эта мысль была для меня неожиданна, как гром среди ясного неба. Я и раньше читал работы авторов-социалистов, знал, что единственный товар, которым я владею, мою рабочую силу, я продаю капиталистам, а те извлекают из нее прибыль, и так далее. Но в социал-демократическую партию, которая в то время была революционной партией, я вступил, только когда понял, что капиталисты владеют природными богатствами, сырьем. Владеют природой, понимаешь?

Кэте промолчала, и он добавил:

— Это взбесило меня. Я смотрел на стену из камня, часть горы, часть земли. Тогда я еще не думал о том, что она должна принадлежать всем, а только считал — и это я точно помню, — что она не должна принадлежать никому. Я представлял себе, что она должна быть свободной. Свободной! Но она принадлежала некоему господину Печеку из Будвайса!

Кэте еще немного помолчала, потом осторожно, будто адресуя свои слова в пустоту, сказала:

— Так же, как винтерспельтская каменоломня принадлежит теперь некоему господину Хайнштоку.

— В этом виноват только Аримонд, — ответил Хайншток.

5 июня 1941 года, холодным днем, его сняли в десять часов утра с дренажных работ, швырнули ему на вещевом складе сданный шесть лет назад костюм, старые ботинки. Вещи еще оказались впору — его фигура почти не изменилась, только волосы, которые все время заново сбривали, стали теперь серо-стальными. Его привели в кабинет коменданта лагеря. Стоя в дверях, прежде чем ему знаком приказали подойти к столу, он заметил справа в углу, в кресле, маленького седого толстяка — густые, как шелковая грива, белые волосы, полуприкрытые темно-синим пушистым пальто вытянутые ноги, на коленях серая шляпа, руки подняты к цветущему румяному лицу, ладони прикрывают рот и часть носа.

Хайнштока поманили резким движением указательного пальца. Вытянувшись в струнку и напрягши все мускулы, он стоит перед письменным столом.

— Если бы это зависело от меня, вы бы вышли отсюда не раньше, чем через десять лет.

Комендант лагеря тоже был маленького роста, как и незнакомец, как и сам Хайншток, но тощий, привыкший сидеть в седле, рыжеволосый, с пятнистыми островками на лице, смахивавшими на мозоли; его черный мундир был идеально пригнан по фигуре.

— Вы были и остаетесь коммунистической свиньей. Так что же вы такое, Хайншток?

— Коммунистическая свинья.

— …господин оберштурмбанфюрер. — Терпеливо, с шипением.

— Господин оберштурмбанфюрер.

— Ну, а теперь подойдите сюда, господин Хайншток! — сказал человек в глубине комнаты. Может быть, самым невероятным в этот невероятный день было то, что Хайншток сразу же расслабил мускулы ягодиц, бедер, икр и отвернулся от стола коменданта лагеря, потому что тон, каким было произнесено это «Ну, а теперь подойдите сюда, господин Хайншток», не оставлял сомнения в том, что он может рискнуть расслабить мускулы и отвернуться (повернуться спиной к коменданту лагеря!). Незнакомец уже встал и надел шляпу. Маленький, то есть почти такого же роста, как Хайншток, полный, розоволицый, темно-синий, в серой шляпе, которая прикрывала теперь его белую шелковистую шевелюру, он сказал: «Хайль Гитлер!», не поднимая правой руки, потому что схватил ею руку Хайнштока и потянул его к двери.

— Хайль Гитлер! — сказал комендант лагеря тоже равнодушно, не вставая из-за стола, уже почти не глядя в их сторону.

В коридоре маленький господин быстрыми шагами пошел впереди Хайнштока. Перед бараком ждали черный «мерседес» и шофер в серой ливрее, распахнувший заднюю дверцу. Неизвестный пропустил Хайнштока, сам сел возле него, сказав шоферу, который уже успел сесть за руль:

— А теперь поскорей отсюда, Бальтес!

— Ясно, шеф! — ответил шофер. Это был худой человек с озабоченным лицом.

Когда машина проезжала мимо заключенных, с которыми он работал еще час назад, Хайншток прижался к спинке сиденья, потому что не хотел, чтобы товарищи его увидели.

Они миновали контроль у лагерных ворот. За оградой — деревья, в которых бушевал северный ветер, равнина, которую Хайншток знал, дома на горизонте. «Если бы это зависело от меня, вы бы вышли отсюда не раньше, чем через десять лет». Значит, его везли не просто на допрос. В пользу такого предположения говорили и маленький господин, и шофер в ливрее, тем не менее он решил проверить: покрутив ручку, опустил на несколько сантиметров стекло, в окно ворвался холодный ветер, и Хайншток сразу закрыл его. Никто ничего не сказал.

Хайншток не задавал вопросов.

Когда они выехали на Грайфсвальдское шоссе и двинулись по направлению к Берлину, незнакомец сказал:

— Неслыханно, просто неслыханно, такое обращение!

Хайншток не сразу понял, что имелось в виду, так как

неслыханным в этот момент было лишь то, что он, скорее всего действительно освобожденный, сидел на заднем сиденье автомобиля и читал на дорожном указателе название населенного пункта-Биркенвердер.

— Это? — сказал он наконец. — Ах, да это что! К этому привыкаешь. Чепуха.

— Это было ужаснее, чем все, что я до сих пор слышал о лагерях, — сказал человек, сидевший рядом с ним. В тени, под крышей автомобиля, его лицо было уже не румяным и цветущим, а темно-красным, апоплексическим.

Только теперь он представился, предложил Хайнштоку сигарету, от которой тот отказался, объяснив, что до ареста курил трубку, а теперь, по правде сказать, не хочет начинать снова.

Хайншток смотрел в окно, когда ехали по Берлину, читал названия улиц, выхватывал названия районов: Виттенау, Веддинг, Штеттинский вокзал; смотрел, как люди пользуются всем этим — идут, например, по Инвалиденштрассе к Штеттинскому вокзалу (или останавливаются и разговаривают друг с другом, или просто останавливаются, поставив на землю сумки, или задерживаются у витрин, или поворачивают обратно, или как-то еще меняют направление).

— Прежде чем ехать в отель, — сказал теперь уже не совсем незнакомый господин своему шоферу, — остановитесь перед каким-нибудь шляпным магазином, Бальтес! Посмотрим, может, нам удастся раздобыть для господина Хайнштока шляпу.

Они нашли магазин в северной части Фридрихштрассе, и маленький господин в темно-синем пушистом пальто устроил так, что владелец магазина продал подошедшую Хайнштоку шляпу без карточки на одежду. Второй раз в этот день Хайншток констатировал неотразимость господина Аримонда.

— Но самый невероятный момент в тот день был тогда, когда я проезжал мимо канавы, в которой только что стоял, выгребая мокрый грунт, — рассказывал он Кэте. — Хотя я и прижался к спинке сиденья, в канаве я видел их всех: Дитриха, Зеннхаузера, Фишера и всех остальных. И они меня видели. Конечно, ни один не рискнул помахать мне. Невероятно и ужасно было то, что я сразу же почувствовал: я больше не принадлежу к их числу.

Человек, проезжавший теперь мимо них в автомобиле, был уже совершенно другим, не тем, кто недавно стоял в канаве. Конечно, тогда я так не думал, так я подумал только сегодня. Тогда я лишь хотел, чтобы они меня не заметили.

Следуя совету Аримонда, Хайншток не снял шляпы, когда они вошли в фойе «Кайзерхофа».

— После того как устроитесь в номере, можете спуститься уже без нее, — сказал он.

Судя по всему, портье в отеле не заметили в нем ничего особенного. Он был просто одним из тех, кто составлял свиту господина Аримонда, их многолетнего и высокочтимого гостя, которого здесь принято было окружать сердечностью — едва заметный оттенок этой чрезмерной сердечности или особого рвения промелькнул и тогда, когда Хайншток вместо удостоверения личности представил справку об освобождении из концлагеря Ораниенбург: и такое уже бывало в «Кайзерхофе»; Аримонд с каменным лицом стоял рядом. Он позаботился обо всем: комната Хайнштока находилась рядом с его комнатой, и Хайншток нашел там белье, галстуки, туалетные принадлежности, светлый плащ и чемодан. Аримонд не скрывал, что вещи были из его личного гардероба.

— Мне вас описали, — сказал он. — Я знал, что вы примерно моего сложения. Только жира моего у вас нет. — Он от души рассмеялся.

Когда он снял в комнате пушистое темно-синее пальто, Хайншток увидел на лацкане его пиджака золотой партийный значок. Он был одет с иголочки — темно-синий костюм в едва заметную полоску облегал его полное тело, вероятно, такое же розовое, вымытое и ухоженное, как и его лицо. Белая шелковистая грива, больше не прикрытая шляпой, придавала ему вид маленького, хорошо приглаженного щеткой льва.

— Ты, наверно, хочешь знать, как выглядит Аримонд, — сказал Хайншток Кэте. — Однажды я был приглашен к нему на виллу в Кобленце, и когда мы сидели за столом, его жена, показывая на него, сказала: «Правда, он очень похож на Прёпхена Шика?» А он нисколько на нее не обиделся, абсолютно не был этим задет, а, наоборот, весело засмеялся.

— Прёпхен Шик! — воскликнула Кэте.

— Да, — сказал Хайншток, — он настоящий маленький рейнский пижон.

Слово «пижон» он тоже освоил только тогда, когда поселился в районе Рейнских Сланцевых гор.

Во время обеда в ресторане «Кайзерхоф» Аримонд просветил Хайнштока относительно той роли, которую он играл в нерудной горнодобывающей промышленности, сообщил, что завтра возьмет его с собой на Запад, и объяснил, чем тот будет заниматься. Делать там особенно нечего, сказал он, но ему нужен надежный специалист, каменоломни надо охранять, даже если они законсервированы. Умеет ли Хайншток водить машину? Хайншток ответил утвердительно. Аримонд предложил ему жалованье в 800 марок и бесплатное жилье. Они перешли на профессиональные темы.

— Да вы ничего не едите, — сказал Аримонд. — Ну, это придет.

Он протянул ему несколько купюр, извинился, сказав, что после обеда у него заседания. Хайншток поначалу решил остаться в своей комнате, потом все же вышел на улицу; надев плащ и шляпу, он отправился по Вильгельмштрассе и Унтер-ден-Линден к Опере, свернул направо, дошел до Жандармского рынка и через Моренштрассе вернулся к отелю. В киоске на Моренштрассе он купил газету и у себя в номере начал ее читать. Заметив, что всякий раз, когда в коридоре раздаются шаги, он прерывает чтение и прислушивается, остановятся у его двери или пройдут мимо, он спустился в фойе, сел в кресло, стал читать газету, листать журналы, лежавшие на столе, рассматривать лепные украшения на колоннах, панели из ценных пород дерева, люстры. Около шести часов он поднялся наверх, принял ванну, побрился, надел сорочку из оставленных Аримондом, повязал самый скромный галстук и, осмотрев себя в зеркале, остался доволен, что старый вельветовый костюм с накладными карманами все еще ему впору.

Только за ужином Аримонд помог ему разгадать загадку. Ужин вообще проходил приятнее, чем обед, потому что Хайншток внезапно ощутил аппетит и с наслаждением съел венский шницель и жареный картофель. Аримонд заказал бутылку рейнского, обратив внимание Хайнштока на марку и возраст вина. Потом рассказал, что весной был в Судетской области, участвовал в переговорах о присоединении тамошней промышленности к рейху.

— В каких же местах вы там были? — спросил Хайншток.

— В Райхенштайне, Винтерберге, Крумау и еще в нескольких таких же захолустных дырах, — сказал Аримонд. — А что?

— Значит, вы были в Шумаве, — сказал Хайншток. — Судеты совсем в другом месте.

— В Шумаве? — переспросил Аримонд. — Этого названия я никогда не слышал.

— Это чешское слово, так называют Чешский лес, — сказал Хайншток.

Он охотно рассказал бы Аримонду подробно о географии и населении старой Богемии, но не успел, потому что Аримонд сказал:

— Судеты или Шумава — не важно, но там по крайней мере я услышал о вас.

. — Обо мне? — спросил Хайншток. — Обо мне там в лучшем случае могли бы говорить мои сестры, а с ними вы наверняка не встречались.

— Вы себя недооцениваете, мой милый, — сказал Аримонд. — Я как-то сидел вечером в трактире с коллегами, товарищами по профессии или как еще это называется, пировали мы отменно — у вас в Чехии еда превосходная, — и вдруг я услышал разговор двух мужчин, которые беседовали о том, что теперь куда приятнее работать — с тех пор, как некоторые сидят за решеткой. Были названы имена, первым — ваше. «Хайншток, — сказал один из них, — так это же тот самый, что попал в концлагерь еще до вступления наших войск?!» Другой подтвердил. «Он думал, что может запросто отправиться в рейх», — сказал он и засмеялся. Я вмешался и спросил, о ком они говорят. «Выдающийся специалист, — ответили мне, — но красная собака». Я позволил себе заметить, что сформулировал бы эту фразу наоборот: «Красная собака, но выдающийся специалист». — Он энергичным жестом поставил на стол бокал, из которого собирался пить. — Извините, Хайншток, — сказал он. — Мне не надо было рассказывать вам этого. Вас сегодня уже обзывали зоологическими именами.

Увидев, что Хайншток улыбается, он продолжал:

— Эти господа были очень озадачены, когда я вытащил листок бумаги, записал ваше имя и сказал, что промышленность, собственно говоря, не может терять выдающихся специалистов — это слишком большая роскошь. По отношению к кому-нибудь другому они бы наверняка кое-что себе позволили, может быть, стали бы даже угрожать, но вот это затыкает любую глотку. — Он показал на свой золотой партийный значок. — Руководитель военной промышленности, — сказал он. — Ну, и вот вы здесь, — добавил он. — Больше всего времени ушло на то, чтобы выяснить, куда вас вообще запрятали. А уж потом-то все пошло довольно быстро.

И, переменив тему, он заговорил о том, что Судетская область — он снова сказал «Судетская область», а не «Чехия» — кажется ему хоть и красивой, но весьма унылой, вслух стал рассуждать о будущем залежей графита и каолина на Верхней Влтаве, дал понять, что уже не очень заинтересован в присоединении промышленности бывшей Чехословакии к рейху, что руководство переговорами по этому вопросу передал другому человеку из имперского объединения нерудной горнодобывающей промышленности. Он приказал подать еще одну бутылку вина. Когда она появилась на столе и, уже открытая, стояла в ведерке со льдом, а кельнер ушел, Хайншток спросил:

— Значит, вы вытащили меня из концлагеря, потому что ищете специалиста по каменоломням, которому к тому же ничего не собираетесь поручать?

Аримонд раздумывал недолго. Он оглядел довольно пустой в этот вечер ресторан «Кайзерхоф», потом сказал, почти не понижая голоса:

— Послушайте, Хайншток, вы же знаете, что мы проиграем эту войну.

— Я ничего не знаю, — быстро ответил Хайншток. — Меня не было почти шесть лет.

— Браво! — воскликнул Аримонд. — Вы не дурак. Я, знаете, все время боялся, что вы окажетесь этаким политическим простаком. Или, что еще хуже, человеком сломленным, от которого мне не было бы никакого проку.

— О каком проке идет речь? — спросил Хайншток.

— Да так, — сказал Аримонд, — собственно говоря, ни о каком. Просто в один прекрасный день мне не повредит, если найдутся несколько человек, которые подтвердят, что я им помог. Вы видите, я совершенно откровенен. Я бы не хотел, чтобы вы считали меня альтруистом.

Если бы в этот момент Хайншток мог видеть себя, то заметил бы, что глаза его-из-за того, что зрачки их сузились, — стали еще более фарфорово-голубыми, чем обычно. Пристально и весело рассматривал он своими фарфорово-голубыми глазами господина Аримонда. Позднее он рассказывал Кэте, что в тот момент, впервые за весь день, почувствовал облегчение.

— По каким бы причинам вы ни вытащили меня оттуда, господин Аримонд, — сказал он, — я вам благодарен.

— Право, не за что, — ответил Маттиас Аримонд.

— В начале июня сорок первого года, — сказал Хайншток, — не так-то просто было предсказать, что войну Германия проиграет. Ведь поход в Россию начался только через две недели.

— И что же, — спросила Кэте, — ты поможешь ему в один прекрасный день, как он помог тебе?

— Конечно, — сказал Хайншток. — Наверняка. Возможно, кое - кто в концлагерях и выживет. Но мне он спас жизнь.

— Золотой партийный значок, руководитель военной промышленности, — сказала Кэте. — Скольких он засадил, чтобы одного вытащить?

— Я расспрашивал людей. Ему вручили золотой значок просто для престижа. Ни от кого я не слышал, чтобы за ним числились какие-нибудь подлости.

— Он давал деньги. Он помогал все это финансировать. Ему, вероятно, пришлось здорово раскошелиться, иначе он не получил бы этого значка. И такого типа ты собираешься выручать!

— Но он не фашист, скорее наоборот. Он приспособился, он принял условия игры, увидев, какой оборот принимает дело. Он гангстер. Понимаешь? В своей абсолютно чистой форме капитализм — это система гангстерских синдикатов, они получают барыши, они вступают в сговор, но своей идеологии у них нет, они, собственно говоря, ненавидят всякую идеологию, потому что она мешает им обделывать свои делишки.

— Вот к каким выводам приводит тебя твой марксизм, — сказала Кэте. — Иногда мне кажется, что марксизм — это только метод, позволяющий все объяснять.

— Да, все объяснять, — сказал Хайншток, — но не все прощать. И тем не менее я помогу Аримонду, если понадобится. Ты просто не представляешь себе, что со мной творилось в тот день, когда меня выпустили из лагеря, когда я сбросил полосатую робу…

— Отчего же, — перебила его Кэте, — это я понимаю.

— Я тебе вот что скажу, — продолжал Хайншток, — Аримонду не потребуется моя помощь. Поскольку революции не будет и поскольку с точки зрения буржуазной юрисдикции преступлений он не совершал, Аримонд просто останется у власти.

Хайншток увидел выражение недовольства на лице Кэте — она перестала возражать, у нее пропал интерес к этому разговору.

Тогда ночью он не мог уснуть. Часов около двух он подошел к окну, поднял маскировочные шторы, посмотрел на темную Вильгельмплац, различил черную приземистую глыбу рейхсканцелярии, справа от нее глыбу повыше — министерство пропаганды, железные памятники, словно серые тени под окном. Давно уже прошли те времена, когда кто-либо, глядя из окна «Кайзерхофа», думал: вот дворец Шуленбурга, или: вот дворец Ордена иоаннитов, или: Шверин, Ангальт-Дессау, Винтерфельдт, Кайт, Цитен, Зайдлиц. Во всяком случае, Хайншток, вне своей профессии каменотеса будучи человеком сугубо политического склада, уже и мысленно не произносил слово «Пруссия», а только - «фашизм»; впрочем, может быть, он и об этом не думал, может быть, в ту ночь б июня еще не превращенная в руины Вильгельмплац представлялась ему мрачной, тонущей в ночной мгле каменоломней истории; потом, надев пижаму господина Аримонда, он лежал в постели «Кайзерхофа», не веря внезапной перемене в своей жизни, а потом, будучи все же человеком политически достаточно закаленным, чтобы сознавать, что и в эту ночь, как и в предыдущую, он находится в логове фашизма, неподвижно смотрел на серый прямоугольник окна. Он забыл снова опустить светомаскировочные шторы.

Приблизительно раз в полгода Аримонд являлся к Хайнштоку. В один из октябрьских дней 1942 года, похожих на октябрьские дни 1944-го — та же прекрасная погода, легкая осенняя дымка светлой вуалью прикрывала винтерспельтский карьер, под которым они стояли, только войны в этих местах еще не было, не то что теперь, когда она казалась невидимой лишь благодаря стратегии майора Динклаге, — в один из таких дней Аримонд, широким жестом правой руки как бы обрисовывая контуры каменоломни, сказал Хайнштоку:

— Так вот, если хотите, она может быть вашей.

Могло показаться, что эти слова-лишь одна из внезапных идей Аримонда. Во всяком случае, не было прямой связи между этими словами и тем спором об общественных системах, который они только что вели в хижине. Они привыкли устраивать диспуты о капитализме и коммунизме, в ходе которых Хайншток твердой теорией поверял расплывчатые аргументы практика Аримонда и отвергал их.

Бесчисленные горизонтальные морщинки на лице Хайнштока слегка сдвинулись вверх, но рот оставался неподвижной тонкой полоской. Глаза, эти маленькие голубые камушки, стали еще меньше, чем обычно. Он не удостоил Аримонда ответом.

— Я не собираюсь вас разыгрывать, — заметил Аримонд.

— Предположим, я хотел бы ее приобрести, — сказал Хайншток, вдруг догадавшись, что собеседник говорит серьезно, и ошеломленный невероятными возможностями, которые таились в этом предложении. — Не могли бы вы в таком случае открыть мне секрет, где я возьму на это деньги?

— В банке, — мгновенно ответил Аримонд.

Хайншток сухо засмеялся.

— Вы же знаете, что у меня нет денег в банке, — сказал он.

— У меня такое впечатление, что я разговариваю с первобытным человеком, — сказал Аримонд. — Так вот: мы заключим договор о купле-продаже. Я вам продам каменоломню за двадцать пять тысяч рейхсмарок. Завтра утром мы отправимся в окружную сберегательную кассу в Прюме, которая на основе этого договора даст вам деньги.

— Вот так просто и даст!

— Не так просто, а за восемь процентов годовых, которые вы будете выплачивать дважды в год. Раз в полгода вам придется вносить тысячу марок. Вы это сможете делать, Хайншток, из того жалованья, которое я вам плачу и которое, конечно, буду платить и впредь, потому что вы, надеюсь, будете следить и за остальными каменоломнями.

— Вы хотите меня убедить, что окружная сберкасса в Прюме предоставит кредит в двадцать пять тысяч рейхсмарок на приобретение бездействующего карьера?

— Она предоставит его, чтобы вы в обозримом будущем сделали эту лавочку действующей. А кроме того, я дам вам поручительство.

— Ага, — сказал Хайншток. — В таком случае каменоломня будет принадлежать, во-первых, банку, а во-вторых, по-прежнему вам.

— Ох ты, господи, — сказал Аримонд, — пойдите к любому предпринимателю — здесь у нас или где угодно — и поинтересуйтесь, обходится ли он без банковских кредитов и поручительств. А потом справьтесь у него, чувствует ли он себя от этого менее предпринимателем. Главное, чтобы предприятие было рентабельным. Рентабельным оно должно быть, Хайншток! Чем рентабельнее станет со временем ваша каменоломня, тем больше кредитов вы будете брать. Чтобы расширять ее, делать еще более рентабельной! Я всегда знал, — добавил он, — что вы, коммунисты, понятия не имеете об экономике.

Он стал ругать Хайнштока, сказал, что, вместо того чтобы забивать себе голову мыслями о том, кому будет принадлежать право владения карьером, Хайншток должен был бы поторговаться с ним, но он, Аримонд, это предусмотрел и потому назначил предельно низкую цену, хотя, с другой стороны, и не слишком низкую; 25 тысяч винтерспельтская каменоломня стоит в настоящий момент, но позднее, когда Хайншток начнет ее эксплуатировать, окажется, что эта сумма была сущим пустяком;

он, Аримонд, даже думать не желает, сколько может дать винтерспельтская каменоломня, а иначе он взял бы свое предложение обратно.

Это была ложь. Оба они были достаточно компетентными специалистами и знали, что винтерспельтская каменоломня могла выдавать лишь ограниченное количество высококачественного камня, из которого делают подоконники, дверные карнизы, лестничные марши и тому подобное, что никогда из добываемого здесь бутового камня не будут строить дома и никогда эта каменоломня, в отличие от других, не будет поставлять такое массовое сырье, как щебень, строительный цемент, цементный известняк. Даже при налаженной эксплуатации винтерспельтской каменоломни потребуется не больше десятка рабочих. Для господина Аримонда это ерунда, мелкая рыбешка.

Углубившись в свой профессиональный разговор, глядя на каменную стену, уже скрытую тенью, которая приближалась и к ним, но их еще не достигла, стояли они рядом, два одинаково невысоких человека, освещенные светом этого октябрьского дня без войны, потому что, если не считать воздушных налетов на немецкие города, война тогда бушевала еще в степях восточнее Дона, на море между Исландией и Мурманском и у границ Египта, но не здесь, не в этом краю сумрачных деревень, хуторов, лесов, безмолвие которых нарушалось лишь криками канюка, краю, где скоро все покроется снегом; так что эти два подружившихся человека, один с шелковыми белыми волосами, отражавшими свет, другой с поглощавшими свет серо - стальными- они у него уже успели отрасти, но Хайншток оставил их короткими, — еще могли вести деловой разговор, переходя от проблемы движения капитала и кредитного баланса к проблемам обработки ракушечника остиолатового горизонта. Будущий майор Динклаге тогда еще был обер-лейтенантом в Киренаике, Шефольд занимался во дворце Лималь изучением творчества одного из мастеров фламандской миниатюры XIV века и не подозревал о существовании Хеммереса, и даже Кэте Ленк еще не появилась в Винтерспельте, а ходила по Берлину, брала уроки английского (каждую пятницу вечером) у фройляйн Хезелер на Доротеенштрассе и часто встречалась со своим тогдашним другом Лоренцем Гидингом.

На следующий день Аримонд и Хайншток поручили нотариусу Нёсгесу в Прюме составить договор о купле-продаже, подписали его и отправились с этим документом в окружную сберегательную кассу, директор которой, получив поручительство Аримонда, санкционировал кредит-денег этих Хайншток хак и не увидел, ибо с помощью простейших бухгалтерских операций их перечислили на счет акционерного общества «Туф и базальт» в Майене; в тот же день они посетили бюро инвентаризации земельной собственности и подали ходатайство о переводе участка площадью ровно в два гектара севернее дороги из В интерспельта в Бляйальф на имя Венцеля Хайнштока.

— Почему этот Аримонд попросту не подарил тебе свою каменоломню? — спросила Кэте Ленк, когда Хайншток рассказал ей эту историю.

— Он об этом говорил, — сказал Хайншток. — Он сказал, что такой подарок был бы нарушением добрых купеческих обычаев. «Кроме того, — сказал он, — если бы я подарил вам эту кучу камней, вы бы не чувствовали себя обязанным превратить ее во что-то стоящее». Впрочем, в качестве подарка я бы и сам ее не принял, — добавил Хайншток.

Но он готов был признать, что из диспутов о капитализме и коммунизме Аримонд вышел победителем, причем с помощью средства, которое философски образованная (интеллектуальная) Кэте назвала «индуктивным умозаключением» («установление общих правил и законов через частные факты, познание на основе опыта»): ему удалось сделать Хайнштока если не капиталистом, то, во всяком случае, собственником определенного вида полезных ископаемых.

Возможно ли, что Аримонд помог Хайнштоку стать владельцем винтерспельтской каменоломни не потому, что хотел довести ad absurdum его марксистские убеждения, а совсем по другой причине: он заметил, что об этом известняковом карьере человек из Чехии говорит другим тоном, иначе, чем об остальных участках, за которыми должен был следить? Или он как-нибудь тайком, внезапно нагрянув, наблюдал за Хайнштоком, когда тот, закурив трубку и прислонившись к каменной глыбе на заброшенной площадке под утесом, рассматривал светлую стену, где ничего нельзя было разглядеть, тем более человеку, который жил под нею уже не один день? Этого мы не знаем и не можем судить о характере и причинах проявленной Маттиасом Аримондом чуткости. С прошлой зимы он больше не показывался в округе Прюм, по-видимому, у него было хлопот по горло — надо было подготовить имперское объединение нерудной горнодобывающей промышленности, собственные предприятия и самого себя к тому, что он предсказывал еще в июне 1941 года, а такая штука, как близость фронта, была ему — это можно предположить — весьма и весьма не по вкусу.

«Средний девон. Кувенский ярус. Лаухские пласты. Песчаные породы имеются только с северо-восточного края мульды, от Мюльбаха до Дуппаха. Речь идет о светлых, зеленовато-серых и голубоватых, частично рыхлых, тонкослойных, распадающихся сланцах. Только у кровли Лаухских пластов, на северной кромке, появляются известняки. Фауна весьма богатая; наряду с брахиоподами обильно представлены, особенно в песчаных пластах, моллюски, которые кажутся прикрепленными к этим песчаным фациям. Известняки имеются в западной части северного крыла (Винтерспельт?!) и в южном крыле. Светло - и темно-голубые, содержащие песок, частично шпат, богатые окаменелостями известняки перерабатываются в больших каменоломнях (как Роммерсхайм, под Эльвератом и Оберлаухом) в строительные материалы. Содержание железа очень высокое и заметно по интенсивной голубой окраске, которой соответствует столь же интенсивный бурый цвет при выветривании. Шероховатая поверхность пород связана с выветриванием. Пласты, толщиной до 30 см, обнаруживают преимущественно скорлуповатое выветривание, и при пробивании хорошо заметны обесцвеченные — от периферии к центру — кружки. Имеются вкрапления темных сланцевых мергелей» (Хаппель, Ройлинг. Геология Прюмской мульды. Труды Зенкенбергского естественнонаучного общества. Франкфурт-на-Майне, 1937).

Во всем этом прежде всего интересно было следующее: Людвиг Хаппель и Ганс Теодор Ройлинг, как указывалось на титульном листе, доктора геолого-палеонтологического факультета Франкфуртского университета, в те годы, когда он, Венцель Хайншток, был заключенным концлагеря Ораниенбург, безмятежно исследовали геологию Прюмской мульды. То есть существовала наука, которая развивалась, не перекрещиваясь с политикой, более того: совершенно независимо от нее, и, что самое невероятное: против этого нечего было возразить. Вполне возможно, что Людвиг Хаппель и Ганс Теодор Ройлинг были еще и членами национал-социалистской партии или, наоборот, подпольщиками, борцами против господства этой партии, но в этом качестве они представали, так сказать, сугубо приватно; впрочем, можно предположить, что они держались в стороне от всякой политики и их роль определяется только тем, что они выделили четыре яруса девона Прюмской мульды и точно указали их м е с тон ахожде ние. Хайнштока, который знал, насколько тесно зависит наука от общественных перемен, неприятно задела мысль, что труд и история могут существовать независимо друг от друга. Он сразу же отогнал эту мысль.

Ему следовало быть благодарным Хаппелю и Ройлингу. Пока 0н сидел в концлагере, они изучили природу кувенского яруса среднего девона, так что теперь он мог разобраться в особенностях винтерспельтской каменоломни и объяснить самому себе, почему он так внимательно рассматривал ее или изучал ее строение, вследствие чего ему приходилось вновь и вновь менять подгнившие перекладины лестницы.

Несмотря на условную форму фразы: «Предположим, я хотел бы ее приобрести», Хайнштоку едва ли удалось скрыть, что он уже клюнул на приманку, которую держал перед ним Аримонд. Но почему он клюнул, почему был так захвачен невероятными возможностями, когда понял, что Аримонд, этот слабый теоретик, но тонкий психолог и искуситель, говорит всерьез? Не отрекался ли он? Нет, не так: не предавал ли он тем самым то, что понял тридцать лет назад, глядя на геологически очень похожую стену? И потому не был ли вопрос Кэте, заданный после того, как он заявил, что в качестве подарка он бы этот участок не принял, весьма уместен: «Почему же ты вообще его принял?»

На этот вопрос он не ответил, только пожал плечами, не стал рассказывать Кэте, как он, вернувшись из Прюма с договором в кармане, испытал поистине детскую радость, даже бросился ощупывать стену, приговаривая, что теперь она принадлежит ему.

«Самую высокую часть этого древнего горного массива Э. Зюс предполагает в районе Вогез и в нынешнем Фогтланде, обиталище древних варисков, потому-то он и назвал все это варисцийской складчатостью. В последующие, безмерно долгие периоды истории земли горный массив медленно, но непрерывно подвергался разрушению. Снова и снова море наступало на массив или отдельные его части и обтесывало их до основания, так что горы превращались в слабо расчлененную равнину, где после очередного отступления моря водные потоки прокладывали долины и в результате выветривания выступали твердые породы, так что теперь они возвышаются над мягкими в виде более или менее выраженных горных хребтов. Множество раз трескалась земная

кора, гигантские глыбы спускались в низины и поглощались морем, которое откладывало на них свои породы, закрывая их. В результате этих процессов сегодня мы видим лишь отдельные остатки основания бывших Варисцийских Альп, выделяющиеся на фоне более новых образований. К этим остаткам принадлежат, в частности, Судеты, Рудные горы, Гарц, старые горные породы Шварцвальда и Вогез и так называемые Рейнские Сланцевые горы. Частью последних и является Эйфель» (Проф. д-р Хольцапфель. Геологический эскиз Эйфеля. Изд. Эйфельским обществом, Трир, 1914).

Часть которого в свою очередь, в соответствии с существующими нормами буржуазного права, принадлежит ему, Хайнштоку. Возвысившаяся из Тетиса, этой системы древних морей, скала, пласт, образованный из окаменелых морских лилий, плеченогих, кораллов, аммонитов и крошечных ракушковых, насчитывающие миллионы лет осадочные горные породы, высящиеся на фундаменте из еще более древних пород, — теперь это его собственность, плюс один-два гектара известняковых пастбищных земель с редкой флорой — чертополох без стеблей, ятрышник, любка и дикая гвоздика, а также несколько сосен на самом верху, под широкими кронами которых он может стоять и наблюдать, что происходит вокруг его горы.

Вот дальнейшие размышления Хайнштока, приводимые здесь лишь в самых общих чертах.

Историю следует рассматривать как напластование осадочных горных пород.

Войны, революции — как складкообразование, процесс смятия пластов горных пород. Теперь самое важное, чтобы началось тысячелетие спокойного залегания пластов, которому ничто не помешает. Благое пожелание.

Он питал неприязнь к метаморфическим породам из недр Земли, а также к вулканам. Осадочные пласты, слоистые горные породы, лучше всего — образованные живыми существами, органогенные породы — вот что нужно.

Марксизм — тоже пласт (геологический).

Из геологической экспертизы, составленной когда-то по заказу Аримонда, ok установил, что известняки винтерспельтской каменоломни содержат в качестве минералогических составляющих кальцит и доломит, а также вкрапления глинистых j минералов — кварц, гидроокиси железа и битум. Он сразу же задался вопросом, какие составные части марксизма существенны,

а какие представляют собой вкрапления.

Несмотря на принятое им личное решение (в пользу владения винтерспельтской каменоломней), он принадлежал к марксистскому слою. Геологи будущего нашли бы его в этом слое («Я коммунистическая свинья»). Правда, они вряд ли возвели бы его в ранг руководящей окаменелости.

«Каледонское горообразование на границе между силуром и девоном подняло из моря северный континент, который на востоке тянулся до Богемии, а на западе — до северо-западной Германии. Арденны образовывали остров, как, впрочем, и так называемый Алеманский остров, который тянулся от Центрального плато, включал Шварцвальд и доходил почти до Богемии… Судетская складчатость означала конец так называемых граувакковых формаций и начало нового большого горообразования, того самого, которое присоединило к каледонской старой Европе новый венок горных хребтов: так называемые варисцийские горные хребты. Варисцийская складчатость, в которую вплелись гранитные массы, часть за частью присоединялась к южному краю северного континента. Мы находим ее следы в южной части Англии, в Бретани и Нормандии, в Рейнских Сланцевых горах и в Гарце, в восточной Тюрингии и западных Судетах… Как северный ствол с севера, так южный ствол опоясывает богемский стержень с юга и юго-востока» (Проф. д-р К. фон Б юл о в. Геология для всех. Издание 9-е, Штутгарт, 1968).

Хайншток установил, что данные Хаппеля и Ройлинга подтверждаются. Известняки винтерспельтского карьера имели светло- и темно-голубую окраску. Шероховатая поверхность пород объяснялась выветриванием частичек верхнего слоя. Попадались и вкрапления темных, сланцевых мергелей. Фауна была весьма богатая; наряду с брахиоподами широко были представлены, особенно в песчаных пластах, моллюски. Свежевыломанные камни часто отливали темно-синим цветом из-за содержащегося в них мелкораспыленного сернистого железа. Выветриваясь, они становились столь же интенсивно бурыми. Прекрасные старые дома из бутового камня, которые он еще сравнительно часто встречал в этих местах, все были построены из материалов, добытых в винтерспельтском карьере. Хайншток узнал, что каменоломня эксплуатировалась еще в XVII веке. С 1932 года работы в ней не велись; мировой экономический кризис расправился и с ней. Поскольку здесь можно было добывать только камни неправильной формы, плохо поддающиеся обработке, она не ожила даже в период подъема, вызванного сооружением Западного вала, — так рассказывал ему Маттиас Аримонд.

Когда тот поручил ему наблюдение за своими каменоломнями на западе округа Прюм, Хайншток выбрал эту светло-серую стену, иначе говоря, поселился в домике, предназначенном для рабочих винтерспельтской каменоломни. В остальных каменоломнях имелись мощные пласты доломитов, плиточного известняка или песчаника с содержанием кварца; эти карьеры были более ценными и до зимы 1940/41 года, когда и в них работы были прекращены, поставляли отличный строительный камень, цемент, дорожную щебенку. Хайншток выбрал винтерспельтскую каменоломню, во-первых, потому, что она находилась западнее других, ближе всего к границе; во-вторых, потому, что она лежала в стороне и давала возможность широкого обзора местности; в-третьих, потому, что она была очень похожа на тот известняковый карьер под Аусергефильдом, где он в течение трех лет изучал свое ремесло. В этой каменоломне он нашел фации тех же пород, какие обрабатывал в Чехии, и когда он поднимался к себе на гору и смотрел на Шнее-Эйфель, представлявший собой такую же гряду останцев из кварцита, как те, что располагались между Винтербергом и Оберпланом, когда следил взглядом за убегающими вдаль линиями покрытых лесами Арденн, спокойно, величественно простиравшихся друг за другом, такой же девонской цепью поднимаясь к Высокому Фенну, как лесистые холмы Аусергефильда и Срни к Миттагсбергу, ему казалось, что он спит и видит сон: он в Чехии.

Конечно, имелись и различия. Арденны были как бы более стерты, а потому более пологи, чем Чешский лес. Известняковые мульды, в которых лежали деревни, были обширнее, нежели выкорчеванные островки Шумавы. Воздух был атлантический, более влажный, по сравнению с тем воздухом, которым дышал в юности Хайншток и который казался ему временами таким неподвижным, что у него возникало чувство, будто планета остановилась.

Маттиас Аримонд платил Хайнштоку 800 рейхсмарок в месяц за то, что он приглядывал за его заброшенными каменоломнями, другими словами: ничего не делал. Хайншток имел большие полномочия, поэтому для инспекционных поездок ему был предоставлен старый, но надежный «адлер»; он был один из немногих штатских в округе Прюм, кто на шестом году войны имел разрешение пользоваться автомобилем. За четыре года, проведенных в этих местах, он собрал примечательную коллекцию окаменелостей; самыми роскошными экземплярами в ней были девонский, то есть очень древний, аммонит «климения», трилобит с большим фасеточным глазом и штуф с двадцатью четырехлучевыми кораллами, который он нашел на железистом горизонте одной из Лаухских каменоломен.

Кэте часто с восхищением смотрела на эту коллекцию. Но когда Хайншток хотел однажды подарить ей особенно красивый экземпляр — окаменелую чашечку морской лилии, она отказалась.

— Для меня она слишком тяжела. Знаешь, когда я буду уходить отсюда, багаж мой должен быть легким. Я не смогу тащить с собой камни, — сказала она.

Уточнение главной полосы обороны

Вид с верхней точки каменоломни, принадлежащей Хайнштоку, приблизительно такой же, как с Урберга — холма, расположенного двумя километрами западнее, у проселочной дороги из Винтерспельта в Ауэль. Дорога между Винтерспельтом и Бляйальфом пересекает, правда, ряд холмов и долину реки Ирен, однако поблизости от нее нет ни одной высоты, похожей на Урберг. И описанной каменоломни там не обнаружишь; весьма маловероятно, чтобы кувенский ярус среднего девона существовал так далеко к западу от Прюмской мульды. Поросшая лесом долина, которую использует Шефольд, чтобы из Хеммереса обойти немецкие линии, несколько напоминает долину Ирена, однако Ирен впадает в Ур уже в километре выше Хеммереса. К тому же у Хеммереса Ур течет не через ущелье; только западный берег представляет собой обрывистый крутой склон, к востоку же тянутся хотя и высоко расположенные, но полого поднимающиеся пастбища. А вот хутор Хеммерес (тогда бельгийский) действительно был уединенным, каким он и запечатлелся в памяти; с тех пор он превратился в небольшую деревушку, которая уже перестала быть уединенной; деревянный мост и железнодорожный виадук исчезли. (До 1918 года Хеммерес был немецким, с 1918 по 1940 — бельгийским, с 1940 по 1945 — немецким, с 1945 по 1955 — бельгийским, в 1955 году Бельгия уступила его Федеративной Республике Германии.) Маспельт и его окрестности, где находится капитан Кимброу, изображены Довольно точно. Самым большим изменениям подвергся Винтерспельт; деревня под таким названием лежит вовсе не в известняковой мульде, а в стороне — на холмистой местности, в районе западного склона Эйфеля, ближе к предгорью Арденн. Моделью для Винтерспельта послужила деревня в восточной части округа Прюм. И, наконец, следует признаться, что даже линия фронта с исторической точки зрения воспроизведена неточно. Осенью 1944 года Винтерспельт находился вовсе не в руках немцев, а уже в руках американцев, в начале Арденнской битвы он был, по-видимому, у них отобран и в январе 1945 года снова захвачен ими. И если в начале октября мы еще оставляем американцев на западном берегу Ура, то лишь ради того, чтобы придать плану майора Динклаге большую топографическую достоверность. В отличие от истории, повествование (эта игра на ящике с песком) может позволить себе такую неточность.

Конец главы о вороньем гнезде

12 октября 1944 года (четверг), вскоре после полудня. Как раз в тот момент, когда Хайншток решил сойти вниз, он увидел Кэте, которая осторожно спускалась на велосипеде по песчаной ленте дороги. Отправляясь к Хайнштоку днем, она ради экономии времени одалживала у Терезы Телен велосипед, а сегодня Кэте, конечно, особенно торопилась. Ей приходилось быть внимательной, чтобы не наскочить на камень, поэтому она не могла заметить Хайнштока, махавшего ей сверху рукой. Он поспешил вниз, чтобы оказаться у хижины одновременно с ней.