Кирилл Владимирович, смешно потирая руки, смотрел из окна Адмиралтейства на покрытый коркой льда канал. Вскоре все это должно было растаять, превратиться в серую массу грязи и мусора. Сизов усмехнулся сравнению погоды и предстоящих событий.

Проехал автомобильный экипаж. Отчего-то потянуло «на волю», на простор шоссейной дороги, и чтобы ветер бил в лицо и развевался шарф за спиной. Захотелось встретиться с любимой Даки и детьми… Но Кирилл еще три дня назад отправил их в Финляндию, на дачу. Густав обещал присмотреть за его семьей. Но лишь бы увидеть их, хотя бы одним глазком…

Карл Маннергейм… Сизов не ожидал, что так легко найдет общий язык со шведом, кавалером всех орденов империи и будущим руководителем финской армии, что дважды будет воевать с Россией. Все-таки судьба — интересная штука. Барон показался Кириллу человеком слова и дела. В его глазах сверкала уверенность в себе и решимость сделать все «как надо и в лучшем виде». С гордо поднятой головой Густав поклялся в том, что первым примет на себя любой удар, что будет грозить империи и Романовым, в том числе и семье Кирилла. Сизов не менее получаса беседовал с Маннергеймом, до этого в два раза большее количество времени потратил на то, чтобы оторваться от слежки охранки. Избавиться от «хвоста» удавалось едва ли не сложнее, чем в той, советской жизни Кирилла. Сизов невольно отдал должное выучке агентов Третьего отделения.

А еще он не мог понять, какой же дурак решился после Февраля избавиться от таких опытных и верных стране людей. Сначала уничтожали, потом использовали недобитых, а потом добивали тех, кто еще остался в стране. «Россия, как ты еще существуешь-то на карте мира, когда что ни век, то кровавая баня и разрушение в считаные минуты построенного трудом многих и многих поколений?» — пронеслось в голове у Сизова, когда он указывал извозчику, на какую улицу следует свернуть. Лихач даже вслух не раз помянул сумасшедшего барина, заставлявшего петлять коляску по Петрограду не хуже, чем еду по животу с похмелья.

А затем «барин» потребовал отвезти его к дому, вокруг которого ходил огромный ворох самых неприятных слухов. Приличные люди старались его обходить стороной, обитателям руку не подавать и знакомств с ними не заводить. Извозчик даже сплюнул при упоминании этого адреса. Но делать нечего, поехал: «Деньга-то плочена». И немалая деньга, между прочим, за такую можно и в геенну съездить, только б дорогу кто обратно показал да лошадям корма задал.

Там Сизов пробыл совсем недолго, лишь упомянул одного человека, про которого ходят самые разные слухи…

«Вы, надеюсь, понимаете, что лучше его на время взять для допросов. Он слишком много зла может сделать в эти дни. Беретесь? Благодарю, да, все под мою ответственность».

А потом махнули к Адмиралтейству. Кирилл замечал на лицах людей (в основном это были студенты) нервозность и озлобленность. К тому же на завтрашний день социалисты планировали очередную забастовку, так, обычную, плановую, в честь Международного женского дня. Сизов и сам напрягся: именно завтра все должно было начаться. А в городе уже третий день были перебои с продовольствием. Хотя Кирилл лично видел, как протухшие мясные туши вывозятся на мусорки. Еда была — не было только людей, которые бы организовали снабжение. Точнее, даже так: люди были, но с ними уже поговорили, и план Керенского, Гучкова и Львова по созданию напряженности в Петрограде начал действовать.

Вечером Сизов спал в своем кабинете в Адмиралтействе. Он в последний раз обдумал план будущих действий, прикинул, как лучше действовать и что говорить и, главное, когда следует вмешаться. Хотя он считал, что ему самому дадут возможность претворить свои задумки в жизнь.

Затем Кирилл переговорил по телефону с Царским Селом: офицеры Экипажа подтвердили готовность начать поход на Петроград в любое время. То же самое и с Балтийским флотом: Слащев вывел «на учения» корабли, на которых собрал самые спокойные и еще не успевшие разложиться от скуки и муштры команды. Маннергейм вовсю распоряжался в Гельсингфорсе, судя по телеграмме. Она пришла от некоего господина Карлтона господину Феоктистову, и в ней сообщалось об удачно провернутой сделке: таким образом барон дал знать, что гарнизон в его руках, а истребованные Маннергеймом румынские части вот-вот подойдут, дня через три-четыре. Жаль, что их было мало: всего тысяча офицеров и нижних чинов успевала к намеченному Сизовым сроку. Да и то — в разных составах. Но это уже было хоть что-то.

— Господи, если и не хочешь мне помогать — так хотя бы не мешай. — Кирилл отважился помолиться богу, чего, как ни силился он вспомнить, раньше никогда не делал. Советская закалка, чего уж тут…

Сизов-Романов в последний раз перечитал составленные им бумаги, которые должны были переменить ход вещей в предстоящую неделю. Спросите, как бумага может изменить историю? Кирилл при этой мысли осклабился и, вздохнув, прилег на диван, даже не сняв мундира. Сейчас — спать. А потом не будет времени даже на то, чтобы надеть одежду нормально…

Александр Иванович Гучков и «толстяк» Родзянко спорили по поводу предстоящих событий. О небольших волнениях им было известно, к этому все и шло, но председатель Думы боялся, что бунт может превратиться в целое восстание, а то и в революцию.

— Я вас уверяю, все будет хорошо. За неделю вряд ли произойдет нечто экстраординарное, а в случае чего мы просто не допустим разрастания волнений во что-то большее. В столице у Протопопова достаточно сил, чтобы не допустить настоящей революции. Зато мы получим шанс надавить на царя и передать Кириллу Владимировичу диктаторские полномочия или хотя бы назначить новое правительство. А затем можно будет и убедить Николая в том, что сложившаяся обстановка требует его отречения. Наши друзья в Ставке и на фронтах готовы оказать посильную помощь в положительном решении императора. Жаль только, что адмирала Колчака нельзя убедить. Подступались, но… там — глухой омут, — вздохнул Александр Иванович…

Наступило утро двадцать третьего февраля. Как потом скажет Шегловитов, председатель Государственного Совета, на одном полюсе собрались «паралитики власти», а на другом — «эпилептики революции». А посередине был весь русский народ…

Метелей и морозов, в отличие от прошлых дней, не было. Припекало солнышко, солнечные зайчики игрались на глади Невы и на мостовых, наводненных гуляющей публикой (то есть в большей части бездельниками) и рабочими, высыпавшими на демонстрацию под плакатами «Даешь хлеб!» (то есть теми, кто работать не хотел, найдя прекрасный для того повод).

— Эй, люди, да до чего ж страна дошла! До чего народ довели? Еды нету, хлеба нету, сахара нету, денег нету! Айда с нами! Айда требовать хлеб! Айда требовать отдых и деньги! — слышались крики агитаторов, несших плакаты и транспаранты.

К ним потихоньку присоединялись простые прохожие. Мелькали подростки, лихо сдвигавшие набок тужурки и кепки, некоторые особенно разбитного и бешеного вида люди. Кто-то из них кинул расшатавшийся камень из мостовой — прямо в витрину продуктового магазина. Еще не осели на земли осколки, как в лавку хлынул народ, хватавший еду. А булки и буханки падали на землю, втаптывались в снег и грязь. Кто-то из прохожих, вовремя спрятавшийся в переулке, подумал, что эти-то «бунтарики» точно не голодные: голодный еду портить не станет, не станет мешать хлеб со снегом.

— Долой буржуев, долой правительство, долой войну, долой! — уже кричали в толпе, хлынувшей по Пороховому шоссе, Императорскому проспекту и многим другим улицам из окраин к центру. А толпы все ширились и ширились, вбирая в себя хулиганье, праздных студентов и многих рабочих.

Кое-где затевались митинги. Какой-нибудь возомнивший себя великим оратором человек вещал слушавшим о том, что дальше так жить нельзя, что правительство ничего не хочет и не может сделать, что царь молчит, что есть нечего. Иногда таких вот краснобаев брала под руки полиция, но тогда толпа просто уходила на другие места, и там все начиналось по новой…

— Ну что, Александр Иванович, пора бы и начинать трубить в Иерихонскую трубу, — заметил между делом Родзянко, получая вести о положении в разных концах города. Вот оно, то, что и требовалось: волнения, которые показывают, что нынешнее правительство не в состоянии утихомирить народ и дать ему то, что он требует.

— На ваше усмотрение. — Гучков меланхолично просматривал газеты. Все шло так, как и было задумано. День, от силы — два, волнение спадет, и можно будет начать давить на правительство. Все шло как по маслу…

Николай читал телеграммы Родзянко и Шульгина, которые в один голос кричали о том, что в столице неспокойно.

— Какие же все-таки они неуравновешенные, им везде видится революция. Ждали так долго, и удивляются, что она никак не придет. — Царь брался за доклады Протопопова, уверявшего, что все спокойно и что все под контролем, да и остальные твердили о «здоровой» обстановке в Петрограде и редких выступлениях, главным требованием которых было дать хлеба. Николай не понимал, откуда такие проблемы, если муки и продуктов хватит на две-три недели вперед да и вагоны с юга идут с новыми запасами.

Кирилл Владимирович переговорил по телефону со Львовым и Милюковым, заверил их, что в любой момент готов поехать в Ставку, просить Николая вместе с другими предоставить ему полномочия по наведению порядка. И, едва положив трубку, засел за карту Петрограда. Он по памяти пытался восстановить все очаги будущего сопротивления и революции. В принципе, любой здравомыслящий военный смог бы враз разогнать бунтовщиков. Однако, к сожалению, здравомыслящих в верхах в Петрограде просто не осталось…

Сизов закончил работать над бумагами, отложил в сторону карты города, смежил веки и глубоко-глубоко вздохнул.

Утром толпы снова вышли на улицу, уверенные в своей безнаказанности, попробовавшие пряного вкуса анархии и погромов…

— Прочь с дороги! — выкрикнул седовласый водитель трамвая, высунувшись из окошка. Прямо на рельсах собралась кучка петроградцев, с камнями и палками в руках. — Зашибу!

Но люди не слушали, пришлось остановить машину. Пассажиры, не понимая, что происходит, прильнули к окнам. Трамвай начал качаться. А через мгновение пассажиры уже бросились на выход: толпа вот-вот должна была опрокинуть трамвай. Некоторые особо ретивые даже кидали камни вслед спасавшимся пассажирам…

— Бей дармоедов! — Треск стеклянных витрин. Громили магазины и лавки. Продавцы торопились спастись в безопасном месте, пока зверевшая по минутам толпа выворачивала и корежила их заведения. Нескольким не повезло, и их избили, не удовлетворившись грабежом.

— Не стрелять. Запрещено применять оружие! Не стрелять! — надрывался начальник патруля городовых.

Умудренный опытом разгона демонстраций еще пятого года, он любил повторять: «Да, вот это было время! Содом творился в стране, да только люди с головой на верхах сидели. А нонче ж…» Иван Сидорин, тот самый городовой, и сам был рад пальнуть для острастки в хулиганье, да только нельзя было.

Сидорин огляделся. С ним было четырнадцать человек — и это против более чем двух сотен. Они пытались оцепить один из переулков у Невского, да куда там!

— Эх, пугнуть бы этих бандюков! Как же их охолонить-то иначе? — в сердцах бросил Сидорин.

Он увидел, что в толпе началось какое-то брожение, и внезапно из гущи людей полетели куски льда, доски, булыжники. Петьке, только-только поступившему на службу, задело правый висок льдиной, кровь замарала мундир и начала капать на снег.

— Отходим, назад! Берегись! — Снова забили по мостовой рядом с городовыми камни, мусор и осколки льда. — Эх, пальнуть бы!

И вдруг — хлопок выстрела. Сидорин почувствовал, что его тело холодеет и что-то липкое течет по животу. Иван опустил голову вниз, а потом завалился на ставший грязным снег. Не стало бравого городового, пережившего кошмар первой русской революции…

То же самое творилось и на других улицах.

— Назад! Не показывать спину! Спиной не поворачиваться! — И несколько слов отборным матом «для понимания большего». Полиция просто не могла справиться с толпами, лишенная даже возможности отвечать выстрелами на град мусора и льда со стороны волнующихся.

А с людьми творилось что-то странное, жуткое. Копившаяся многие и многие месяцы злость наконец-то нашла свой выход. В глазах застыло озверение, кровь приливала к вискам, лица превращались в животные морды. Особенно страшное зрелище представляли собою нищие и чернорабочие. Голодные, озлобленные, замерзшие, они громили лавки с особым остервенением, первыми бросались на немногочисленных городовых, выкрикивали угрозы всем и всему и, не получая никакого отпора, храбрились все больше и больше…

— Александр Иванович, а вам не кажется, что события выходят из-под контроля? Люди и не думают успокаиваться. — Георгий Евгеньевич Львов разговаривал по телефонному аппарату с Гучковым. Даже при больших помехах и плохой слышимости можно было легко уловить в голосе председателя Земгора волнение и растерянность. Ведь все должно было протекать более спокойно, иначе, такого совершенно не учли при обсуждениях переворота.

— Успокойтесь, Георгий Евгеньевич, это, скорее всего, просто провокация Протопопова. Вот увидите, самых буйных соберут на площадях, а потом начнут уничтожать без пощады! Того же самого мнения и левые партии. Все в порядке, дорогой мой Георгий Евгеньевич, волноваться не стоит! — Но Гучков и сам не до конца верил в свои собственные слова.

Кирилл Владимирович кое-как смог добраться до Мариинского дворца, там как раз проходило заседание нескольких членов правительства. Министры были в растерянности: градоначальник считаные минуты назад запросил казачьи части. Балк утверждал, что иных способов наведения порядка у него уже нет. Если же не справятся казаки — придется вводить военное положение. Чего доброго, все это могло вылиться в настоящую революцию!

— Я вас уверяю, господа, — Протопопов, в своем бессменном жандармском мундире, спокойно и ровно убеждал Кабинет в том, что все в порядке, — казаков можно ввести, можно. Но до особенно опасного оборота не дойдет, я вас уверяю. Мы сможем успокоить столичных жителей. Надо просто подождать, все само собой уляжется. Спокойствие, только спокойствие, я вас уверяю, нужно только спокойствие!

Голос Протопопова стал воистину сахарным.

И Кирилл Владимирович, несмотря на то что вроде и не имел права голоса, поднялся с места и, легко вздохнув, заметил:

— Если уже меня пытаются остановить на улице, если уже семье Романовых нет прохода в столице, то что говорить о простых обывателях? — Сизов просто не мог удержаться от воспоминаний о том, что произошло считаные минуты назад…

Визг тормозов. На этот раз Кирилл решил воспользоваться автомобильным экипажем, причем сел за руль лично: не доверял он никому управление машиной в такой сложной обстановке. И не зря. Возвращаясь после посещения Арсенала, Кирилл попал на Воскресенской набережной в самую гущу событий. Здесь, правда, народ еще ходил с плакатами и транспарантами, а не револьверами и камнями, но все равно — было очень неспокойно. Кирилл раздумывал, как бы объехать толпу, а события меж тем закрутились с ошеломительной скоростью.

Несколько начисто лишенных страха и совести пареньков, лет по шестнадцать-семнадцать, стали тыкать пальцами в сторону машины Сизова. В его сторону посмотрели еще с десяток человек. На их лицах Кирилл не разглядел ничего хорошего, только желание повеселиться.

— Эй, твою благородь! — раздалось из толпы.

Солнце припекало, поэтому Сизов ездил в распахнутой шубе, под которой был легко заметен мундир, поэтому угадать в нем офицера не составило труда. К счастью, демонстранты не были особо сведущи в знаках отличия. Иначе бы вряд ли Кирилла ждало даже такое «доброе и ласковое» обращение. Все-таки к высшему офицерству отношение было далеко не такое «почтительное». Могли «разглядеть» в нем душегуба и кровопийцу.

— Ты-то нам и нужен!

На крик Кирилл решил не реагировать, пытаясь повернуть машину. Демонстранты заволновались: несколько группок отделились от основной массы и двинулись наперерез автомобилю Сизова. Авто заартачилось, время утекало сквозь пальцы, впереди замаячил призрак как минимум драки. Два десятка ребяток на одного Кирилла? Это будет конец… Но просто так Кирилл Владимирович не хотел сдаваться. «Чтобы какая-то шантрапа испугала русского офицера? Да никогда! Ату их!» — Похоже, эти мысли принадлежали сразу обоим пластам разума, и Сизову, и Романову.

— Прочь! Стоять, гады! Стоять! — Кирилл выхватил «браунинг» и выстрелил несколько раз в воздух, а затем навел ствол на ближайшего молодчика. — Пристрелю того, кто приблизится, поняли, сволочи?!

Похоже, лицо «благороди» в ту секунду было особенно яростным, а радетели народного блага — слишком трусливыми: Кирилл смог повернуть автомобиль и рванул на нем прочь, к Арсеналу. Там пока что было спокойно, да и охрану все-таки удосужились выставить.

— Я уверяю вас, Кирилл Владимирович, полиция обязательно найдет тех бунтовщиков и покарает их со всей возможной строгостью. — Голос Протопопова стал приторным от меда, в нем разлитого. Сизову этот человек становился все более и более неприятен. — Народ успокоится в ближайшие же дни.

— Господин министр, тогда хотя бы извольте доложить императору о царящих в городе беспорядках. Думаю, Николай еще не успел узнать о волнениях в столице? — Глаза Кирилла сузились.

— Я не счел нужным докладывать Его Императорскому Величеству о небольших беспорядках. — На лбу у Протопопова выступил пот. Явно министр не хотел докладывать императору об истинном положении вещей: иначе бы встал вопрос, а чем, собственно, занимается министр внутренних дел вместо того, чтобы поддерживать порядок в столице?

— Надеюсь, он получит телеграмму сегодня же. — Кирилл Владимирович был непреклонен. — И без украшательства и игры в слова. Император должен знать правду, не так ли, господа?

Министры заволновались. Им явно становилось не по себе при мысли о том, что император узнает об их бездействии…

А пока телеграмма Протопопова, в которой в весьма спокойных и осторожных тонах сообщалось о «небольших беспорядках и волнениях» в городе, шла в Ставку, на улицы Петрограда выехали казачьи сотни.

Молодые донцы и кубанцы, хмурясь и робея перед толпами волнующегося народа, так и норовящего кинуть во всадников чем-нибудь потяжелее, проклинали службу и запрет на применение оружия. Как «способствовать успокоению» людей, когда нельзя даже в воздух выстрелить для острастки?

Да и не те казаки пошли: тех, что раньше разгоняли демонстрации, давно взяли на фронт, в кавалерию, а здесь были молодые, еще не понюхавшие пороха станичники, взятые от сохи или из пастухов.

Выручали только нагайки. Особо ретивого «народного радетеля», сунувшегося близко к казакам, могли ударить для острастки. И тогда «радетелю» казалось, что кожа трескается на теле — настолько сильной была боль, многие просто падали на землю и рыдали, кричали от нее. Но нагайка — это не револьвер, да и казаки не горели желанием воевать с простым народом.

— Эк они шумят-то, — заметил есаул лет сорока. Он был единственным казаком старше тридцати в сотне.

— Гутарят, что за правое дело, за правое, — заметил подъесаул, потрепав гриву каурого. — Пошли испросить у одного знающего дело, пошли. Вот как вернутся, передадут, что сказал, так и решим, как быть.

Люди, громившие витрины за считаные минуты до того, старались обходить казачьи сотни, боясь всадников. Но постепенно страх улетучивался, и с каждым часом народ подбирался к казакам все ближе.

— Ну-тка, рысью, на этих! Неча бунтарить, неча! А что гутарят — так то только гутарят, а эти нас могут и побыстрее, чем немцы, отправить к господу богу! Рысью!

Сотня рванула коней вперед, надеясь испугать демонстрантов. Петроградцы брызнули в разные стороны, огрызнувшись камнями и несколькими железными болванками. К счастью, никого не задело.

Есаул перевел дух, когда площадь очистилась от «бунташников». Он знал, к кому пошли старшины за советом. Да только того человека уж и дома не было: забрали. Но вне зависимости от ответа того «мудреца», есаул Селиванов знал, что гнать взашей нужно всех этих студентиков и бездельников с улиц. Порядок — вот главное, особенно во время войны.

— Эх, дурилы, — ревел донец, размахивая направо и налево нагайкой для пущего эффекта.

Люди разбегались, исчезая в переулках и подворотнях, чтобы затем появиться в другом месте и снова «сотворить» царство анархии в столице. Они просто устали от власти, которая не могла что-либо сделать для ослабления гнета военного времени, решить проблемы с продовольствием. Да и чувство того, что режим просто не в состоянии выиграть войну, становилось с каждой неделей все сильнее и сильнее…

Карл Густав Маннергейм нашел Гельсингфорс местом поопасней, чем Румынский фронт. Матросы, встречая офицеров, если и отдавали честь, то делали это нехотя, с плохо скрываемой злобой. Приказы исполняли, скрипя зубами. Да и к тому же ни для кого не было секретом, что город наводнен немецкой агентурой, так что в каждом офицере или чиновнике с нерусской фамилией подозревали шпиона и кровопийцу. Солдаты гарнизона, конечно, были лишь немногим лучше.

Барон не нашел иного выхода, чем собрать всех офицеров, морских в том числе, в здании Офицерского собрания. Первые слухи о начавшихся в Петрограде беспорядках добрались до города как раз к моменту открытия Собрания.

— Господа, Его Императорское Величество назначили меня на пост командующего гельсингфорсским гарнизоном именно для того, чтобы навести порядок в городе. Разве вам самим не горько взирать на нарастающее напряжение, отчужденность, ненависть к офицерам? Кто, кроме нас, сможет все это изменить? Император повелел мне действовать любыми методами, и я воспользуюсь этим правом. Первым делом необходимо оградить гарнизон и команды кораблей от волнений, которые обязательно последуют после известия о неразберихе, что сейчас происходит в столице…

Морские офицеры заволновались, пошли тихие разговоры, затем кто-то поднялся со своего места и обратился к Маннергейму. Барон выглядел весьма внушительно: парадный китель со всеми орденами, левая рука на рукояти сабли, а правая сжала краешек столешницы. Глаза Маннергейма спокойно всматривались в собравшихся, оценивали, искали тех, кто кажется наиболее уравновешенным и чутким к голосу разума (вернее, к просьбе Маннергейма).

С места поднялся один из моряков.

— Я считаю, что наше собрание можно назвать совещанием, а здание — штабом, господин генерал-лейтенант. — Густав еще не привык к своему новому званию, только-только дарованному царем вместе с назначением на пост командующего гарнизоном Гельсингфорса. — И предлагаю, чтобы вы огласили свой план по поддержанию порядка в городе.

Маннергейм только потом узнал, что его собеседником являлся совсем недавно получивший должность начальника штаба Балтийского флота Алексей Михайлович Щастный. Густав навсегда запомнил взгляд моряка: холодный и ровный, будто воды Балтийского моря за мгновенье до шторма, цепкий, умный, уверенный, способный разбить любую преграду и докопаться до самой глубины души собеседника. Кирилл Владимирович, сообщивший, что Маннергейм может во всем полагаться на этого человека, оказался прав в своем выборе.

— В ближайшие же часы все оружие должно быть изъято у частей, не вызывающих доверия офицеров, и сконцентрировано в арсенале. При себе его могут иметь только те солдаты, в чьей верности их командиры не сомневаются. Из офицеров будут созданы батальоны, в чье ведение перейдет охрана арсенала и помощь полиции, если начнутся беспорядки. Господа, не считайте это унизительным делом: идет война, и любое волнение в тылу может обернуться катастрофическими последствиями. Не забывайте, что вражеская агентура может воспользоваться недовольными для саботажа и диверсий. Поэтому поддержание порядка в городе я считаю равноценным бою с превосходящими силами противника. Но помните, что большой крови допускать нельзя: все-таки здесь не фронт, и не германцы пытаются занять Гельсингфорс. Применяйте оружие лишь в крайних случаях, старайтесь стрелять в воздух: толпа образумится, если почувствует, что ей противостоит сила, а не безоружные люди. Также необходимо окружить караулом почту и телеграф, и не допускать распространения слухов о том, что происходит в Петрограде. Мы находимся на грани осадного положения, на бочке с порохом.

— Господин генерал-лейтенант, вы передергиваете, преувеличиваете опасность. Да и вы можете себе представить батальоны, в которых вместо солдат — одни офицеры? Это нонсенс! Это глупость! — Один из офицеров решил высказать свое мнение.

Кажется, полковник. Маннергейм решил, что раз уж в собрании устроено совещание штаба, в который превратилось все офицерство Гельсингфорса, то надо дать возможность высказаться всем желающим.

— А если солдаты решат, не дай бог, что командование решило переметнуться к немцам? Ведь наши действия могут быть истолкованы и таким образом! Да я и не верю, что рядовые поднимут руку на своих командиров! Немыслимо! Вы можете сами поверить в то, что только сказали?

— А я не верю — я просто уверен, господа. Если большинство офицеров думает в том же духе, что и вы, то собрание окончено. Боюсь, опасность момента не потерпит переливания из пустого в порожнее.

Маннергейм быстро понял, что устроение из собрания какой-то говорильни добром не кончится. Что ж, тактика на то и тактика, что ее приходится менять «по обстановке». А сейчас обстановка требовала действия и здравого смысла.

— Немедленно передайте Ставке и адмиралу Небогатову, что нами приняты все меры по поддержанию боевой готовности гарнизона и эскадры. Да поможет нам бог, господа. Сегодня вы впишете свои имена в историю победы в этой войне.

Дисциплина все-таки победила некоторое чувство неожиданности и прострации, которое завладело умами офицеров в первые минуты речи Маннергейма. Большинство не знало, что и думать. Но приказ — это приказ. Раз необходимо удержать город в спокойствии и устранить даже опасность беспорядков — это должно быть выполнено…

Александр Васильевич смотрел с капитанского мостика на неспокойное Черное море, воды которого прорезали корабли флота. Все — как будто идут на последний в жизни бой. Среди команд повисло молчание, даже кочегары не поругивались потихоньку, что раньше делали по поводу и без. Борта миноносцев, эсминцев и крейсеров вспенивали темную воду, поддававшуюся напору металла, покорявшуюся морякам.

Колчак вывел всю севастопольскую эскадру в море утром двадцать третьего февраля, предварительно отдав приказание ввести цензуру телеграфных сообщений: все сведения о беспорядках в столице следовало не пускать в город. Кирилл Романов оказался прав: в Петрограде действительно начались демонстрации и массовые волнения. К счастью, ни один из моряков или солдат на базе флота не знал. Во всяком случае, пока.

Колчак вернулся в свою каюту и посмотрел на фотографию Анны Васильевны. Он очень надеялся, что революционная буря обойдет стороной его любимую. Александр не хотел верить, что он так далеко от Анны, что он не может обнять и защитить любимую от всех опасностей, что он не в силах ничего сделать. Он только верил, что в ту минуту делал все, что требовалось для удержания флота от беспорядков и благополучия страны. А если Колчак сделает это здесь, на Черном море, то кто-нибудь оградит и Анну там, на Балтике.

Вернувшись на мостик, Александр Васильевич приказал передать всем кораблям приказ:

— Идти вперед так, словно перед вами — весь германский и турецкий флот, все ваши личные враги, собравшиеся поиздеваться над вами. Докажите богу и командующему, что вами можно гордиться!

Вихри враждебные веют над нами, Темные силы нас злобно гнетут. В бой роковой мы вступили с врагами, Нас еще судьбы безвестные ждут. Но мы поднимем гордо и смело Знамя борьбы за рабочее дело, Знамя великой борьбы всех народов За лучший мир, за святую свободу! На бой кровавый, Святой и правый, Марш, марш вперед, Рабочий народ! Нам ненавистны тиранов короны! Цепи народа-страдальца мы чтим, Кровью народной залитые троны Кровью мы наших врагов обагрим. Месть беспощадная всем супостатам, Всем паразитам трудящихся масс. Мщенье и смерть всем царям-плутократам, Близок победы торжественный час! На бой кровавый, Святой и правый, Марш, марш вперед, Рабочий народ!