Юноша не появлялся два дня, а на третий день около полудня к фра Петару подошел Хаим и, бросая вокруг пугливые, испытующие взгляды, сказал, что с Чамилом «случилось неладное». Ничего больше даже он сказать не мог.

Лишь спустя два дня тот же Хаим, который все это время где-то сновал, принес уже готовый рассказ об исчезновении Чамила.

Сначала, низко опустив голову и нахмурясь, он описывал около фра Петара широкие, но все более сужавшиеся крути и эллипсы, исподлобья поглядывая по сторонам и стараясь, очевидно, чтобы их встреча выглядела случайной, но при этом, конечно, и не подозревая, насколько его «меры предосторожности» прозрачны и бесполезны. Подойдя наконец к монаху вплотную, он тихонько спросил:

– Вас допрашивали?

– Нет, – громко ответил фра Петар, которого все больше раздражала подозрительность Хаима.

Однако, надеясь, что Хаим разведал что-нибудь о Чамиле, сразу повторил более мягко:

– Нет. А что?

Тогда Хаим начал рассказывать. Сперва он держался так, словно остановился мимоходом, на минутку, и тотчас же двинется дальше, то и дело тревожно поглядывая по сторонам, но мало-помалу забылся и, не повышая голоса, заговорил оживленнее.

Некоторые места в его рассказе были, конечно, туманны и необъяснимы, но зато другие изобиловали такими подробностями, как будто Хаим был очевидцем событий. Он знал и видел даже то, что невозможно увидеть.

Когда Чамил в ранних сумерках вошел в свою просторную камеру, которую стражник сразу же за ним запер, там еще было достаточно светло. В двух начищенных до блеска медных мисках с крышками стыл ужин, о каком другие заключенные и мечтать не могли. Все было так же, как обычно по вечерам. Чамил принялся ходить из угла в угол в тщетном ожидании сна, который, он это отлично знал, не придет и нынче. Мало-помалу затихли последние звуки во дворе. Мрак поглотил белые стены и предметы, камера стеснилась вокруг него, Чамил не спал. В новом, ночном мире начали возникать едва заметные звуки и отблески – игра обостренного слуха и зрения, когда сна нет и нет. В какую-то минуту, он сам не знал точно когда, ему почудилось, будто кто-то пытается попасть ключом в замочную скважину. Но это уже не был обман слуха. Дверь в самом деле бесшумно отворилась, и в ней затрепетал слабый свет. В комнату бесшумно вошли два человека. За ними появился слуга с фонарем. Он сразу же отошел в сторону, поднял фонарь и замер в неподвижности.

Свет разлился по сторонам. Один из вошедших был толст, все в нем казалось круглым и мягким: внешность, голос, движения. Другой – тощий, одни кости, обтянутые смуглой кожей. У него были большие, глубоко посаженные глаза и огромные страшные руки, которые выделялись на свету. Пришельцы казались воплощением двуликой султанской справедливости. Только первый из них учтиво (от этой учтивости бросало в дрожь) поздоровался. И началось.

Подозрительно мягким голосом толстый чиновник заявил, что предварительный допрос носил скорее формальный характер и что, естественно, в том же духе были и ответы. Но на этом, конечно, дело кончиться не может.

– Пора вам наконец, Чамил-эфенди, признаться, для кого вы собирали сведения о султане Джеме, разрабатывали подробный план восстания против законного султана и халифа и как изыскивали средства и пути для завоевания престола с помощью иностранных врагов?

– Для кого? – тихо повторил юноша, очевидно, готовясь защищаться.

– Да, для кого?

– Для себя, и ни для кого иного. Я изучал лишь то, что известно из нашей истории. Углубился…

– Почему же из множества вопросов, о которых пишут в книгах и которыми занимается наука, вы выбрали именно этот?

Молчание.

(Хаим уже позабыл всякую осторожность и говорил оживленно, сопровождая слова мимикой и жестами.)

– Послушайте, – спокойно и с нарочитой торжественностью продолжал толстый чиновник, – вы умный и образованный человек, из почтенной семьи. Вы же сами видите, что впутались или кто-то вас впутал в очень нехорошее дело. Вам известно, что султан и халиф и ныне восседает на престоле (продли, боже, его век и даруй ему всякие успехи), и вы избрали совсем неподходящий предмет для размышлений, а тем более для изучения, сочинительства и разговоров. Вам известно, что слово, произнесенное даже в дремучем лесу, не пропадает бесследно, не говоря уже о слове, написанном или сказанном. Вы в Смирне и писали и говорили. Объясните нам, в чем дело, признайтесь откровенно. Так будет легче для нас и лучше для вас.

– То, о чем вы говорите, не имеет никакого отношения ко мне и к моим мыслям.

Голос юноши звучал искренне, с едва заметным раздражением. Тогда чиновник оставил свой торжественно-учтивый стиль и заговорил другим тоном, который был для него гораздо естественней.

– Погодите! Не может быть, чтобы не имело никакого отношения. Все со всем как-то связано. Вы человек образованный, но и мы не лыком шиты. Никто не возьмется за такое дело без определенной цели.

Говорил только тот, толстый. Чамил, обдумывая про себя его слова, отвечал как-то туманно, словно эхо.

– Цели? Какой цели?

– Вот это как раз мы и хотели бы от вас услышать.

Юноша ничего не ответил. Думая, что он колеблется, толстый чиновник снова заговорил, самоуверенно и властно:

– Итак, пожалуйста. Мы ждем!

Это было сказано сухо и решительно, с едва скрываемым нетерпением и угрозой.

Юноша бросал взгляды по сторонам, вглядываясь в темные углы, словно за пределами освещенного пространства искал свидетеля. Он думал над тем единственным словом или фразой, которые разрушили бы это глупое недоразумение, все объяснили им, доказали, что у него нет никакой цели и что в своих занятиях он не может и не обязан давать отчет, тем более в такой час и при таких обстоятельствах. Ему казалось, что он говорит, но на деле он молчал. Зато говорили оба чиновника (теперь открыл рот и тощий), говорили быстро, настойчиво, сменяя один другого:

– Говорите!

– Признавайтесь, для вас же будет лучше и проще.

– Говорите, раз уже начали.

– Итак, с какой целью и в чьих интересах?

Они засыпали его вопросами. Юноша жмурился от света и по-прежнему беспокойно поглядывал в темные углы. Он медленно собирался с мыслями, не успевая толком понять и расчленить вопросы. Но вдруг тощий подошел к нему ближе, повысил голос и уже обратился к нему на «ты»:

– А ну, давай говори!

На этом и сосредоточилось теперь внимание Чамила. Он почувствовал себя оскорбленным, униженным, ослабевшим и совсем неспособным к защите. Вина его и несчастье заключались не в какой-то «цели», а в том, что его поставили (или он сам себя поставил) в такое положение, когда его смеют об этом допрашивать, да еще подобные люди – хотел он сказать. И думал, что говорит, а сам молчал.

Так продолжалось довольно долго. Но в какую-то минуту этой глухой ночи за пределами времени, которое солнце отмеряет восходами и заходами, за пределами человеческих отношений, Чамил открыто и гордо признал, что он – то же, что и султан Джем, то есть несчастный человек, который, попав в безвыходное положение, не желает и не может отречься от себя и не быть тем, что он есть.

– Я – это он! – сказал он раз тихим, но твердым голосом, каким произносят решающее признание, и опустился на скамейку.

Толстый чиновник невольно отпрянул от него и замолчал. Но тощий словно бы не ощутил священного ужаса при виде человека, который так явно сбился с пути истинного и навсегда поставил себя вне мира и его законов. Преисполнившись слепого усердия, тощий полицейский решил воспользоваться свободой, которую предоставил ему своим молчанием более умный товарищ. Он задавал новые и новые вопросы, намереваясь вытянуть из юноши признание, что в Смирне существовал какой-то заговор.

Чамил сидел на низенькой скамеечке, целиком уйдя в себя; выглядел он совершенно изможденным. Тощий приплясывал вокруг него и кричал ему прямо в лицо. Ему казалось, что перед ним тело, лишенное воли и сознания, с которым он может делать что угодно. Это разжигало в нем злобу, он становился нетерпеливее и бесцеремонней. И тут-то он, вероятно, положил одну из своих лапищ на плечо Чамила. Юноша, уязвленный этой оскорбительной фамильярностью, резко оттолкнул его. И вмгновение ока завязалась драка. Вмешался и второй полицейский. Чамил оборонялся и нападал с такой силой и ожесточением, каких от него никто не мог ожидать. В свалке был сбит с ног и слуга с фонарем. А когда ему удалось вырваться из этого клубка рук, ног и ударов, он выскочил из камеры и, пока там в полной темноте продолжалась схватка, поднял во Дворе тревогу. (От этого слуги и разбуженных заключенных и стало известно о том, что произошло ночью с юношей из Смирны, а то, о чем шептались во Дворе, немедленно становилось известно Хаиму.) В ту же ночь Чамила вынесли в одни из ворот Проклятого двора.

«Живого или мертвого? Куда его понесли?» – возбужденно думал фра Петар. А Хаим уже отвечал и на эти вопросы.

Если он жив, то, вероятно, в Тимар-хане, около Сулеймании, где содержат душевнобольных. Там, среди сумасшедших, его рассказы о себе как о наследнике престола ничем не будут отличаться от обычной болтовни безумных, от их безопасного бреда, на который никто не обращает внимания. Впрочем, такой болезненный человек и не протянет долго, он быстро и незаметно уйдет из этого мира вместе со своими фантастическими идеями, и ни с кого никогда за это не спросят.

Но если схватка оказалась в самом деле серьезной и юноша, сражаясь с двумя полицейскими, зашел далеко и, обороняясь, ранил кого-либо из них (а очевидно, так и случилось, ибо утром в камере смывали с пола пятна крови), тогда, по всей вероятности, слуги султана пошли дальше, ибо удары здесь никто не считает и силу их не измеряет. В таком случае несчастный сын Тахир-паши уже в могиле. А могила с белым камнем без надписи не говорит ни о чем: ни о царях, ни об их распрях, ни о борьбе с соперниками.

Только рассказав все это, Хаим снова вспомнил об угрожающих ему «опасностях» и, не простившись, бросая по сторонам подозрительные взгляды, поспешил прочь, стараясь принять вид человека, бесцельно шатающегося по огромному Двору.

Фра Петар стиснул зубы от горького гнева на свою судьбу, на все вокруг, даже на невинного Хаима с его вечной потребностью разведывать, вынюхивать и докапываться до мелочей. Он неподвижно стоял на месте и вытирал со лба холодный пот. В растерянности он глядел на серую, вытоптанную землю и белые стены, словно видел их впервые, и вдруг почувствовал, как целое его существо захлестнула холодная волна страха: а что, если его начнут теперь допрашивать из-за разговоров с Чамилом и, таким образом, во второй раз без вины виноватого втянут в бессмысленное следствие? Конечно, Хаим человек тронутый и видит опасность даже там, где ее нет, но ведь все может быть.

Однако эту мысль сразу же вытеснила другая: какова участь Чамила? Снова его бросило в жар. Сочувствие к другому становится невыносимым, когда ты ничего не можешь ни сделать, ни даже узнать. Фра Петар вдруг почувствовал непреодолимую потребность уйти отсюда, увидеть и услышать других людей, не имеющих ничего общего с путаными, темными рассказами юноши из Смирны; увидеть каких угодно людей, лишь бы они были по ту сторону страшной сети, которую плетут несчастные безумцы и затягивают все туже царские полицейские, люди без души и совести, и в которую, сам того не ведая, угодил и он.

Фра Петар зашагал по двору, мимо темных закоулков и жалких клочков тени, где, рассыпавшись на кучки, ссорились, играли или развлекались заключенные.