Несчастный, знаменитый и смешной, Джерзелез объехал в то лето полцарства. О его последних похождениях известно очень немного; да он и сам о них тут же забывал. Поговаривали, что немало глупостей наделал он из-за вдовы ушчупского торговца и что одна еврейка, бродяжничавшая вместе с салоникскими музыкантами, обобрала его до нитки.

В канун рамазана Джерзелез прибыл в Сараево.

За три дня до этого в Ковачах на широком перекрестке, где торгуют сеном, казнили обоих Моричей. Схватили их в корчме на дороге, ведущей в Трново, и вели через весь город. Они семенили мелкими шажками, как обычно ходят албанцы; руки у них были связаны, по бокам шли стражники с ружьями. За ними поднималось легкое облачко пыли. Люди оглядывались и долго смотрели им вслед.

Когда вели их по Нижнему базару, вдогонку им понеслись проклятия. Торговцы вскакивали и шарили своими кривыми ногами в поисках деревянных сандалий.

– Ату их!

– Разбойники!

– Топор свиньям!

Так они прошли до самого Ташлихана.

Моричей не стали казнить на берегу Миляцки, под Латинским мостом, где обычно вешали простонародье и где казненные висели по два дня, а досужие прохожие дергали за веревку, и труп вертелся, как веретено. Их прикончили быстро и с наступлением сумерек похоронили на Бакиях. Мать, увидев с балкона, куда ведут ее сыновей, тут же без единого стона испустила дух.

Огромный дом их с бесчисленными окнами, из которых виден был весь город и даже Игман, остался пустым и темным. Лишь внизу в одной из комнат теплилась свеча. Здесь угасала от чахотки сестра Моричей. Ее светловолосая голова тонула в жарких подушках, глаза лихорадочно блестели. Она слушала шепот своей няни Анджи, тайно мечтавшей хотя бы перед смертью окрестить ее.

Омытые первыми осенними дождями и ветрами улицы казались необыкновенно чистыми и ясными. Крыши сверкали в лучах яркого осеннего солнца, а летящая с деревьев паутина блестела, словно шелк. Кое-где пестрела первым багрянцем листва.

Был рамазан. День прошел спокойно, но к ночи весь город гудел от музыки, веселья и любовных песен. Лавки были завалены фруктами, а битком набитые кофейни не закрывались до утра. Из харчевен доносился острый и терпкий запах масла и жженого сахара. По улицам проходили стайки женщин, предводительствуемые мужчиной, который освещал дорогу огромным фонарем.

Где-то в дальних садах в ночной тишине слышался глухой стук падающих на землю перезрелых груш. Деревья сгибались под их тяжестью, а своевольные ветви свешивались за изгородь, задевая головы прохожих.

Загорелый и легкий, Джерзелез шагал по улицам, чувствуя в себе необычайную силу, которая обычно накапливается к осени. Каждый уголок здесь мил его сердцу; все сулит радость и счастье!

Все подряд приглашали его на ифтар. Однажды под вечер, направляясь к Бакаревичам, он, дойдя до углового дома между Кршлой и Турбетом, вдруг стал как вкопанный. В полуоткрытые ворота выглянула девушка в светлых шароварах и красном жилете, о чем-то перемолвившись со старушкой-служанкой, которая чистила песком ворота. Всякий раз при виде красивой женщины Джерзелез сразу же забывал о времени, о границах, разделяющих людей, и терял всякое чувство реальности. Вот и сейчас, увидев девушку, молодую и свежую, словно гроздь винограда, он ни на мгновенье не усомнился в своих нравах, – стоит только протянуть руку!

С минуту смотрел он на девушку, оторопев и прищурив правый глаз, потом чуть слышно засмеялся и, разведя руки, бросился к ней. Девушка отпрянула и, схватив старуху за рукав, втащила за собой во двор. Джерзелез успел лишь полюбоваться гибкими и порывистыми движениями девушки. Раздался скрип, и большие белые ворота закрылись, слышно было, как задвинули засов. Джерзелез все стоял и стоял, на лице его блуждала бессмысленная улыбка; вдруг он крикнул:

– Видал!..

В бессознательном восхищении он несколько раз повторил этот ничего не значащий возглас, в котором слышалась горечь обиды человека, получившего жестокий удар.

Темнело. За Кршлой косматые и кривоногие суварии скоблили пригоревшие котлы, готовясь к ифтару. Джерзелез медленно побрел дальше.

За ужином он громко говорил, стараясь заглушить воспоминания, и жадно ел. Но еда не разгоняла сердечной тоски. После ужина, когда все, сопя и покуривая, лежали на диванах, он не выдержал и поведал свое горе молодому Бакаревичу, стройному юноше с зелеными глазами и насмешливой улыбкой на румяном лице. Рассказывая, он чувствовал, что все случившееся кажется со стороны мелким и незначительным. И он невольно прибавлял, преувеличивал, вплетал воспоминания о других встречах, чуть не давился словами.

На другой день после полудня он отправился к дому у Тур-бета. Все было как вчера: сентябрьский день и боль в душе, лоза, свисающая с высокой белой стены, и массивные ворота.

Вдруг кто-то его окликнул. С порога кондитерской, расположенной по соседству, с ним почтительно здоровался старый его приятель-албанец. Был он сыном призренского торговца и вечно скитался по свету «по торговым делам», но, где бы ни был, оставался верен своей страсти, которая вела его к гибели. Однажды с порога кондитерской, хозяином которой был его земляк, он увидел во дворе белого дома на углу девушку. Теперь он здесь проводил целые дни, тщетно подстерегая ее у ворот.

Навстречу приятелям из-за перегородки, где подручные, тяжело дыша, месили сладкое тесто, вышел хозяин и, постелив циновку, предложил им отдохнуть. Оба постарались сесть лицом к улице. Изнывая от жажды и желания курить, они говорили сначала очень мало, потом Джерзелез не выдержал и открыл приятелю душу. Албанец искренне обрадовался. Желтое лицо его, прорезанное глубокими морщинами, ожило, в потухших глазах затеплился огонек. Завязался дружеский разговор. Приблизив к Джерзелезу свое бледное лицо с подстриженными усиками, албанец заговорил, запинаясь и растягивая слова:

– Она словно груша, гладкая и мягкая. Наверное, христианки самые горячие женщины.

Они долго и оживленно шептались по-турецки. Голос албанца был сиплый, с лица не сходила неприятная усмешка. И Джерзелез узнал от него все об этой девушке.

Она была дочерью Андрии Поляша, и звали ее Катанкой. Красота ее, о которой по всей Боснии распевали песни, приносила ей, только несчастье. От женихов не было никакого житья. Она не смела выходить из дому. Лишь по праздникам ее выводили, закутанную в покрывало, как турчанку, к ранней мессе в Латинский квартал. Даже во двор она выходила редко: прямо против них находилась турецкая школа, на целый этаж выше их дома, и юноши, которых плохо кормили, но зато много били, бледные от желания, часами висели на окнах, пожирая ее глазами. Гуляя во дворе, она каждый раз видела в окне школы осклабившееся лицо школьного сторожа Алии, желтолицего и беззубого идиота.

Случалось, что солдаты или сараевские парни после буйных попоек часами простаивали у нее под окнами, переговаривались, двусмысленно покашливали или же вовсю колотили в ворота. Мать тогда бранила ее, ни в чем не повинную, и удивлялась: в кого она такая уродилась, что ни в городе, ни дома нет из-за нее покоя. А она слушала, теребя на груди пуговицы жилета, и большие глаза ее выражали крайнее недоумение. Часто она целыми днями плакала, не зная, для чего ей дана эта проклятая красота и что ей с собой делать. Она проклинала себя, терзаясь и мучаясь в своей великой невинности, и пыталась понять, что же в ней такого «порочного и турецкого», что сводит с ума мужчин, отчего вечно торчат у нее под окнами солдаты и турки, почему она должна все время прятаться и стыдиться, а семья – жить в постоянном страхе. И день ото дня становилась прекраснее.

С тех пор Джерзелез стал завсегдатаем кондитерской, где по вечерам собирались его знакомые сараевцы. Приходили сюда и молодой Бакаревич, и Дервиш-бег с Широкачи, рыжий и отекший от беспробудного пьянства, а теперь из-за поста злой, как рысь; и маленький, худощавый, живой, как огонь, Авдица Крджалия, известный скандалист и бабник. Здесь, в полутемной кондитерской, где все предметы потемнели от пара и стали липкими от сахара, они ждали выстрела пушки, которая во время рамазана возвещала правоверным, что можно приступить к трапезе, и вели долгие разговоры о женщинах, лишь бы забыть про жажду и табак.

Джерзелез слушал их с горечью и с какой-то болезненной дрожью каждого мускула, иногда и сам принимался рассказывать, то и дело запинаясь и тщетно стараясь подыскать слова. А белые ворота были по-прежнему заперты, и в окнах не было ни малейшего признака жизни.

Как-то после полудня завсегдатаи кондитерской со скуки и злости избили булочника-христианина, который, проходя мимо, попыхивал трубкой. Шутки ради пытались из-за девушки поссорить албанца с Джерзелезом. Но из этого ничего не вышло. Албанец был невозмутим, и в его улыбке не было ни тени ревности. А однажды наняли мальчишку и подучили его кричать из-за угла тоненьким голоском:

– Катинка, Катанка! Как ты поживаешь? Да где же ты? Никак тебя не встречу.

Услышав эти возгласы, албанец сверкнул глазами и бесшумно, словно ласка, метнулся к двери. Джерзелез кинулся за ним, и они оба выскочили на улицу. Но там никого не было: перед ифтаром на улицах было особенно тихо, белый дом по-прежнему казался безлюдным, лишь из-за угла доносился топот улепетывающего мальчишки. Все долго хохотали, даже сам Джерзелез не мог удержаться от смеха.

Молодой Бакаревич посоветовал приятелям позвать Ивку Гигушу, известную сводню с Бистрика, которая была вхожа во все дома. Она торговала полотном и платками, но больше доходов приносили ей чужие грехи и чужая невинность. Это была тучная высокая старуха с карими круглыми глазами. Разговаривая с Джерзелезом, она легонько похлопывала его по колену и обещала все разузнать, хотя и не обнадеживала: ведь девушка сидит под замком. Громко попрощавшись, она ушла.

На другой день, придя в кондитерскую, Джерзелез застал там албанца и сводню. Албанец закачал головой:

– Уехала она, уехала.

– Ей-ей, господин, вот уже два дня, как ее нет. Увезли, говорят, еще до зари, а теперь попробуй узнай, где она. Больно много парней возле ее дома вертелось, вот и решили спрятать девушку. Вот так, приятель. Ищи теперь ветра в поле.

Рассказывая, старуха то понижала, то повышала голос и так сокрушенно покачивала головой, будто ее обокрали. Албанец смотрел куда-то вдаль. Трудно было сказать, о чем он думает.

Джерзелезу кровь бросилась в голову. Дело было совершенно ясным и несомненным: в доме нет больше девушки с бледным лицом, тяжелой косой и пышными формами (как-то раз ему удалось хорошенько ее разглядеть). Внутри у него все кипело. Кондитерская стала словно еще темнее. Старуха и албанец кровавыми пятнами запрыгали у него перед глазами, он повернулся и, словно слепой, вышел на улицу.

Его душил гнев. Эта христианка никогда, никогда не будет принадлежать ему! И некого убить и нечего разрушить! (Кровавая пелена снова заволокла ему глаза.) Все обман! Его опять оставили в дураках. Неужели он вечно будет сносить насмешки? И что это за женщины, до которых так же далеко, как до бога? Сейчас он ясно почувствовал, что нити этого узла слишком тонки для его рук и что он – вот уже в который раз – не может понять ни людей, ни их самых простых поступков. И, как и прежде, отступает и остается один со своим смешным гневом и ненужной силой.

Отупевший и убитый, он шел не оглядываясь. Перед глазами его, словно тучи, плыли багровые пятна. Позади остались белый молчаливый дом и мрачная низкая кондитерская.

В Кршле упражнялись трубачи. Монотонная мелодия военного марша то обрывалась, то начиналась снова. Солнце припекало, Джерзелезу стало душно. Он шел, обливаясь потом, берегом Миляцки; внизу зеленели ракиты и вербы, на которых еще сохранились следы весеннего паводка.

Хорошо, что дорога вдоль Миляцки такая прямая и длинная. Пусть ей никогда не будет конца! Чтоб не надо было никуда сворачивать!

Джерзелез остановился лишь в Хисетах и, свернув с дороги, направился в Нижний Табак. Там он вошел в маленький дворик, скрывавшийся за высокими воротами. Затрещали и заскрипели стертые множеством ног узенькие ступеньки. В небольшой опрятной полутемной комнате, окна которой были задернуты занавесями из тонкого полотна, будто поджидая кого-то, сидела Екатерина. Взгляд у нее был спокойный, а руки – белые.

Екатерина была дочерью лекаря, приехавшего сюда из Одессы. Никто не знал, почему он покинул родину. Говорили, что лекарь этот грузин, но на самом деле он был русским и, хотя носил феску и звали его Велибег, перед смертью позвал священника и умер как христианин. Дочь его, осиротев, хотела уйти в какой-нибудь монастырь в России, но знакомый грек уговорил ее остаться. А когда он ее бросил, она поселилась в одном из тех маленьких домишек, что выстроились в ряд от Хисет до Нижнего Табака и в которых по одной или по двое жили под полицейским надзором продажные и известные всему городу по именам девушки. На остаток отцовских денег она купила такой маленький домик, в котором жила теперь со старой служанкой, тоже бывшей хисетской жительницей. Днем она спала или вязала в тени двора накидки для подушек, а по ночам принимала богатых гостей. Была она невысокая, коренастая и молчаливая.

Когда-то Джерзелез наведывался к ней. Дневной визит удивил ее; она встала, а он еще в дверях сказал ей спокойно:

– Екатерина, вот пришел к тебе.

– Добро пожаловать! – отвечала она, покорно взбивая для него подушки.

Он присел на небольшой диванчик, а она, чуть склонившись перед ним, сразу же принялась снимать с него пояс.

Потом он лежал, уткнувшись головой в тонкую ткань ее шаровар, а она гладила его сожженную солнцем шею. Перед глазами его плыли светлые и красные крути, а в памяти возникали все новые и новые воспоминания, уже умиротворенные и далекие.

Чья это рука прикоснулась к нему? Это рука женщины? Перед ним встает венецианка в мехах и бархате, гибкая, стройная и такая желанная. Цыганка Земка – дерзкий и коварный, но милый зверек. Дородная вдова. Страстная, но непостоянная еврейка. И Катинка – цветок, не знающий солнца. Нет, это рука Екатерины. Только Екатерины. Лишь одна она ему доступна!

И снова явилась мысль, с которой он не раз засыпал, неясная, загадочная, но грустная и оскорбительная: почему так извилист и таинствен путь к женщине? Почему он со своей славой и силой не может его пройти? Ведь для всех других, даже самых ничтожных, этот путь вовсе не труден. Лишь он один в своей сильной и смешной страсти весь век напрасно протягивает к ним руки. Чего хотят женщины?

Маленькая рука все гладит и гладит его, ловко и умело скользя по спине. И снова гаснет и ускользает эта нерешенная и тягостная мысль.

– Сколько я народу всякого видел, Екатерина! Сколько земель обошел! – говорит он ей как во сне.

Джерзелез уже и сам не понимает, жалуется он или хвастает, и замолкает. Сонная тишина, в которой сливаются и примиряются все дни и все события, убаюкивает его. Он смыкает глаза. Ему хочется продлить это мгновение без мыслей и желаний, как человеку, которому дан лишь короткий отдых – ведь скоро снова в путь.

ПОЯСНИТЕЛЬНЫЙ СЛОВАРЬ

Ага – землевладелец, господин, уважительное обращение к состоятельным людям.

Актам – четвертая из пяти обязательных молитв у мусульман, совершаемая после заката солнца.

Антерия – род национальной верхней одежды, как мужской, так и женской, с длинными рукавами.

Аян – представитель привилегированного сословия.

Байрам – мусульманский праздник по окончании рамазана, продолжающийся три дня.

Бег – землевладелец, господин.

Берат – грамота султана.

Вакуф – земли или имущество, завещанные на религиозные или благотворительные цели.

Валия – наместник вилайета – округа.

Газда – уважительное обращение к людям торгового или ремесленного сословия, букв.: хозяин.

Гайтан – веревка.

Гунь – крестьянская одежда вроде кафтана.

Джемадан – род национальной верхней мужской одежды без рукавов, обычно расшитой разнообразной тесьмой.

Жупник – католический священник в жупе (приходе).

Ифтар – ужин во время рамазана после захода солнца, когда прекращается дневной пост.

Ичиндия – третья по счету обязательная молитва у мусульман, совершаемая между полуднем и закатом солнца.

Кадий – судья у мусульман.

Каймакам – наместник визиря или валии в уезде.

Коло – массовый народный танец.

Конак – административное здание, резиденция турецкого должностного лица.

Маджария – венгерская золотая монета.

Меджидия – золотая турецкая монета.

Мейтеб– начальная духовная школа у мусульман.

Мерхаба – мусульманское приветствие.

Министрами – служка в католическом храме.

Мудериз – учитель в медресе.

Мулла – мусульманин, получивший духовное образование.

Мусандра – стенной шкаф в турецких домах для постелей, убирающихся туда надень, и прочих домашних надобностей.

Мутевелий – турецкий чиновник.

Мутеселим – чиновник визиря.

Муфтий – мусульманский священник высокого ранга.

Окка – старинная мера веса, равная 1283 г.

Опанки – крестьянская обувь из сыромятной кожи.

Райя – христианские подданные Оттоманской империи, букв.: стадо.

Ракия – сливовая водка.

Салеп – сладкий горячий напиток, настоянный на коре ятрышника.

Салебджия – торговец салепом.

Се имен – стражник.

Слава – праздник святого покровителя семьи.

Софта – ученик медресе.

Субаша – помощник паши.

Суварий – конный стражник.

Тапия – юридический документ на право владения недвижимостью.

Тескера – официальная справка.

Тефтедар – министр финансов, чиновник по финансовой части.

Улемы – мусульманские вероучители, знатоки и толкователи Корана.

Учумат – административная власть, здание, где помещается административное управление.

Фратер – католический монах францисканец, букв.: брат (лат.). Сокращение «фра» обычно прибавляется к имени монаха.

Чаршия – торговый квартал города, базар.

Чемер – узкий кожаный или холщовый пояс, в который, отправляясь в дорогу, прятали деньги; носился под одеждой.

Чесма – естественный родник, облицованный камнем или взятый в желоб; фонтан.

Чехайя-паша – заместитель визиря.