Тогда был август, самый конец лета. Самое начало конца. Тане его не забыть никогда, подробности и сейчас как на ладони. Как будто обострились все чувства, обнажились нервы. Каждый шорох и шепот был слышен, каждый микрон запаха рядом в воздухе. Каждый цвет глубок и насыщен – трава, листья, кора дерева, вода в луже. И каждое время дня запечатлелось особым сочетанием этих цветов, запахов и звуков. Особенно ночи. Кажется, еще вчера после ужина можно было прогуляться за калиткой, а теперь стремительно темнело. После кратких сумерек будто падал черный занавес, густыми складками уходящий за дома соседней улицы и кромку леса. А потом появлялись звезды, и тогда было видно, что небо – купол, свод огромной прозрачной чаши, через которую просвечивают щедро рассыпанные звезды. Иногда красным маячком деловито просверкивал самолет, иногда заплывало редкое облако, из-за темного гребешка елок выходила блестящая, как начищенная пуговица, луна. Таня смотрела на небо с маленького балкончика на втором этаже дачи, за спиной бормотал телевизор, создавая иллюзию присутствия множества людей. Как будто они там все сидят в комнате, а Таня просто вышла проветриться. В саду тяжело падали яблоки и будили Полкана. Он вскидывался с хриплым лаем, грохотал досками, на которых было его ночное место. Павлуся вздрагивал во сне и, причмокивая, поворачивался на бок.

Таня пса боялась до слез. Его придумала перед отъездом свекровь: «Мне будет так спокойнее, замки, ворота никого сейчас не пугают. А собака – другое дело. Он будет лаять, охранять. Никто и подойти не захочет к забору. Николай Иваныч не откажет, да и встанет это недорого!» Таня подозревала, что свекровь больше пеклась о сохранности невиданного урожая яблок, чем о них с Павлусей.

Сторож поселка, Николай Иваныч, дядя Коля, приводил Полкана часов около девяти вечера. Издалека было слышно, как он идет вдоль забора в полной темноте, покашливая и гремя цепью. Огонек папиросы то возникал над кустами, то исчезал в опущенной руке. «Зря ты, Танька, боисся его, он чует, – воспитывал дядя Коля, докуривая у крыльца. – Так-то ведь он добрее доброго, вырожденец, еха-маха, прости господи. И мальчонку твоего не тронет. Он пьяный дух токо не выносит. Если я выпимши, тогда да, не спорю, может и повалять. А так – ягненок, еха-маха. Да ты подойди, подойди, он тебя понюхает. Руками-то не маши! Свои, Полкашка, свои!»

Таня задерживала дыхание и, закусив губу, делала два шага. Полкан опускал хвост, прижимал срезанные уши и стоял молча, подрагивая короткими жесткими усами на серых брылах. «Полканчик, а Полканчик, будешь сегодня у меня жить?» Пес отворачивал морду и начинал глухо ворчать откуда-то из живота. «Цыц, еха, эта, маха! Она твоя хозяйка сегодня, да, Танюх?» Пес недоверчиво рассматривал Таню, как будто спрашивал: «Вот эта? У которой ноги дрожат? Хозяйка?» «Пошли-пошли, недоделанный, щас пристрою тебя». – Дядя Коля тащил его привязывать на длинную цепь, смеялся хрипло и противно, балагурил, отпускал шутки-прибаутки, а глаза у него оставались недобрыми.

Перед сном Таня выбегала пописать. Тропинка в туалет шла как раз мимо Полкановых досок. Идти туда – нечего было и думать. Перед дверью светился электричеством оранжевый прямоугольник, шаг вправо, шаг влево – темные кусты, он, когда захочет, мог ходить очень тихо. Таня присаживалась, задыхаясь от ужаса, а потом впрыгивала на ступеньки, едва натянув трусики, и запирала дверь на все обороты.

Утром дядя Коля забирал Полкана в зависимости от того, сколько вчера он выпил, когда в семь, когда в одиннадцать. Кричал через калитку на весь поселок: «Танюха, выходи! Забрал зверя, еха-маха, выходи!» – из чего следовало, что про Танины страхи он все понимал. Знал, что она не выйдет, пока в саду собака. Павлуся с Полканом не встречался, ему хватало для общения соседского пушистого пекинеса-ласкунчика. «Мама, мама, он меня прямо лижет, как своего! Мама, языком! Ты знаешь, что он меня языком?»

Третье лето Таня проводила с ребенком здесь, в Торбанцеве, на даче родителей мужа, а привыкнуть никак не могла. Все здесь было чужое, хоть и знакомое. У них с мамой и бабушкой тоже были свои шесть соток в садовом товариществе. Всего полчаса на автобусе до самых ворот. Щитовой домик с верандочкой и огород-сад. Они без мужчин втроем вполне справлялись. Урожай по осени можно было в одной сумке вынести. Сажали каждый год зелень, чеснок, морковку, огурцы. Десять кустов картошки «на поесть». Мама каждый сезон разрабатывала новый план грядок, у них с бабушкой была специальная тетрадь. Цветник тоже обновляли рассадой – бархотки, георгины, астры. Под окнами вытягивались «золотые шары», сноп флоксов, огромный белый пион. Вдоль забора были аккуратно рассажены кусты – смородина, крыжовник, малина. Какая-то войлочная вишня, не дававшая урожая больше трех ягод. Каждый квадратный метр был всегда ухожен и засажен, взрыхлен и прополот. Бабушка выезжала на дачу, как только снег сходил, обогреваясь чугунной буржуйкой, мама проводила отпуск, Таня наведывалась в выходные в этот маленький, родной с детства любимый домик.

Каждый год Таня туда просилась, но свекровь, Вероника Валерьевна, всегда находила веские аргументы, чтобы ее отговорить. «Машина – это раз, дорогая моя. Ребенка будешь на автобусе таскать? – Нет, на автобусе Павлусю таскать не хотелось. – И там у тебя, посмотри, никакого простора нет. А у нас? Красота. И телефон у соседей, если что. Все удобства. Ну?» Таня соглашалась, что преимущества огромные, но, уезжая в мае в Торбанцево, мечтала, как когда-нибудь привезет Павлусю и в их крашеную будочку. Где второй этаж – дощатый скворечник, кухня состоит из плитки и газового баллончика, метровый коридорчик и скрипучие раскладушки по количеству приехавших.

Ей хотелось, чтобы он подышал запахами ее детства, привык к тесноте, которая не стесняет, а роднит. Поел из бабушкиных любимых тарелок с волнистой бежевой каемкой и выбрал себе по цвету эмалированную кружку. Здесь перебывали все ее подруги. Каждая мелочь своя, родная – много лет прибита на внешней стене бабушкина синтетическая панама, на вешалке висят советские болоньевые плащи, а под ними можно найти калоши-«мокроступы», ровно на Танин маленький тридцать пятый размер.

В Торбанцеве все не так. Большой поселок за забором – «академические дачи», для Тани что-то такое же непонятное и ненастоящее, как академическая гребля. Почему академическая? Дача не наследственная, а приобретенная у какого-то академика. В первый год после свадьбы, когда всех сюда еще возили в гости, и Таню, и ее маму, Шуру Николаевну, свекровь подробно рассказывала историю приобретения. Академик, бедный, вынужден был продать родовое гнездо, чтобы лечить тяжело больную жену. Все это почему-то так отпечаталось у Тани в голове, что для нее дом навсегда пропах лекарствами, страданием и болью. На самом же деле здесь присутствовали все атрибуты классической, в Танином представлении, дачи. Темная резная мебель, кресло-качалка, скатерть с бомбошками, оторванными через одну, бархатные портьеры, супница с отбитой ручкой.

Грядок не сажали, как Таня ни упрашивала, даже под зелень не разрешили вскопать кусочек. Весь участок под яблонями и грушами был засеян газоном. По выходным свекор в белой рубахе с закатанными рукавами выходил косить электрической косилкой. «Э-эх!» – замахивался он воющим желтым агрегатом, наподобие косы. Ему бы еще лапти и бороду – был бы вылитый Лев Николаевич в Ясной Поляне! Мягкую изумрудную травку выкашивали до ровной щетинки, обходя аккуратные идеально круглые клумбы и кусты роз. Вдоль тропинки, выложенной бордовыми многоугольниками, надо было ровнять совсем коротко, чтоб не цепляла за ноги. Свекровь Вероника любила приезжать в городских туфлях на каблуке.

Баню Тане топить не разрешали, так же, как и печки в доме – в целях безопасности. «Угорите, не дай бог, с малышом, и дом спалишь!» Тайком не натопишь, все на виду. Мылись с Павлусей в душе-лейке в конце сада, а с холодами перебирались в таз на кухню. Для печек вызывался снова дядя Коля, но функция его была очень странной. Он приходил, приносил от сарая дрова – невелика тяжесть, даже Павлуся по полешку таскал, – потом затапливал и уходил. «Давай, Танюх, не мерзни! Прогорит – закроешь!» Таким образом, главная работа истопника – вовремя закрыть трубу – оказывалась опять же на Тане. Она, зараженная беспокойством Вероники, заслонку задвигала очень поздно, над черными углями. К утру сильно выстывало, Таня наваливала на Павлусю три одеяла и включала электрокамин. Получалось, что дополнительное удобство – теплый, отапливаемый дом – никак себя не оправдывало, только нервы лишние.

Но этот август был очень теплым. Доживали последние летние деньки, потому что Таня собиралась ехать в город на аборт. То есть, конечно, не она собиралась, а просто деваться было некуда, потому что сдала анализы, и Вероника заплатила в кассу. Анализы были хорошие, после выходных можно было приезжать. «В какой день вам удобнее?» Таня молчала, ей ни в какой день удобно не было. Это Вероника щебетала, как канарейка. «Ну и хорошо, славненько. Понедельник плохой день! Да? А вторник – в самый раз. Ну вот, Танечка, и тошнить перестанет. А то ты такая стала бледненькая, вяленькая! Первый-то еще смотри какой малыш, да? Ну? Все мы обсудили, я надеюсь, Борис не получит больше сюрпризов! Ему и так несладко, поверь мне!»

Таня не верила. Медицинская карточка с розовым ангелочком на обложке лежала в сумке, как змея. Ее Таня чувствовала на любом расстоянии все эти дни, наизусть могла пересказать, что в ней написано. Срок соответствовал, десять-одиннадцать недель. Чуть-чуть прозевать – и все. Пока сама думала, пока сказать боялась. Потом Борис три дня тут бесился, швырялся предметами, попадавшимися под руку, ложками за столом. Подключил Веронику – тяжелую артиллерию. Ее уговоры самые страшные, страшнее его криков, вежливые и ласковые, но жесткие. Потом Борю провожали обратно в Австрию, откуда он так неудачно на побывку приехал. Вероника самую дорогую клинику нашла. Чистота, красота. Фотографии младенцев на стенах, оранжевые кожаные диваны в приемной. Стояла рядом, когда документы заполняли, вся благоухающая духами, уверенная, яркая. Ворковала что-то про женскую долю, качала головой, но за руку держала крепко, не вырваться. Таня думала-удивлялась, сколько же денег она сейчас готова отдать, чтобы избавиться от второго внука! Или от внучки. «Таня, ну не молчи ты, в конце концов! Мы же не звери тебе. Цивилизованные люди, я понимаю, что тебе нужна помощь! Тут психолог есть, если хочешь. Мы же решили с тобой, что маму не будем беспокоить, давай приходи в себя!»

Конечно, маму не беспокоить не надо. Мама бы никуда не отпустила! Никаких карточек и психологов, никаких анализов. Таня была уверена. Если бы она с мамой жила, встала бы на учет в обычную консультацию, ходила бы туда, как положено. Там тоже врачи нормальные работают. Но Вероника по-другому устроена. У нее если зубной врач, то такой, чтоб за два месяца записываться, если у мужа язва – только к профессору.

А аборт вот в этой клинике дорогущей надо делать, в «Мадонне». Хороша мадонна, убийца детей. Таня слышала, как свекровь говорила по телефону со своей задушевной подружкой Лизуней: «Ой, ни до чего сейчас… ага… у нас тут чепе небольшое!.. Как ты догадалась? Ну что ты! Конечно, в «Мадонне». Там контроль, что ты, со здоровьем нельзя шутить!» Лизуня всегда суть проблемы схватывала на лету. Таню она считала за плесень земную и едва замечала при встрече. Приходя в гости, орала на всю квартиру, ни капельки не стесняясь, что ее могут услышать: «Ну что, дорогая, твои мезальянсы в порядке? Не разбежались?»

Она тут сходила с ума на этой даче. Третье лето в полном одиночестве и тоске. Зачем она здесь? Почему нельзя послать все к черту и уехать к маме, не думая больше о том, что быть замужем – значит порвать все прошлые связи и страдать. Первое лето пролетело быстро, дел было слишком много. Павлуся в манеже сидеть не хотел, требовал, чтобы его носили на руках, играли, плохо засыпал. В прошлом году он уже радостно топал вокруг дома, самостоятельно играл машинками, купался в надувном бассейне. Теперь – совсем большой человек, три года, не шутка. Носится везде, завел приятеля, ходит к соседям с собакой играть, тащит Таню гулять в центр поселка, где качели и песочница. В его, Павлушечной маленькой жизни идут большие свершения, в Таниной жизни – сплошная паутина. Конечно, она наблюдает за сыном, играет, разговаривает, малюет вместе с ним медведей и белок в книжках-раскрасках, лепит из пластилина. Изредка звонит подружкам или маме, что-то читает, с раннего утра включает телевизор. Но все не то, не то… Третий год Таня листает одни и те же старые журналы и почти ни с кем не видится. А мама? Наверное, забыла, как дочка выглядит. Вероника и Сергей Сергеич с годами не стали роднее, Боря вообще…

О чем подумаешь, глядя с балкона в темный сад? Вот Полкан, был бы он щенком, она бы гладила его мягкий животик, чесала бы за ушами и не боялась. Он бы вырос тогда не страшным и охранял ее по-настоящему. Таня представила, как приедет Боря, а у нее тут пес. «Нельзя, нельзя, Полкан, не рычи. Это свои…» Своих тут сейчас никого нет, кроме Павлуси. Хоть бы приехала Вероника, наболтала бы сплетен городских.

У нее тут всякие соседки в знакомых. Вечером шашлыки бы пожарили, а Таня бы сидела в сторонке и слушала, все не одна. А у них, то есть у мамы, в подъезде поставили кодовый замок. Можно было бы коляску внизу оставлять, под лестницей. А в их родном хрущобном районе детский сад стоит прямо под окнами, Павлусю можно с осени отдавать в младшую группу и до декрета поработать у мамы в аптеке. Павлуся прописан у Касинских, и место в садике могут не дать. Как быть? «Как?» – спросила Таня в темноту яблоневых веток. Так. Надо его оттуда изъять и перевести к маме. И Таню тоже изъять.

Полкан фыркнул и загремел цепью. Сверху его лохматая спина выглядела еще страшнее. Как будто он не собака, а чудище мохнатое, возится там, внизу. Он потерся боком о яблоневый ствол. Ш-ш-ш-бум. Пронеслось и упало яблоко. Папировка в этом году с Павлуськин мячик размером. С другой стороны – карточка, анализы эти. Во вторник ехать. Сказали, что не надо ни тапочек, ни сорочки, все дадут. Чтобы помочь эмбриончику умереть, Таню нарядят как невесту – в белый махровый халат и розовые тапочки с помпонами. Ей уже показали и идеально продезинфицированный эшафот, и топчан, на который она покорно сложит свою одежду, и веселенькую палату, где после наркоза проснется под тихую музыку и ласковую улыбку психолога. «Чтобы не было никаких удивлений, волнений дополнительных. Вот, смотрите – ваша кроватка… Будете уже готовы. Тут ванная, тут туалет…»

Нет, готова она никогда не будет. А срок у нее в конце марта, она посчитала точно. Ну, не срок, конечно, а просто если бы родился еще один маленький, то это было бы в марте. А Павлуся – майский, Телец-теленок. Упрямец и аккуратист. Сейчас уже поучает: «Мама, не тлогай кубики, они должны быть так и так, а ты кладешь не по-длугому!» Таня почему-то вспомнила, как рожала. Просто, быстро, не успела намучиться. Маме позвонила: «Мам, я все!» А потом как бы к себе домой, Касинским набрала: «Здравствуйте, это Таня, а Борю можно?»

Таня хотела назвать Егором, свекровь – Никитой. Был скандал, потому что, оказывается, в молодости у нее был с таким именем серьезный ухажер, конкурент Сергей Сергеича. Таня с маленьким забились в комнату, в ЗАГС поехал Боря с приятелем, по дороге где-то приняли. Потом добавили. Приятель был случайный и редкий, сейчас уж непонятно куда делся. Звали его Павлом. Так и получился мальчик – Павлуся.

Мама в обсуждении имени не участвовала, она с самого начала как-то отстранилась. К роддому на выписку пришла, а домой – только через неделю. Приехала жалкая какая-то, постаревшая. Стрижка неаккуратная, волосы седые в проборе отросли и не крашены. Или это по контрасту с Вероникой так казалось? Принесла дурацкую маску медицинскую и в дверях напялила. «Танечка, я боюсь, как бы не заразить, что-то у меня нос не в порядке. Ну, покажи мне его из твоих рук!»

И получилось так, что Вероника, которая и тогда еще уговаривала сделать аборт, была рядом, а мама любимая, которая вся трепетала в ожидании, – далеко. Вероника, когда хотела, его на руки хватала, советовала, как одеть, завернуть, как кормить. В конце концов, она просто жила с ним в соседней комнате! А мама пришла посмотреть как чужая – глаза на мокром месте, красные поверх маски. И Таня тоже стала плакать, ругаться, совать маме Павлусю: «На, на, возьми, никакого у тебя насморка нет!» Мама не брала: «Нет, нет, что ты? А вдруг заболеет?» И чай пить не стала, пошла домой. Там ревела, наверное, одна. И Таня тоже ревела, обиделась.

Она не помнит уже, хорошо ей было тогда или плохо. Боря еще не уезжал, но его как-то не было все время, что-то было уже не так. Вместе никуда не ходили. Боря на работе, а Таня дома с малышом. Обычная ее компания – свекор со свекровью. Разве так она хотела жить? Тетя Нина, мамина подруга, сразу поставила диагноз – родители заели. «Надо было отдельно жить, разменять хоромы ихние и самим притираться. Пусть сложно с ребенком, ну и что?! А мы как – вообще все сами делали. Мать бы пришла помогла, а то Вероника эта! Знаю я, как они помогают, свекрови-то! Кто она Таньке? Никто. Сама пусть в гости ходит, не командует. Бежать надо от хищницы от этой, Шура! Они за внука ухватились! То не надо им, а то теперь понадобился!» Вероника – она не то что хищница, она другая, не своя. А Павлусю она полюбила, это точно. Да и как его не полюбить было с самого рождения, такого замечательного?

Тетя Нина держалась своей версии: «Шура! Ты не отступайся. Пришла, посидела, Таню отпустила. Ей по магазинам надо прошвырнуться, туда, сюда, к подружкам! Ты что, с ребенком не справишься? Вот помяни мои слова: отделяться им надо, а то останутся каждый при своем – сын при матери, а Танька ни при чем!»

А оказалось все наоборот – Таня при свекрови, а Боря – в свободном полете.

Шура Николаевна к Касинским приходить стеснялась и с Павлусей не оставалась никогда. Все время издалека, с других рук. Он был такой крепкий, румяный, кричал и плакал всегда громко, требовательно. Как его ни заверни, выпутывался из любых пеленок. Улыбался до ушей, смеялся. Подрастал. Таня так его полюбила! «Смотри, какой он маленький, какой кудряш, встрепыш!» Павлуся ползал по ковру, бесконечно повторяя с вопросительной интонацией: «Ма? Ма? Ма?» Таня смотрела на него, и лицо у нее было светлое-светлое, руки прижаты к груди тюльпанчиком, между бровями тонкая складочка.

Бедная девочка, доченька моя. Не успела оглянуться – стала мамой. Уже пропала, уже прикипела: «Мама, посмотри, какие ручки у него, какие пальчики! Павлусенька, посмотри на маму!» И он отвечал опять на ее воркование: «Ма? Ма?» Как котенок к кошке: «Мурн, мурн!» Таня, Таня… Какой была, такой и осталась – узкие бедра, мальчишеские прямые плечи, плотная челка на бочок. И жест этот привычный, любимый – складывать руки на груди, почти у самой шеи. Так страшно за нее, за малыша. За это хрупкое, призрачное счастье. «Отведи, отведи, пронеси…» – шептала Шура, спускаясь от Касинских по лестнице.

Шура родила Таню в тридцать лет, а через три года – Петеньку. Врачи сразу стали говорить, что не жилец, такой он был синий, почти черный. Дома лежал тихонечко в кроватке, ни плакать не мог, ни кричать, сил на это не было. Гости приходили, так незаметно было, что дома младенец. Он вообще жил очень экономно, много спал, ел так мало, что молоко у Шуры периодически кончалось. Они лежали бесконечно по больницам, Таня – на бабушках, быт заброшен. Шура привыкла к казенному бельишку как к своему. Муж Юра привык носить передачи, что-то там сам изобретал, готовил. Приходил с виноватым лицом: «Ну как?» Как будто за сутки могло что-то измениться.

Помочь могла операция, и не одна. Делать пока не брались, очень Петенька был слаб. Надо было наращивать массу тела, а где ее нарастить, когда ел он как птенчик! А в больнице – еще меньше. В больнице он совсем затихал, грустил. Скучал ли он по Тане, по дому, по бабушкам? Вспоминал кота Мурика, говорил со вздохом: «Де тотик…» (где котик). Диагноз – порок сердца – поставили в роддоме. Название у него было жуткое – тетрада Фалло, для Шуры связанное с чем-то неотвратимо надвигающимся и огромным, как поезд, или с чем-то астрономическим. Похоже на комету Галлея.

Выживаемость очень низкая, даже при благополучном исходе операции. Непонятно тогда, что такое благоприятный исход? И неясно, откуда такая страшная болезнь. Все здоровы. Сердечных проблем ни у кого в роду не было. Юрины родственники вообще известны до десятого колена. От старости померли. Его родители до сих пор на лыжах катаются. А Петенькино сердце выросло неправильно. Там, где нужна была стеночка, там стала дырочка, где надо было широко – стало узко. Пока счастливая беременная Шура ходила на работу, крутилась по дому, ела, спала и совершала миллионы и миллиарды привычных действий, невидимое вещество горя проникло в ее живот и нарушило привычный ход сложных процессов.

Может, экология? Юра у себя в институте работал на лазерной установке. Может, это? Но доктор сказал, что по лазеру нет таких данных. Шура узнавала – в Юриной лаборатории у троих сотрудников дети здоровы. А у одного – оба здоровы, и мальчик и девочка.

Приводили Таню. На фоне больных детей она смотрелась как боровик среди опят – тугая, румяная девочка с небесным бантом, в белых колготках на толстеньких ножках. Таня в палату проходить боялась, стояла у порога, на всякий случай держась за бабушкину кошелку. Она махала Петеньке рукой, читала выученные в садике стихи, могла станцевать. Однажды рассказала целый утренник в лицах за всех мальчиков и девочек группы. Она до сих пор помнит, как хлопали. Ей было пять лет.

А Петеньку не помнит, совершенно не помнит. Какой он был худенький, маленький, прозрачный, не мог ходить. Сидел, поджав фиолетовые ножки-палочки, на кровати и тихонько радовался Тане, потому что для громкой радости не хватало в грудке кислорода. Он быстро научился не растрачивать силы – поднимал бровки, вытягивал губы трубочкой, перебирал лягушачьими, уплощенными на концах пальчиками с крупными черными ногтями. Глаза распахивались и блестели. Шура была уверена, что он абсолютно все понимает, хотя врачи в карточке указывали отставание в психическом развитии.

Дети с патологией попроще и полегче в больнице вели себя обычно – плакали, капризничали, боялись уколов. Тяжелые же «порочники», заметила Шура, не жаловались никогда. Они сидели на кроватях или у стен на корточках, как инопланетяне, и смотрели на мир одинаковыми огромными глазами. А в глазах этих была недетская мудрость и мука. А так хотелось, чтобы он ходил, бегал с другими детишками! Шура везде его носила на руках – по коридору и вниз, в справочную, чтобы он видел, как все вокруг устроено, где елочка, где липа, где птичка. На ремешках сандаликов не хватило дырочек, так он был мал и худ, и она сама связала беленькие пуховые носочки с красной полосой.

Когда Таня была маленькая, Шура вела дневник – когда какие зубы, когда стала ползать, когда пошла. «Ташечке один годик, у нас восемь зубиков. Сходили к врачу. Рост – семьдесят четыре сантиметра, вес – ровно десять килограммов. Прививки перенесла хорошо…» К тем записям Шура при Петеньке не обращалась, было больно читать, на сколько обгоняли Танины зубки и налитые попки, сколько Петенька недобирал граммов и даже килограммов. У него вместо дневника была медицинская карточка.

Что бы Шура только ни сделала, чтобы он поправился! Она бы сделала все! Она бы… Она могла бы отдать Таню, отдать кому-нибудь крепенькую здоровую Таню и никогда больше не видеть ее. Только бы Петенька был жив, только бы приезжий профессор согласился на операцию, несмотря на недобор массы тела…

И профессор согласился. Шура Николаевна забыла его фамилию, сохранилось только имя, как у ее отца – Николай Игнатьевич. Петенька в тот день уснул, измученный после обхода: «Баи-баи, мама, Петя баи». Шура немножко его покачала, поправила одеяльце, он дышал чуть-чуть хрипловато, но так и раньше бывало, на лобике прилип потный завиток. Она подняла у кровати сетку, соседки, если что, все на месте, и побежала на боковую лестницу звонить. Там между этажами был телефон-автомат. Юра уехал в Ленинград на конференцию, оставил специально телефон гостиницы, чтобы дала знать, как решится с профессором. Шура решила, что сейчас время обеда и можно попробовать через маму из дома застать. Пока очередь, пока дозвонилась. Мама обрадовалась, сказала, что сейчас же начнет дозваниваться и передаст, чтобы Юра сегодня же, ну, в крайнем случае завтра выезжал домой.

На четвертый этаж она взлетела как на крыльях: Боже, Боже, Петеньку будут оперировать, все будет хорошо, он поправится! Издалека она увидела в коридоре скопление народа у своей палаты – женщины с детьми на руках, белые халаты, тот самый профессор с обхода. Шура пошла медленнее. Еще медленнее. Увидела расширенные глаза новенькой нянечки, взялась за ручку двери… И все. Больше не смогла она войти в эту дверь и мучилась страшным незнанием того, что могло там быть. И через час, когда ее увели, и через день, и через год, и по сей день она пыталась вспомнить и не могла. Организм защищался, он не хотел еще раз пережить, ему надо было восстанавливаться, любить мужа, растить дочь. А Шура не хотела восстанавливаться и кого-то любить. Она хотела знать, что там было. Не могла понять, как он мог умереть? Что он подумал, почувствовал? Ему было больно? Задохнулся? Нет, нет. Этого быть не могло.

Пети не стало, а жизнь продолжалась. Как же это в тот день ходили троллейбусы? Торговали на углу овощами, шли люди, говорили, смеялись, спорили… А дома лежали его штанишки, его кофточки и кубики, плюшевая собачка, купленная ко дню рождения. В далеком Ленинграде Юра, бледный и небритый, стоял в очереди в железнодорожную кассу. Заплаканная бабушка кормила котлетой заплаканную Таню. Потом было еще много всего, но все это было неважно. Шура снова и снова, мучая себя, силилась вспомнить: «Мама бай», одеяло, колечко волос на лбу, лестница, ручка двери… Провал. И опять по кругу: одеяло, лестница, дверь…

Докторша в «психушной» поликлинике разводила руками: «Что я могу сказать, Александра Николаевна, только время. Только время сможет помочь. А ваш мозг поступает очень мудро, он не дает вам вспомнить то страшное, что помешает вам жить дальше. Я, конечно, выпишу таблетки, но вы сами фармацевт, понимаете. Не всему можно помочь медикаментозно. Пусть муж придет ко мне для беседы. Я говорю банальные истины, но вы не одна такая. И потом, это не единственный ваш ребенок!» Прости, Танечка! Доченька, прости…

Она стала немного сумасшедшая и сама понимала это. Сидела на стуле в кухне и качалась: вперед – чуть-чуть, назад – посильнее. Все двигались в одну сторону, а она в другую, старалась отмотать жизнь назад, как пленку в проекторе, но беда была в том, что раньше той двери вернуться было невозможно. Люди вокруг изменились. У Тани оказались почему-то острые клычки, когда она смеялась, они блестели во рту, как заточенные кусочки сахара. Неприятно. Мама превратилась в старушку – волосы поседели, дергалось веко. От нее плохо пахло. Вообще весь дом пропах какой-то прокисшей валерьянкой. От этого запаха сбесился спокойный обычно кот, и в конце концов его выгнали во двор.

Пришло запоздалое письмо от Нины: «Целую и обнимаю всех: Веру Степановну, Юру, Шуру, Таню и Петеньку!» Шура опять кричала, билась, вызывали «скорую». В далеком нереальном кадре бабушка трясущимися руками совала мятую трешницу врачу, чтобы не увозили, а только сделали укол. Через неделю после похорон муж потянулся к ней в кровати, она содрогнулась от ужаса, поджала к животу коленки… Они не были вместе уже месяца три, а теперь все время ночевала мать, общий диван был вынужденным. Так и не смогла.

Юра как-то ухитрялся существовать, на работе планировалась его командировка, кажется, в Румынию. В связи с этим надо было покупать приличные ботинки, куртку. Пошла занимать деньги, забыла, куда идет, зато нашелся у булочной несчастный облезлый Мурик. Бабушка вышла на работу, Шуре тоже закрыли административный. Таню в садике воспитательница записала на танцы, вечером Таня плакала, что «все мамы каждой дочке сшили уже давно по белой юбке, а ей нет!». Пришлось сшить. Добралось еще толстое письмо от Нины, залитое слезами и одновременно деловое и конструктивное, насчет Тани, насчет лазера, который виновник. И такие в нем были родные грамматические ошибки, в Нинкином школьном стиле – «сного» и «приедиш», что стало смешно.

Вперед и вперед, шаг за шагом. Два вперед и двадцать два назад. Через какое-то время она уже знала, что нельзя дома кричать, особенно по ночам, потому что уколют и придет мутный тяжелый сон, после которого наступало тупое безразличие. Нельзя пугать Таню, нельзя распускаться. Она тогда работала на предприятии, в контрольной лаборатории. Коллектив женский, понимающий. Там было много подруг, ее прикрывали, отпускали пораньше, тихонько тормошили, когда она совсем застывала. Шура ходила домой пешком, иногда подолгу сидела в скверике. Мама с утра писала ей записку, что купить, но Шура забывала, возвращалась поздно, магазины не работали. Или забывала забрать Таню из садика. Ее приводили нянечки или воспитательница, ругались.

Бабушка ругалась, что опять прошла мимо магазина, что не пьет таблетки, что дома разор. «Шура, Шура!» Юру уже кто-то приглашал в гости. Одного. С Шурой не знали как себя вести, слишком трагической фигурой она была. А он – нет. Он как-то выживал. Уходил куда-то, ночью больше не приставал – так она его напугала. Подруги где-то затаились. На работе вдруг навалили отчет, никто не вызвался помогать. Все сошлось. Шура перестала пить «психушные» таблетки и складывала их в коробочку от плавленого сыра.

В тот день у нее был какой-то радостный подъем. Была весна, солнечно. Бабушка уехала на дачу, Таня отправилась в садик, Юра тоже куда-то уехал. Шура с утра везде прибралась, перемыла посуду, нажарила котлет, вытащила свою баночку от «Янтаря», налила заранее воды. Петенькины вещи лежали на антресолях, она туда не полезла, помнила их все наизусть. Попрощалась с кофтами, с шортиками (на кармане аппликация-медведь, немножко надорвана, надо бы пришить), потрогала в прихожей Танин весенний плащик. У бабушки под матрасом прятали от Шуры фотоальбом, она его приготовила на кухне – таблеток много, пока все запьешь! Надо будет чем-то заняться.

Когда зазвонил телефон, она успела принять штуки четыре. Служба газа, будут ли хозяева дома в течение часа, проверить плиту. Сказала – будут. Она же дома. Тем более что вчера опять забыла купить хлеба, виновата. Стала ждать, мутило немножко, закружилась голова. Шура пошла в туалет, сунула два пальца в рот. Газовщики не шли долго, она устала сидеть просто так и стала опять запивать таблетки. В крайнем случае можно просто не открывать. Потом ей показалось, что кто-то говорит на лестнице. Не бабушка ли? «Шура, вы представляете! Обсчитали на сорок копеек! Это кому сказать!» – соседке не повезло в гастрономе. Шура немножко заснула, прямо у двери. Газовщиков все не было. Она пошла опять в туалет, теперь уже тошнило сильнее. Потом позвонили из садика, Таня баловалась, нарочно толкнула девочку, и та разбила коленку. Потом позвонила Нинка из своего военного городка. Там плохая связь, редко можно было дозвониться. Так хорошо, так удачно, что соединили! Шура опять заснула и ничего не слышала. Потом она очнулась совершенно бодрой и выспавшейся на полу в коридоре. Рядом пищала телефонная трубка. Она встала, смыла остатки таблеток в унитаз, спрятала альбом и пошла за Таней в садик. А газовщики так и не пришли.

С тех пор прошло больше двадцати лет. Это очень, очень много дней и очень много ночей. И все их Шура прожила. Было всякое, и плохое и хорошее, и веселое и грустное, и такое, чего, казалось, уж точно не будет. Дверь не открылась.

Юра ушел, вернулся к родителям на старости лет. Уехал с чемоданом и портфелем, ничего не стал делить. Нина подбросила дров в свою топку. Она была каким-то непостижимым образом уверена, что Юра виноват в Петенькиной болезни. «Знает кошка, чье мясо съела! Чует вину, но совесть осталась, видать, а то другой бы еще квартиру затеял менять! Тебе только этого не хватало!» Шура сопротивляться этому бреду не могла, она просто перекладывала телефонную трубку на плечо и немножко дремала. Так у нее с того памятного таблеточного дня осталась привычка, и на Нинкины телефонные разговоры просто слипались глаза.

Как было жить вместе после всего? Он любил, она любила. Уйти было тяжело невыносимо, а остаться невозможно. Просто не было сил смотреть друг на друга. Это он нес, счастливый, Петеньку из роддома. Это он же спросил: «Шура?!» – и руки у него дрожали, как у алкаша. Это он раскладывал салат на поминках, он тряс ее и кричал, что могут быть дети еще, здоровые дети. Конечно, она его отпустила. Легла к стене, отвернулась и согнула коленки к животу. Это уже для нее было не горе. Юра живой, здоровый, вон – звонил только что, спрашивал, как дела. А на Нинкины бредни внимания можно не обращать, это всего лишь бредни.

Шура заново открыла для себя Таню, со всеми ее бантиками, клычками и веснушками. Водила на танцы, целовала в теплую макушку на ночь, помогала с прописями. Юра забирал ее иногда на все выходные к той бабушке, тогда было непонятно, чем заняться. Потом появилась у него Марина, стал реже забирать, а потом уж Таня ездила сама, когда хотела, договаривалась по телефону. Там была новая дочка Маечка, собака Пинч, настоящий деревенский дом в ста километрах от города, с русской печью и самоваром. Другая жизнь, следующая. Шура эту новую Юрину жизнь никогда не видела, хотя поневоле была в курсе событий – добрые люди всегда находились, докладывали. Муж, хоть и бывший, был человек в Шуриной жизни единственный, настоящий и родной. Все у него происходящее она воспринимала с позиции скорее материнской, без оттенка ревности. Вот женился, хорошо, молодец. Будет не один. Женщина, говорят, добрая, красивая и молодая. Тем более… Дочь родилась. Здоровая девочка – очень хорошо. Майя – красивое имя. Танечка с ней гуляет, играет, дружит. Пусть, там ей хорошо, весело.

Но все они были как герои книги: дом с самоваром, собака, девочка, да и сам Юра. Существующие далеко, не наяву. Правильно говорила та доктор из поликлиники. Время стерло, зализало, замылило, заморочило голову. Каждый выбирает свой способ, свой путь. Вот Тоня Головачева из отдела кадров – мужа похоронила в двадцать пять лет и не родила. И что? Живет себе, воротнички какие-то вяжет, доставала саженцы для сада. Или вот Оля Дюжкина. У нее дочь попала под машину, насмерть. Ходит тоже на работу, недавно заклеивали в отделе окна на зиму, так она участвовала, смеялась со всеми. И Шура смеялась.

Шура считала свое горе отметиной, печатью. Наверное, все-таки особым знаком судьбы. Бога она не решалась впутывать. Главным ее ужасом с момента Петенькиной смерти была мысль о том, что эта страшная метка может с нее каким-то образом перейти на Таню. Поэтому она интуитивно Таню от себя отодвигала, отдаляла. Любовь к Тане было единственное, дававшее силы и смысл ежедневно вставать с постели и начинать новое утро. Она подыскивала Тане другую жизнь, без себя, и поэтому без страданий. Все горе семьи, считала Шура, она уже взяла на себя, пусть это зачтется где-нибудь, в каких-то инстанциях, и дочь проживет счастливо. Шура шла тихонько рядом с Таниной жизнью, не нажимая, а наблюдая. Ей казалось, что если громко не радоваться и вслух не страдать, то, может быть, можно как-нибудь проскочить и не наделать еще беды?

Вот Таня. Ей тринадцать лет, начались месячные, какая-то тоска. Она в слезах, два дня не была в школе. Бабушка сильно ругается. «Тише. Мама, тише! Дай она немножко перетерпит. Она завтра встанет и пойдет». Вот бабушку попросили на пенсию, старые коммунисты в русском языке и литературе стали неактуальны. «Шура, это звери, звери! Я так не оставлю! Я знаю, чьи это происки! Я тридцать лет в школе!» – «Мама, тише, тише! Ты просто устала. Может, в Танечкиной школе нужны педагоги?» Потом уволились две молодые учительницы, бабушку попросили обратно: «Она меня буквально умоляет, представляешь? Я сказала, что подумаю, пусть помучается!» И Шура опять, как заклинание: «Тише, мама, тише! Ты же хотела работать? Бог простит!»

Какой Бог? Опять скандал! Таня вечером спросила непонятное: «Мама, а Бог есть?» И мама ответила:

«Я сомневаюсь». Но не как утверждение, а как процесс.

Очень было страшно, когда Таня собралась на медицинский. Не спала ночами. Представлялась ее трогательная худенькая дочка в толпе белых халатов, испуганные глаза, тонкие руки поддерживают чью-то мать, сползающую по стене на больничный линолеум. «Я буду доктором!» У бабушки открылась подруга на стоматологическом, может, ей зубным стать? Спорить тоже боялась.

Что-то протянули с репетиторами, спохватились только весной, Таня провалила химию. Еще хуже. Шура пугалась любых событий, со знаком плюс или минус – неважно. Но на удивление выкрутились. Таня несильно поплакала, успели еще пихнуть документы в фармучилище, помогла мамина бывшая однокурсница и подруга. И так, подзубрив химию и войдя во вкус, Таня через год поступила в медицинский на фармацевтический факультет. Влюбилась в дело, которым всю жизнь занималась сама Шура. Вот это было нехорошо. Но Таня стала учиться удивительно легко, весело и ровно. Сдавала, ездила на практику, подрабатывала летом в аптеке, бабушке сама готовила какие-то сборы от почек. Вплоть до Бори.

А до этого, Таня еще была школьницей, появился Алексей Петрович. Милый, мягкий, полноватый. Микробиолог. У него были белые, как стерильные, пальцы, огромные носовые платки. Он был человек совершенно посторонний, не из их бывшей, еще Юриной, компании. Ничего не знал. Говорил по телефону: «Сашенька, вы?» (Их уже путали с Таней.) Вечно все забывал, опаздывал, было жалко его до слез, странно, страшно.

Какая-то нереальность была в происходящем. Надо было куда-то двигаться, что-то решать. Полюбить невозможно. Познакомить Таню – ни к чему. Странно было самой за эти отношения, непонятно откуда взявшиеся, случайные. Встретились в аптеке через прилавок, поговорили. Он стал заходить за ней после работы. Пригласил в театр, потом в ресторан, на выставку японской гравюры. Целовал ее в кино, неумелый, смешной, ее, старую, раненую Шуру! Зачем? А она думала, сидя в темном зале: «Если бы мальчик был жив!» И ей казалось, что вот сейчас она обернется и увидит освещенный экраном Юрин профиль, который знала до мельчайших подробностей и неровностей кожи. Хотелось плакать, как она давно уже себе не позволяла. Таня молчала, затаившись, бабушка тоже замерла в ожидании. Нет, не вышло. Он никогда не был женат, пропустил свое время, своих женщин. Шура была не из них. Он привел ее домой, к стареньким родителям. Мама обрадовалась, заулыбалась. Засеменила куда-то в комнату звать мужа: «Петенька, к нам пришли! Да еще такая гостья!» Ну как она могла остаться? Было ли это тоже с ней?

Таня все знала. И про таблетки, и про развод. И почему мама не пошла за Алексея Петровича. И про Петеньку. Знала, но молчала, не выспрашивала, чтобы маму не волновать. Таня вообще была ребенком тихим, в том смысле, что не доставляла Шуре много проблем. Мало болела, училась хорошо, ходила в танцевальную студию. У Тани всегда было множество подружек, из которых одна или две – «любимых на всю жизнь». Их было много, каждый год они хороводом, сменяя друг друга, вились вокруг Тани. Все приходили к ней домой, примеряли сначала Танины банты, потом Танины юбки, потом туфли и кофточки Таниной мамы. Бабушка ворчала, что суп улетает за два дня, если пять голодных человек поели после школы.

Но как же не покормить Сорочкину Любу, если у нее еще два брата и сестренка маленькая? «Они, мама, представляешь, едят почти одну кашу целыми днями!

У Любки от этого и голова не работает! Мне что ей, еще и списывать давать? Ты сама говорила, что учиться надо своим умом!» Или Сомову Раю, толстую и сонную, или Машу Святкину, напротив, быструю и сообразительную, но зато новенькую и без пальца. Да, да! Таня прибежала бегом из школы, переполненная впечатлениями: «Бабушка, бабушка! Наконец-то у меня появилась подружка самая-самая, на всю жизнь! Представляешь, у нее пальца одного на правой руке нет, поэтому ее музыке не учат!»

Были и другие, Катя Дроликова, например, первая красавица в классе, принцесса и отличница. Но к ней Таня относилась довольно сурово, ей больше нравилось кормить, жалеть и учить свою убогую свиту. Таня любила жить «густо», как она выражалась. Это когда народу много, все говорят, бабушка, мама, девочки. Если бабушка уезжала на выходные в сад или у нее были свои дела, а девочек никого не было в гостях, они с мамой жили «редко» – только вдвоем.

Тогда же, в пятом или шестом классе появилась Фрося. «Мама! Райкина кошка, ну помнишь, я тебе рассказывала, родила котят. Представь! Прямо всю ночь Райка смотрела, как они выраживаются. Четыре всего, но им не справиться, придется нам взять несколько на себя!» Несколько – это и была Фрося. Всегда худая, как ни корми, большеухая, с раскосыми крыжовенными глазами, породы «помойная-ставридная» в темно-серую полоску с рыжим подпалом на пушистом животе. Чего она только не вытворяла! Гадила в бабушкины тапочки, драла обои, цепляла когтями обивку единственного кресла, по ночам отыскивала в темноте гулкие бусины и катала их по полу, мешая спать. Таня возвращалась из школы с воодушевлением – опять Фроська что-нибудь вытворила! Шура стирала половую тряпку в трех водах с порошком и Таниных восторгов не разделяла. «Всю душу ты мне вымотала, гадина!» – стыдила кошку Шура, неуверенно тыкая ее носом в очередную проделку.

Фрося смотрела внимательно, не мигала, потом отводила глаза и демонстративно чесала за ухом. Но с туалетом постепенно ситуация наладилась. Хуже было с хулиганством. На подоконниках последовательно уничтожались цветы. Фрося раскидывала землю, грызла листья, роняла горшки. Особой ненавистью пользовались фиалки, но даже вонючая герань и горький столетник не избежали печальной участи. «Нахалка ты, – безнадежно вздыхала Шура. – Десять лет цветку, рос-рос. Теперь горшок вдребезги. Выдрать тебя…» Кошка отсиживалась под диваном. Вообще, по части скидывания на пол она была виртуоз. С пяти утра, момента ее пробуждения, на пол со шкафов и столов летели всевозможные мелкие предметы. Таня с хохотом швыряла в нее подушкой, Шура, много лет страдающая бессонницей и ловящая в эти ранние часы последний сладкий ускользающий сон, страдала больше всех. Никакого спасу от нее не было. Закрытая дверь только на первых порах означала непреодолимую преграду, очень быстро Фрося научилась прыгать на ручку. Кухонная дверь, открывающаяся на себя, не поддавалась дольше других. После упорных тренировок кошка приспособилась подсовывать передние лапы в щель снизу и тянуть. Кроме того, запирать ее где-нибудь было чревато обширными разрушениями. Дни она проводила на отвоеванных у цветов подоконниках, наблюдая за птицами снаружи. Вся в напряжении, хвост яростно колотит по бокам. Бум – стекло. «Вылетишь, зараза!» – ругалась Шура. Но ругань эта была ненастоящая. Фрося прекрасно знала, кто ее любит больше всех. Кто кладет вожделенную вареную рыбку в мисочку по утрам, кто гладит спинку, чешет за ушком. «Фро-осенька, до-оченька…» Им всем было свойственно совершенно серьезно одушевлять полосатую злодейку, даже бабушке. Та на даче жаловалась соседке: «Ой, не говорите-ка, Ольга Тимофевна! Такая зверюга стала! Не поймешь, как с ней общаться! Ну ладно, колбасу краденую я ей простила. А птицы? Вчера опять поймала, мышей, что ли, мало? Я ей говорю: «Ефросинья, оставь птицу!» Так вы не поверите, она так на меня посмотрела. Лучше промолчать! Это такой взгляд – прямо презрением меня обдала, мол, не лезь в мою жизнь!»

Особая статья – котята. Фрося упорными криками отвоевала себе право выходить на улицу, где вела самостоятельную, видимо, замужнюю жизнь. Ее избранник был хоть куда, красавец – рыжий, гладкий хозяйский толстяк. Таня Фросин выбор одобряла, но от этого выбора раз в полгода обязательно бывали дети.

К восторгу Тани и ужасу Шуры. День родов всегда почти совпадал с приходом в гости бабушки и ее давнишней знакомой тети Вали. «Были тут недалеко, вот и зашли». Мама уводила Таню гулять. Возвратившись, заставали Фросю с единственным котенком.

Таня долго была уверена, что у них такая удобная кошка – рожает по одному котенку, а если и бывало три-четыре, то тетя Валя обязательно забирала к себе домой, «чтобы ее киске не было скучно». Бабушка котят топить не могла, о Шуре вообще речи нет. Не зверинец же разводить. Когда бестрепетная тетя Валя исчезла с горизонта, Фрося услышала Шурины молитвы и стала родить редко, действительно по одному котенку, а в старости и вовсе котов от себя гоняла и драла.

Греться приходила к Тане на тетрадки, под лампу. Есть любимая фотография – Таня с карандашом во рту, задумчивая, Фрося перед ней на столе, обе повернулись на зов. Им, наверное, сказали, что сейчас вылетит птичка. В прошлой Шуриной жизни под этой самой лампой с тяжелой черной подставкой Юра готовил кандидатский минимум, а дурачок Мурик опалил усы о раскаленное стекло. Шура никогда не звала кошку «кис-кисом», говорила: «Иди сюда, Фросенька». Как человеку. Таня к Восьмому марта клеила открытку из цветной бумаги: «Поздравляю с Женским праздником маму, бабу Веру и Фросю!!» По утрам кошка ходила за Шурой хвостом, вертелась, шагу не давала ступить. Шура в ванную – заглядывает с вопросительным «мяу», потом в кухню – трется об ноги, встает на задние лапы, цепляя когтями подол халата. Потом садится на любимый подоконник, как сфинкс неподвижно наблюдая геркулес и закипающий кофе. Потом они идут друг за другом в комнату – будить Таню. Уже толчея, страсти накаляются по мере оттаивания кильки в раковине: «Кыш! Упаду об нее когда-нибудь!» Отходит обиженно, но с достоинством, садится около своей миски, чтобы ничего не пропустить. Много лет Таня и Шура даже в гостях не задвигают ноги под стул, а выставляют вперед, боясь перевернуть несуществующую кошачью посуду.

А у папиной жены Марины был пес, рыжий, как она сама, сеттер – крикун и холерик Пинч. Таня приходила в воскресенье погулять с Маечкой, потом сидела на кухне за чаем. Отца часто не было дома, куда он ходил в выходной день? Малышку после обеда укладывали спать. Потом Марина обычно была занята едой, торопясь резала, жарила, варила. Ужасно нервничала перед Таней, хотя старалась вести себя естественно, что-то рассказывала слишком весело, что-то выспрашивала чересчур заинтересованно. «Ну, рассказывай, что там у тебя в школе?» Раз по десять повторяла рассеянно: «Ну вот, скоро и папа придет!» Пинч обычно терпеливо лежал под столом, положив на лапы горестную морду. И вдруг иногда начинал лаять, носиться по узкому коридорчику, не в силах сдерживать распирающую молодую энергию. Ударял лапами в узкие стены коридорчика, прыгал, норовил лизнуть прямо в лицо. Марина кричала ему шепотом: «Цыц! Пинч, место! Майка спит!» Таня смеялась и отбивалась обеими руками. Ей тоже хотелось погрохотать, потопать громко, закричать. Поиграть с собакой. Гулять с ним Тане не давали, боялись, что не справится и пес убежит.

Они оба, эти рыжие, привлекали и отталкивали ее одновременно. Танина душа принадлежала маме и кошкам, а Марина (такая молодая, красивая, могла бы стать подружкой) была только папина жена и хозяйка этого неуемного пса. Раздавался звонок в дверь, Пинч кидался прыжками, молотил хвостом по косякам. Отец трепал его по кудрявой виляющей спине: «Пиня, хорошая собака, хороший мальчик! Красавец ты мой!» Марина тоже бросалась, целовала Таниного папу в лицо, он стеснялся.

Таня смотрела из-за угла по-взрослому, спокойным Шуриным взглядом. Сказала однажды: «А я собак не люблю! От них запах и шерсти море!» Пыталась острить, что-то рассказать про маму. Сейчас даже вспомнить стыдно, а тогда сидела и думала: «Мама там одна, читает. Фрося спит. Тихо. Никого у нее нет, кроме кошки. А я здесь зачем-то! Здесь и так всего много». А на другие выходные мама говорила: «Что ты, поезжай, конечно! Я пойду к бабушке схожу. Тебе пирогов с чем?» И Таня шла, летом ездила с ними в деревню дней на десять. С Маечкой они очень подружились, и такие получились на удивление одинаковые! Сероглазые, круглолицые, с густыми русыми стрижками. Папины дочки! Вместе бегали купаться, катались на велосипедах. Папа жарил специально для них сосиски на костре, сделал всем по удочке, и они ловили мелких карасиков и окуньков в местной речке. Ночью Тане не спалось в незнакомом доме, она мечтала, как вырастет, выйдет замуж… Ну вот хотя бы за Саньку Прохорова. У него такая мама толстая, уютная. Будут жить большим домом, народят много детей! Таня представляла, как звонит звонок в дверь, и они все бросаются: Таня, разные дети (трое или четверо), бабушки, кошка (как Фрося), может быть, даже собака (овчарка, например). Открывается дверь. Взрослый Прохоров целует ее, обнимает детей, гладит собаку по голове. На Тане коричневая с разводами кофточка, как у Марины…

Нет, Таня собак не любила. Вот, к примеру, у тети Нины – пудель. Невыразимого цвета какао с пенкой. Похотливый тупой зверь по имени Волик (Вольдемар или, хуже того, Воланд)! Вечно норовит пристроиться к ножке стула или к ноге. Тетя Нина его везде таскает с собой, сублимирует себе семью. Пусть Волик, но живая душа! Фрося его ненавидела. Или Полкан, Танин тюремщик. Как его полюбить? Полюбить, чтоб преодолеть страх?

Не бояться Полкана Таня никак не могла. Ей казалось, что все силы уходят на то, чтобы не сойти с ума от одиночества. Ужасно грустно было на даче в этот последний год. Вероника улетела в Турцию на две недели, бросила Таню одну. С продуктами приезжал Сергей Сергеевич, с ним не разговоришься. Правда, дома он иногда Таню удивлял. Вроде живет человек своей жизнью, смотрит на мир сквозь газеты и книги, занимается большой наукой. До мышиной ли ему возни, мелких передряг его домочадцев? Таня первые несколько месяцев замужества не была уверена, что он запомнил ее имя. И вдруг, в коридоре на нее наткнувшись: «Таня, вам скучно? Хотите, я поищу что-нибудь почитать?» Или спросит, что ей подарить на день рождения, в тупик поставит. Зимой вдруг завел разговор о шубе, что ей пошла бы лиса. Это Лизуня была в гостях, развесила свои меха. Так и сказал: «Тебе, Лизавета, по рангу уже норка полагается, лис твой очень бы даже Тане нашей пошел!»

«Нашей Тане», ничего себе! А потом днями не разговаривает. Приедет, сумки выгрузит и за газету. «Сейчас отдохну и назад поеду…» Наша Таня громко плачет! Поговорить не с кем. Соседи слева отбыли, забрали смешного пекинеса, с которым дружил Павлуся. Зато вернулась Вероника. У калитки еще всплеснула картинно руками: «Ой, Таня! Я тебе детективов забыла дома! Целую стопку! Памяти – никакой! Павлусик! Как ты вырос-то, ягодка моя! А чего коленка ободрана?..» Танин отец работал с Сергей Сергеичем в одном НИИ, и с Вероникой был знаком, даже встречались у общих друзей. «Свекровь твоя – неплохая баба на самом деле». Это он про всех так говорил. И мама, и Марина, и тетя Нинка – все «неплохие бабы».

Вероника и правда была хоть и не родная, но не злая. Нормальная, обычная свекровь, так Таня считала. Павлусика вон как любит, песенки с ним поет английские, буквы учит, игрушки покупает дорогущие – не жалко. Она ведь где-то в деревне родилась. Уехала в город учиться, тоже, наверное, в общаге жила. Вцепилась.

В институт, в Сергея, в его «академическую» семью и квартиру. Отряхнулась от всего прежнего, выращивала себя заново. Холила, воспитывала, вымазывала кремами, массажами, бассейнами, аспирантурами. Вырастила. Бореньку тоже вырастила. Тоже ему, наверное, английские слова вдалбливала, на теннис водила, покупала джинсы фирменные. Любила. А теперь он даже разговаривать с ней не всегда хочет. Зря старалась. Ей, наверное, тоже грустно бывает, еще как. Просто она хорохорится, держит лицо.

Боря – в Австрии. Сергей Сергеевич занят на работе семь дней в неделю. Вечером, за ужином говорит телевизору сквозь газету, не отрываясь от тарелки: «Дорогая, как прошел день?» Живет дома Таня – чужая дочка. Зато Павлусик – свет в окошке. Или не свет? Таня Веронику по-своему даже жалела, только понять не могла, почему она еще одного ребенка так не хочет. Это же внук ее, родной. И в первый раз… Странно, как будто это так легко – оп, и нет его. Тане нелегко. Она думает и думает, ходит мыслями по кругу, как все обратно с головы на ноги поставить. А Вероника, интересно, думает?

График у Вероники относительно свободный, она в инязе преподает. Доцент. Иногда утром упорхнет на занятия и до глубокой ночи пропадает – дела какие-то, потом с подругами встречается. Каждый день студенты приходят репетироваться – и совсем взрослые, и ребята. У Вероники методика даже какая-то авторская, быстрая подготовка. Могла бы и Таню поучить, только ей некогда, Тане. То Павлусика кормить, то гулять, то стирать-гладить. Не до учебников. А иногда Вероника встает поздно, часами пьет кофе на кухне, застревает в ванной. Гимнастику делает или маникюр. Сериалы смотрит! Лично Таню от них тошнит, даже на даче, от тоски, ну никак не смотрятся. А Вероника – пожалуйста! Да еще обсуждает с Лизуней. А Лизуня, кстати, не липовая доцентша. Не от сохи, а настоящая, потомственная интеллигентка! Змея. А туда же!

Первое время Таня свекровь очень стеснялась. Совсем не знала, как разговаривать. Вероника всегда такая важная, красивая. Нет, не красивая, а нарядная, торжественная, как будто всегда на праздник. В полной боевой раскраске. Ногти длиннющие, прическа как из парикмахерской. И говорит всегда уверенно и твердо, попробуй возрази. Таня поверить не могла, что свекровь и убирается, и готовит сама, и белье стирает. Так ей все эти занятия приземленные домашние не подходили. А как-то вышла утром из комнаты – Вероника пол моет. Подоткнула юбку, как крестьянка, и возит внаклонку из угла в угол! А тряпка у нее, между прочим, обыкновенная, земная. Из старой футболки! И тапочки кондовые в клетку. Под левой коленкой вспухла извитая вена, кожа там старая, дряблая, у мамы лучше! Но мама потолще немного, да и потом, она же мама! Но… Вероника вымоет руки, обует каблуки. И станет опять королевой, а мама останется Золушкой. А Таня останется Золушкиной дочкой.

Мама даже курить не научилась как следует! Вот Лизуня, например, сядет, закинет ногу на ногу, глаза томно прикроет и дымит. Пускает дым из носа, как дракончик. Мундштук у нее полуметровый, хвалилась, что заграничный. И Вероника иногда баловалась, за компанию, вертела в руке сигарету, потом тушила. Боялась, наверное, привыкнуть. «Ты, Лизуня, так вкусно куришь, аж завидно!» А мама? Таня однажды вышла поздно ночью на кухню, даже не сразу и поняла, испугалась. Мама встала на стул и торчит всем туловищем в форточке, чтобы дым не шел внутрь, из-за занавески видна только оттопыренная родная и знакомая попа, обтянутая простецкой «ночнушкой» в горох. Смех!

И Фрося на подоконнике караулит! Таня ничего тогда не сказала. Маму пугать не стала, вышла тихонечко и дверь прикрыла.

Мама не красилась, не носила украшений, не посещала массажиста и понятия не имела, что такое грязевые обертывания. Что-то от суставов? Ноги у мамы немножко коротковаты и плотненькие, поэтому и туфель на каблуках она не любит. Есть у нее одни, но это только «на случай приезда английской королевы». Есть брюки черные очень теплые и не очень, брюки серые летние и брюки старые – «огородные». Какие-то кофточки, свитерки, пальто из волосатого серого драпа.

Как она с такими данными работает директором аптеки? Директор – это бизнес-леди. Любая леди имеет деловой костюм, шарфик и косметичку, а у мамы в сумке размером с суповую кастрюлю лежит все вперемешку от документов до банановых шкурок недельной давности в подозрительном пакете.

Для спокойной и тихой мамы, всегда немного грустной, хотелось яркого, блестящего и сверкающего. Расшевелить ее, рассмешить, раскрасить. В первом классе Таня малевала губы и ногти лиловой гуашью и корчила перед зеркалом рожи. Потом подросла, завела свою косметичку, всякие штуки-дрюки. «Мам, давай я тебя буду каждый день на работу красить? Нет? Ну, тогда дай я сейчас тебя просто так накрашу для тренировки?» Мама терпела. Глаза – синим. Губы – красным. На веках обязательно жирная подводка черным. Ресницы – густо, под «тараканьи ножки». Тетя Нина бы одобрила!

Таня на маму обижалась, точнее не на маму, а за нее. Вот едет она усталая с работы домой, без помады, без улыбки, в унылом пальто и темном вязаном берете.

С кошелкой. Передает на билет. Пальцы у нее неизящные, ногти пострижены под корень, обручального кольца нет. Все думают – вот едет женщина одинокая, немолодая, никому не нужная, даже не замужем. «Почему это ты думаешь, что немолодая никому не нужна? И потом, мы же с папой развелись, зачем мне кольцо?» «А у тебя оно было?» – спрашивает жадно Таня. «Нет, Танюша. Тогда это было необязательно». – «А сейчас обязательно!»

Десять лет Таня хотела попросить папу купить маме кольцо, даже выбрала в ювелирном. Во-первых, надо дарить лично, поэтому папе пришлось бы приехать. Во-вторых, он потом мог бы остаться, например, на выходные. И в-третьих, мог бы вообще остаться жить, место-то есть! Но тогда было некуда девать Марину, и Маечку, и рыжую собаку. Таня уже привыкла, что они есть, и их было жалко совсем убрать. Жалко, если Марина тоже будет ездить в общественном транспорте без обручального кольца, и все вокруг будут думать, что дома ее никто не ждет! И потом, Таня знала, что папа никогда к ним не придет. Она не смогла бы объяснить чужому, но сама чувствовала.

А Юра приходил. Даже два раза. Только первый раз, когда родилась Маечка, у него дальше двора не получилось. Он восемнадцать часов провел в мучительном бездействии. То топтался в вестибюле роддома, того самого, где когда-то родились Таня и Петенька, то бродил по улицам. На работу не пошел, разговаривать ни с кем не мог. Роды были тяжелые. Выходила акушерка, говорила разные слова: то «вяло», то «туго», то качала головой. Наконец появилась долгожданная девочка, будущая Майя назло ноябрю. И как только небольшой консилиум педиатров, оплаченный Марининым отцом, вынес заключение, что все дырочки и стеночки ее сердца расположены правильно, Юра побежал домой.

К себе домой. Он бежал без шапки вдоль трамвайной линии и кричал беззвучно, задыхаясь от счастья: «Шура, она здорова! Шура!» Влетел во двор и встал. Как он смеет прийти сюда счастливым?! Что он скажет ей? Что девочка здорова? Он развернулся и пошел обратно. Ноги дрожали от напряжения, во рту пересохло, в голове пульсировала кровь. Все хорошо, хорошо, успокойся. Девочка здорова.

На мгновение ему показалось, что в окне на четвертом этаже дернулась занавеска. Третье справа, после балкона. Когда-то он ее оттуда высвистывал. Прикрывал рот рукой, чтобы никто не подумал, что это он. Взрослый дяденька, а свистит. Ему показалось, что Шура стоит за занавеской и смотрит во двор. И Шура потом смутно вспоминала, что в тот день ей вдруг померещился во дворе… А она сидела у телефона, ей уже «добрые люди» рассказали, что Марина в роддоме. Вдруг будет мальчик? Трудно представить, как тогда сложится жизнь. Юра отдышался на лавочке и ушел. Девочка здорова, Таня ее потом полюбила.

Второй раз он прибежал сюда, когда Маечка болела. Он был в командировке, как всегда. Далеко. Позвонила теща, нашла в гостинице. Дочь заболела не очень тяжело, но в больнице, чтобы было еще лучше, сделали что-то такое сильное, от которого наступила неадекватная реакция, неожиданная. Какая-то аллергия. Они с Мариной в реанимации. «Вы понимаете, Юра, или нет свои мозгом, что значит, когда мать пускают в реанимацию?» Он-то как раз понимал! Дома, далеко от него умирала его доченька, здоровая, красивая, с самым правильным в мире сердечком! Врач потом сказал, что выживают единицы, и Маечка – это чудо.

Как он опять выстоял эту билетную очередь? В бреду, в тумане. Казалось, быстрее будет бежать, чем ехать. Его знобило в поезде, чай был безвкусный, машинально убрал в сумку железнодорожный сухпаек, который всегда привозил дочке. В первый раз заломило сердце. С вокзала он сразу стал звонить домой. Оказалось, уже все в порядке, перевели в палату, опасности нет.

Тогда Юра купил в киоске жуткого ядовитого вина и поехал к Шуре (она водки не пила). Шура, как всегда, была в курсе, но не через добрых людей, а потому, что как раз она организовала тот самый злополучный импортный антибиотик, от которого стало плохо маленькой девочке. Хотели как лучше. Юра так и представлял себе резкий тещин голос: «Мы можем себе позволить хотя бы лечиться приличными средствами, а не как тетя Маня у подъезда!»

Шура не удивилась ему, сразу повела на кухню. Они не виделись почти десять лет. Шуре пятьдесят, седая совсем, но прическа та же. Он поправился, сбрил бороду, в очках. Шарф из прежней жизни, клетчатый, вполне возможно, что и десятилетней давности. Они долго молчали, потом говорили ни о чем, потом она спросила, как он ехал. Было понятно, что не про сейчас спросила, а про тогда. Сейчас-то что! Все страшное позади. Юра не мог вспомнить, как он ехал. Ни тогда, ни сейчас. Сказал: «Она на Таню похожа очень». Вино так и не выпили, Юра даже не вспомнил о нем. На прощание Шура показала ему фотографии Таниного класса и подарила одну, с кошкой, которая была двойная.

Как же он ехал? Лезла в голову всякая ерунда, какие-то недоделанные дела, телефонные звонки. Он соскучился по Тане, по ее распахнутым до светло-серого донышка глазам, по Шуриным глазам, по ее рукам и волосам родного цвета. Все отодвинулось, как будто он шел спокойно до переговорного пункта, а там, в кабинке, открылась бездна. «Мы знали, мы были готовы, нас никто не обнадеживал…» Можно ли быть готовым к бездне? Было больно, больно в животе от страха. Мог ли он почувствовать Петенькину смерть?

Ехал, вспоминал детство, молодую маму, отца, Шуру, Шуру, Шуру… Так страшно! Ему семь лет, умерла давно болевшая бабушка, он едет домой от знакомых и боится. Ему кажется, что сейчас дома он увидит ужасные знаки смерти: кровь, какие-нибудь тряпки, разор, больничные инструменты, а увидел только ровно застеленную пустую кровать… Вот и тогда он увидел как белой простыней застеленное Шурино лицо, пустые носочки, лошадку… Все утекало в бездну. Возлюбленная Шура, пронзительная Таня, незлая спокойная теща Вера, которую он успел полюбить, кот, квартира на четвертом этаже. Он сам слишком близко шагнул туда, где лежал сейчас его сыночек, прозрачный мальчик с голубыми пальцами из «Марсианских хроник». Тот, который должен был носиться по двору за Таней, царапать коленки, стрелять из деревянного ружья, читать Майн Рида, Хемингуэя, Фолкнера, курить, бриться его бритвой, любить женщину, держать на руках своего собственного ребенка… А вместо этого успел только полюбить теплую маму, красивую, яркую Таню и пушистого котика.

Хотелось выть страшно и горько, кататься по полу, как каталась Шура, спать без снов, чтоб каждое утро не вспоминать, проснувшись, что его нет. А Шура вставала ночью, будила его и говорила бодрым деловым тоном: «Юра, мне очень мешает голова. Она все помнит, и помнит, и помнит!» А потом он ушел, и то, что было в его жизни раньше, уже не смогло повториться. Он мог бы вернуться к той Шуре, которая была ДО, но это было невозможно. А к той, которая стала ПОСЛЕ, он не мог.

Его ругали после и шептались за спиной, что слишком быстро утешился, нашел другую, сразу завел нового ребенка, взамен потерянного, жалели Шуру. А жалели зря, потому что она сама ушла от него еще раньше, даже раньше, чем не стало Петеньки. Юра не искал новую женщину, он просто хотел бы жить с той, которую не бил в истерике по щекам, которой не кричал все те слова, что набрался смелости крикнуть, которой не запихивал в плотно сжатые губы успокоительных таблеток. Так получилось, что ею стала Марина.

Марина была другая. Она вместо борща и котлет на обед готовила чечевичный суп-пюре и бифштекс по-африкански. У нее к тридцати пяти годам было практически все. Живые и здоровые родители – доктор и кандидат того же института, где она работала, отдельная квартира с настоящей японской ширмой, девятнадцатью подушечками-думками собственного изготовления и щенком сеттера. Была приличная диссертация, работа, грудь четвертого номера, ноги и сногсшибательная замшевая юбка с бахромой, купленная папой в «Березке».

Был в далеком прошлом глупый студенческий брак, длиной в три месяца, а затем – мучительный роман с сорокалетним врачом «скорой помощи», лысеющим от неуемной потенции. Он издевался над ней почти семь лет – приходил, уходил, обманывал, клялся, стоял на коленях, опять обманывал, пока не оказалось, что его жена ждет второго ребенка. И кроме того, ребенка ждет еще одна совсем юная девушка – фельдшер смежной бригады.

В общем, оказалось, что это только она одна такая понимающая и совестливая, а попросту – дура. Рыдала столько лет по ночам у одинокого окна, наглотавшись французских противозачаточных таблеток, и получила фигу. И дальше что-то не клеилось, новые знакомства не заводились, все казалось, что, может быть, он еще вернется, поймет, что она для него лучшая из всех женщин… Не пришел, конечно.

Тогда Марина, как говорится, ушла с головой в работу, торчала в институте и в будни, и в выходные, писала, что-то считала, гоняла чаи, а в основном просто сидела за столом, подперев голову, и водила пальцем по исцарапанной столешнице. Дверь их отдела почти всегда была открыта и выходила прямо на лестничную площадку. Мимо нее каждый день Юра ходил в буфет за кефиром и бутербродами.

Однажды он повернул голову и увидел в дверном проеме большие беззащитные коленки, а над ними большую красивую женщину с рассыпанными по плечам волосами цвета медной проволоки. С того дня он всегда оборачивался, проходя пролет третьего этажа. Через пару недель Марина почувствовала его взгляд, а еще через пару – встала и, одернув боевой замшевый подол, вышла из-за стола Юре навстречу.

Марина была замечательная! Ни одной похожей женщины в своей жизни и рядом Юра не мог вспомнить. Настроение у нее менялось, как у ребенка – за пять минут от слез до смеха. И глаза у нее открывались не как у всех людей – вверх, а в стороны, поэтому слезы вытекали из них не на щеки, а на виски, оставляя непривычные черные дорожки от косметики. Ее надо было утешать, баюкать, баловать и бранить как маленькую. Как Таню. Она хотела оставаться маленькой девочкой, хотела, чтобы кто-то заботился об ее дурацких подушках и о щенке. Она хотела детей.

Юра тогда понял, что жалеть и заботиться будет легче, чем ждать недосягаемого (Шуриного) плеча, поплакаться самому. Они поженились. Стали жить у Марины, выкинули подушки на антресоли, сделали ремонт, родили Маечку. Его родители в очередной раз не очень одобрили его выбор, а Маринины на фоне подонка-фельдшера, наоборот, обрадовались.

И в обычной жизни Марина оказалась неплохой бабой, только жили бы они еще лучше, не равняйся она на Шуру. Любая семейная ссора заканчивалась слезами. Да и что это были за ссоры? Так, вечером на кухне, из-за тещи да из-за дочки, пара слов поперек. Хлопала дверь, Марина убегала в спальню рыдать, Юра садился у стола, обхватив голову руками. Марина считала, что в такие моменты он думает: «Шура, Шура!» – а он думал – «Боже мой», или «Я устал», или еще чего-нибудь по теме ссоры. «Я понимаю, это Шура – совесть, это Шура – честь, а я… Ты меня просто подобрал!»

А Шура не была ни честь, ни совесть. Обычная земная женщина. Плотненькая и коротконогая, с крестьянскими широкими щиколотками и запястьями. Она готовила простую еду, читала простые книжки, тихо говорила, много улыбалась, любила сладкое вино. У нее была длинная русая челка и серые глаза с темной окантовкой. В институте ее звали Пони – за невысокий рост и выносливость. Прозвище очень прижилось. Потом у Тани на пластинке был такой удивительно подходящий стих: «У пони длинная челка из нежного шелка…» Шура уже давно работала, а он все высвистывал ее из двора, как школьник.

Сделал ей предложение на лавочке. Шура сказала «Ах!» и подняла руки тюльпанчиком к подбородку. Это было ее «да». Какая же она была еще девочка тогда! Несмотря на двадцать девять лет! Милый Поник. «Как же ты замуж не вышла до сих пор?» Она ответила: «Тебя ждала». И Марина так ответила. Только у нее это прозвучало как кокетство, а у Шуры было просто правдой.

А потом жизнь сделала много шагов вперед, все наслоилось одно на другое, перепуталось, стало неизменимым. Невозвратным. Иногда посещала дурацкая мысль: а что, если бы ему дали наркоз или бы он бредил, какое имя всплыло бы первым из подсознания? Наверное, Майя или Таня, а скорее всего – свое собственное. Чтобы окликнуть себя самого: «Эй, как ты там? Живой?» Тогда никому не будет обидно.

Или вот, скажем, свадьба. Танина свадьба. Сколько нервов перепортили зря! Кого звать, кого не звать.

У девочки есть мать, есть отец. Они знакомятся с родителями жениха, а потом сидят на особом месте за свадебным столом, говорят особый тост. Что ж поделать, если в данном случае к невестиному отцу прилагается еще одна мама и еще одна девочка? Можно позвать папу и маму, но тогда почему бы не позвать еще и сестренку? А если позвать сестренку, то почему бы не позвать и ее маму?

Марина каждый вечер плакала. Слезы преодолевали привычный путь по вискам через приобретенные с годами морщинки-складочки, наполняли уши и капали с остроконечных камушков сережек на подушку. Она подолгу не спала, взвешивала, наверное, на своих воображаемых весах Юрину любовь. Не стала ли она легче к ней, чем к Шуре из-за того, что Таня выходит замуж? Юру же эти тонкости и условности приводили в бешенство. Марину уговаривать он устал, свадебные традиции считал дурацкими и в обсуждении сценария торжества (как выразилась будущая Танина свекровь) категорически не участвовал.

А за Шуру тем временем взялась тетя Нина. «Ты отдаешь дочь в профессорскую семью, регистрация во дворце, свадьба в ресторане, а сама выглядишь как швабра! Как уборщица!» Шура была сама покорность: «Да, да, мне Таня говорила…» – и по старой привычке немножко отключалась. Она совершенно растерялась, надо было проявить себя, звонить новым родственникам, договариваться, что-то действительно делать. Но это было так сложно, так страшно! События менялись стремительно с плюса на минус и обратно. Таня то плакала, то смеялась, то просто светилась тихо, то кому-то звонила и подолгу разговаривала… Шура так не могла, ей казалось, что Таня упала в кроличью нору, как Алиса, и летит теперь, хватая разные предметы с полок на стенах. А она, Шура, летит следом и мучительно пытается рассмотреть, что это она схватила.

Падение началось весной. Точнее, по версии бабушки, все началось еще раньше со знакомства с этой Женей-Жанной. Жуткая девица! Придет и сидит в коридоре, шмыгает носом. «Ты посмотри, какое лицо у нее неприятное! Глаза косят, прыщи какие-то жуткие, не умывается, что ли? И как ее зовут все-таки? Таня говорит, что Евгения, а она представилась Жанной…» Одевалась она удивительно – белые сапоги до бедра (а ноги-то, ноги-то, господи, кривые), над ними что-то типа юбчонки, сиреневая куртка из кожзама и предел мечтаний – норковая шляпа, жесткая, как ведро, и такой же формы. Даже Таню удивляла способность подруги одеваться во все самое странное и страшное, причем в ее внешнем облике не было ни грамма экстравагантности или какого-никакого стиля. Те вещи, которые в магазине обычно вызывают удивление – кто же это купит – в скором времени оказывались на Жене.

Таня эту Женю убогонькую конечно же нежно полюбила. Села как всегда на своего любимого конька – девчонка из бедной семьи, глуповатая, страшненькая, остро нуждающаяся в Таниной любви. «Ну, ба! У них там в деревне семеро по лавкам, денег нет, Жанка тут учится, старается, бьется как рыба об лед!» На этом привычном выражении про рыбу бабушка успокаивалась, все-таки Таня своя, домашняя, никуда не делась. Жанну кормили, пускали помыться, Шура потом подтирала и думала, что действительно, девочка выросла с туалетом во дворе, что с нее взять.

Ну вот, так они ходили, ходили, вроде без заворотов, потом как-то стали больше бывать в общежитии. «Жанка сейчас одна живет, нам никто заниматься не мешает». Иногда возвращалась поздно, в десять, в одиннадцать. Шура с бабушкой выходили заранее на посты по пути Таниного следования от автобуса до квартиры. Бабушка у своего подъезда, там и остановку видно, а Шура на своей лавочке. Сидела часами, бессильно опустив руку на спинку устроившейся рядышком Фроси, и ждала, когда, наконец, в прогале между соседним домом и качелями появится торопливая фигурка.

От Тани пахло кислым общажным духом, дешевым чаем, помадой и табаком, но запахи эти были не внутри нее, а вне. Они не липли, а только сопровождали, оставаясь за порогом квартиры. «Ой, мам, компашка набежала, я ушла сразу», – и сидела еще долго на кухне, пила чай, что-то рассказывала. Шуру сразу отпускало, в груди переставало трепетать и ухать. Таня дома, вот она сидит, как обычно, на скрученной коленке, грызет конфету. Живая. Здоровая. Веселая. Звонила бабушка и долго молчала в трубку, что ей это не нравится.

Весной Таня сшила новую юбку и покрасила в парикмахерской ресницы. Юбка была светлая, с расплывчатыми цветами, как будто они просвечивают через стекло. И Таня стала чем-то просвечивать незнакомым, стояла у окна подолгу и смотрела куда-то внутрь, наверное, на причину своего свечения. «Она взрослеет, мечтает, сейчас весна». Бабушка, как всегда, была категорична, ее любимый аргумент – я знаю, я дольше живу. «Вот у Гали (Маши, Оли, Кати) тоже так дочка смотрела, смотрела, а потом родила без мужа». – «Мама, тише, тише, она просто задумалась!»

А потом Таня стала оставаться у Жени ночевать. То они празднуют окончание экзаменов и поздно идти, то просто ехать лень. «Ты бабушке не говори, она волноваться будет». Это у них такая была волшебная фраза, на самом деле совсем не для бабушки. Она означала, что все в порядке, Шуре именно не надо волноваться, но она как бы тоже подружка и заговорщица. «Ну а что там, Танечка, за народ у вас?» – «Ой, мам, да разные! Девочки все наши, двое мальчишек из политеха, один есть такой забавный, такие песни сочиняет! Сам на гитаре играет и поет, вот подожди, я тебе сейчас слова вспомню!»

Шура чувствовала, что забавный с гитарой это не тот, который Танин, но спрашивать боялась. А Таня сама по своей жизни ходила на цыпочках, чтобы не расплескать. Ночью ей не спалось, она приходила к Шуре под бок, обнимала тонкими руками: «Я тут погреюсь у тебя?» Потом засыпала быстро, как маленькая, и Шура лежала, не дыша и не шевелясь. Таня не сделает ничего плохого, она же Таня. Но кого-то она уже обнимала сегодня вот этими самыми руками, прежде чем материализоваться между домом и качелями?

Шура забрала бабушку и уехала в сад, у Тани была практика, она приезжала на выходные отъедаться. Худющая! «Что ты там ешь?» Пихали с собой обратно огурцы, картошку раннюю, кабачок. Таня все покорно забирала, но дома ничего не готовила. Вся она была такая тоненькая, прозрачная и невесомая, как бабочка-капустница. Как будто все время подсвеченная солнцем. Ходила легким танцующим шагом, курточка трепетала за плечами, как крылышки. Шла утром на автобус, нагруженная кошелками с овощами, но несла их, как будто пустые. Оборачивалась, махала рукой. Шура, бабушка и Фрося смотрели ей вслед с крыльца. Один раз она, войдя на пригорок, раскинула руки навстречу выходящему из-за кромки горизонта солнцу, встала на цыпочки… Сейчас оттолкнется тапками и полетит… «Она от нас уходит».

«Ох, Шура, как бы я была рада, если бы я была не права!» – Бабушка Вера только и делала что качала головой. Уже Боря пьет чай у них в гостях, уже отбушевали все бури, уже Таня сказала с незнакомым упрямством, что пусть все равно будет ребенок, и заняли денег на свадьбу у родителей Юры. «Я тебе, Шура, говорю, ты посмотри на его глаза! Ты не прячь голову в песок, как страус! Он хищник и ходок! Ты знаешь, сколько я живу? У меня тридцать лет педагогического опыта, ему-то ты можешь поверить! Я таких видала. Ты ему хочешь нашу Таню отдать…»

А Шура видела, какие у Тани глаза, и они всему этому опыту противоречили. «Мам, я даже все его рубашки люблю и волосы! Ты знаешь, как у него волосы пахнут, как у маленького!» Таня уходила, падала и летела. Ее надо было отпустить, отойти, чтобы она начала свою собственную жизнь. Без Шуриного безумия, без закрытых дверей, а там как получится.

Больше всех озабочена была Нинка, вот уж ее хлебом не корми, а дай поучаствовать! Сходила с Шурой в разведку к Касинским и получила там всю необходимую информацию: «Вы чем, Вер Степанна, недовольны?

В такую семью девчонка идет, да если б моя Машка… Четыре комнаты, потолки три десять, кухня – как моя спальня, а ванна – как моя кухня. В прихожей люстра. Вы знаете, такая люстра на новые деньги сколько? Сейчас я вам прикину». Нина на рубли любую ценность материальную или духовную пересчитывала в один момент. Вычитала, складывала, умножала, и получалось готовое решение. «А ты, Шурка, смотри, пошла – юбка серая, кофта серая, волосы серые! Так в твоем возрасте нельзя выглядеть. Посмотри хоть на меня. Муж бросил, и то я волосы ни разу покрасить не забыла! Эх, Шура, что бы ты без меня делала!»

Нина, как маленькая Таня, от жизни хотела всего яркого, блестящего и разноцветного. Шура это понимала. Ну что Нина за всю жизнь видела? Как она сама говорила: «хаки, каки и камуфляжи». Они жили все детство в соседних дворах, а в семнадцать лет Нинка вышла замуж за тощего ушастого Володика из первого подъезда и тридцать лет промоталась с ним по гарнизонам без профессии. Сначала с сыном, потом с дочкой Машей (Таниной ровесницей), а потом еще и с Машиным пианино, чтобы девочка получила все как у людей.

Кажется, все эти тридцать лет они собирали деньги на взятку, чтобы Володика взяли преподавателем в училище у них в городе. Да в результате так и не сложилось, Володя из армии уволился, занимался с приятелем какой-то коммерцией, то густо, то пусто. На скопленные деньги выдали Машку замуж с воем, за такого же ушастого солдатика, отправили их куда-то под Астрахань. Сейчас зять где-то служит по контракту, а Машка живет со свекровью и домой не возвращается из упрямства, Нина считает.

Пару лет назад Володик пошел в гору со своим бизнесом, заработал себе на вставные зубы, так его в поликлинике прихватила разведенка с мальчиком. Молодая, стройная, с жилплощадью, но без ремонта. Вот он ей, дурачок, сделал ремонт и остался. И Нина осталась. Одна. Разводиться не хотела, считала, что он перебесится. Он подал в суд, так Нинка наняла адвоката, носила справки, что гипертоник. Все скопленные деньги ухнула, а там уж стоматолог была беременная. Машка далеко, детей пока не завела, потому что с мужем видится очень редко. Сын старший живет в Германии, жена у него эстонка, он еще из армии прихватил, пока служил. Все родственники там какие-то Илги, Инги, Эдгары, черт ногу сломит. У них мальчику уже четырнадцать лет, он даже по-русски не говорит почти. Нина его ни разу не видела, но фотографии хранит и в письмах требует, на всякий случай. «В гробу они видели Россию нашу, Шур, что они здесь забыли?..»

В общем, Нина поутихла, развод Володику дала, так и быть, свеликодушничала, но деньги потихоньку с него тянет. «На лекарства». А сама на них покупает себе кофты с люрексом, блестящие шали и шляпки, корм для пуделя. Работать устроилась в химчистку приемщицей, «для общения». Сидит в окошке «Дома быта», разукрашенная, как новогодняя елка, ждет клиентов и читает женские романы. Считает, что на нее шофер «глаз положил», который раз в день за шмотками приезжает. Молодой. «Ну Нин, с чего это ты взяла?» «Вот и взяла! Женщина это чувствует». – Нинка смешно так моргает ресницами, редкими, но толсто намазанными. Бог с ней, пусть. «А ты что, думаешь, уже никому не нужна?» Нужна-нужна, и Шуре тоже срочно понадобилась.

«Шура, ты как не в себе! Вы тут без меня пропадете обе с бабкой! Я на Машкину свадьбу в ателье платье заказывала, ты же мать, должна выглядеть! Так положено». Шура вяло отмахивалась. У нее вообще-то костюм есть, почти новый… «Ты что, сбесилась – костюм! Это тебе не совещание. Такая квартира, у мамаши его серьги в ушах – я такие только в кино видела. Представь, в чем она будет! Я тебя за ручку к своему мастеру отведу. И платье сошьем, у нас в соседнем бункере ателье, так я договорюсь, чтоб недорого».

Страшно подумать, какой у Нины с ее оранжевой «бяшей» на голове мог быть мастер, ну а что делать? Нинка замуж выходила с весом сорок восемь кило и в приданое имела двое трусов из сатина и перелицованное пальто, но ее энергии человек на пять бы хватило. Володик за ней, при их переезжей нищей жизни, всегда был как за каменной стеной. Теперь же у нее живого веса больше в два раза, соответственно и напора, против нее как против лома. Что с тех времен осталось? Голос пронзительный да глаза козьи зеленые, с вертикальным зрачком. В них вся Нина, шальная, громкая.

Шура согласилась, пусть будет платье, пусть будет стрижка, пусть краска. Одно только пожелание, чтоб не в рыжий. Получилось в коричневый, цвет назывался «интенсивный каштан». Шура вошла на пьедестал в дамском зале, как на эшафот, плюхнулась в кресло. Нина о чем-то пошепталась с парикмахершей, и обе заржали как кони. Шуре стало все равно, она закрыла глаза. Когда-то Алексей Петрович раздобыл ключ от чужой дачи, и она поехала с ним, неизвестно зачем. Вошла так же, как на эшафот, на пахнущие затхлостью половицы и опустилась на диван, закрыв обреченно глаза… И так же суетились у горла руки, расстегивая пуговицы, как теперь – закалывая накидку из черной болоньи. Чужие руки.

Всю жизнь Шура ходила с одной стрижкой: коротко, на косой пробор. В школе, конечно, были какие-то косицы, волосы были тогда густые, ровные, совсем не вились. Она остриглась на первом курсе и сразу похорошела, сама удивилась, как изменилось у нее лицо. Это удивление зафиксировал фотограф: полосатая блузка, руки сложены на книге, поднятые брови. А сейчас? Сказать, что Шура удивилась превращению в «каштанку», было нельзя, она в общем-то ожидала нечто подобное. Готовилась к худшему. Взбитое коричневое гнездо на макушке, подбритый затылок и локоны на лбу, трудно было придумать что-то более ей неподходящее. Нина была в восторге: «Ну, смотри! Другое дело. Сразу видно – молодая ухоженная женщина, а не швабра, которая на себя давно плюнула. Да? Ну скажи, а?» Парикмахерша скромно улыбалась, Шуре казалось, что она на свое творение старается не смотреть. Теперь оставалось только вытерпеть примерку в ателье, и Нинка должна была отстать. «Да-да, Нина, конечно, так лучше. Такая торжественная, праздничная…»

Бабушка Вера дома сказала: «О господи! Ты что, с ума сошла?» Таня вернулась позже, и Шура ее уже через дверь пыталась предупредить, открывая на звонок: «Таня, Таня, я постриглась! И покрасилась!» Таня остолбенела, но сдержалась. Сказала, что надо привыкнуть. Они боялись друг друга обидеть, каждая не хотела первой предложить Шурину голову засунуть под кран. Ну пусть уж будут кудри, хоть раз в жизни! К ним как раз в день самой свадьбы будет готово платье из бархата, как сказала Нинка, цвета «тирракота». Она, эта «тирракота», хотя бы идет к «интенсивному каштану».

Шура утром на регистрацию не поехала, ей поручили забрать по адресу какие-то рушники и солонку для встречи молодых в ресторане. Она очень волновалась, что потеряет бумажку с этим адресом, да еще Таню одевали, с ног сбились. Надо было все делать как положено, а фаты не оказалось. Вызвали Юру, он, бедный, ездил за фатой на другой конец города, потому что рядом была только до пят и дорогая. Зато платье было настоящее, сногсшибательное, такое, которое бывает раз в жизни. Таня о таком мечтала, еще когда в детстве рисовала принцесс. Один раз даже почти осуществила свою мечту: репетировала танец снежинок на новогодний утренник. Девочкам заказали платья в театральном ателье. Такие лифчики на бретельках, а к ним – белые пачки, как в балете. Только Таня так и не станцевала, заболела ангиной и две недели подготовки провела дома. Потом ей роль уже не дали. На фотографии она сидит, отвернувшись к стене, в шерстяном синем платье и толстых колготках, а остальные девочки стоят в этих волшебных белых пачках и склеенных из мишуры коронах. Вот теперь-то наконец у Тани была точно такая же пачка. Атласный верх, прозрачные рукава-крылья и многослойная легкая пена на капроновом чехле. Юбка была удачная – широкая, из-под груди, как на первом балу Наташи Ростовой. Под ней весь вечер возился маленький, и приходилось живот втягивать, чтобы сильно не торчал.

А бал был настоящий. Приехали кареты-лимузины, Таня побежала без пальто, споткнулась об кошку, засмеялась. А бабушка Вера принципиально не снимала бигуди, так и смотрела из окна, хорошо, не плюнула. Шура с Ниной срочно отправились за платьем. Тут никаких сюрпризов, слава богу, не было. Бархатный мешок с поясом, на шее пуговка. Шура переодевалась прямо в примерочной кабинке, стараясь в зеркало не смотреть. Нинка сунула за занавеску колготки: «Дарю. С блеском, это сейчас последний писк, у меня, видала, тоже такие! Ну согласись, ты бы сама не догадалась?» Одно было хорошо: туфли свои, добротные, с удобной колодкой.

С рушниками они успели только-только, встретили. Столы в зале роскошные – можно в обморок грохнуться. Вероника в двухслойном шелковом костюме цвета персика. Это вам не «тирракота». Бабушка поджала губы, застегнула свою злость на двадцать четыре маленькие пуговки, обшитые старинным бордовым крепдешином. А на шее еще для верности зашпилилась брошью, чтобы педагогический опыт не лез наружу. Она задолго приготовила речь, но сказать ей не дали, а дали только родителям невесты немного добавить к речи Касинских. Юра пожелал, чтобы Таня была счастлива, потом спохватился: «И Борис, конечно, да, пусть будут оба…» А Шура, страшно волнуясь, забыла все приготовленные слова. Она хотела сказать, что очень боялась любить Таню, но сейчас уже поздно. Таня уходит в другую семью, и там пусть ее любят, так как она, Шура, не долюбила. Чтобы малыш родился здоровым, чтобы все дети были здоровы и семья была настоящая, полная, с дедушкой и папой… Хотела сказать, что Таня очень красивая и очень любит Борю, и пусть Боря тоже ее любит… Но запуталась, задохнулась и сумела выдавить только, что она рада, и все они очень рады, и молодым пожелала побольше радости и заплакала. Но вообще она старалась улыбаться и не говорить лишнего, а Юра почему-то много выпил и рано уехал.

Таня тоже улыбалась, она сияла. Так все было красиво в ЗАГСе, везде играла музыка, Боря поцеловал ее при всех в центре зала. Платье шелестело. Она казалась себе изумительной красавицей. Букет был огромный и пах оглушающее, немного жали колготки на животе, но так сказочно и легко было бежать по снегу до машины прямо в туфлях и в новой рыжей шубке, накинутой прямо на платье! И Таня бежала, Таня парила, она была принцессой и держала под руку принца в черном костюме.

А потом она увидела бабушку и ее застегнутую злость, отца с красными глазами в распущенном галстуке, маму в платье задом наперед с вытачками на спине и пуговкой на шее, тетю Нину в зеленом балахоне до пят с бумажной хризантемой на плече. Это были ее родные люди, самые любимые, трогательные в своем нелепом уродстве. Папа, мама, бабушка Вера, дурацкая мамина Нинка. И сразу стали натирать босоножки, устали ноги, заворочался маленький. Таня стала плакать тихонько за занавеской фаты. Ей было стыдно, ей было душно, была такая тоска, что не описать. Надо было все время вставать и целоваться под дикие крики, а сил уже не было, и Боря шептал, чтобы она потерпела последний тост, ну еще самый последний…

Свадьба в конце концов кончилась, Таня ушла жить под трехметровые потолки, мама так и не узнала, что в кабинке ателье перепутала «тирракоту» задом наперед. Всем было трудно жить, но ведь жили как-то? Родили Павлусю, не спали с ним ночами. Шура не спала у себя в квартире. Через стенку от Тани не спала Танина новая семья, рядом в кровати не спал чужой человек, ставший ее мужем. Он с каждым днем все меньше походил на того мальчика из общежития, которого она полюбила. У того была обворожительная улыбка с лучиками в углах глаз, клетчатые рубашки, пахнущие бабушкиным мылом, и беззащитная худая шея, и ямочка на левой щеке. Ласковые пальцы, которые так любили перебирать Танины волосы, хрипловатый смех, тихий голос и руки, крепко обнимающие, в которых было так спокойно и уютно. Куда это делось? Ей казалось, что она испытала облегчение, когда Боря уехал в австрийскую аспирантуру, или как это там у них называется.

Зимой Таню снарядили к нему в гости. Потому что, как стало ясно из громогласных Лизуниных заявлений, роковая Борина брюнетка уже там побывала по линии международных грантов. Поэтому Таню послали по линии супружеского долга. Как оказалось, довольно неудачно. Но Таня собиралась с большим воодушевлением. Издалека уехавший муж опять стал казаться родным. Далеким и поэтому заново любимым. Лизунины ядовитые реплики она никогда не слушала, а слушала свекровь. «Поезжай, Таня, когда еще выберешься за границу. Посмотришь, как он там, а то одичает. А у меня сейчас каникулы, как раз Павлусика я возьму на себя». Надо было задуматься – откуда такая щедрость? Последняя попытка сохранить семью сына? Таня не стала об этом думать. Мама просто сказала по телефону коротко: «Поезжай, что тут думать». Конечно, в Австрию! К Боре! Вертелась перед зеркалом в своей шубе из съедобной собаки куопи. «Не-ет. Так нельзя! Надо тебе дубленку купить, что ли?» И купили! Зелененькую, с пушистым крашеным зверем на капюшоне. Тоже «не лиса», но очень красиво! Одели, обули, снабдили всеми инструкциями, но таких инструкций, чтоб была любовь, еще не изобрели.

Боря за время заграничной учебы и работы разъелся. Морда стала широкая. Незнакомая. Смотрит куда-то насквозь. «Как ребенок?» Сначала вроде обрадовался. Сводил Таню в супермаркет за продуктами, она сварила борщ. В общежитии кухня на четверых. В Бориной четверке остальные трое – китайцы. Они от угощения отказались, покивали одинаковыми лицами, немецкая речь у них звучит как китайская, «р» не произносится. Боря долго размешивал австрийскую сметану, густую, как холодец. Суп съел, похвалил. Подмигивал над паром, шутил, расспрашивал про дом, Тане показалось, что соскучился, но потом поднялся и ушел по делам, только его и видели, на все десять дней. Раза три, правда, вместе прошлись по магазинам. Все безумно дорого, в кафе булочка просто не глоталась, цены безумные. Таня без копейки собственных денег мучилась ужасно. Надо было маме подарок, бабушке, как попросить? Неудобно. Боря сказал, что к ценам привык. Павлусику купили настоящий пуховичок, желтенький. Маме и бабушке Таня привезла кружку, бейсболку и полотенце с логотипом Бориного университета.

Она там общалась с дружелюбными китайцами, ничего из их картавой болтовни не понимая, гуляла одна по улицам со своим школьным английским. Боялась заблудиться. В дубленке было жарко, казалось, что все на нее смотрят как на чумную: все в ярких курточках, легких пальто, одна Таня в зеленом тулупе. Когда летела домой, в самолете плакала, накопилось всего, да и страшно. В аэропорту бросилась к Веронике. Глупая, маленькая Таня! «Все в порядке. Боря здоров, учится-работает. Денег хватает». Пустая болтовня. Вероника хотела бы знать, спали ли они вместе, была ли там та, другая женщина, как они проводили время – подробности… Таня схватила дома Павлусю на руки, не могла насмотреться, так соскучилась. Забилась в свою комнату: «Ты мой зверечек, мягенький пушочек, золотой звоночек! Как ты тут без меня?» Они заснули рядом на кровати, оба наконец-то счастливые.

Бедная, бедная Таня! Сидела третий год затворницей в чужой квартире. Одна постигала свой космос, загадку загадок и величайшую из тайн человечества. Как из ее любви и нежности, а из его нелюбви и неосторожности, из нескольких движений, вздохов и запрокинутых рук появилось семечко. А из семечка клеточка, а из клеточки рыбка, а из рыбки мальчик. Павлуся. И каждая его ручка – это локоток, складочка на запястье и пять чудесных пальчиков, а каждая ножка – ежедневно начинается и кончается Таниным поцелуем. В его глазах плещется мир, а под русыми кудряшками работает самый совершенный в мире компьютер. «Мама, что это?», «Мама, а почему утром на улице гуляют собаков, а вечером детей?», «Мама, а кто вчера положил в кашку изюм, а сегодня убрал?».

И Таня бежит со всех ног за Борей: «Смотри, смотри! Он сложил мозаику!» – а Боря привычно отмахивается, не отрываясь от компьютера: «Я видел, видел…» Павлуся для Бори «ребенок»: «Ребенок ел? Ребенок спит? А где ребенок?» И Таня боялась, что если ответить: «Его больше нет», то Боря протянет свое привычное «А-а-а…» и отвернется к экрану или, например, пойдет обедать. Для него нет разницы понятий «ребенка нет» (гуляет с бабушкой, спит, уехал на дачу) и «ребенка нет совсем».

А Павлуся? Это ведь все про него. Это он хохотун и плакса, хитрюга и ласкунчик, забияка и паинька – «ребенок». А Таня все бегала и бегала: «Смотри, Боря, он…» Бедная, глупая Таня! А Шура встала в кухне на колени перед репродукцией «Девочка с персиками» и, осенив себя неумелым крестом бывшей комсомолки, шептала: «Господи! Это Танин мальчик, не мой! Господи, пощади, не трогай их…»

Если бы мама могла знать, как Тане было плохо на этой даче! Как ей тоскливо! Чего только не передумается за день, а вечером уже нет сил остаться с собой наедине. Павлуся спит, журналы и книжки из дачного шкафа Таня выучила наизусть. Остается телевизор.

И она смотрит и смотрит до глубокой ночи. Всякую ерунду – футбол, старые фильмы про сталеваров и БАМ, сериалы, где за кадром смеются…

Она сама смеется тоже за кадром, поднимается и смотрит сверху вниз. На темный, ровно подстриженный сад, на розовое яблоко, упавшее несколько дней назад на крышу сарая, на спящего серого пса, на детские майки, сохнущие на бортике веранды… Голубой мерцающий свет экрана убаюкивает, Таня хочет спать, но лень встать, умыться, она пригрелась под пледом на диване. Ей снится давнишний, несердитый Боря, запах подгорелых котлет и сохнущего белья в общежитии, его коричневая родинка над ключицей. Он что-то говорит, потом все громче, громче, раздражается, кричит, потом переходит на пронзительный писк. Что это? Ну вот, опять телевизор!

Таня встала наконец, вышла на кухню поплескать воды на лицо, потом полезла по скрипучей лестнице спать в свой скворечник. Дверь в Павлусину комнату была приоткрыта. В углу на тумбочке стояла накрытая оранжевой косынкой настольная лампа, освещая угол комнаты, тумбочку и старенькую детскую кроватку, подвязанную с четырех сторон синтетической бечевкой. Павлуся спал. Таня сделала шаг внутрь комнаты поправить одеялко и вдруг… Вдруг ей показалось, что он не дышит.

На мгновение она задохнулась, ужас горячей волной сбил с ног. Как это? Точно не дышит. Умер? Таня как будто сорвалась и полетела в пропасть, а на дне этой пропасти в кроватке лежал мальчик. Таня видела, как его волосы из блестящих и шелковых стали тусклой паклей, посинели и сузились застывшие пальцы, румяная бархатная щечка обтянулась восковой желтоватой кожей, слиплись ресницы, а нижняя губа зацепилась за мутный неживой зуб… «Павлик! Павлуся!» – Таня бросилась трясти кровать, боясь дотронуться до него, обнаружить, что он действительно не живой, что ручка его, маленькая пухлая ладошка, всегда такая горячая и крепкая, теперь холодная и мертвая. «Пашка!» Он проснулся наконец, уселся, захлопал дурацкими ото сна глазенками, нащупал привычно рядом с собой игрушечного зайца. А, это просто мама. Мама? «Спи, Павлусенька, спи, зайчик, спи…»

Она забегала по комнате, обеими руками зажимая рвущийся из горла крик. «Мама, МАМА! Кто-нибудь, побудьте со мной!» Трясущимися руками отперла дверь: «Полкан, Полкашка? Ну где ты, Полкан?!» Вдалеке загремела цепь, он заполз на крыльцо, поскуливая, и стал лизать ее соленое от слез лицо, а она обняла его за шею и гладила седую жесткую морду, прижатые уши и репьястую битую спину. Давным-давно, когда он был щенком и лежал в сарае под теплым материнским боком, туда тоже приходила плакать девочка. И он узнал вкус и запах слез, как узнал потом запах страха и вкус крови, и свист рассекающей воздух палки над его спиной. Полкан почувствовал себя опять щенком, почувствовал давно забытые запахи, вспомнил, что рука на спине может не бить, а гладить. Так приятно трепать за ухом, проводить от холки до хвоста нежным заботливым движением. И он тыкался и тыкался мордой в колени этой странной девочки, которая вчера до липкого пота боялась, а сегодня позвала, и ему самому хотелось почему-то плакать и выть…

От Полкана пахло теплой шерстью и молоком. Он ни за что не пошел в дом, и Таня вынесла ему колбасы на крыльцо. Он съел вежливо прямо у нее с руки и остался перед дверью караулить. Теперь уже по-настоящему. Таня еще раз как следует умылась, почистила зубы. Автобус до города по расписанию она помнила только один, в семь тридцать, поэтому вещи собрала прямо ночью, блаженно прислушиваясь к ровному дыханию из детской. На обратной стороне своей абортной карточки Таня написала короткую записку, никому не адресованную, что поживет пока у мамы.

Ровно в семь часов она постучала в дверь дяди-Колиной сторожки. В каждой руке у нее было по сумке. Да еще сонная недовольная Павлусина лапка, да Полканова цепь. Всю дорогу до сторожки Таня репетировала речь, но когда дядя Коля наконец вышел, они оба замерли, не в состоянии произнести ни слова. «Ты, ты, чего это… Танюх, куда? Он же это, еха-маха, он…» «Мы уезжаем. Возьмите ключ, родители приедут потом и заберут», – Таня протянула ключ вместе с цепью. «А хозяйка, это самое… ничего не говорила». Таня была спокойна и уверена как никогда: «Сейчас я хозяйка».

Эта последняя фраза была Таниным триумфом, ее реваншем, ее платой за одиночество. За ночные кошмары, за Борину нелюбовь, за собачью злость, за оплаченные анализы и карточку, оставшуюся на столе. «Сейчас я хозяйка. До свидания, дядя Коля». Она повернулась и пошла, а на прощание еще погладила Полкана по жесткой седой морде, почесала за ухом: «Пока, Полкашка, больше не увидимся».

Боря, Боря… «Когда же ты перебесишься, в конце концов?! У тебя жена и ребенок, а ты все шастаешь!» Мать наклоняла голову и смотрела подозрительно, стараясь отыскать в его лице присутствие «той женщины». Жена и ребенок. Абстрактные далекие понятия. Он приходил домой с работы, а дома была Таня, незнакомая улыбчивая девушка. Непонятно было, о чем с ней говорить. И мальчик, его сын, существо еще более загадочное и пугающее. Этот ребенок никак не помещался в Борином мозгу. Сначала он непрерывно орал в кроватке, сморщив уродливую красную мордашку. Было страшно взять его в руки, как в детстве хомячка, чтобы не сломать ему лапку или шею. Потом мальчишка подрос, стал громко бегать по квартире, хвататься за брюки перепачканными печеньем пальцами.

Боря оборачивался и кричал через плечо в глубь квартиры: «Эй, кто-нибудь, заберите его!» – зная, что за дверью тихонько стоит Таня и подглядывает, как он будет себя вести. Не ребенок, нет, а он сам, Боря.

В такие моменты он чувствовал в Тане какой-то намек, подвох, шаг в сторону от того примитива, который он сам для нее определил. Но потом все это ускользало, гасло за раздражением. «Забери, сказал, он мне здесь все изгваздает!»

У Павлуси часто болели уши, и во время болезни он делался еще более маленьким и жалким, а мордочка заострялась и взрослела, приобретая какие-то смутно узнаваемые черты. Ему стелили на большом диване клетчатый плед, раскладывали игрушки. «Ма-а-ма!

Бо-о-йно, бойно! Мамуся!» Он прижимал к вискам маленькие кулачки и подвывал тоненько и страшно, и тогда Боре казалось, что из его живота медленно и жестоко выкручивают кишки. Становилось так плохо, что хотелось заткнуть уши, убежать, спрятаться, даже умереть, лишь бы не слышать этот мучительный тоненький вой. И он орал на мать, на Таню, бесился: «Дайте ему чего-нибудь, укол, таблетку! Ему же больно!»

И опять что-то шевелилось внутри, какой-то вроде бы момент истины. Где-то рядом, еще немного – и в точку. Любовь? Из ванной утром было слышно, как мать, понижая голос, говорила Лизуне: «А все-таки ОН ЕГО любит, переживает за него. Вчера знаешь какой нам с Татьяной устроил разнос! А ты говоришь! Кровь – ее не обманешь!» И Боря думал, что да. Кровь не обманешь. Это сын. Сын – это навсегда.

Две женщины в его жизни – мать и ТА, другая.

А Таня… У Тани мальчик. Но это на потом. Когда уже посажено дерево и выстроен дом. На пятьдесят, на шестьдесят, на семьдесят. Не мальчик, но юноша, уже стреляет сигареты, говорит басом. Павел, вот такой, Борисович! И родинка наследственная имеется. Кровь не обманешь.

Когда Борис встретил Таню, ей было двадцать, а он на пять лет старше. Когда он впервые увидел Симу – двадцать было ему, а ей к тридцати. Сима сидела у них на кухне и качала босой шершавой ступней с ярко-красными ногтями. На ней была вытянутая черная майка и цветастая цыганская юбка. На соседнем стуле сидела девочка лет пяти с такой же, как у матери, высоко выстриженной, как выхваченной, челкой. На кухонном столе в картонной папке лежали кусочки Симиной диссертации, Борин отец был ее научным руководителем.

Год назад умер скоропостижно пожилой профессор университета, когда был вот с этой, «с ней». А мать еще вчера прибавила гневным шепотом, прикрыв дверь: «Ваш Вершковский, говорят, умер прямо на этой шлюхе! Тебе что, не хватает острых ощущений?» А отец беззлобно отбивался от привычной ревности: «Ладно, Ника, еще ты будешь все эти бабские сплетни принимать на веру. А даже если и так, какая чудесная смерть! Позавидовать можно. Вершковскому повезло, старому ходоку, а вот что эта девочка пережила, представляешь?» «Девочка? – взвилась мать. И: – Я не позволю в мой дом… ты тоже из стаи ее кобелей…»

В общем, было ужасно интересно, тем более что Боря только недавно лично начал серьезное освоение этой сферы отношений.

Отец все не шел из гаража, Боря немного стеснялся, никак не мог подобрать тему для разговора. Не о погоде же говорить? Но уйти с кухни не было сил, так и сидели молча. Сима смотрела на него исподлобья и качала голой ногой. Левая щиколотка у нее была испачкана глиной. На правой кривился в сторону большой палец – след школьного перелома, как потом выяснилось. Девочка мрачно ковыряла в носу. От чая они обе отказались. А через полчаса так же молча собрались и пошли, не дождавшись Сергея Сергеевича. Грянул дождь, Боря побежал догонять с зонтом, как в женском романе. Он так и бежал сначала до дома Симиной мамы, где оставили девочку Юлю, а потом до маленькой двухкомнатной квартиры и кровати, где стало понятно, для чего, собственно, стоит жить дальше.

Дома, конечно, были скандалы, мать грозилась то запереть, то, наоборот, выгнать, то не вынести позора. Сима тем временем спокойно защитила диссертацию, правда, у другого руководителя. «Ника, ты не права. Она неглупая девочка. У всех бывают в юности завихрения. Она одна дочку растит, живет как все. А мозги у нее хорошие, и работу она сделала неплохую!» А мать кричала: «Ты с ума сошел! Какая девочка, у нее же все мозги между ног! Она у тебя сына увела, а ты восхищаешься ее мозгами!» Отец сразу шел на попятную: «Ничего я не восхищаюсь, а просто говорю, что диссертация у нее по делу…» – «Знаю я, по какому делу у нее диссертация!..» И так до бесконечности.

Боря просто ждал, пока родители переместятся ругаться из коридора на кухню, и потихоньку уходил. Летел в Симину хрущобу как на крыльях. Юлю по выходным отводили к бабушке. Странная девочка. Сима замужем никогда не была, и дочь как будто отпочковалась непосредственно от матери, тем более что похожа на нее была и характером, и внешне просто фантастически. Смотрела всегда так же мрачно, не называла его по имени, только «ты», даже когда выросла. Наблюдала и молча оценивала. Не сразу, через несколько лет, Боря понял, что он просто один из многих «ты», которые приходят к ее матери. «У тебя что, есть другой?» И голос так дрожал, что сам себе был противен. «Ну. Не другой, а другие. Бывает иногда, под настроение. А что? – Он хотел ее убить, ударить, она рассмеялась ему в лицо: – Дурак, я тебе не жена, да хоть и жена была бы. Ты мне никто. Еще иди и мамочке своей пожалуйся!»

Он убежал от нее, напился, конечно, бродил по улицам пьяный и несчастный, в расстегнутой куртке и рубахе, задыхаясь от дождя, водочной тошноты и жалости к себе. На одной из улиц его подобрала Жанна, отвела к себе в общагу, дотащила до туалета, потом отпоила чаем, уложила с собой в постель. А он, как ни странно, оказался на высоте. От злости, наверное.

Так он стал ездить в общагу, из благодарности, как ему казалось. Привозил бутылочку вина, или пиво, или тортик. Слушал фантастические Жаннины бредни. Она, конечно, была девка добрая и нежадная, но дура кромешная. И страшненькая – кривоногая, с лисьим прыщавым личиком, патологическая врунья и выдумщица. Вечно она что-то плела, путаясь в своих же сказочках – то она кого-то спасала на улице, то вдруг у нее оказывалось двое детей у мамы в деревне, то они исчезали, зато появлялся брат в тюрьме или многочисленные сестры. Врала Жанна самозабвенно и бескорыстно, ее болтовня была как развлечение, вроде телевизора или радио. Зато она всегда была готова к любви и в постели так же самозабвенно выполняла любые его прихоти.

А потом однажды ее в комнате не оказалось. Он постучал, а открыла совсем другая девушка. Она тоже поила чаем, врала и потом застелила койку собственной простыней. «Ой, а Жанка домой уехала, у нее брат ногу сломал!» Может, и правда был брат? Эту звали Катей, а в другой раз была Ира… Боря немножко успокоился, перебесился, как-то заматерел. Сам себе стал казаться этаким прожженным многоопытным мужиком. Позвонил Симе. Пока набирал номер, коленки тряслись, но потом взял себя в руки и очень был горд, что разговаривал тоном небрежным и прохладным. Она ответила спокойно: «Привет, ты чего пропал? В эти выходные не могу, Юлька болеет, приезжай в следующие».

В ожидании опять наступившего счастья с отсрочкой на неделю он поехал по протоптанной дорожке в общагу. А там на этот раз в комнате сидела не Жанна, не Катя и не Ира. Там сидела симпатичная домашняя девочка, стриженая, худенькая. Она вскинула от книги глаза с ободком: «Вы к Жанне? Она скоро будет, мы вместе к экзамену готовимся». И так она сказала просто, без намека, что не захотелось к ней приставать. Да и видно было, что она не знает, для чего он явился. Он вдруг решил задержаться, она поставила чайник. Так они и пробеседовали чинно до прихода Жанны. О фармакологии, о лекарственных травах, о физике, о разных институтах, о кошках. Это была Таня. После чая Боря проводил ее до автобусной остановки, но все-таки вернулся. Жанна сказала: «Не трогай ее, она совсем девочка». Он и сам решил, что это ему не нужно. Весь июнь прошел под знаком целомудренных посиделок с чаем и экзаменов. Окончание сессии справили шампанским и тортом, Жанну как-то быстро развезло, и она пропала куда-то, а Боря с Таней встали и пошли этажом выше в комнату уехавшей на каникулы Иры. И Боря после всегда старался себя убедить, что они именно вместе, оба пошли. А на самом деле он ее вел за руку по коридору, и такая у нее была потная ладошка, которая знала, куда ее ведут, такая трогательная, маленькая и дрожащая, что он тогда ее любил.

Да. Определенно, тогда как раз он ее и любил.

И еще потом, когда она плакала и смеялась и говорила, что сойти с ума, как она его давно любит. И когда заснула на его плече пушистой головой. А еще потом, когда утром сама обнимала за шею, и целовала, и водила маленькими пальчиками по животу, и уже не плакала. Любил, пока в той же Иркиной комнате уже ближе к осени Таня не сказала ему, заикаясь и краснея от счастья, что у них (у нас!) будет ма-а-ленький ребеночек.

Так это все было глупо и нелепо – чистая домашняя девочка, мятая общежитская постель, на тумбочке окурки в кружке. «Боря, я тебя люблю, люблю!» А он хотел сказать, что он-то нет, а сказал: «Да?» Поехал к Симе. Сима ходила по квартире в халате на голое тело. Растрепанная, влажная, горячая. Пахнущая самцом из другого прайда. Был четверг. «Ты же говорила, мама Юльку по будням не берет!» «Да?» Тогда он вернулся домой и женился на Тане, выдержав очередной скандал.

Хотел одну женщину, а женился на другой. Да Таня и не была женщиной, она была как зверек – маленький, мягкий, доверчивый, совсем ручной. Сима была дикая. Черная, растрепанная и яростная, как пантера в течке. С глазами цвета черники. Она манила и затягивала узлом. Боря ее боялся, Боря ее обожал. Сима дышала, двигалась, откидывала волосы, сгибала ноги, и это значило, что он тоже сгибает, дышит и двигается. Ему казалось, что она была в его жизни всегда, но каждый день этой жизни проходил в борьбе за обладание ею. Сто раз он предлагал ей выйти за него замуж, пусть даже ценой разрыва с родителями. Сто раз Сима отказывала. Конечно, по-своему она его любила. Привыкла за столько лет. Изменяла ему с кем хотела, иногда откровенно издевалась, но ей надо было знать, что Боря здесь и принадлежит только ей. Они оба были уверены, что Вероника сделает их жизнь невыносимой, если они открыто будут вместе, необходимость прятаться придавала остроты ощущениям. Они оба знали, что у Симы не так уж много мужчин. Иногда она просто провоцировала его, выдумывала свои намеки и недомолвки, а иногда Боре казалось, что вот тот мужик, с которым он столкнулся в подъезде, только что вышел из ее квартиры.

Так было головокружительно и по-взрослому круто: жена, любовница, можно еще снять где-нибудь девочку (общага-то до сих пор у него оставалась в запасе). Страшно подумать, что устроила бы Сима, узнай она о какой-нибудь очередной Жанне. А Таня, так он думал, вообще ни о чем не подозревала. Она сначала действительно не знала о Бориных выкрутасах, а потом, конечно, догадалась. Сложила два и два. Это было не сложно, сложнее было жить так, как будто ничего не происходит. Таня сочла ситуацию настолько дикой, что долго не могла поверить – с ней ли это происходит? Поговорить было не с кем. С мамой и бабушкой – исключено. С Жанной, которая как раз и предоставила некоторую информацию, – противно. Остальные подруги последнее время отдалились. «Вероника Викторовна, а вам не кажется, что Боря, ну, что у Бори…» Такой разговор тоже был невозможен. Сергей Сергеевич говорил кому-то по телефону: «Нет, что ты! Наша Таня это такой добрый и искренний человек, ей нельзя… – и осекся, потому что она вошла. – Не все так просто, да, Танечка. Увы».

Она решила, что будет жить как ни в чем не бывало, и вообще сама она ничего такого не видела, значит, можно думать, что ничего и нет. Вошла в роль, тем более Павлусик все время отнимал, куда уж там до шекспировских драм. Дома Таня радостно улыбалась, старалась Борю слушаться. Он говорил: «Хочу супа», – и Таня приносила суп. Он говорил, что не хочет с ней спать, потому что устал, вымотался, голова болит, да мало ли еще, и она кивала: «Да, да, конечно, отдыхай». И шептала ночью, прижимаясь наглухо застегнутой пижамкой: «Я тебя люблю, люблю. Я так тебя люблю!» Как заклинание, как молитву, наговор – вдруг поможет? А Боря лежал и вспоминал, какими сегодня днем были Симины глаза, когда он посадил ее на подоконник в подъезде соседнего дома…

Иногда Сима его выставляла по разным причинам. Уезжала, болела, просто плохое настроение. То пришел не вовремя, Юлька дома. Это всегда выбивало его из колеи. С каждым разом он все легче и легче заводился, раздражался, срывался дома на Таню. Орал: «Уйди, мне надоело, слышишь, надоело! И ты мне надоела!

Я устал! Я устал на работе!» Улыбка гасла. Таня отшатывалась, прижимала ушки, складывала лапки и послушно уходила к себе скулить. Хотелось догнать ее и ударить, чтобы она заревела громче, добить. Он стоял перед ней в бешенстве, сжав кулаки, а она сидела в углу, скорчившись и закрыв лицо ладонями. «Дура!» Господи, какая дура! Ревела и не видела его сумасшедшего мужского желания, Симиной помады на его шее, ее отражения у него в зрачках! Просто пустая глупая дура. А Таня думала: «Сейчас-сейчас, сейчас он прекратит. Только бы Павлуська не проснулся в комнате. Плотно ли там дверь закрыта…»

Таня вечером выпархивала из ванной, благоухающая цветочным мылом и шампунем, чистенькая, шелковая, упругая. Животик у нее после родов остался девичий, попка кругленькая, грудки как чашечки. И все это прикрыто очаровательной розовой сорочкой в горошек. Она тихонько пробиралась в комнату, выключала свет и зарывалась ему под бок. Возилась и шептала чего-то, как щенок. Наконец устраивалась, прижавшись. А Боря лежал и ничего не чувствовал. Ни круглой попки, ни шелкового животика. «Давай спать, я устал». И Таня послушно засыпала, обняв его тонкими смуглыми руками.

Сима приходила днем, когда Таня с мальчиком гуляли или ходили в раздаток, а родители были на работе. Приходила прямо к нему домой в супружескую постель, если не было сил терпеть. Сима пахла по́том и желанием. Она раздевалась при свете дня, перешагивая на пороге комнаты через несвежие трусики, и шла до кровати голая. Ноги у нее были тощеваты, а попы вообще никакой не было, а живот, наоборот, выпирал, и к низу собирался дряблыми складками вокруг шва от кесарева сечения. И грудь после Юльки была отвислая, а кожа сухая и веснушчатая на плечах. Она была божественна! Она была потрясающе красива.

Боря ронял ее на кровать животом вниз. Хватал с остервенением и вколачивал коричневым соском в ямку на подушке, где еще утром лежало горошчатое Танино крыло. Какая дура! Она ничего не видела, не чувствовала запаха! Один раз вернулась не вовремя, Павлуся обсикался в парке. Так Сима успела одеться и выскользнуть в другую комнату, а потом из квартиры на улицу, пока Танька охала и ворковала над мальчиком. Павлуся спросил: «Мам, а где тетя?» Какая тетя?

Очень удачно подвернулась Австрия. Отец, конечно, помог, наступил на горло собственной правильности и помог. Наверное, мать его допилила до попрания основ. Иностранная жизнь Боре неожиданно понравилась, захватила. Он легко приспособился, язык хорошо пошел, работа была интересной. В ноябре Сима приехала на конференцию. Как сопровождающее лицо. Объект сопровождения был довольно пожилой, обремененный разными регалиями. С Борей был хорошо знаком и дома у них бывал часто. У Бори кровь приливала к лицу, когда он думал, что Сима… Прижал ее к стенке в ярости: «Ты!» Она сказала: «Больной!» Вырвалась и пошла, смеясь. Он, конечно, догнал, схватил за руку, обнял. «Дурак, я к тебе приехала».

Сима была новая, красивая, яркая, в незнакомом синем пальто. Она обрезала волосы косо и пышно на одну сторону, покрасила надо лбом рыжие пряди, поэтому лицо у нее расчистилось от черноты, глаза просветлели, и стала заметна граница между зрачком и радужкой. Это была сказка, медовый месяц. Они гуляли по городу, держась за руки, болтали, целовались, незнакомые австрийцы смотрели на них с завистью, а Боря смотрел на австрийцев с доброжелательным снисхождением. Ни один из них никогда не был в Симиной постели. Даже суетливые китайцы перестали его раздражать. Боре стало спокойно и хорошо, все складывалось, складывалось и наконец сложилось.

Они красивая подходящая пара: ему уже больше тридцати, а ей чуть за сорок. Они почти в одном десятилетии, в одной весовой категории. У него Австрия, перспективы, хороший контракт. У нее дочь уже совсем взрослая теперь, не успели оглянуться – поступила на стоматологический. Больше детей у Симы быть не может, она сказала. Вот и хорошо, им вполне хватает друг друга. Юля девушка самостоятельная, тоже с перспективой, с замахом на материальный максимум. На первом курсе уже подбирает себе клиентуру, прикидывает место работы. Ноги у нее от ушей, кожа цвета полпроцентного молока, знакомая короткая челка и глаза-черничины.

И наследственность. Очень продвинутый ребенок, ходит в таких маечках, что смотреть стыдно даже Боре. Бретельки трещат под тяжестью груди. От мочки уха, по шее, и на руку через ключицу стекает сиренево-голубая тонкая вена, как будто черничный сироп из Юлиного правого глаза развели молоком ее кожи, а потом нечаянно капнули на шею. Она и волосы специально зачесывает на другую сторону. Отселить ее, чтоб не мешала, снять квартиру.

Боря иногда представляет, как зайдет просто что-то передать или занести, может же он навестить падчерицу? Вот она открывает дверь, стоит на пороге, такая тоненькая, стройненькая, гладкая, смотрит немного удивленно. Тугая лямка врезается в плечо, надо просто подставить под грудь ладони, приподнять ее осторожно, мягко и слизать губами сиреневый подтек на шее… Наваждение! Боря тряс головой, садился к компьютеру и выстукивал бесконечные послания в Россию: СИМА, СИМА, СИМА… А зимой приехала жена как снег на голову. Ахала, охала, возилась опять под боком, что-то лепетала. Зачем? Это мать придумала, не иначе. Мать тоже уперлась, делает вид, что ничего не происходит. Пусть, как хочет. Он больше в этом участвовать не намерен.

И с этой мыслью о полной и окончательной правде для всех он прилетел в отпуск, приехал на дачу. Господи, зачем? Мог пожить и в городе, были ведь дела по работе! И не было бы повода ложиться в одну постель. Как Таня ухитрилась забеременеть? Как он орал на нее потом! Вопил и бесился так, что стены дрожали. Возмущался, как будто не сам с ней спал, а кто-то другой. Вероника схватила Павлика, убежала в сад. «Ты! Ты представляешь меня многодетным отцом? Ты все испортила! Ты живешь на шее моих родителей!» Таня стояла без слез с ватными ногами и думала: «Правда, правда, все правда». «Я не могу водить тебя по врачам за ручку, я здесь не живу, я работаю с утра до ночи в чужой стране! Ну не будь же ты такой дурой, дурой!» Таня только смогла прошептать сдавленно: «Это же твой ребеночек». Даже слово не может нормальное сказать! Все у нее «котеночки», «ребеночки», «павлусеньки». Так грохнул дверью, что заложило уши, наткнулся, выбегая, на мать: «Объясни ей хоть ты, что я не бесконечен!»

Никто не бесконечен, и Таня тоже. Одно дело – их с Борей любовь. Прошла она или вовсе померещилась когда-то – не важно. Справиться можно. А дети – дети должны быть. Таня, дочка Шуры, знала, что дети должны быть, что бы ни случилось. А Боря-то думал, что Таня дурочка. Такой зверек домашний, неумный и суетливый, обрыв эмоций, кусок пластика в электрической цепи. Маленький тупой диэлектрик. А Таня не была обрывом цепи. Она как раз не прерывала, а продолжала. Она поглощала и копила, как конденсатор. Она копила, копила и копила, и в один прекрасный момент вся эта напряженная и болезненная масса пробила обшивку и разрядилась в дачном саду искрой такой мощи, что старый пес прополз на брюхе всю тропинку от досок до крыльца, чтобы положить серую морду с опаленными усами на колени своей новой хозяйки.

Это очень просто, самое начало темы про электричество в школьной физике, цепь с последовательным соединением. Бабушка Вера – лампочка, горит давно и равномерно, не дает контуру обесточиться. Если Шура совсем закисает, бабушка устраивает небольшой сердечный приступ с валидолом, тогда приходится вставать и крутиться. Лампочка моргает и увеличивает яркость, Шура тоже набирает обороты. Бабушка успокаивается и на время уходит к себе в квартиру «вздохнуть спокойно», полить цветы и посидеть у подъезда. Мысли ее, как ток, текут через Шуру – кусочек проводника, и спотыкаются о Танину критическую массу. Хотя это уже совсем другой раздел физики.

Фрося тоже была другой раздел, кошачий, но жила так давно, что была включена в цепь как полноправное звено. А тут вдруг перестала есть. Села на даче под столом и даже не выходила в сад. Бабушка сказала: «Сожрала что-нибудь». На другой день Фрося продолжала сидеть, не меняя положения. Тогда бабушка сказала: «Ей шестнадцать лет!» И добавила на всякий случай: «Шура, это кошка! Понимаешь, кошка! Вспомни, сколько ей лет! Кошки столько не живут!»

Шура вспомнила, но совсем другое, она тоже считала, что так долго, как она, не живут. На третий день бабушка перестала ставить Фросе еду. Фрося была кошка, а бабушка Вера была человек. Она за свою долгую жизнь пережила смерть родителей от тифа в бог знает каком году, собственные тяжелые болезни, два выкидыша перед войной, похоронку на мужа и чудом вывезенную с войны недокормленную Шуру от человека любимого, но тоже погибшего. Она пережила Шурину малярию, туберкулез, Петеньку, нескольких подруг… Фрося не стояла в этом ряду. «Шура, она столько жила, она уже древняя старушка, оставь ее, мы не знаем, как это у кошек, может, ей надо уйти?» А ветеринар в городе сказал Шуре: «Вы что, издеваетесь? Я ей могу помочь только в одну сторону. Ее болезнь называется старость».

Тогда Шура пришла домой, положила Фросю на кресло и стала с ней сидеть. На следующий день Фрося встала и потихоньку переползла под табурет в коридоре, она дышала тяжело всем ртом, шерсть у нее стала тусклой и неживой. Шура тоже перешла в коридор и просидела там все оставшиеся Фросе два дня. Она не хотела знать, как ЭТО бывает у кошек, но уйти не могла. Несколько раз она выходила на кухню за чаем, несколько раз – в туалет с открытой дверью. Шура рассказала Фросе, как дела в аптеке, какие варианты обмена бабушкиной квартиры, какие замечательные люди родители Таниного мужа. Потом рассказала, как они познакомились с Юрой, как Таня в два годика сильно разбила коленку, и ей зашивали, как у бабушки был инфаркт, а Таня была в пионерском лагере.

Потом рассказала про Петеньку. Фрося ничего не говорила, он перелегла на бок и стала дрожать, как от холода. Шура покрыла ее шерстяным шарфом с вешалки, потому что побоялась пойти в комнату за чем-нибудь еще. Ее тоже знобило. Ее всегда начинало знобить в больнице, поэтому она всегда брала с собой большой бабушкин платок и шерстяные носки, даже когда они с Петенькой лежали летом. Там в кардиоцентре в регистратуре работала девушка, похожая на Таню сейчас. Какая, интересно, Таня сейчас? Шура хотела заплакать, но не могла. Она ходила и ходила, вдоль кошки по коридору, а кошка вздыхала тяжело и провожала взглядом Шурины ноги. Тогда Шура закрыла глаза и уши руками и стала ходить только с мыслями и ходила, пока не наткнулась лбом на косяк ванной.

Было очень тихо. Не ехали на улице машины, не кричали во дворе ребята, не работало у соседей радио. Кошка умерла. Шура села на пол и погладила Фросину полосатую спину. Она погладила Фросину спину и Петенькину русую голову. Она поцеловала плюшевую кошачью мордочку и Петенькины голубые прожилки на веках. Она подержала Фросины отощавшие лапы и Петенькины холодные пальчики. Она задыхалась от горя и заплакала, наконец, так громко и надрывно, как давно себе не позволяла. А теперь она была одна, и можно было не бояться и не держаться, а плакать и плакать обо всем. О Петеньке, о Фросе, о Юре, которого так любила, о Тане, о старенькой маме, как она с ними со всеми настрадалась…

Утром Шура поехала в парк и зарыла там обувную коробку под деревом. Глубоко, чтобы не раскопали собаки. Кто-то же должен был это сделать? Не было сил ехать на дачу доживать отпуск, просто не было сил ни на что, только на слезы. Несколько лет пройдет, и мама тоже ее покинет. Таня отпущена в свое плавание. Юра устроен. Зачем она, Шура, все еще здесь? Шла домой с ощущением, что надо поставить какую-то точку. Это всю жизнь ее мучило – ощущение недоделанного дела, незавершенной мысли. Надо было завершать.

Вернулась, а на лестничной площадке перед квартирой стоят сумки. На одной сидит мальчик в джинсовом костюмчике, а незнакомая девушка жмет на кнопку звонка их «дерьмантиновой» двери. Это Таня вернулась. «Мам, ты где, а то мы как беженцы. Ты что, мам, ты что ревешь?..» И Шура стала рассказывать про Фросю прямо на площадке, не отпирая, потому что хотела подготовить Таню, что кошки дома нет, а есть только пустые ненужные теперь мисочки. А Таня тоже стала плакать и говорить, что у нее будет в марте еще один ребенок, она ушла от Касинских навсегда, но аборт ни за что, а Борю она все равно давно не… Тут приоткрылась и снова захлопнулась соседняя любопытная дверь. «Мам, – не выдержал Павлуся, – а меня ты любишь? Я писать хочу». И вот они наконец-то отперли дверь, занесли сумки и стали там жить. Накапали друг другу валерьянки, сварили макарон, разобрали вещи. Павлуську вечером уложили пока на раскладное кресло, а сами забрались в Шурину кровать под одно одеяло. «Мама, мамочка…» – бормотала Таня во сне.

И Шура прижимала ее к себе, как маленькую девочку, которая потерялась, а теперь нашлась. Теперь дома.

Чего только потом не было – ого-го. Явление на следующий день с дачи разгневанной бабушки Веры, про которую все забыли, померкло на фоне разыгравшихся далее сцен и сценок. Каждый день приезжала Вероника. Поговорить. Хотя что тут говорить? «Пусть она подумает». Таня закрывалась в комнате с Павлусей и включала телевизор. Подходила бабушка-парламентер и стучала преувеличенно громко. Таня отвечала, что подумала, и бабушка с гордостью переводила Веронике: «Не хочет она с вашим сыном дела иметь никакого!» Шура терялась и не знала – то ли приглашать чай пить, то ли ругаться. Последнее она совсем не умела, поэтому прилетевшую на подмогу Нинку пришлось выставить. А то она начинала вопить с места в карьер, как базарная торговка. Всех напугала и только этим диким поведением напортила.

Потом Тане и вовсе надоели дурацкие игры, и она вышла спокойно сама встретить Веронику. «Павлуся, бабушка приехала!» Пили действительно чай. Сергей Сергеич, которого привели как группу поддержки в противовес тете Нине, вместо выяснения отношений учил Павлусю рисовать самолеты. «Давайте только за Борю мы все не будем говорить. Он сам пусть мне напишет. Или пусть зайдет, когда приедет».

Таня смотрела прямо, не опуская головы, глаза у нее стали твердые и холодные, как железо. Она спокойно и уверенно стала организовывать новую жизнь. Павлуся отправился в садик. Все бабушки и дедушка были строго распределены, кто когда забирает или сидит с ребенком. Таня устроилась к маме в аптеку и набросилась на работу с таким азартом и весельем, что Шура не успевала удивляться. Она выходила в торговый зал и смотрела на дочь, какая она теперь красивая, яркая, даже стала казаться выше ростом. Волосы отросли и загибались о воротник синего свитера. Таня теперь везде была главная, потеснив с поста номер один бабушку с ее неисчислимым педагогическим стажем. Теперь, когда они смотрели телевизор, Таня объясняла Шуре содержание, а не наоборот, тем более что Шура вообще стала плохо понимать любое действие на экране. И опять же Таня сообразила, что нужны очки. Таня знала, какие конфеты купить воспитательнице в садик, как переставить витрину с детскими товарами, как делать котлетки на пару. Откуда? Оказалось, что за те несколько лет, проведенные вне дома, она приобрела огромное количество разнообразных и полезных навыков, которых в ней не предполагалось. Вот, например, компьютер? Для Шуры – укрощенный зверь, для Тани – лучший друг. Даже в женской консультации Таня смогла как-то так договориться, что ей назначили пропущенное УЗИ вне плана и без очереди. УЗИ показало опять мальчика, чему Таня нисколько не удивилась. Она теперь представляла в семье мужское начало, даже два. Одно еще толкалось в животе, а второе посещало младшую группу детского сада, куда сто лет назад ходила сама Таня.

«Наша Ирина Геньевна сказала, что на Восьмое марта мам и бабушек всех надо в группу вести. Да, баб Шур, ты пойдешь?» Шура на самом деле Павлусю боялась, ей было страшно, что она может не уследить. Ни в коем случае не хотела с ним оставаться вдвоем, вскакивала сразу: «Нет-нет, Танечка, сиди! Я сбегаю!»

И бежала за хлебом или ведро вынести. Но он был такой живой, такой крепкий, такой чудесный! Шура заглядывала ночью, пробиралась медленно по узкой комнате. Подходила на цыпочках к кроватке, отодвигала немного картонную крышку от детского лото, загораживающую ночник. Павлуся спал широко, отодвинув в угол слишком теплое одеяло. По периметру кроватки сидели его любимые плюшевые звери. Они разделяли Шурино восхищение Павлусиными плотными ножками, пушистой щеточкой ресниц, подживающей царапкой на тыле левой кисти. Он дышал упруго и спокойно, а один раз – засмеялся во сне. И его ротик, приоткрытый в улыбке, напомнил Шуре нежную перламутровую изнанку речных ракушек, которые она так любила собирать в детстве.

Таня поднимала с подушки бессонную, по-новому лохматую голову и шептала: «Мам, он спит, все хорошо. Хочешь, я с тобой лягу?» Как будто теперь она была мама, а не дочка. Шура вставала первая и варила кашу, которая неизменно убегала. И кофе убегал. Ложка падала со стола, яичная скорлупа плюхалась на раскаленную сковородку. Выходила Таня, мыла плиту, варила новую кашу, подтирала пол, забирала сына в садик, а Шура все сидела, уронив руки на колени, пока не хлопала дверь. А все дело было в том, что на кухне рядом все утро вертелся Павлуська, смеялся, щебетал. Он так не похож был на того, ее мальчика, но он такой был все равно свой, родной. Куда тут было деться? Он был везде, этот мальчишка с крепкими ногами. «Баба?» – и залезал вдруг на руки, тащил ее куда-то, теребил, обнимал за шею, хохотал, целовал в щеку, трогательно закрыв глаза и выпятив губы. И Шура целовала тоже. И гладила и трогала. И месяца за два перетрогала его всего с густо заверченной макушки до пахнущих старыми сандалиями пяток. И полюбила. Она полюбила его больше своей прожитой практически без Тани жизни и больше той смерти. Она открыла наконец свою дверь и вытащила оттуда вот этого мальчика как приз, как дар. Все встало на свои места, новое живое электричество потекло по их латаной-перелатаной цепи. Так захотелось идти вперед! Медленно, не торопясь, разглядывая эти новые чудеса.

А время, наоборот, заторопилось и понеслось, как электричка. Бабушка Вера справила восемьдесят пятый день рождения. Марине сделали какую-то операцию по женским делам. «Добрые люди» по телефону сообщили, что «вырезали практически все». Марина сверху сильно похудела, а снизу – наоборот. Перестала красить волосы и постриглась. Юра ее выгуливал на откосе, ноги ходили грузно, тяжело. Они брели под руку, как два старичка, и непонятно было, кто на кого опирается. Давно умер веселый рыжий Пинч. Маечка поступила в экономический институт, но сразу ушла, не выдержав сложной математики, чем ужасно расстроила отца. У Вероники парализовало старшую сестру, и ее перевезли болеть из деревни в бывшую Танину комнату. Боре продлили контракт еще на год, но Сима этой зимой уже к нему не поехала, потому что Юля неудачно сделала аборт и долго болела. А Таня поехала в ночь рожать Павлусику новое существо неизвестного ей вида под названием брат.

В то утро впервые за много лет Шура проснулась счастливой. Она лежала и слушала тихий субботний дом, вдыхала запах любимых вещей. Ей хотелось потянуться громко, с хрустом, по-молодому. Как хорошо! За стеной возится еще во сне Павлуся, далеко в роддоме спит новый здоровенький мальчик с рекордным для их семьи весом – три восемьсот. Спит там Таня, улыбаясь своему новому состоянию, красивая мама двух мальчиков. И Шура, Шура тоже теперь дважды бабушка!

Дел-то сколько! Всех не переделать. Надо все приготовить, вымыть пол в комнате, еще раз протереть приготовленную заранее вторую кроватку. Погладить крошечные кофточки и штанишки. Господи, как давно она не брала в руки такие маленькие, такие замечательные детские вещички! Сейчас она встанет, сварит кофе и кашу. И ничего больше у нее не убежит. Она теперь может все. Может, например, позвонить Юре и сообщить ему новость, а потом небрежно попросить: «Ты не приедешь сегодня пересидеть со старшим пару часов? Я должна еще по магазинам пробежаться насчет пеленок». Или можно позвонить Веронике, похвастаться. Или лучше подождать? Сейчас все равно прискачет Нинка, затрезвонит бабушка Вера… Лучше никому не звонить. Пусть это еще немного побудет только ее, Шуриным. Ее и Тани. Шура потянулась, ловко вскочила с кровати и раздернула занавески на окне, впуская совсем уже весеннее солнце. Вот наш дом и двор, наша любимая скамейка. Наше счастье, наши дети. Здоровые дети.

Таня тоже потянулась и вышла к окошку в коридор напротив палаты. Выглянула. Внизу на тротуаре стояла ее семья. Мама – в сером волосатом пальто, лицо в родных морщинках, улыбка, старенький берет. Павлуся – в австрийском желтом пуховичке, в одной руке лопатка, в другой – ведерко из-под майонеза. Потом справа в кадр вошла Вероника в норке до пят. Как она постарела! На голове платок, губы не накрашены. Они поздоровались друг с другом, потоптались под окном. Потом подравнялись, задрали головы вверх, улыбнулись и хором беззвучно через стекло сказали: «Таня!»