«Дорогая Люсенька, поздравляю тебя с мальчиком! Наконец-то все у нас закончилось хорошо!

Я дотерпела до 7 утра и позвонила в приемный покой, мне сказали, что мальчик, хороший, здоровенький и длинный – 52 см. А ты была всего 47! Как ты там сама? Живот не болит? Когда принесут кормить? Я не поняла, какой вес? 3.200? Позвонила бабушке Зое, она в уме, вроде рада, даже спрашивала, на кого похож. Я тут все приберу, подготовлю, вымою, не волнуйся. Молочко еще не появилось? Поспрашивай там девочек насчет вещичек, все ли мы с тобой обдумали, может, что-нибудь и забыли. Посылаю булочку-слойку, кефирчик, сок, груши. Что еще? Напиши, кому позвонить? Выгляни сейчас в окно, я тебе помашу. Посылаю ручку и бумагу, напиши все подробно. Целую тебя крепко, Люсенька, все будет хорошо. Вадик не звонил, наверное, он не знает еще? Ты не волнуйся, сейчас для ребеночка главное – молочко, и кушать надо хорошо, я тебе всего принесу. Ну, все, я пошла к окошку. Мама».

«Мама! Какое молочко, я 2 часа назад родила! Мне ничего не нужно. Принеси: кипятильник, носки, почитать чего-нибудь, сахарный песок, банку литровую. Все болит пока, лежу. Немножко только встала у кровати. Врача еще не было. Ребенок кричал все время. Маленький очень, волосы вроде темные, красный. На кого похож, не знаю, потом посмотрим. Ты никому не звони. Я сама. Окно тут не откроешь. Буду звонить, если здесь починят телефон-автомат. Пеленки всякие после можно докупить, ты к выписке принеси только самое необходимое, я тебе потом напишу. Ну, пока, целую. Завтра приходи так же, часов в 11. Люся».

За ночь, пока Люся рожала, все совершенно изменилось. И мир вокруг, и она сама. Когда вечером стало немножко схватывать живот, она была еще прежняя. Еще казалось, что, может быть, все обойдется. Но мама уже забегала по квартире, собирая приготовленные вещи в пакет. Затеребила Люсю – вставай, одевайся! Была оттепель, дороги совершенно растаяли. Из-под колес «скорой» летела по сторонам мокрая жижа. Знобило от страха. «Давай, милая, – приговаривала старушка-санитарка в приемном покое. – Мама-то здесь не нужна нам! Давай, отдавай ей одежду свою, а я тебе, вот смотри, выдам рубаху». И Люся покорно снимала: перчатки (ой, дырочка на среднем пальце!), шапку, шарф, шубейку, свитер, юбку. Слой за слоем, как будто сбрасывала старую шкуру, чтобы потом обрасти новой. Мама ушла. «Давай, милая, пойдем!» Заполняли карточку – голос у нее дрожал, мерили давление – руки тряслись. И дальше с каждым шагом становилось все страшнее и страшнее. Больнее и больнее. Осмотр, клизма – никогда с Люсей еще такого не делали. «Дойдешь сама?» Вот ее уже повели в родильный зал по широкой лестнице. Огромная рубаха бултыхалась вокруг затвердевшего живота. В большом помещении на втором этаже почти все кровати были заняты. Женщины на них лежали растрепанные и потные, задрав сорочки без стеснения и обхватив круглые животы. Кто-то стонал, покряхтывал, тоненько вскрикивал. Лица их были одинаково отсутствующими, где-то далеко или глубоко в себе. Никто даже головы к Люсе не повернул. У одной на пеленке расплылось красным жуткое пятно. Другая, молча и часто дыша, перекатывалась с боку на бок. Совсем юная, худенькая, с неестественно большим для нее, как будто приделанным впереди животом медленно ходила вокруг своей койки. А еще у одной с широко и неестественно распяленными ногами… Нет, Люся не могла смотреть. Ее затрясло, заколотило, облило ужасом, как кипятком. Хотелось ухватиться за эту добренькую санитарочку, и обратно – вниз, к маме, домой! «Ну, ложись, милая, вот. Сейчас акушерочка подойдет».

Потом было очень больно. Эта боль была такой неожиданно сильной, что и предположить нельзя было. Люся сразу забыла и занятия на курсах, и рассказы рожавших подруг и матери. Она была оглушена болью, раздавлена. Она не могла, не могла! Она стонала и кричала, плакала и ругалась с акушерками и никого не хотела слушать. Боль пересилила стыд, Люсины уравновешенные тридцать лет, врожденную скромность и решение, чтобы ребенок был. Ей казалось, что происходит что-то страшное, такое, чего быть не должно. Вот лежат же женщины и не кричат, а только постанывают, даже встают и ходят некоторые, а она терпеть не может! Нет, не может! «А-а-а, о-о-о!» – выла Люся, не в силах больше терпеть. «Женщина, женщина, ну возьмите себя в руки! Да прекрати же ты орать, не одна здесь! Видишь, все рожают, но никто так не орет!»

Ей было все равно, хотелось только, чтобы все сию минуту закончилось, убрать это все куда-нибудь, попасть домой и спать, спать. Молоденькая девушка на соседней койке лежала молча, только иногда вдруг начинала часто дышать, коротко всхлипывая и ухватившись руками за спинку кровати над головой. «Терпи-терпи», – уговаривала ее акушерка. Она и терпела, а Люся не могла! «Ну, еще совсем немножко, давай, начинай тужиться». «Нет! Нет!» – кричала Люся. Ребенок, казалось, разрывал ее изнутри, двигаясь наружу. И страшнее боли, ужасней было то, что Люся не могла уже управлять тем, что с ней происходило. Как будто какие-то древние колдовские силы заставляли ее корчиться, тужиться и совершать движения, которых она не хотела. Акушерка подходила молча, грубо, как казалось Люсе, копошилась у нее внутри, в самом эпицентре боли, бесцеремонно раздвигая ей ноги. «Ну вот, пошли, наконец-то, вставай! Уже голова у нас видна». Нет, встать невозможно, как? О ребенке она и не думала. Сам момент его рождения Люся ощутила как край своих сил, освобождение и облегчение. Она сразу закрыла глаза, поплыла, закружилась. Вот можно поспать наконец. Ее тормошили, звали: «Мамаша, мамаша, посмотри на сыночка! Мальчик у тебя!» Все вокруг, обозленные и усталые, разом заулыбались, даже докторша, рыжая поджарая бабка с золотыми зубами, что-то там проворковала. Мальчик.

Ребенок вопил и был на вид просто ужасен. Мордочка состояла из огромного рта и заплывших глазок-щелочек, крошечные ладони и ступни были синего цвета, а весь он – багрово-красный, и между ножками было слишком много всего. Никакого восторга, «радости встречи нового человечка» и прилива материнской любви Люся не испытала. Она перетерпела, пока с ней еще что-то доделывали, суетились, еще кололи чем-то и нажимали на живот, и покричала просто для порядка, потому что главная боль ушла насовсем. Потом унесли ребенка, Люсю накрыли простыней, она согрелась и все-таки заснула, а проснулась уже в другом мире. Наступило утро, и новая смена акушерок Люсю не ругала. Они громко и весело переговаривались, топали, гремели инструментами где-то рядом. Живот не болел. За ночь, наверное, выпал снег. За окном все стало белым-бело, светило солнце, было слышно машины и троллейбус, из приоткрытого окна тянуло холодом. Все изменилось. Стены, пол, липовые ветки за стеклом, столик, шкаф. Все было новым, светлым, ярким и не страшным. Люся посмотрела на свои руки, на ноги, прикрытые грязной простынкой, немножко потянулась затекшим телом. Хотелось рассмотреть себя новую. Еще хотелось почему-то рассмеяться и дышать глубоко-глубоко. Где-то там был ее ребенок, он был мальчик, и она была его мамой. Надо же, свершилось! Потом Люсю увезли в палату, и она опять уснула, улыбаясь совершенно новой улыбкой.

Роддом располагался в облезлом особняке дореволюционной постройки, одном из тех в городе зданий, где про ремонт говорить уже неприлично. Здесь с момента основания была размещена общественная женская богадельня с родовспоможением. Операционные, родовая и коридоры выходили окнами на довольно оживленную улицу. Вокруг на тротуарах с утра до вечера стояли почетным караулом молодые мужчины и пожилые женщины с задранными вверх головами. Стены в этом заведении имели толщину необычайную, поэтому услышать своих дочерей, невесток и жен внизу стоящим совершенно невозможно. Виделись за стеклами размытые силуэты в халатах. В отсутствие персонала девочки заворачивались в одеяла, влезали на подоконник и открывали форточки, но и тогда было плохо слышно из-за транспорта.

Внутри, естественно, присутствовала парадная мраморная лестница и две боковые чугунные, высоченные потолки с лепниной, окна во всю стену, обваливающаяся штукатурка и драный линолеум. Если бы роддому полагался флаг, то им надо было сделать кусок рыжей заскорузлой клеенки. Она здесь была повсюду – в палатах, моечных, процедурных. Даже в столовой на топчане и на постовом столе – ею был обернут журнал движения больных.

Вместе с Люсей в большую палату на восемь панцирных коек, застеленных пресловутой клеенкой, легли шесть женщин, а утром следующего дня привезли еще одну – Звонцову. У нее что-то серьезное случилось с ребенком, родовая травма или обвитие пуповиной, поэтому она первые сутки молча переживала и ни с кем не общалась, а со второго дня все время проводила у двери детской реанимации, прерываясь только на сон ночью и обходы детского врача. Кормить ей не приносили и к малышу не пускали…

Она была маленькая, худенькая, как мальчик, эта Катя Звонцова, с очень тонкими длинными пальцами, стриженная почти под ежик. Весь ее встревоженный организм состоял из груди и огромных серых глаз. Молоко у нее со второго дня текло прямо по рубашке и пропитывало халат, а ребенка все не несли, только обсуждали, когда в больницу переведут. Вся палата переживала, обменивались телефонами, чтобы потом узнать, как и что. Люся же только удивлялась. Как эта совсем юная девочка, на десять лет ее моложе, уже в первый день знала, где какое отделение, как зовут врачей взрослых и детского, что такое тонус, оценка ребенка по Апгар, что принести на выписку?

Чей-то ребенок в реанимации, его болезни и травмы были для Люси совершенной абстракцией и в сознании не помещались, она своего-то пока воспринимала как обязательную больничную процедуру – пять раз в день приносят тугое полешко с плотно закрытыми глазами, один раз в день приносят таблетки, а вечером делают укол.

Когда нечего было делать, Люся гуляла по отделению и наблюдала внешнюю жизнь. Их палата номер четыре смотрела со второго этажа огромным окном в довольно колоритный внутренний дворик. В одноэтажных бывших конюшнях располагались лаборатории и кухня, единственное подвальное окошко окружала чугунная ограда, в которой росло корявое старое дерево. Под этим деревом прямо на жидком снегу спала беспородная беременная собака песочного цвета. Собака, похоже, была совершенно довольна жизнью. Ей приносили из кухни еду в миске, она обстоятельно ела, потом долго облизывалась и опять уютно сворачивалась на снегу, иногда уходила по своим собачьим делам, но всегда возвращалась к завтраку. Во дворе все время шла какая-то жизнь – носили пробирки в лабораторию, возили на железной тачке еду, потом мусор. Каждый вечер через забор во двор перелезал Звонцов-муж, тощий взъерошенный парень в мятом пуховике, и подолгу разговаривал с женой через форточку. О чем? Люсе было так любопытно! Он ее ругает? Сочувствует? Говорит люблю?

Вечером Люся стояла в очереди в душевую и разглядывала двор с другой стороны. Там, в глубине, в том месте, где здание поворачивало, на первом этаже горело окно ординаторской. Была видна лампа с красным абажуром и часть письменного стола. Хотелось смотреть и смотреть на это окошко, казалось, что там очень уютно, лампа напоминала дом. От этого Люсе становилось грустно, и она плакала, на что никто не обращал внимания, потому что здесь плакали все, даже повторно рожавшие взрослые тетеньки. Так, наверное, было правильно.

«Дорогая Люсенька! Как вы там! Малышу уже почти 2 дня. Как он кушает? Глазки открывал?

С работы звонили девочки. Они придут сегодня вечером. Тут у меня потихоньку продвигается, в комнате разобралась, занавески повесила тоже чистые. Помнишь, те, с малиновыми цветами? Нарезала еще пеленок, тряпочка у меня была, теперь только постирать. Рита принесла штанишек и кофточек, правда, великоваты будут. Представляешь, еще от Сашеньки! Все получается очень дешево, уж постарше вещи будем покупать поновее. Позвонила еще по объявлению – они не продали ни кроватку, ни ванночку. Завтра, наверное, поеду. Теперь самое главное. Приходил Вадик, принес деньги. Ты будешь ругаться, потому что денег много и я их взяла. Нам они понадобятся. Я не хочу ничего решать за тебя, но малышу нужно будет всего, всего, а он человек не бедный, и в любом случае малыш его. Сын. Ты сама с ним поговоришь, когда приедешь, но деньги я взяла и буду тратить на детские вещички. Ты уже его как-нибудь называешь? Черкни записочку, если что-нибудь еще нужно. Звони. Все будет хорошо. Целую. Мама».

Тамаре Викторовне иногда казалось, что всю свою жизнь она провела одна. То есть, конечно, сначала была мама и даже папа, потом тетя Люба, лучшая со школы подруга Наташка Кротова, Виталик, соседка Рита и, в конце концов, Люсенька. Но жизнь ее собственная, происходящая внутри, в виде непрерывного тихого разговора, шла, никогда не выплескиваясь, никому не докучая, внешне очень ровно и спокойно – в полном одиночестве. Если бы сейчас ее увидел кто-то из знакомых, то, наверное, даже не узнал бы. В квартире дым стоял коромыслом. Играло радио, в ванной полным напором текла вода, что-то кипело на плите, форточки были открыты.

Тамара Викторовна сидела на полу в комнате, которая собиралась стать детской, и разбирала тюк с тряпками. «Славное море – священный Байкал, Славный корабль – омулевая бочка…» Надо же, решила спеть, а в голову лезет только какой-то Байкал! С работы отпустили сегодня пораньше, все входят в ее положение. Маленький ребеночек – это не шутки! Когда у одной из сотрудниц их архива полгода назад внучка родилась, ее вообще выгнали в отпуск административный. Вот Люсенькино платье, она в нем ездила в пионерлагерь, кажется, в пятом классе. Мальчикам платья не надевают, на лоскутки разве что пустить, расцветка очень девчачья. Это блузки – оставайтесь в узле, эту можно даже и выбросить, дыра на дыре. Как она сюда попала? Вот что-то белое. Простыня, что ли, можно на подгузники. Нет, не простыня. Это халат. Белый больничный. В нем она ходила к маме в больницу.

На слове «мама» монолог всегда спотыкается. Мама много лет уже как умерла. Она не сможет узнать, что Люсенька родила мальчика. Она вообще не знает, что есть такая Люсенька, не застала. Наверное, она бы думала, что Тамара Викторовна живет одна, если бы могла сейчас думать.

Когда-то мама была молодая, у нее были длинные косы, свернутые колбасками на затылке, и платье из легкого крепдешина, в темный цветочек по розовому фону. Она наклонялась над кроваткой и говорила: «Томусенька-Мусенька! Поедем на трамвайчике? С папой на трамвайчике!» – и голос у нее был ласковый, журчащий. И вся старая квартира пахла мамой, теплом и домом.

Когда началась война, Тамаре исполнилось три года. В эвакуацию она поехала со своей родной теткой Любой, мама осталась. Тамара ее долго не видела и без нее стала «совсем взрослой девочкой». А потом и мама изменилась так, что не узнать. Она стала носить темно-синие костюмы из грубой ткани, которые никогда не кончались, а сменяли один другой. Тамаре казалось, что этот один бесконечный унылый наряд будет преследовать ее всю жизнь. Мама работала по профсоюзной линии, в особо торжественных случаях надевала белую блузку, а на Новый год и 8 Марта еще и брошку.

Похоронили маму в последнем из костюмов, собственно, больше было и не в чем. Кроме него в шкафу висели пара сильно застиранных летних платьев в цветочек да два байковых халата, совсем новых. Последнее время мама ходила всегда в халате, и в больнице так было удобнее, и дома десять раз не переодеваться, можно на ночнушку напялить. Эти, видно, купленные впрок, не успела сносить. Теплота довоенного коммунального детства уже никогда больше не вернулась, как не вернулось то ласковое «Мусенька». Больше никто никогда так Тамару Викторовну не называл.

…Вот этот белый халат большого размера с перекошенной проймой Тамаре принесла соседка Рита. Тогда уже стало ясно, что мама в больнице пробудет долго, а после выписки скоро вернется обратно. Рита всегда была человеком незаурядным, способным практически на все. Она могла везде устроить, все достать, разузнать любые подробности о чем угодно. Когда у мамы появилась та роковая, «нехорошая» опухоль, именно Рита нашла и больницу, и правильного врача, и лекарства в долг по баснословной цене. Только вот болезнь у мамы оказалась неправильная.

Даже удивительно, что все это было на самом деле! Так давно, что стало чужой историей. Но иногда что-то происходит со временем, и кажется, что не годы назад, а совсем недавно здесь еще была мама, жила, дышала, прошаркивала утром из своей комнаты на кухню. Засаленный косяк, за который она придерживалась, давно заклеен обоями, но закрытые глаза помнят и бежевую краску, и пятна от пальцев… Все еще существуют мамины пепельницы, Тамаре Викторовне и сейчас мерещится запах горького табака из дешевых папирос. Интересно, как бы мама называла Люсю? Люся? Или Мила, или Люда? А Виталика? Никогда мама не произносила этих имен.

Сохранились, чудом откуда-то явившись, тети-Любины очки. Люся, кажется, в четвертом или пятом классе ходила в драмкружок: «Я у тебя в тумбочке видела очки, такие забавные, круглые. Дашь мне для роли?» Тамара Викторовна, конечно, дала. Люся вертелась перед зеркалом, демонстрировала подружкам удачное дополнение образа. «Осторожно!» Посмотрела – и сердце пропустило стук.

То ли было так уже, то ли нет. Дежавю. То ли в другой жизни, то ли в этой. Такое же длинноватое лицо, бесцветные ресницы, легкий поворот головы, неопределенно русая прядь, заправленная за гнутую дужку. Может, Люся, а может быть, кто-то другой. На удивление получились одинаковые сестры Соня и Люба, их общая дочка Тамара и Люсенька.

Не худые и не толстые, но жидковатые, нефигуристые. Ноги вроде длинные, но без рельефа, все сутулые (несмотря на Люсину хореографию в детстве). Талия широковата, с возрастом появляется мягкий животик, смешно торчащий вперед. Подбородок маленький, и все черты лица какие-то вялые, бесцветные брови и ресницы. «Мама, я в этом свитере «чудненьком бежевом» в точности как моль!» – это Люся на первом курсе уезжает на картошку. И кожа у всех пористая, бледная, слегка сиреневая на веках от близости сосудов. Только у тети Любы не проходил румянец на щеках, как бывает при пороках сердца. Она говорила – «мой митральный цвет». Прямые русые волосы, без блеска, легкие и слабые, никакие бигуди их не брали. Любые кудри развивались в первый же час. Носы обычные, немного опущены вниз. Говорят, отец, принеся из роддома новорожденную дочь, подивился на ее темную головку и носик горбиком: «Прямо грузинка у нас, царица Тамара!» Носик вырос и стал фамильным крючком, волосы посерели, осталось только имя громкое, для уверенной черноволосой красавицы, на всю жизнь неподходящее…

Мама почему-то именно волосы считала в своей внешности выдающимися и носила косы. Она и конец жизни своей провела за их плетением, хотя после каждой «химии» волос все убывало и убывало. Тамаре эти длинные, до пояса, мелко заплетенные седые хвосты были почему-то неприятны, все уговаривала их обрезать, но остригли маму после второй операции прямо в палате интенсивной терапии грубо. Неумелыми и нелюбящими руками. Она стала похожа на чужого седого старика – без сережек, без вставной челюсти и без кос. «Что вы, девушка, хотите! Лежать ей долго, могут и вши, и всякое разное. Сами бы догадались да дома остригли раньше!» А Тамара все спрашивала, где косы, и не могла понять, что их выкинули. «Вы такая странная, девушка! Чего там хранить-то, грязные волосы?

В помойке все давно!» В гроб положили в голубеньком платочке, завязали под подбородком, как мама никогда не носила при жизни, но зато не было видно этой страшной стариковской прически.

Тамара училась на втором курсе, от матери была очень далека и даже не сразу поняла, где опухоль.

В животе? В груди? Утром они вставали одновременно, обе торопились, пока одна завтракала, другая умывалась, старались не мешать друг другу. Вечером Тамара читала у себя в комнате или сидела у подруги Наташки, мама что-то делала на кухне или тоже читала. В магазин они ходили по очереди, готовили что-нибудь на раз. Две жизни не пересекались, только касались краешками. Жили, как две кошки у соседки, мать и дочь, вроде родственники, но уже забыли об этом. Кошки быстро забывают.

В больнице Тамара была на хорошем счету – приходила каждый день, в выходные иногда и по два раза, таскала продукты, неумело сваренную «диетическую пищу», выносила горшки у всей палаты, меняла белье. Два раза маму оперировали, и она лежала в реанимации. Туда Тамару не пускали, она просто приходила ждать около двери. Любую санитарку или медсестру она стеснялась и боялась, соглашаясь со всем. Прогоняли – сразу уходила. Ругали – просила прощения.

С соседками по несчастью и другими посетителями она не конфликтовала, но и отношений особых не поддерживала. А там, в онкологии, существовал целый «клуб», выносились на рассмотрение списки народных средств, размеры презентов врачу, в зависимости от тяжести болезни или лечения. Лечение тоже было тяжелым – «химия», «лучи», операции. Боли и боли, неукротимая рвота, только удастся ложечку воды выпоить – и все обратно. Туалет грязнущий, вонючий, далеко. Надо весь коридор пройти с тазиком в руках. Хотелось надеть перчатки, да стыдно – все с голыми руками. Тряпку жуткую, с запахом гнили и хлорки одновременно, она также научилась брать голыми руками, мыть, отжимать, прополаскивать в мойке под краном.

Тамара с мамой разговаривать не привыкла, рассказывать было нечего, о болезни говорить нельзя. «Вот тебе тут вымыла тарелку. Давай белье переодену. Завтра суп принесу куриный, купила курицу». Мама обычно отвечала, что ничего не надо, что есть не хочет, что чувствует себя по-старому. Тамара знала, что надо сидеть и разговаривать, а о чем – она никак не могла придумать, может быть, спрашивать что-то из прошлого? Вот к бабке у окна приходит дочка, тетка уже сама сильно в возрасте, и шуршит, шуршит что-то на ухо просто целыми часами, и так каждый день! Как ты жила, что ты делала, мама? Вместо этого Тамара брала швабру и мыла в палате пол – так было легче.

Все-таки они дотягивали до выписки. Заказывали такси, собирали все сумки, тщательнейшим образом выгребали тумбочку – примета такая, чтобы не возвращаться. Некоторое время мама находилась дома, именно находилась, то есть ждала, затаившись, того момента, когда уже нельзя будет не ехать обратно в диспансер.

Жизнь была ровной и однообразной, видимо, нарочно никуда не спешила: в институт, домой, в больницу, домой. Мелочи какие-то и сейчас не забылись: подшила салфетку на тумбочку в палате – ткань была в желтую клетку, а нитки дома под руку попались синие. А как она ездила по выходным на рынок! Утром в пустом трамвае через весь город на дальний базар, где подешевле. Вот весна, Тамара вынула только что легкие туфли, вышла из подъезда и сразу сняла шапку. Очень тихо, только трамвай как взрыв, неудобно за такой громкий звук на утренней улице. Тамара в вагоне одна, на коленях матерчатая сумка с застежкой, от которой отражается солнечный зайчик, на лице сама собой появляется улыбка, заходят женщины на остановке и улыбаются ей в ответ – счастливая, молодая, даже красивая сегодня. А мама в больнице у меня умирает. Моя мама. Что же делать? Так и едет дальше с этой улыбкой.

Она сама тогда не знала, как относиться к маминой болезни. Смерть была непонятна. Тамара не знала, что это такое, как это будет. Просто жизнь была такая – с больницей, с ожиданием. С ожиданием чего? Хотелось сделать что-нибудь приятное, повкуснее накормить. Аппетита у мамы не было, она ела очень мало, даже не ела, а так, возила ложкой по тарелке и очень ругалась за ненужную трату денег на продукты. Денег, конечно, не хватало. Тамара сама доедала прокрученное рыночное мясо, виноград, и ей было вкусно и стыдно за это, и видно, что маме все равно.

На ночь Тамару выгоняли, и мама оставалась одна, нужно было просить санитарок, чтобы помогали с судном, подали, если что, тазик, позвали врача или медсестру. Мама стеснялась сама беспокоить, терпела, вставала и шла в туалет. Пару раз упала в коридоре (сказали утром соседки). Рита все ругалась, что надо заплатить. Тамара все ходила и молчала, потная от стыда, с денежкой в кармане. В конце концов Рита сама собралась с коробкой зефира и с конвертом. С тех пор повелось, что она приходила в больницу раз в неделю и «осуществляла общий контроль». «Ты, Тамарка, малахольная какая-то! Надо быть смелее, давать денежки, крутиться, узнавать расценки. Это, в конце концов, давно известно, нечего стесняться! Думаешь, кто-то отказываться будет, возражать? Ищи дураков!»

Но Тамара не крутилась, не была смелее и не узнавала. Она никак не могла понять, что происходит с ними. Не было ни счастья, ни пока горя, а жизнь просто текла и текла вперед, вот такая вот – с мамой в больнице, а потом должна была стать без больницы, но и без мамы.

Рита, беременная в третий раз, каждый день приходила попить чайку и давала умные советы. С мужем она уже твердо решила разводиться. Ребенок, задуманный, чтобы скрепить разваливающуюся семью, не помог. Двое старших вызывали у Риты приступы тошноты, свекровь и муж – вспышки гнева, а собственный дом – раздражение, поэтому соседкина тяжелая болезнь пришлась кстати и очень отвлекала. Рита была старше на двенадцать лет, восемнадцать и тридцать не сравнимы, как небо и земля, плюс опыт и практическая хватка, поэтому Тамара советов слушалась и всегда благодарна была за возможность прилепиться и не решать самой. «Денег-то где возьмешь? Элементарно. Надо продать что-нибудь. Побрякушки наверняка хоть какие-то должны в доме быть?» Ценность представляли только бабушкины серьги с опалами, но они всегда были на маме.

После долгих колебаний Тамара продала Риткиному же свекру древнюю энциклопедию Брокгауза и Ефрона в восьмидесяти двух томах 1896 года издания. Когда еще не отлученный от дома соседский муж вынес в руках последнюю стопу пыльных темно-коричневых книг со стершейся на корешках позолотой, Тамара поняла, что мама из больницы не выйдет и деньги эти ни к чему.

Энциклопедия, бывшая тети-Любина, должна была стать Тамариным приданым. Тогда, давно, тетя и сама уезжала в другой город вроде бы замуж выходить, но ее преклонный для свадьбы возраст – сорок восемь лет – видимо, в приданом уже не нуждался… Много лет на верхние полки стеллажа никто не ставил книг. Уже вместе с Виталиком была куплена дешевая стенка, которая закрыла полосы на обоях, Ритины муж и свекор очень быстро стали бывшими, а сейчас вроде бы уже оба умерли…

Вот тебе и приданое, вместо пыльной непрактичной энциклопедии целая двухкомнатная квартира, просто богатая невеста! Тамара Викторовна встала, зашла в Люсину комнату. Чехов, тоже довольно длинный – 12 томов, Толстой Алексей, Горький на самом виду – переплет красивый, но Люся не читала, только «Мать» в школе. Полки новые. Купили в прошлом году из отпускных, обои тоже совсем не те, зато под ними и еще под другими – те. На которых полоски в ряд темнее фона.

«Дорогая Люсенька! Очень меня беспокоит молочко! Ты не ленись, надо давить, давить, да и выдавишь что-нибудь. Ритина сноха, помнишь, которая маленькая, пила какой-то импортный чай специальный, таблетки принимала, все без толку, а стала сцеживать – и раздоилась! Купила на выписку конфет акушеркам, Рита сказала, что надо. От нее большой привет и конверт для мальчика стеганый синий на выписку. Ее Мишка может в пятницу подъехать, а то и такси вызовем? Еда, как ты просила, еще кладу «Ессентуки» и шоколадку. Как там наш маленький? Я его бабушка. Все у меня готово дома, везде уже помыла. Маслице вскипятила и перелила в бутылочку, можно носик чистить или просто протирать, мне сказали, что надо кипяченое. Все будет хорошо! Держись, Люсенька, все будет хорошо! Мама».

Какая мама стала сентиментальная, просто не узнать! «Люсенька», «молочко», «маслице»! Невозможно представить маму сюсюкающей: «А вот кто у нас такой халосенький, такой манюсенький!» Она писала в пионерлагерь: «Здравствуй, Люся. Как дела? У меня все хорошо». Мысль, точка. Другая мысль, еще точка. Нельзя сказать, чтобы Люся была очень суровой, просто мама стала непривычно мягкой.

Из книг Люся знала, что когда хотят отказаться от ребенка в роддоме, его не берут на руки, не кормят, в общем, не привыкают, поэтому она старалась кормить и привыкать. На второй день мальчик научился есть и хватал Люсин намученный сцеживанием сосок с необычайной жадностью, но потом быстро засыпал. Глаз он не открывал, иногда орал довольно громко и вертел покрасневшей от натуги крошечной недовольной головой. Люсе казалось, что в многоголосом мяуканье, доносящемся из-за дверей детского отделения, она различает его крик. Еще Люсе все время хотелось развернуть пеленки и посмотреть – вдруг это все-таки девочка?

В пять утра громко щелкал выключатель в коридоре. Жизнь начиналась гудением ламп и бодрым голосом акушерки: «Встаем кормить! Женщины!» Люся доходила до окна, чтобы проснуться, и втыкала кипятильник в розетку. Откуда, интересно, у матери кипятильник? Может, Рита дала? Быстро готовились, укладывались каждая на свой бок. Гомон в соседнем отделении усиливался и наконец прорывался в коридор тележкой с вопящими коконами, которых сестра мастерски разносила по мамкам, захватывая двоих сразу в одну руку. Никогда никого она не путала. Но женщины на койках все равно поднимались на локтях, вытягивали шеи, высматривали – вон, вон мой!

Справа от Люси лежала девушка совсем молоденькая, с пушистым хвостиком на макушке и детскими обкусанными ногтями. Оказалось – адвокат по гражданским делам. Ее девочка была вся желтая, просто оранжевая, как апельсин, кричала непрерывно, есть не хотела, с отвращением выплевывала неумело вложенный сосок. Адвоката звали Леной. Единственной причиной ее переживаний после родов был муж (вроде как тоже какой-то следователь, Люся не поняла), который мог дома от радости напиться. И поэтому ежедневно велись долгие переговоры по телефону, и беготня у форточки. Не помогло. Он все-таки притащился под окна совершенно пьяный, орал и размахивал недопитой бутылкой пива. «Ленка! Ларионова! Я тя люблю! Спасибо те за дочку!» Просто гвоздь программы! Люсе было очень стыдно и неудобно за чужого мужа, вид у него был самый непотребный, в финале концерта он плюхнулся на колени прямо в снежную жижу на асфальте. Вся палата дежурила у окон, наблюдая шоу. Лена скромно молчала, время от времени появляясь в поле зрения артиста, и Люся с удивлением поняла, что Лене вовсе не стыдно. Она была героиней дня, все ей завидовали. Можно ли гордиться тем, что твой мужчина, напившись пьяным, признается в любви, вопя при этом как неандерталец и используя ненормативную лексику? Люся не знала.

Она попробовала представить себе Вадика с его квадратными очками, залысинами и кашемировым пальто в снежной луже и с бутылкой. Не получилось, зато явился он сам – передал три измученные гвоздички, баночку красной икры и бананы. Помахал с противоположной стороны улицы и уехал. Икру было нельзя кормящим из-за аллергии, девочки сказали, бананы тоже – экзотический фрукт, цветы Люся отдала детским сестрам. «Людмила, поздравляю от всей души (ага, поверили) с рождением сына! Искренне рад за тебя. Сохрани эту открытку на память. Я постараюсь позвонить, когда ты уже будешь дома». И надо же, без подписи! Дорогая открытка с медвежонком и надписью «Поздравляю с рождением мальчика!», можно было от себя вообще ничего не добавлять. Люся открытку поставила на тумбочку, для имиджа, но когда все кончится, решила порвать. Что кончится – непонятно. Все только началось, но этот орущий мальчик никак не хотел встраиваться в Люсину жизнь, в их женскую тихую квартиру и размеренный быт. Не говоря уже о том, что сам Вадик глубоко и крепко женат и имеет двоих детей.

Люся в тот вечер куксилась, глаза были на мокром месте. В семь часов принесли кормить. Ребенок сначала спал, а потом стал кричать громко, грудь совсем не брал. Люсе казалось, что все остальные девочки на них косо смотрят – вот орет, мешает всем. Чтобы успокоить его и успокоиться самой, Люся встала, взяла маленького на руки и походила по палате. Он все плакал и плакал, а потом вдруг на секунду приоткрыл глаза – они были темно-синие с кровавыми точечками на белках. Люся забыла про Вадика и про все остальное. «Эй, мышонок?» Он действительно был похож на мышонка. Носик кнопочкой. Ресниц совсем не было, вместо бровей – красные полосочки. «Эй, – совсем тихим шепотом ему на ушко спросила Люся, – ты кто? Будешь молочко?» Он еще раз всхлипнул и затих. Люся перехватила мальчика поудобнее и пошла на кровать докармливать. И он как будто понял ее – сделал все как положено. Схватил сосок, чмокнул пару раз, приноравливаясь, а потом потянул так хорошо и правильно, сглатывая тонкой шейкой, торчащей из короба пеленки, что Люся замерла, боясь потревожить. Только потом, когда он отвалился головенкой и засопел, такой довольный, сытый, она позволила себе осторожно выпростать затекшую руку и подвинуться.

В двадцать лет Люсенька пережила свой первый, глупый, но очень бурный роман. Ее герой был шофером такси, он привез директрису школы, где у Люси была практика, на субботник, и как-то они там друг друга заметили. Звали его Сергеем. Тамара Викторовна, конечно, себя особо интеллигентной не считала и сказать могла по-всякому, но его жизнерадостное «бля» почти за каждым словом и обращение «мамаша» очень напрягали. Он как-то очень быстро освоился у них дома, приходил обедать, а однажды остался ночевать.

Тамара Викторовна, к удивлению своему, ничего не смогла сказать. Сначала она думала, что ночью сойдет с ума, но нет, заснула быстро. Потом никак не находила слов для утра, но «молодые» проспали, а она сварила быстренько кашу, как всегда на двоих, и уехала на работу. В полседьмого, вместо девяти. И Люся промолчала. Так и повелось: «Внуков-то, мамаша, рановато, сама молодая, работаешь еще!» На кухне он занял Люсино обычное место, садился у плиты, расставив толстые ноги в физкультурных штанах и удобно уместив между ними жидкое пузо. Он ел макароны ложкой, выпивал обязательную бутылку пива и притягивал Люсю на одно колено. Люся криво улыбалась и щурилась от удовольствия.

Жизнь стала невыносимой, Тамара Викторовна плохо ела и спала, по выходным ездила гулять в парк часа на три и заметно похудела. Они привыкли жить вдвоем с Люсей. Два дивана, два постоянных места на кухне, две чашки на сушилке. Годами устоявшееся равновесие не нарушалось.

Так соседские кошки – мама Муся и дочка Кася – спокойно существовали в одной квартире: ели из разных мисок, любили разных хозяек. Кася сидела на подоконнике в кухне, Муся – в спальне, они рядышком бежали на звонок к двери и выпрашивали рыбу. Но стоило мамаше облюбовать для сна кресло в большой комнате, дочка непременно решала спать именно там, и начиналось страшное побоище. Они напрочь забывали, кто кого в детстве кормил и облизывал, нежно мурлыча. Шерсть летела клочьями, рушились все родственные связи, пока их не шугал кто-нибудь из людей. Как только дистанция между ними восстанавливалась, а вожделенное кресло становилось недоступно обеим в закрытой комнате, воцарялся прежний мир с трогательным лаканием молочка и параллельным укладыванием хвостов.

«Человек устал на смене и спит!» – Люся перебиралась почитать в комнату матери. Она сидела на стуле, негигиенично подложив под себя ногу, грызла ноготь и шмыгала носом. Тамара Викторовна читала каждую строчку по три раза и не понимала прочитанного. Телевизор у них стоял на кухне, «усталый человек» громко смеялся, комментировал и сильно выражался по поводу любой программы. Он занимал много места, Люся с мамой сидели вместе на сундуке. Люся любила ставить тарелку на колени, Тамара Викторовна любила залезть с ногами. Люся надевала под халат выходные черные колготки (чтобы ноги казались стройнее, дура!), от нее пахло одеколоном «человека».

Тамара Викторовна чувствовала, что еще немного – она зашипит и начнет хлестать себя хвостом по бокам. По ночам раздавался громкий храп, Тамаре Викторовне снились черви и гнилое мясо. По вечерам она выпивала флакон валерьянки, но это не помогало. Люся утром говорила неестественно высоким голосом: «Ой, Сережка опять сегодня храпел как паровоз! Папа у тебя не храпел? Я прям не знаю что делать!» Кульминацией стал утренний выход в Люсином махровом халате, не сошедшемся на обширной волосатой груди: «Ну, бля, мамаша! Ты у нас еще сама хоть куда. Мы, бля, тебя еще замуж выдадим!»

В этот день удачно позвонила из Москвы Наташка и, уяснив ситуацию, велела немедленно приезжать. Тамара Викторовна взяла за свой счет, написала дочери записку («Всего на пару дней, и ВАМ будет посвободнее…») и укатила в совершеннейшем расстройстве.

«Она собирается замуж. Он такой урод, что тебе и не снилось, не читает даже газет, а разговаривает…» Наташка кормила ее своими коронными котлетами и пирогом с яблоками. «Ну почему сразу замуж, может, еще рассорятся? Если он такое чучело, как ты рассказываешь… Твоя Люся не слепая, и потом – она все-таки твоя дочь». Тамара Викторовна первый раз за много дней ела с аппетитом, Наташку она не слушала. «Ты не понимаешь! Она млеет от него. Просто млеет, как кошка! Он же у нас ночует! А я хожу как дура и… Нет, ты можешь представить, он собирается меня выдать замуж!» Наташа села на своего любимого конька: «Вот видишь, это становится очевидно даже посторонним людям! Он совершенно прав!» – «Да, но в какой форме!» И обе засмеялись…

С Наташкой было легко. Их посадили за одну парту в четвертом классе, и с тех пор они дружили. Как обычно бывает, никто из них не мог сказать, что они находят друг в друге, кроме контраста, наверное, столь явная разница всего и помогала им оставаться близкими, кроме того, удаленность жизни не позволяла надоедать. Тихая, застенчивая Тамара, медлительная и осторожная в поступках, и маленькая, взрывная, энергичная Наталья. Они даже книги читали по-разному: Тамара долго и тщательно прочитывала каждую страницу, вживалась глубоко в сюжет, несколько дней могла ходить как чумная, увлеченная жизнью персонажей, могла перечитывать книгу по многу раз. Наташа же могла читать где угодно – на уроках, в трамвае, за едой и перед ванной, в ожидании коммунальной очереди. Она гналась за сюжетом, если было неинтересно, перелистывала целыми главами, многое забывала, но книг прочитала великое множество.

После школы она поехала поступать в Москву на медицинский и провалилась в первый год. Вместо понурого возвращения в родительское гнездо она вышла замуж, родила сразу двух мальчиков – двойняшек, а через год поступила на химфак, где учился муж. Ошалевшая свекровь сидела с двумя младенцами, а Наташка посещала лекции и окончила, между прочим, с красным дипломом. Всего у них было по два – два ребенка, две диссертации, две собаки, которые по мере умирания от старости заменялись новыми, по два комплекта бабушек и дедушек.

Муж Миша был внешне классическим чудаком – при очках и растрепанной рыжей бороде, но на этом все его чудачества кончались. Был он в меру непрактичен, слегка завистлив, увлекался модными тогда горными лыжами и мало, с Наташиной точки зрения, занимался детьми. Дети почти во все Тамарины приезды присутствовали мимолетно, рядом с ними она терялась и не знала, как кого назвать, при необходимости у нее выходило робкое «мальчики». Мальчики с шести лет сами ходили за хлебом и в молочную, после школы грели обед на плите, Люся в их возрасте боялась зажигать спички и просила маму завязать шнурки. К химии двойняшки были совершенно равнодушны. В общем, все Наташины родственники и подруги считали, что она вытащила счастливый билет, сама же Наташа главную свою заслугу видела в избавлении от комплекса провинциалки и при ссорах с Мишей говорила: «Уходи, куда хочешь!» Ссорились они редко.

С возрастом Наташа не менялась, следуя банальной поговорке о маленькой собачке. Все такая же подвижная, пушистая темная стрижка до плеч (красит или нет?), манера поднимать верхнюю губу над зубами, как у белки. Домашняя жизнь проходила на кухне, Тамара Викторовна подключилась к производству котлет и пирогов. «Живу как на войне. Сплю в редкие минуты затишья. Недавно Стасик покормил на улице собаку, и мы все болели лишаями! Да ты не беспокойся, все прошло уже. Я тебе здесь постелю, только поздно».

Наташе всегда нравилась такая жизнь, чтобы ни минуты покоя, толпа народа и белка в колесе. Скученность в квартире была неимоверная, люди приходили и уходили, кто-то ел, кто-то постоянно спал, и надо было потише, у плиты дежурили собаки (на этот раз – спаниель и овчарка), текла в ванной вода и звонил телефон. Соблюдая принцип парности, Наташа приобрела двух одинаковых иногородних невесток с осветленными стрижками. Внукам было два и два с половиной года, опять мальчики. «Я бы с девочками не знала, что делать, а тут по проторенному пути – Федя и Петя».

Малыши Тамаре Викторовне понравились, так понравились, что стало завидно. Она уже забыла, какие бывают тоненькие шейки, щеки, как яблочки, и оранжевые кофточки в клетку, какие бывают чудесные коричневые глаза, маленькие носы и пальчики… У них почему-то не совпадал режим: «Етя пит, а я кутяю!» Спит, значит, Петя? Или Федя? «А ты кто?» – «Я? Етя!» – «Петька, иди к дедушке, он тебе почитает». Значит, не угадала, это Федя спит, младший. А «кутяю» – это «скучаю»?

Полпервого ночи они пошли с Наташей во двор с собаками. «Сука эта элитная у соседей, не дает спокойной жизни, приходится моих кобелей выводить глубокой ночью!» Тамара Викторовна сначала не поняла и испугалась, а потом сообразила, что это Наташа про собаку. В Москве уже была весна, асфальт высох, они шли тихонько по темной улице, вдыхая запах дотлевшего в сквере прошлогоднего мусора, две старинные подруги. У одной сыновья, у другой дочка, у одной уже внуки, а у другой скоро будут тоже.

Тамара Викторовна успокоилась, восстановился прерванный монолог, захотелось чего-то нового. Даже Сережа издалека не казался таким гнусным и тупым. «Правда, Наташа, зря я так. Ну и бог с ней, с моей дурочкой. Хочет замуж – пусть будет замуж. Устроим свадьбу, я с Ритой посоветуюсь, она уже своих всех троих женила. Будет действительно ребенок. Может, потом Люся разведется, а может, и нет. Что это я на нее взъелась…» Наташа не слушала: «Боже мой, я деградирую, Том. Я ничего уже давно не читаю, только варю. Мои лекции устарели, а эти две лахудры не в состоянии кашу соорудить самостоятельно…» – «А как он спросил, маленький, ты слышала? – ты бабушка или мама, или тетя? Будет действительно внук, а то живем как чужие, ни о чем не разговариваем!» – «Свекор писает раз по тридцать в день, еще и ночью встает, а дверь в туалет не закрывает! И главное, ночью смывает каждый раз. Я и так не сплю почти… Я понимаю, что он старый больной человек, но все я, я и я, почему я должна за всеми?.. У Миши какой-то редкий грибок, ему надо все время мазать пальцы. У нас уже все простыни в зеленке, а скоро будет климакс, и уже не захочется ничего. И мама там болеет, я даже не имею возможности поехать!» Помолчали. Наташа свистнула собак. «Ты, Томка, не раскисай, займись личной жизнью, съезди в санаторий. Захотят жениться – ты свою Людку все равно не убедишь, только нервов натреплешь. Я вот сама скоро соберусь и приеду, посмотрю, как вы там все. Домой!» Тамара Викторовна тоже пошла послушно, как собака: «Наташ, хочешь, я тебе у нас в библиотеке в справочнике посмотрю, чем лечить грибок?»

В поезде Тамара Викторовна ехала уже почти счастливая, с мыслью о том, что станет бабушкой. «И стану. И очень скоро. И буду с коляской ходить!» Будет мальчик (ну, в крайнем случае девочка), и будут у него такие вот пушистые глазки, и маленькие пятки, и шелковые волосенки. И она сошьет штаны на лямках из синего вельвета, который уже лежит лет сто, Люсе на юбку. А потом Люся выйдет за хорошего человека, может быть, постарше… Размечталась, старая дура! Для начала надо потребовать, чтоб называл по имени-отчеству, чтоб обнародовал своих родителей. И телевизор пусть покупает в ИХ комнату! Вариант, что Люся сама может уехать, Тамара Викторовна не рассматривала.

Когда она приехала домой, полная решимости и с отрепетированным по дороге текстом: «…надо соблюдать правила общежития… не мешать жить и работать… создать обычную семью…» – то обнаружила Люсю на диване с книгой, в слезах и без колготок. Синий вельвет остался лежать в шкафу, потом Люся сшила из него наволочки на диванные подушки. Явление миру маленького мальчика задержалось еще на десять лет.

При слове «акушерка» Люсе всегда представлялась толстенькая, мяконькая, добренькая бабушка в косынке, как в старых фильмах про войну изображались сестры милосердия. Они должны были говорить «милая», «потерпи, родная», как санитарка из приемного покоя, и гладить по голове. Здесь, в роддоме, акушерки все как на подбор были молодые девицы, грубые, громкие, сильно накрашенные. В смысле отношения – сплошное остервенение, редко кто разговаривал по-человечески, хотя Люсю, конечно, подруги подготовили заранее.

Чего стоит только это универсальное обращение «женщина»! Приходят после родов, нажимают на живот, сильно, прямо искры из глаз, все еще больно, плакать хочется, никого рядом нет: «Женщина, это кровь, не водица! Была бы вода, так наплевать на тебя, а это кровь! Вот вожусь с тобой, думаешь, заняться нечем?» – это самая жуткая, Лада, из-под шапочки ярко-желтого цвета челка. «Куда пошла, женщина! Навернешься – не поймаю, у меня спина не казенная, всех на горбу таскать!» Люсю это обращение ужасно раздражало, вот Катя, какая же она «женщина» – ручки-ниточки, ножки-макаронинки, а Лена-адвокат? Больше восемнадцати ни за что не дашь, да и она сама, Люся, еще не тетка! Рядом лежала Таня, тоже совсем молоденькая, со вторым. Она не спорила никогда, ко всем обращалась на «вы», говорила тихо, пеленки ей принесли свои, она их прятала под матрацем, потому что не положено, а больничных не просила, таблетки послушно принимала, не спрашивала для чего. Их, кстати, тоже приносили в зависимости от смены – кто вспомнил, кто нет. Детские сестры были поспокойней, несмотря на ад, в котором работали. День и ночь из-за старинной двустворчатой двери детского отделения раздавался настойчивый высокий мяукающий писк. Самой приличной из всего персонала Люся считала палатного врача Розу Андреевну и еще одного доктора отделения – мужчину. Дел у него было полно, по коридору он бегал бегом. «Как он работает тут, бедненький, насмотрится за день», – жалели его девочки в палате. Говорили, что он роды принимает хорошо и к нему со всего города едут. Как можно хорошо или плохо принять роды, Люся не понимала. Чтоб не больно было? Разве это возможно? «Да ладно, боль-то перетерпеть можно, – возражала Катя, – главное, чтобы ребенка не повредили, чтоб здорового вытащили». Что же это у нее, врачи виноваты, что с малышом что-то не так?

Люся забеспокоилась. У нее вроде мальчик был хороший, правильный, но это на ее взгляд. Разворачивать не давали. И потом, откуда Люся могла знать, какой он должен быть, правильный-то? Люся вдруг поняла, что дома ребенок будет все время с ней. Никто не придет и не заберет его после кормления, никто не скажет ей, что делать, если он плачет, если не ест или сильно срыгивает. Здесь, несмотря на грубость, все было просто. Не сосет – прикормили, срыгнул – бывает, раскричался – все равно придет сестра. «Ой, женщина, ну плачет, что-то ему не нравится, он же маленький, не скажет!» Дома никто его не унесет, это ее ребенок, она сама решила его оставить, чтоб не одна, чтобы помощь на старости лет (мама не вечная), чтоб было оправдание жизни.

А то спросит высший суд – соседи, знакомые, подруги, мама – зачем это она живет на белом свете, Сорокина Людмила Витальевна? Ходит каждый день в свою дурацкую библиотеку, выдает книги научным работникам, дома немножко вяжет и смотрит телевизор. Зачем? Чтобы маме не было одиноко? С мамой они живут как соседи, мама, слава богу, пока здорова, ухаживать за ней не надо. Чтобы Вадика развлекать – раз в неделю по средам в гостинице? Так у него небось дома развлечений хватает. В чем вообще конкретно смысл ее жизни? Не в том ли, чтобы в жутких муках родить это орущее существо неожиданно мужского пола, с которым она совершенно не знает, что делать? Вот тогда жизнь ее можно считать оправданной. Дескать, она не побоялась, в тридцать лет, без мужа. Родила. Ночью она пошла в туалет и долго стояла там перед зеркалом. На нее из мутного прямоугольника смотрела растрепанная, усталая тетка в казенной байке – фиолетовые ромашки по рыжему фону – «женщина». Серая кожа, серые волосы, вялые плечи. Какая тоска! «Сыно-о-очек, сыночка!» – попробовала Люся. Игоречек? «Игоре-е-чек!» Получается или нет?

Сто лет назад маленькая Люся стояла в коридоре перед зеркалом и, глядя на свое тощее отражение с двумя крысиными косицами, пробовала: «Папа! Па-а-апочка». Ей тогда девочки в классе сказали, что любая мама может взять да и привести домой нового папу, как у Маши Рябининой – не было отца, а теперь есть. «Моего папы лучше не найти, он у меня был…» – но тут девочки отвлеклись на Валю, она заявила, что у нее сразу два папы – родной папа Дима, и еще папа, который живет в другом месте. Заспорили, который все-таки роднее.

Вечером Люся впервые спросила маму, кто был ее отец. Ну, например, знаменитым летчиком, писателем, капитаном. Погиб при выполнении секретного задания, при испытании нового самолета, ну, в крайнем случае утонул, спасая чужого ребенка, а лучше сразу нескольких, так было красивее. «Твой папа, Люся, был по образованию химик, он умер от сердечного приступа на пляже, когда тебе было два года. Он много работал, хотел, чтобы ты хорошо училась и помогала маме». Тогда, в третьем классе, Люся с мамой ссорились из-за беспорядка в комнате, поэтому все разговоры заканчивались тем, что надо помогать маме…

Еще через десять лет Люся стояла у того же зеркала в белоснежном прибалтийском лифчике и пробовала новую роль – «Кольцова Людмила Витальевна». Посмотрела исподлобья, потом повернула вперед плечо: «Мой муж… мне должен муж позвонить…» Закончилось, естественно, объелся груш. Господи! А как ей тогда хотелось, чтобы все было по-настоящему! Вылезать утром из постели, из-под его руки и готовить «мужской» завтрак из сосисок или яичницы, жаловаться подругам, как он жутко храпит, и восклицать, засидевшись в гостях: «Ой! Кольцов меня убьет, у меня ужин не готов!» Как она хотела познакомиться с его матерью, потому что у каждой приличной девушки в двадцать один уже почти год должна быть настоящая свекровь!

Родители у Сережи работали на заводе, была еще сестра на четырнадцать лет его моложе. Люся уже представляла, как она будет забегать к ним из школы, болтать за обедом о том о сем. Как сестренка будет ее во всем слушаться, а Сережа гордиться, что у него такая добрая жена, и будут они одна большая дружная семья. Сколько раз Люся представляла, как он приведет ее домой знакомиться с родителями, а потом сделает предложение… «Он просто не говорит всего, мама, но почему ты считаешь, что человек без образования не может глубоко чувствовать?!» Это уж только теперь она поняла, что его немногословность была связана исключительно с тем, что сказать, собственно, было нечего. У него внутри было пусто и не очень чисто, как в только что вынесенном мусорном ведре. Трудно было представить человека более неподходящего. Но это теперь Люся понимает, а тогда просто хотелось быть замужем.

«Людк, че-то мерзну я. Не пойму. Че-то, Людк, мерзну! Надо заехать домой, взять кофту». Они возвращались вечером из кино, перешли на другую остановку, ехали долго, потом еще на трамвае. Дом желтый, «народная стройка» с деревянным подъездом, пахнущем щами и валидолом, квартира на первом этаже. Люся думала: вот сейчас, сейчас…

Сергей открыл дверь своим ключом. В коридоре было очень мало места, что-то висело на стене, закрытое старым покрывалом, в открытую дверь комнаты Люся увидела толстую девочку с капроновым бантом на макушке. Она сидела за пианино на белой кухонной табуретке и тыкала в клавиши одним пальцем. Из кухни доносился шум воды, ругался женский голос: «Мишка, ты? Где тебя носит, паразита?» Сережа взял с вешалки зеленую турецкую кофту: «Не, это я, ухожу уже!» Когда они заворачивали за угол дома, из окна высунулась толстая тетка в чем-то красном, на голове – белая завивка с отросшими корнями: «Че не ел-то, Сереня, куда опять?! Иди, отец щас будет!» Сергей даже не обернулся, Люся на ходу сказала: «Здрассти». Знакомство состоялось.

Вечером Люся рассказывала маме: «Были сегодня у него… Мама? Ну, обычная женщина, довольно приятная… Скомкано только все получилось как-то, торопились…»

Видела она год назад на улице Сережу, свою первую любовь. Машину разгружали у продуктового ларька, а он рядом стоял, руководил. Штаны физкультурные так и остались, сигарета заложена за ухо, брюхо еще больше, два небритых подбородка. Она шла с Вадиком, в модном плаще и с розой в руке – мечта! Идеальная ситуация для встречи «бывшего». В последний момент решила не подходить. Бог знает, что Вадик может о ней подумать, если увидит, какие кадры у нее в знакомых.

Сейчас она сама не могла припомнить, как вообще могла с ним… А ведь откопала тогда пачку каких-то снотворных, еще от бабушки оставшихся! Две недели она умирала и не могла больше жить, потом мама принесла ей четыре тома Агаты Кристи, Рита достала, Люся зачиталась и как-то забылась. Потом они с институтской подругой Ольгой поехали на турбазу.

Там в процессе длительных обсуждений на пляже Сережа сильно трансформировался. Надо сказать, что ни одна Люсина подруга с ним знакома не была, то ли Люся так была погружена в свой роман, что отпала потребность общаться с девчонками, то ли все-таки было слегка стыдно за низкий уровень объекта, точнее, за отсутствие всякого уровня. Так или иначе, но на турбазе Он превратился в тонкого интеллектуала, заброшенного судьбой за баранку такси, что не мешало ему быть порядочной сволочью, посмевшей бросить Люсю. Острота ситуации заключалась еще и в том, что они ЖИЛИ, можно сказать, стали мужем и женой, и тут такое! К концу смены в Люсином мозгу уже родилась воображаемая беременность, но, к счастью, она смогла вовремя остановиться, тем более что Оля несколько устала всплескивать руками и закатывать глаза. Страстный монолог сменился трагическим молчанием.

В общем, Люсино томление вулканизировалось и потухло, все вернулось на круги своя. Еще пару раз она с кем-то знакомилась, почти всегда у Оли на днях рождения, но без продолжений. В оправдание одиночеству Люся поставила свою «несчастную любовь» и очень вжилась в эту роль, Тамара Викторовна даже считала, что слишком. Много чести какому-то… Люся, конечно, ждала. Не то чтобы принца, но и не шофера, кто-то же должен был заметить такую замечательную Люсю. Даже на улице она примерялась к каждому симпатичному мужскому лицу – а вдруг это ОН?

Подруги повыходили замуж. Оля тоже вышла. Потом развелась, родила, бросила библиотеку и выучилась на парикмахера. И все именно в такой последовательности. Некоторое время Люся занималась Ольгиным семейным сумбуром. Ребенок Вова был от сильной-пресильной первой школьной любви. А муж, не имеющий к нему непосредственного отношения, платил алименты. Знал ли он, что это не его сын? Люся так и не поняла, запуталась. Помнит только, что он через суд добивался прав видеться с мальчиком. Добился, принес огромного белого медведя и больше в Олиной жизни не появлялся. Люся участвовала, одних кухонных разговоров хватило почти на два года, пару раз она даже посидела с Вовой, когда Оля параллельно ругалась с мамой и не с кем было оставить. «Правильно ты, Люська, замуж не выходишь, нечего там делать! Родить всегда можно для себя, а пока молодая, жить нужно в полную силу!»

Вот Люся и жила в полную силу: сидела по вечерам перед телевизором, вязала, иногда сопровождала Ольгу с очередным претендентом в кафе или в кино, копошилась в своем научном абонементе. В обед она вынимала из сумки домашние бутерброды и переходила дорогу до салона, где работала Оля. Они вместе перекусывали, в подсобке парикмахерской было очень удобно – кресла и микроволновка. Оля каждый месяц перекрашивалась в новый цвет и прилично зарабатывала, она была мастер и мужской и женский, именно она стригла тогда Вадика, своего постоянного клиента, в неурочное обеденное время.

Люся уже привыкла, что клиентов Ольгиных можно не замечать, разговаривать при них на любые темы, они все равно никогда в разговор не включались, а Вадик включился. Что-то там такое пошутил, довольно удачно, они похихикали. Поели наспех, времени уж было много, Люся побежала к себе. Оказалось, он ее ждет у дверей, подвез (с ума сойти, на иномарке!) три метра до библиотеки. Телефон спросил, она сказала, и самое главное – он вечером позвонил! Люся приободрилась, купила плащ. На маму стала смотреть немного свысока, специально не подходила к телефону. «Да, можно Людмилу». А потом – «Люся, это кто?» А она небрежно: «Да так, немного не в моем вкусе…»

Ольга была в восторге, давно уже у них не было такой встряски! Все выяснила досконально, чего для подруги не сделаешь. «Женат, у него двое детей, с женой живут плохо, это уж ты поверь моему опыту. Я это за версту чую. Работает – мечта! В банке. Денег уйма, ты, Люська, вцепись и не вздумай отпускать, а то я отобью!» Люся вцепляться не умела, некому было учить, в голове упорно вертелось пошлое выражение «жена не стена». Они стали встречаться, ездили по городу на его машине, ходили в зоопарк, в планетарий. Там поцеловались. Он подарил Люсе дорогие духи, Оля сказала «ОЧЕНЬ дорогие», потом появилась гостиница «Ладья».

Первый раз Люся очень волновалась, накануне вечером он во время страстного поцелуя в машине взял ее за обе коленки руками больно и стал говорить, что они оба не дети и надо просто снять номер, сейчас это стало можно, для «деловых переговоров». Но Люся-то как раз была «дети», она совершенно не знала, как себя вести. Тогда давно, с Сережей, вся инициатива исходила от него. Он пыхтел и всхрапывал, а она ждала, когда на нее снизойдет неземное блаженство, как обещала Оля. Сейчас Люся уже была девушкой с прошлым, поэтому нужно было как-то продемонстрировать свой богатый опыт. Ночью были красным лаком накрашены ногти на ногах и сшита сорочка на бретелях из бежевой подкладочной ткани.

Тамара Викторовна от стука машинки никак не могла заснуть, а когда дочь наконец легла, встала, вскипятила чаю и у себя в комнате отгладила Люсино творение по швам и вытачки. Получилось, в общем, ничего себе, только слегка перекосила подол. К утру Тамара Викторовна, прикинув так и сяк Люсину ситуацию, пришла к выводу, что шансы на замужество невелики и максимум можно ожидать, что Люся «залетит», если отношения продлятся долго. Слово неожиданно привязалось – «залетит, залетит», грубое и для Тамары Викторовны не характерное. «Она у меня уже старая, может, решит чего-нибудь…» Опять впереди смутно забрезжил призрак маленького мальчика в байковой рубашке…

Она даже позвонила Наташе посоветоваться. У Наташи за последние три года умерли мать и свекор, муж защитил докторскую, а дети вроде бы съехали, но в трубке из Москвы доносился привычный ребячий крик, лай и что-то падало. «Томка! На кой тебе этот бесхозный младенец? Разве твоя способна кого-нибудь развести? Поиграет и отстанет! – Помолчали. – Ты хоть спроси у нее, может, она предохраняется, а ты будешь ждать чего-то там! Ты хоть сама знаешь, от чего дети бывают, старая перечница?»

В общем, Тамара Викторовна собралась с духом и поговорила с Люсей. Та, естественно, долго фыркала и говорила «ну мам» с очень большим количеством восклицательных знаков, но потом сказала, что вообще ничего не собирается, и вообще… Потом она взяла и заболела в апреле простудой, а с больничного отправилась не куда-нибудь, а в женскую консультацию, а потом загадочно молчала. И вот теперь декабрь, и уже есть этот мальчик. Не успели оглянуться. Может быть, теперь, наконец, Люся выбрала себе правильную «дорогу судьбы»? Это всегда Наташка так говорит. «Я тогда экзамен не сдала в мед, поехала на вокзал билет обратный покупать. Голодная была, да еще наплакалась. Решила сначала в кафе зайти, умыться и кофе выпить. Я у судьбы на перепутье стояла: кафе или вокзал. Поехала бы сразу за билетом – здесь бы сейчас жила и работала. За другого замуж бы вышла или не вышла бы. Мальчишек своих не родила бы. А кафе на правильной дороге стояло, на моей. Туда Мишка пришел с друзьями. Мы как познакомились, я сразу поняла, что он мой будет и что не поеду я больше никуда». Если б заранее знать!

Сама Тамара Викторовна прекрасно помнила, как она рожала Люсю. В этом же роддоме, в марте. Утром сидела у соседки за чаем, и вдруг заболел живот, а потом воды отошли. Еле доехала. Виталик был в командировке, вернулся только через день, Рита его подстерегла с новостями. Он примчался в роддом, принес цветы и записку со стихами, что-то типа «Тома скоро будет дома». Вызвал Тамару к окошку. Она волновалась сильнее, чем перед свадьбой, заплела зачем-то две тонюсеньких косички с бинтиками, завязала халат потуже. Хотелось быть красивой, новой. Она стеснялась своего непривычного тела – без живота, но пополневшего, большой груди, всяких физиологических подробностей, которые дома обязательно обнародуются. Рубашка внизу промокла неприятной жидкой кровью, ломило спину и хотелось плакать. Что за интерес на нее смотреть сейчас в окно?

Вдруг подумалось, что надо было бы мальчика, мужчины обычно хотят сыновей. Свекровь ее не любит. Виталик ей совершенно чужой человек, она одна, все равно одна. В палате, кроме нее, никого не было, она пошла в коридор к окну совсем расстроенная, вспомнилась еще его эта игривая рифма в записке. Окно было в углу коридора, рванула раму так, что стало больно плечу, слезы застилали глаза, она видела только его силуэт прямо внизу. «Ты вот сына хотел, а у меня дочка!» – крикнула, и получилось неожиданно громко, нянечка у палаты обернулась и пробурчала чего-то. «Томка, ты что, дурочка, какого сына? Ты как сама чувствуешь? А все говорила «отвези, отвези», а сама уехала без меня». Он говорил тихо, но слезы высохли, и она его услышала и увидела почти рядом – на макушке намечается плешь, куртка старая, очки, усы дурацкие. Она представила, как они пахнут табаком…

Ей было двадцать пять лет, она была замужем полтора года и впервые по-настоящему полюбила своего мужа там, в роддоме у окна, после рождения Люсеньки, которая еще не была Люсенькой. Полюбила за эти усы и костлявые руки, за редеющие на макушке волосы, за тихий голос, за то, что он с радостью стал для всей ее семьей. За то, что он был рад девочке, за «уехала без меня»… Это были самые пронзительные минуты ее жизни, минуты настоящего счастья, от которых и сейчас перехватывает дыхание.

Что отпечатала память из четырех лет ее скоропостижного брака? Вот это окно роддома, Виталик внизу, и она в халате с двумя косичками, а между ними пространство одного высокого этажа, заполненного вместо воздуха чистейшей, сжимающей горло радостью. Это она запомнила навсегда. И пляж. Да, через два года был пляж – и все. Больше ничего не было, ни любви, ни счастья, только Люсенька.

И вот теперь опять появился в ее жизни этот роддом – и малыш, внук, мальчик, которого она не смогла родить сама. «Захотим – родим сына, а не захотим – будем жить только с дочкой», – рассуждал Виталий. Не успели. Где-то там Люсенька, кто стоит под ее окнами и стоит ли вообще? Что она чувствует? По запискам не поймешь. Была ли у нее такая радость, от которой трудно дышать? А сейчас? Как спросить тридцатилетнюю дочь, счастлива ли она? Как говорит Наташка: «Так и спросить».

За несколько дней в роддоме Люся немного привыкла и освоилась, познакомилась немножко со всеми в палате, научилась безошибочно издалека отличать свой кокон от других. И плакал он совершенно по-своему, это точно. Назывался маленький мальчик окончательно Игоречком, не казался уже таким страшненьким.

У него прошли красные пятнышки на лбу, он теперь все время открывал глазки, смотрел беззащитным и удивленным взглядом вокруг, если не спал. Сопел, когда ел. Люся не боялась теперь его трогать, так приятно было гладить его по головке, ничего подобного, такого же нежно-горячего, бархатного и живого она еще не держала. «Сыночек, – шептала ему Люся, – мой сыночек маленький».

На третий день начались неприятности. Надулась ужасными шарами грудь, опять было очень больно, молоко никак не хотело сцеживаться, уже сводило пальцы, жгло намятую кожу, а получалось – три капли. Врачиха обещала, что акушерка покажет и, если надо, поможет, – никто, конечно, не помогал, ребенок ничего не высасывал. Весь Люсин день прошел в непрерывном и безуспешном сцеживании. Настроение испортилось, вечером она опять плакала. Перед сном вдруг явилась Лада: «Ну?» Надавила изо всех сил, сжала пальцами сосок. Господи, какая боль! «Не ори. Вот молоко у тебя брызжет, чего орешь. Обленились. Сиди и дави руками своими целый день, чего делать-то еще. На, вот так». Когда она ушла, Люся в голос рыдала. В палате все молчали, затаились. Таня села и выпростала правую грудь – сцеживать. За ней и другие девочки. Через пять минут вся палата сидела, занятая делом. Одна Люся все еще лежала, всхлипывая, но распирающая боль в груди прошла и цедить стало легко. Получалось, что грубиянке-то Ладе надо спасибо сказать!

Хотя, если не считать мучений со сцеживанием, жизнь все-таки налаживалась. Люся уже знала, что она не одна такая одинокая. Красивая, похожая на нежного длинноногого жеребенка Лена у окна родила без мужа. «У меня бойфренд». Она пребывала в чудесном настроении, своей незамужности ничуть не стеснялась. Тихая Таня всплакнула всего разок, а к ней, между прочим, приходила только мама со старшим мальчиком лет четырех. В другом ряду, у правой стены лежала разговорчивая «тетя Зоя», действительно тетенька по виду за сорок. К ней приходила исключительно дочка – тощее, разукрашенное всевозможной косметикой и бижутерией чучело. Стояла под окном, попыхивая сигаретой. Муж тети Зои, как она сказала, «погулять ушел, а тут мы ему, стервецу, сыночка родили». Будущее было непонятно и зыбко не только у нее, у Люси.

Люся сказала, что у нее гражданский брак, муж очень занят по командировкам, наверное, и забрать не сможет… «Все они такие, их могила только и исправит! Рожаешь им тут, измучаешься вся, а им или зенки налить, или по делам ускакать!» – это Лена-адвокат. Таня промолчала. «Воспитывать их надо. Я вот опоздала уж воспитывать, а вы, девчонки, давайте», – это тетя Зоя. Лена-красивая фыркнула: «Главное – чтобы кроватку купил, ванночку, всякую всячину, а ребенка надо самой хотеть, мужчина тут вообще ни при чем!»

Вадик был ни при чем – это уж точно. «Людочка, я вообще в этой жизни не хотел детей, а у меня их уже двое. Ты и представить пока себе не можешь, что значит дорастить детей хотя бы до возраста моих чудовищ! Я не хотел бы, прости, испытать еще раз все прелести и непрелести. Ну Люда, ну что ты…»

У нее щипало в носу, глаза наливались тяжелыми слезами, ребенок метался в животе, она его боялась. И плакала от страха, от панического ужаса! Господи! Что будет с ней, что она будет делать с ребенком? Она не любит детей, у нее была истерика на практике в школе, ей никогда не доверяют детские мероприятия на работе! Рожать очень больно, в комнате нет места для кроватки! Да мало ли еще причин! Сейчас он ее пожалеет, успокоит, а потом все равно исчезнет и оставит ее один на один с этим ужасным живым животом! Ему-то хорошо, его чудовища уже взрослые – восьмой и шестой класс, тем более что ими занимается жена, а Люсиным животом кто будет заниматься? Мама?

Маме Вадик понравился: «Очень приятный мужчина!» Этим титулом в ее жизни владели Ритин и Наташин мужья и еще один архивный старичок. Вадик подарил маме цветы, он беседовал с ней о ситуации в архивном деле и современной литературе, он поцеловал ей руку. Он остался «очень приятным», даже когда Люся сообщила, что у него есть семья. Да уж! Такой замечательный! Сделал Люсе ребеночка, как будто она горбатая или живет в лепрозории и не может себе найти свободного и за него выйти! Вот найди и выйди!

Они с мамой не ругались, просто мама волновалась, и Люся волновалась. Вначале у нее был токсикоз, а один раз вдруг заболел еще маленький тогда живот, потом, уже в декрете, стали отекать ноги и лицо. Оба раза она послушно пугалась, собирала вещи и ехала в больницу. Больше всего она боялась, что ей будут что-то делать болезненное. Гинекологическое кресло вызывало потный ужас, в памяти всплывали жуткие рассказы про погибших эмбрионов, которых вытаскивали по кусочкам, и еще неприятное слово «чистка». Но все обошлось, живот перестал болеть, отеки согнали таблетками, ребенок жил себе и жил в животе своей собственной необратимой и серьезной жизнью. И вот он теперь – пожалуйста. Вместо живота. Сосет, причмокивая крошечными яркими губками. Нижняя оттопырена. Волосики мягкие, как пушок. Сегодня взгляд хитрый, озорной. Люся вдруг поняла, что он красавец! Такой хорошенький, ее сынок, просто чудо!

«Мама! Кефира больше не приноси, и колбасы не надо, скоро уж домой. Детская врачиха говорит, что много белковой пищи в сутки нельзя, может быть диатез. У нас у одной девочки в палате у ребенка все лицо в пятнах и корочках. Ей позволяют есть только овсяную кашу без сахара и капусту!! Журнал не дочитала еще, мне кажется, какая-то белиберда. Как ты там? Как ты поставила? Надо, как мы раньше хотели, а то остается очень мало места. Я тебя прошу не обсуждать ничего с Вадиком! И не бери у него больше денег! Он нам никто. Очень болит грудь. Вчера акушерка мне расцедила. Я чуть не померла от боли, но молоко идет теперь. Сегодня скажут, что принести на выписку.

У ребенка вроде все в порядке. Он такой симпатяга, мам. Игорь? Гошка.

Приходи завтра часов в 10? Люся».

Ну вот, Люся немного ожила, а то все записки из трех слов на обороте «Сорокина Людмила, 4 палата». Пусть потерпит, поцедится, а то живет как оранжерейный цветочек. Любая ссадина и ранка с детства приводили Люсю в ужас, каждые месячные она брала отгул и возлежала на кровати как чахоточная царевна – бледная и страдающая.

Тамару Викторовну всему учила Рита – как и в чем стирать пеленки, из чего делать подгузники, какие надо бутылочки. Про грудь тоже она объяснила, а то первое время Люся никак не могла научиться есть. Вообще Рита была самым верным помощником на протяжении многих лет, да и сейчас, пожалуй. Помогала, как могла, совершенно бескорыстно, задушевные разговоры они вели редко – некогда было, но случись чего – сразу стучали в соседнюю дверь. Конечно, Тамара больше стучала. Рита и на свадьбе оказалась ее единственной родственницей, да Наташка свидетельницей, да две девушки из архива, никаких бабушек до десятого колена и пьяненьких дядюшек.

Тамара к моменту свадьбы с Виталиком была знакома год, она очень хотела замуж, она очень хотела, чтобы кто-нибудь наконец-то поселился в ее квартире. Мамы не было уже три года, Тамара комнату ее не трогала, только сложила в наволочку одежду и убрала на дно шкафа. Что ей было делать одной в двух комнатах? Виталик был добрый, нерешительный и мягкий человек. Его предложение руки и сердца друзья считали подвигом. Мама и сестра его тоже считали – поторопился. Свекрови Тамара очень боялась. Ей было стыдно, что она не умеет готовить домашние котлеты, и кулебяку, и солянку. А ведь Виталику уже под сорок, не мальчик, у него больной желудок, ему нужен уход и забота.

Последним живым существом, о котором заботилась Тамара, был кот. Она его взяла у соседки и воспитывала месяцев до девяти. Он ел кильку с манной кашей и быстро рос, а потом решил, что вырос, и ушел жить в соседний двор. Там у него появились знакомые кошки и кормежка от продуктового магазина. Дома он так орал и драл дверь когтями, что нельзя было не выпустить. «Кастрировать его, и все пройдет, это он к кошке просится – вот и орет», – посоветовала Рита. Но для Тамары это было слишком, и кот ушел.

А до этого она ухаживала за мамой. Мама кулебяки тоже не хотела, она сначала хотела просто жить, пусть даже и на одной каше, а потом хотела скорей помереть, чтобы не болел живот. Зое Андреевне, свекрови, это было неинтересно. «Тамара, а кто по профессии ваши родители? Ах, они умерли! Ну, а все-таки?» После замужества начались трудовые будни. «Виталик, Тамара могла бы одеться и понаряднее, она приходит к нам в гости, а не ведро выносить! Что это за свитер?» Тамара сидела слишком близко к двери и услышала. А потом: «Твоя принцесса могла бы и помочь немного, не в гости пришла. Мы теперь ее семья, нечего сидеть как на именинах…» В результате Тамара по выходным мыла у свекрови посуду в выходной блузке и юбке.

Рита на все случаи жизни инструкции дала предельно четкие: со свекровью не ссориться. «Мужик всегда будет мать защищать, тем более пожилого человека не переделаешь, а твоя, с первого взгляда видно, вообще дрессировке не поддается!» Рита с первой свекровью ссорилась и качала права. «Не могла смириться, в восемнадцать лет организм был молодой и неопытный». Развелись они быстро и, слава богу, без детей. Второй «маме» Рита родила троих внуков, вела себя поспокойнее, прожили они вместе двенадцать лет, на суде при разводе выступали единым фронтом против пьющего мужа и сына, в результате чего Рита осталась в прежней квартире Тамариной соседкой. Третья свекровь досталась Наде уже парализованной и безъязыкой, хотя речь потом частично восстановилась. Тамара считала, что заговорила профессорская вдова как раз в тот момент, когда увидела свою последнюю и окончательную невестку сорока семи лет от роду с волосами цвета крепкой марганцовки, пятидесятым размером джинсов и цыганскими серьгами, а за ее спиной – трех дюжих благоприобретенных внучков! Но более ласковой дочки, заботливой сиделки и терпеливой няньки старушке на ее последние годы жизни было не найти. Она умерла спокойной за сына, в кругу своей новой большой семьи и была этой семьей искренне оплакана.

Но все это было уже потом, много позже Тамариных страданий. И еще эта сестра Лена! В ее невыразимых пончо и сногсшибательных туфлях! При первом знакомстве Тамара решила, что она по крайней мере актриса или журналистка, а оказалось – инженер в ЖЭКе!

И муж-подкаблучник с женским именем Света, Святослав, сидел все время в комнате. Теща заставляла писать диссертацию – он работал в каком-то НИИ. Сын у них был всего на пять лет старше Люсеньки, но они практически никогда не общались. Это все был Тамарин воскресный кошмар.

Зоя Андреевна работала в РОНО, она тридцать лет отдала образованию и, видимо, поэтому ненавидела всех на свете школьников, а также их родителей. За семейным обедом эта ненависть, накопленная за неделю, вываливалась на домочадцев. Внук Витя стационарно стоял в углу, Лена не возражала.

«Томочка, я думаю, логичней было бы называть меня мамой, тем более что ты у нас сирота!» Для Тамары это как раз противоречило всякой логике, она проявила невероятную твердость и оставила свекровь с именем-отчеством, а после рождения Люсеньки переименовала в бабу Зою. Свекра Тамаре не досталось, он умер сразу после войны, хотя ни разу не был ранен, «от сердца». Оно не выдержало, видимо, педагогического натиска жены. Зоя Андреевна, такая железная и волевая, поднимала детей, воспитывала, боролась и выживала и всегда хотела как лучше. Тамара же удивлялась – разве можно про кого-то сказать, что он хотел как хуже?

После похорон и поминок свекровь забрала все Виталикины вещи, кроме разного старья из одежды. Наручные часы только Тамара спрятала для Люси, а остальное – нате, берите. Почему? Ей было тогда все равно. Она не выясняла. Вообще первые годы после смерти мужа Тамара с Зоей Андреевной почти не общалась. До того момента, пока у бабы Зои не пошли инсульт за инсультом и не потребовался правильный уход, на который Лена была не способна. Люсю тоже приглашали редко, там были какие-то проблемы с Витей, то ли он не хотел учиться, то ли что-то натворил в школе, не до нее. Тамара не настаивала. Один раз только сплавила Люсю, когда легла в больницу обследовать уплотнение, но, слава богу, оказалась фиброма. Через три дня вернулась и забрала. И думала тогда – а если б что? Тогда уж лучше Рите, у нее там весело с тремя пацанами. И сколько она боялась, сколько сдерживалась, сколько недоговаривала!

А если бы она могла знать? Знать, кого она боится на самом деле! Полубезумную старуху на костылях и в памперсах, которые дорого покупать и поэтому меняют, когда уже совсем? А Лена? Звонила недавно, что удачно вставила зубы, ходит в тапочках, вся в тромбофлебите. Света ее торговал на рынке джинсами после сокращения, а Витя, надежда бабушки, бросил давно институт и женился на восемь лет старше и с ребенком.

Она бы тогда сказала – отдайте мне! Отдайте мне все! И его теплую куртку, которую доставала Рита у спекулянтов, чтобы он не мерз в командировках. И книги, которые он обертывал бумагой, как в школе. И любимый портфель с пряжками, и… И хоронить она хотела из своей квартиры. Чтобы муж ее, горячо любимый, лежал последние дни на том столе, за которым эти счастливейшие четыре года ел ее нехитрую стряпню, читал газету «Советский спорт» и качал Люсю на ноге! Он был ее, только ее. Это был его дом. Его жена и дочь. Но тогда Тамара с его родней не справилась. Даже Рита не смогла помочь. «Брось, это такие зверюги! Отступись. И потом, у них тоже горе…» И у нее было горе. Горе горькое, горюшко.

А было так. Они в кои-то веки оставили маленькую Люсю бабушке и поехали на пески купаться. Был конец июня и очень жарко. Взяли половичок, бутерброды и две бутылки лимонада, Тамара одолжила у Риты розовую панаму с большими полями от солнца. Они доехали на автобусе, потом долго шли проселком, потом через луга наугад без дороги. Жара была дикая, сдуру забыли открывалку и не могли открыть бутылку. «Встретим кого-нибудь, там небось полно народу купается, вон какое лето!» Пить хотелось очень, а еще больше скорее дойти и залезть в реку. Наконец начались ивовые заросли и появился песок, уже было близко. Тамара отстала, у нее в туфлю попала соломинка и никак не вытряхалась. Вот она, вода! Пляж был совершенно пустой, видимо, они сильно забрали влево, ну и ладно, так даже лучше. «Томка! Догоняй!»

Он побежал, как мальчишка, высоко подбрасывая ноги в закатанных брюках, и упал у самой кромки набок. «Виталик!» Она пошла быстрее, но еще издалека поняла, что он неживой. Почему? Она крикнула еще раз: «Виталик!» И сразу почувствовала, как устала, как душно, трудно дышать. Где-то далеко жужжала моторная лодка, потом наступила тишина. Уже была такая тишина когда-то: «Вы Михеева Тамара Викторовна? Ваша мать скончалась сегодня в три часа утра. Алло, девушка, это из больницы беспокоят…» И стало так же тихо в квартире.

Он лежал на правом боку, желтая пятка вывернулась из сандалии, мелкая речная волна заплескивалась в открытый глаз. Надо было его потрогать, поднять, но она не могла и стала кричать, просто без слов. Она плохо помнила, что потом происходило. Сейчас всплывают какие-то мелочи, детали, а главного не осталось в памяти – как она вообще смогла это пережить? Сбежалось множество загорелых людей, целая толпа, видимо, там рядом был палаточный лагерь. Помнит, что первым появился из кустов молодой рослый парень со спиннингом, ей потом долго снились его синие шорты с крупной железной пуговицей на поясе. Виталика понесли какие-то мужики, увели ее от воды, посадили на горячий песок прямо на солнцепеке. Ее зазнобило, на жаре стало холодно. Кто-то привел милиционера, потом приехала «скорая». Потом ее куда-то вели бесконечно, крепко держа под руки с двух сторон. Оказалось – в деревню, там отделение милиции было в сказочной избушке с наличниками, а рядом у забора стоял канареечно-желтый «уазик» с синей полосой. В палисаднике спала крупная рыжая дворняга. Ей Тамара отдала раскисшие бутерброды и долго гладила ее припеченный солнцем бок, согревалась.

Ее завели внутрь дома, посадили на прохладную лавку. Теперь стало жарко. Сказали, что Виталик уже точно умер, потому что приехал врач из района и подтвердил. Тамара все отказывалась звонить Зое Андреевне и не сразу вспомнила телефон. Долго-долго тянулось время, к вечеру опять стало холодно, знобило, на лавке было жестко. Наконец приехала Лена со своим бессловесным Светой и спросила, почему Тамара в такой жуткой панаме. Потом они вернулись домой ждать катафалк. Пришла Наташкина мама, помочь, и Рита, забрали Люсю, примчалась из Москвы сама Наташка.

А оказалось, что ничего не нужно, все уже устроили, и никто не собирался везти Виталика к Тамаре, поминки были на той квартире, родительской. На похоронах Зоя Андреевна побоялась прогнать нищенок, которые привязались на кладбище, и так получилось, что Тамара вошла и села за стол вместе с ними.

И все это произошло так быстро! Не успела оглянуться, и вот уже опять никого нет вокруг, и даже странно было, что ходит по квартире какая-то маленькая девочка… Тамара Викторовна действительно считала, что должна была остаться совсем одна, а Люся – это какое-то недоразумение. Наташа звонила каждый день, присылала то маму, то сестру, Рита варила ей еду и ругалась. Костерила чертову судьбу, дурацкую работу, пацанов своих, неслухов, Виталикиных родственников… Говорила, говорила, пыталась растормошить. Тамара же молча сидела на кухне или в комнате, с трудом заставляя себя вставать, ходить и что-то делать, даже девочку в ясельки отводила утром другая соседка-пенсионерка. Подняла ее, конечно, Люся, которая заболела скарлатиной, и очень тяжело, поэтому пришлось жить дальше и лечить дочку, а теперь вот она выросла и сама стала мамой. «Томка, догоняй!» Она и догоняет, но сейчас спешить не будет, потому что надо мальчика растить.

«Мама! Куда ты мне опять эти плюшки?! Нам тут сказали, что дает мэр подарок, где будет одеяло и разное другое, поэтому надо только поискать шапочку. У меня все в порядке. Оля отдает кроватку, уже точно, принесла из сарая и помыла. Надо как-то забрать. Все, к окну не выйду, несут кормить. Постараюсь позвонить вечером. Люся».

Вадика она не любила. Ей льстило, что он богатый и старше. Показаться с ним было не стыдно в любой компании. И все-таки она не одна, нужна кому-то. Так правильнее. Вадик вел с Люсей умные разговоры, она подбирала ему книги в библиотеке. Образований у него было два – техническое и экономическое, и фамилия под стать образованию – многоярусная, как мамина этажерка. Все, что надо, – было, а любви – нет. Сплошная показуха.

Ольга ругалась: «Ты, Люська, – полная дура! Зачем тебе любовь? Тебе семья нужна, ребенок, деньги, гормональная опять же поддержка, а ты – любовь!

В тридцать-то лет! Вот у меня была любовь, так то ж в двадцать, ну ты сама знаешь. Теперь уж Вовка школьник, теперь надо просто жизнь устроить, чтоб одной не остаться!» Люся соглашалась. Ольга на фронтах устройства и переустройства личной жизни перебрала уже такое количество вариантов, что оно вот-вот должно было перейти в качество. Ее опыту, безусловно, можно было доверять. «Не будь ты такой сонной! Если надо – поскандаль. Пусть почувствует, что тебя такая ситуация не устраивает!»

Люсю как раз ситуация устраивала, Вадик ее как-то уравновесил, она перестала ссориться с матерью, записалась в бассейн, завела «ресторанное» платье. В общем, свежая струя. Так уже у Люси было, только не с мужчиной, а с работой. Мать всю жизнь ковырялась в своем архиве, что-то перепечатывала, переводила со своего маловостребованного французского, сводила концы с концами. После перестройки половина маминых гуманитарных приятельниц перекочевали на рынки и во всевозможные фирмы. Денег катастрофически не хватало, на обед жарили ставриду и мелкий минтай, Люся ходила в старье. Мама на бухгалтера переучиваться не хотела и запрещала Люсе, ссылаясь на то, что все еще образуется. После таких разговоров они только злились друг на друга больше. Рита сначала пыталась пристроить к своей продаже-перепродаже, но потом махнула рукой и подыскала репетиторство по русскому языку. Тамара Викторовна подростков боялась и общаться с ними совсем не умела, зато она умела быстро и без ошибок писать школьные сочинения. В результате тот самый первый ученик под отцовским ремнем выучил их наизусть вместе со знаками препинания и на выпускном экзамене получил аж четверку. Потом появился еще кто-то, потом Рита принесла газету «Рекламный вестник»: «Пишу дипломы, курсовые работы, рефераты». «Ну, а вы, Том, разве не сможете так?»

Ну и началось. Мама тут же взяла в помощницы Люсю, она лучше печатала, а сама подбирала цитаты и надиктовывала, получалось очень быстро, благо доступ к литературе всегда был. «Вот видишь, человек с высшим образованием всегда найдет достойный способ заработать себе на кусок хлеба!» Ну да, вчера еще мать по вечерам перевязывала драный секонд-хенд, а сегодня уже вспомнила про свое образование! Но Люся, как всегда временно, воодушевилась, изображала деловую женщину. Клиентов встречала при параде – помада, туфельки, костюмчик из белорусского трикотажа с искусственной чебурашкой на воротнике и обшлагах. «Проходите, пожалуйста, в комнату, можно не разуваться. Какие темы вас интересуют?» А потом все стало опять рутиной. Люся выходила в халате: «Сколько страниц? Название написали? За срочность будет дороже». Бывало, что сидела в последнюю ночь, халтурила. Интерес пропал, ее контингент – женатые на заочном и уставшие от тусовок маменькины сыночки-дочки, которым некогда тратить время на писанину.

Ну, вот и Вадик так же. Сначала конфеты-букеты, летящая походка, ожидание звонка, а потом… Непонятно что. Сердце не замирало, и коленки не дрожали, как тогда, правда, тогда ей действительно было двадцать.

А может быть, она вот и есть такая Люся – спокойная, без горения? «Раз завел любовницу, значит что? Значит, дома плохо! У детей наверняка в школе проблемы, это уж поверь мне, я по Вовке знаю, – просвещала Ольга. – Это раз. Два – они женаты много лет, он ее из секретарш вытащил, теща вообще деревенская неотесанная баба. Откуда там может быть дома взаимопонимание? А ты? С Блоком, с Кафкой, со своей библиотекой, с мамой-гуманитарием! Соображаешь? Вот и куй железо, пока оно очень даже горячее».

И Люся ковала – всегда была дома по вечерам, лишнего не просила, улыбалась, в постели изображала радость, то тихую, то громкую, в зависимости от его настроения. В этом плане Вадик был тривиален, без вывертов – в хорошем настроении шутил и смеялся, в плохом – молчал или ругал сотрудников своего ненаглядного банка. С Сергеем Люсе было гораздо сложнее, он мог заорать на фоне полного благополучия или развеселиться от бутылки пива после вспышки гнева.

Один только раз Люся позволила себе с Вадиком выступить, да и то с маминой подачи. Он все время сокрушался по поводу их старенькой печатной машинки: «Как вы работаете, это уже даже не вчерашний день, вот закончу отчет и к Восьмому марта принесу вам компьютер!» Мама вечером покачала головой: «Я надеюсь, это не прощальный подарок?» Люся на следующий день повторила мамины слова. Он промолчал, только посмотрел как-то странно. Компьютер так и не появился, что-то там долго не получалось, потом возникла Люсина неожиданная беременность, и стало ни до чего.

Ольга была категорична: «Рожать, рожать, конечно, и без всяких разговоров! Большего счастья, чем ребенок, у женщины нет, уж поверь мне как матери». Люся вяло сопротивлялась: надо же от любимого, и чтоб оба хотели, а она не любит. «Кто тебе сказал такую чушь?! Будь практичнее, рассматривай Вадика как хороший генетический материал, а остальное потом приложится. Если бы ты знала, что такое ребенок! Тебе же еще не дано прочувствовать!»

Люся не знала, в каком месте у Ольги находилось счастье. Рожденный от большой любви, но, видимо, неудачный генетический материал Вовка большую часть жизни проводил в углу и был круглый год лишен за провинности сладкого, кино и мороженого. Ольга не гнушалась и подзатыльник отпустить, и оплеуху. А сыночек, бывало, посылал маму на три буквы, это в десять-то лет! Конечно, Ольгин опыт – это еще не все, как-то ведь бывает и у других? Люся представляла себе: вот Вадик приходит с работы домой, сопливые дети, не отрываясь от дурацких мультиков, протягивают ему дневники с двойками. На кухне гора немытой посуды, жена в мятом халате, расплывшаяся от двух родов, начинает ежедневную вечернюю ругань. У нее темные усики над верхней губой трясутся от ярости, вторит визгливым голосом теща. А здесь? Тихо, чисто. Мама – работник архива, общается на интеллигентные темы. Люся – нежная, юная и покладистая – кормит кудрявого иконописного младенца грудью… Получалось, что жена – устаревшая плюшка-кошелка, а она, Люсенька, молодая, сильная любовница. Бес в ребре. Банально, но даже приятно.

В таком радужном убеждении Люся пребывала, пока на городском празднике не встретила Вадика со всем семейством, Ольга в качестве исключения потащила Вовку смотреть на салют и прихватила Люсю. Детей она плохо рассмотрела, они ездили вокруг на роликах, отметила только, что девочка красивая, темненькая, в распущенные волосы вплетены какие-то красные бусинки. Посреди толпы вышагивала девица или дама ростом около метра восьмидесяти, из которых полтора метра занимали худые мускулистые ноги на шпильке. Выше кожаных брюк располагалось что-то обтягивающее и сверкающее с глубоким вырезом, затем два пласта блестящих черных волос с огненно-рыжими прожилками, бордовый рот и узкие темные очки в красной оправе. Сзади семенил Вадик, почти на голову ниже жены.

Прошло по крайней мере минут пять, прежде чем Люся с помощью Ольги смогла связать всех этих людей в одно целое. «Вон твой, гляди, свою выдру вывел погулять, как кобылу! Кобыла и есть!» Владик действительно победно скалился и был похож на мелкого лавочника. Как будто ему неожиданно привалили деньги и он купил вот это длинное пальто, и вот эту породистую лошадь. Куда-то девалась его солидность и значительность.

Сказать, что Люся была поражена, значит не сказать ничего, она была просто в шоке. Вадик ее не заметил. Эта ровесница и деревенщина из секретарш, наверное, и халатов-то никогда не носила. В общем, Люся проплакала всю ночь и поняла, что роль плюшки-кошелки Вадиком была отведена как раз ей, и решила бороться.

На следующий же день она в обеденный перерыв покрасились у Ольги в рыжий цвет и постриглась модными неровными прядями. Краска была дешевая и довольно яркая. Ольга неуверенно сказала, что «освежает», мама пришла в ужас. Люся всю неделю принципиально ходила в красной водолазке. К моменту встречи с Вадиком прическа уже потеряла форму и стала похожа просто на неопрятную отросшую стрижку. Про цвет Вадик ничего не сказал, они были дома, мама ушла на юбилей к своей начальнице. Люся решила, что теперь все будет по-новому, изображала молодую тигрицу и вместо обычного чая угощала красным вином и шоколадкой. Вадик ничему не удивлялся, у него было плохое настроение. Молодые тигрицы ему не нравились, он предпочитал домашних кошек и Люсю обнимал вяло, как муж привычно обнимает в постели жену после многих лет брака. Люся поняла, что все это большая глупость – и наигранный темперамент, и ее оранжевая голова, и вино… Она спросила, как зовут его жену. «Марина». Потом он немножко оттаял, стал рассказывать про предстоящую командировку, и прощались уже нежно, шутливо споря, что ей привезти из Москвы, чтобы не скучала. Так получилось, что в тот вечер она забеременела.

А теперь дикий цвет волос, конечно, смылся и отрос, мальчика надо назвать Игорем. Они с мамой как-нибудь справятся. Вадик будет заходить, а может, и не будет. Ну и ладно! У нее там еще остались деньги с декрета, мама не знает, на них как раз получатся новые джинсы. Скоро весна, она, Люся, будет гулять с коляской в новых брюках, и про компьютер все-таки можно напомнить. Может быть, Люсе понравится новая жизнь, которая как раз и есть настоящая, а не придуманная?

Люсе никто никогда не говорил «люблю», ей не посвящали стихов, не играли на рояле романтических пьес, ее никто не носил на руках. Она не напивалась допьяна, не курила, никогда не видела всех серий «Семнадцати мгновений весны». Люся бывала принцессой только в детстве перед зеркалом, она не умела петь, она двадцать лет просыпалась на одном и том же диване и видела в окне край соседского балкона и цветок алоэ на подоконнике. Люся восемь лет сидела на одном и том же стуле в библиотеке и в десять минут шестого шла выключать свет во всех залах. Она не знала, что большинство бабушек обожают своих внучек, не видела ни одного своего деда, не помнила отца… Люся умела готовить пирожное «картошку», она всегда хотела собаку, но соглашалась с мамой, что будет лениться с ней гулять. Люсе нравилась мамина подруга Наташка, не нравилась микстура от кашля и писк резиновых игрушек. Она жила на свете тридцать лет, и у нее на левом локте был шрам от давнего падения. Все это существовало зачем-то? Наверное, шло вот к этой точке, из которой начнется совсем новая история. Детский врач сказал, что ребеночек хороший, анализы все правильные и можно на выписку. Теперь Люся ждала обхода «взрослого» врача, и ей казалось, что она уже очень хочет домой и не согласна задерживаться ни на день.

Наконец-то в доме появится мальчик.

У них в семье лет сто рождались одни девочки. Очень давно было две дочки: Люба – старшая, тихая, серая мышка, бояка и скромница. Младшая, Соня, побойчее, студенткой познакомилась в трамвае с молодым инженером Витей и вышла за него замуж. Родители сестер умерли, оставили детям комнату в коммуналке – двенадцать метров. Инженер своей жилплощади не имел, только койку в общежитии. Стали жить втроем, Любу отгородили буфетом. По ночам она накрывала голову подушкой, чтобы не слышать тишину за его дубовыми боками. Там, под подушкой, представляла себе ситуацию наоборот: Соня за буфетом, а она замужем. Витя был парень симпатичный, начитанный, весельчак и острослов. Старшую сестру в шутку называл на «вы» и Любушкой, дарил к праздникам подарки. Люба такой жизнью втроем тяготилась, у нее стали случаться истерики. Она работала в большой библиотеке, учреждении тихом и чопорном. Все там привыкли говорить шепотом. Любе один раз вдруг померещилось, что все эти люди, сидящие за столами в читальном зале, находятся в толще воды, поэтому неслышен разговор, шорох страниц, кашель. Захотелось разогнать руками эту воду, взбаламутить, чтобы выпустить звуки. Начала ругать практикантку, что не так заполнила формуляры, сначала тихо, пробуя голос, а потом стала кричать, кричать и ничего не помнила. Было очень стыдно потом, ее увели из зала, накапали валерианы, умыли. Другой раз стала рассказывать что-то соседке на кухне, опять сорвалась, задохнулась, затопала ногами и закричала ни с того ни с сего. Соседка, понимающая была старуха, опытная, у себя в комнате отпоила Любу водкой. «Съезжать тебе надо, девка, а то сбесишься совсем. Взамуж пора самой, а не при чужой семье жить». Но куда ей было деваться?

Родилась Томочка, старшая сестра превратилась в тетку и успокоилась. Племянницу она полюбила сразу, привязалась всей душой, прикипела. Истерики закончились в заботах о малышке. Кроватку поставили к стене, между буфетом и Любиным диванчиком, Соня вышла на работу, уставала и ночью на детский плач не просыпалась, вставала Люба. Топталась с малышкой на руках в своем закутке, грела молочко в бутылочке и кормила у себя в кровати. Когда началась война, Соня вступила в партию, с заводом в эвакуацию отправила сестру с дочкой. Виктор ушел на фронт. Тетя Люба собрала нехитрые пожитки в два полотняных узла, Тому упаковали в зимнее пальтишко и бабушкины платки. Прощались коротко, времени не было, не знали, свидятся ли. Эвакуацию они жили в Ташкенте, тепло и даже довольно сытно. Тетя Люба работала учителем в школе, потихоньку потрошила семейные узлы. Жили они у пожилой бездетной женщины, тоже русской, она к квартирантам относилась как к родне, баловала Тамару, нянчила в теткино отсутствие. Несмотря на заботу и неплохое питание, Тома часто болела, то завезенной еще из дома малярией, то тяжелой дизентерией.

В липком лихорадочном бреду ей являлась веселая крепдешиновая мама, которая прижимала ее теплыми руками и баюкала тети-Любиным голосом.

Вернулись они в самом конце войны, никак не подыскивалась учительница на Любино место, все просили ее еще побыть. К тому времени Тамара маму не помнила, тетку называла «мама Люба», по-взрослому рассуждала и была научена читать и писать. Она пошла в школу со старой квартиры, мать видела редко, про отца никто не говорил, в Тамарином классе было только три папы. После уроков она заходила к тетке на работу, снова в библиотеку, перекусывала бутербродом и учила уроки. А у Любы зимой открылся старый ревматизм, она стала часто болеть, дома пахло лекарствами, и Тамара перешла спать в комнату к маме. Ночью издалека слышались ей голоса: «Там тепло, курага, в кураге много калия, врач говорит, тебе полезно…», «Они и правда зовут, там и в школе может быть место… но как ты тут с ней одна… ты не думай, Соня, что я на что-то претендую…»

И вот тетя Люба опять собрала вещи в два полотняных узла и уехала. Теперь Тамара из школы приходила домой и грела на плите картошку. Первый год по тетке очень скучала, потом привыкла. Откуда-то взялась версия, что тетя Люба уехала замуж выходить, почему тогда не пишет? Сначала Тамара очень ждала писем, спрашивала у матери, но та только отмахивалась, мол, все хорошо. Говорила: «У плохих новостей длинные ноги, быстрые». И еще: «Гордая, ни строчки не напишет…» Постепенно тетя Люба стала забываться, стираться из памяти. Осталась далеко позади в детстве, из которого Тамара выросла. Она хорошо окончила школу, потом институт. Работать пошла в библиотеку, это ей показалось самым подходящим. Однажды, когда мама уже сильно болела и в очередной раз лежала в больнице, Тома полезла в стол за какими-то документами и случайно на самом дне ящика обнаружила толстый, весь в марках, конверт:

«Уважаемая Софья Николаевна, пишет вам бывшая сослуживица и соседка вашей сестры. Уже 5 лет прошло, как нет Любочки, а письма эти мы нашли только что, видно, она Вам писала, да не отправила. Мы их нашли в школе, там был такой архив небольшой, в общем, долго рассказывать. Пересылаю Вам то, что сохранилось. Желаю всего наилучшего Вам и Вашему семейству, а Тамару я помню, она, должно быть, уже совсем взрослая. Извините, если что не так, я знаю, что отношений вы не поддерживали. С уважением, Адрианова Мария Федоровна».

Теткиных писем было всего три, на тоненькой плохой бумаге, блеклыми каллиграфическими буквами была написана горькая история пожилой больной женщины, тоскующей, обиженной и одинокой.

«…Здоровье мое совсем теперь стало никудышное, особенно трудно во время сочинений, надо ходить по классу, а ноги прямо идти не желают, Машенька, спасибо, достала траву какую-то, примачивать от отеков… Как вы там, Соняша, как Томочка? Мне б найти сил да отослать тебе свои писания… Тяжело здесь мне будет умирать без вас… Все думаю, если б Виктор вернулся, где бы мы все были? Как у Томы с математикой, у кого спрашиваю, сама не знаю… Ты прости меня, Соня, а я простила…»

У Тамары сил не было читать.

Маме она ничего не сказала. Разговор возник позже, сам собой. Это было самое начало маминого болезненного пути. Первый раз она после операции получала тяжелое «химическое» лечение, ее рвало, пятый день не спускалась температура. Врачи приходили по двое, по трое, все качали головами, назначали новое лечение, а лучше не становилось. Мама решила, что не выберется. Стала готовиться, Тамаре рассказывать, где что лежит, сберкнижка, военная медаль. «Да, вот еще – тетя Люба умерла. – Тамара молчала. – В Ташкенте. Давно. Лет пять уже. – Тамара молчала. – Мы поссорились с ней. Она умерла, а отец твой жив. Он не погиб, а просто с фронта не ко мне поехал. Женщина его одна выходила в госпитале, он у нее остался… Ребенок у них должен был родиться… Не знаю кто. Может, сестра у тебя, может, брат… Он деньги мне посылал, я не брала. Не могла простить никак, развод не давала… Не могла я, понимаешь? Никого у меня не осталось, ни мужа, ни родителей, ты меня матерью не считала, «мама Люба» да «мама Люба»… Пропадала у нее в библиотеке, а она и рада, своих не завела… Это я ее уговорила уехать. С глаз долой, чтобы тебя она не отнимала. Господи! Чего говорю! – Тамара молчала. – Сердце у нее было, ты знаешь, а там тепло. Подруга ее все звала, они переписывались. Не насильно же я ее прогнала! И врачи там не хуже наших! Она сама потом не писала, из школы мне сообщили, что умерла, а я и поехать не могла, тебя куда девать?»

Мать не оправдывалась, а, наоборот, говорила с гневом, с обидой, распалилась, села на кровати. На соседних койках жадно слушали две тетки, делая вид, что их это не касается. Мама, казалось, не замечала никого. «А у меня и адрес его есть, папаши-то твоего, если со мной чего, ты найди в столе у меня, внизу. Он тебе не чужой, помогал бы, это я не хотела. Там все написано». Тамара не знала, что ответить, какими словами. Кивала, да-да, найду, все сделаю. Потом маму опять рвало, долго, мучительно. Тамара забегалась то за тазом, то за врачом. Подтирала, поворачивала, держала, пока делали обезболивающее и снотворное. Больше этот разговор между ними не возобновился. Ночью Тамара лежала дома без сна, ей было страшно, жизнь становилась чужой, мать говорила незнакомым голосом, собиралась ее оставить, бросить. Тамара не хотела такой взрослой жизни!

Зачем-то отец. У нее нет отца, она его и не помнила, и не знала. Один только раз вечером бросилась во дворе на шею незнакомому человеку, ей было лет шесть, они с тетей Любой возвращались из школы. Тома вдруг закричала: «Папа! Папа!» – и бросилась. Откуда там, в Ташкенте, мог взяться ее отец? Но она потом с жаром доказывала, что у папы был раньше «в точности такой плащ и волосы». Мужчина подхватил ее на руки, не оттолкнул. Время было такое… Тетя Люба извинилась. Он сказал – ничего, понятно. Вот и папа. Кто был в Тамарином сердце жив, тот умер, а кого никогда не существовало, вдруг оказался живым. Тамара писем тети-Любиных больше не читала и отцу не написала, даже на похороны не позвала. Она и Рите не стала рассказывать, зная, что та начнет ее уговаривать найти. Бумажку с адресом отцовским и телефоном она давно переложила к себе в коробку, где хранила диплом, паспорт и разные справки. Имя-отчество она помнила хорошо, адрес был сложный, улица героя какого-то, дом… А телефон был простой, московский, похожий на Наташкин, семерки и тройки, произносился нараспев, как стихотворение, Тамара даже иногда его специально проговаривала – проверяла память.

Когда Люсенька родила, Тамара Викторовна позвонила бабе Зое, девочкам с работы похвасталась. Сбегала сказать Рите. Все уже знали, а вот у Наташки в Москве было занято и занято. Тогда она взяла и быстро набрала тот номер, ведь не может быть, чтобы за столько лет не поменяли… Взяла девушка. «Мне Виктора Степановича! Кто спрашивает? Это межгород, давняя знакомая…» Было невероятно, но велели подождать, «он долго подходит». Тамара Викторовна присела на краешек стула, потом облокотилась на спинку – такая вдруг слабость накатила. Что она скажет? Папа? Я твоя дочка? Дочка Сони? У тебя родился внук? А это что же за девушка подошла, наверное, тоже внучка? Он долго подходит, сколько же ему лет? Восемьдесят пять? Она подождала еще минуту и положила трубку.

А потом дозвонилась Наташке и плакала, плакала полчаса, наплевать на междугородние деньги! «Мамы больше тридцати лет нет! А он все ползет к своему телефону, старикашка! Он же бросил ее тогда! Подумаешь, фронтовая жена, у кого их не было? А я? Я-то уже была. И ни разу… Этот мой отец, зачем он нужен?!»

И опять плакала, плакала… Наташка понимала. Ее папаша с фронта пришел контуженный, напивался пьяным, крушил мебель, лупил домочадцев, валился в припадке на пол. Девочек Наташкина мать прятала по соседям, пока его скручивали сырыми простынями. Зачем он вернулся такой, почему не погиб там? Ни у кого таких вопросов не возникало. Счастье было – отец пришел живой! Потом его разбил паралич, и пять лет он лежал в кровати, злобно оскалившись, и мычал. Жена и дочери все пять лет за ним подтирали и ухаживали. Плакали, когда он умер. Хоть лежачий и злой, но отец, родной отец…

«Тома, ты не от того рыдаешь! У тебя отца, считай, не было никогда. Он на фронте погиб. А номер этот выброси из головы, у нас с тех времен все станции поменяли, и номера стали другие! Это просто совпадение, слышишь?! У тебя внук родился, Томка! Я тебя поздравляю! Хочешь, приеду, помогу? Сейчас как раз могу дня три выкроить. Тома! Ну что ты ревешь?! Меня ведь тоже как будто нет! Если убрать телевизор, собак, детей, телефон и Мишку, я исчезну! Я разговаривала вчера с утюгом, я схожу с ума! Мои мама, и сестра, и отец ничего мне уже не скажут, Том, они умерли и не дойдут уже ни до какого телефона! Только ты у меня осталась, Тома! Дай я приеду к тебе! Мне всегда нравилась твоя Людка, видишь, какая молодец, родила. Я приеду, и мы ни о чем не будем говорить, просто помолчим вместе! Але! Ты слышишь?»

«Дорогая Люсенька! Все у нас готово. Вчера Вадик позвонил, он пришлет машину завтра к часу дня. Я объяснила куда. Сам приехать не сможет. Кроватку привез вчера мужик какой-то от Оленьки. Я еще помыла, матрасик твой подошел, он у меня в чехле уже, слава богу, машинка шьет! Купила кое-чего нам из еды, чтобы потом не бегать, не тратить время. Жди завтра, собирайся, не торопись, еще раз все про малыша расспроси. Я-то уж забыла все. Целую крепко. Наталья приедет послезавтра, дня на три, я взяла раскладушку у Риты. Уберемся! Мама».

Тамара Викторовна подошла закрыть форточку, замерзла. За окном падал крупный снег, от него было светло и просторно во дворе. По темному стволу в палисаднике носились друг за другом две рыже-серых белки… Она остановилась как вкопанная. Это было уже когда-то или нет? Снег и две белки так же бегали по стволу. Опять дежавю. С Виталиком? По-моему, это было с ним. Они стояли рядышком и смотрели, а Тамара еще удивилась, что белки не рыжие, а серые, зимние, раньше никогда таких не видела. Нет, не с Виталиком, а с папой! Это было сто лет назад! Они ездили с отцом в парк, сначала на трамвае, а потом еще шли пешком долго. Он держал ее за руку, потом посадил на плечи, чтобы лучше было видно. «Дозвонюсь, – подумала Тамара Викторовна, – пусть знает, пока не помер, что я есть, что Люся, что мальчик…»

И очнулась. Какие белки? Снег продолжал падать, бегали вокруг старой знакомой липы две кошки, у них уже, наверное, наступила весна. Тамара Викторовна закрыла форточку и пошла собирать вещи на выписку: синий конверт для малыша, шапочка, памперс, голубая капроновая лента. Люсе новые трусики, маечка, колготки шерстяные – это в другой пакет…

«Мама! Нас уже точно выписывают! Завтра. Ты узнай точно во сколько. Мы очень хотим домой!

И я, и Игоряша. У меня все хорошо, уже собралась. Поставим как-нибудь все сами. Вадик записку прислал, что тоже завтра придет к нам домой. Торт, может быть, купить или ладно? Маленький похож на отца. Он зевает, хмурится, вчера чихнул, представляешь?! Я имею в виду, на моего, на папу. Достань, пожалуйста, какую-нибудь фотографию посмотреть. Встречай нас завтра, приходи. Пусть будет так. Твоя Люсенька».

Пусть будет так.