Побудь здесь еще немного

Андронова Анна

Рассказы

 

 

Золотая рыбка

Алеша за неделю болезни вытянулся, оброс и стал похож на домовенка Кузю из мультфильма. Первый день у мальчика нет температуры. Чтобы не сглазить, про себя добавляет Евгения Сергеевна, Женя. Она стоит в дверях кухни и наблюдает, как Алеша сидит за столом и ест сметанную булку, запивая молоком. У него сосредоточенно двигаются уши, лоб под густой челкой вспотел, щеки пылают. Весь он погружен в еду, после нескольких дней в пижаме и жидкого бульончика с ложки, эта булка — победа. Мягкая, с дырочками на золотистой корке, пахнущая ванилином и душистым хлебом. Алеша берет ее обеими руками с синего блюдца, откусывает маленький кусочек и жует, потом глотает, на мгновение замерев, вытягивает губы трубочкой и запивает из большой керамической кружки с Винни-Пухом на боку. Женя встает на цыпочки, чтобы лучше видеть, почти не дышит. Алеша пьет крупными глотками, и Женя тоже глотает вместе с ним, чувствуя во рту вкус и тепло кипяченого молока, сохраненного толстыми стенками кружки. Булка — кружка, булка — кружка. Маленькие Алешины уши, окантованные нежно алеющими хрящиками, движутся вверх и вниз. Каждый кусок булки, каждый глоток молока наполняет Женю ощущением первобытного счастья и покоя. Сейчас подойти, обнять, взять на руки теплое, сладкое тельце. Узенькие плечики, цыплячьи лопатки, прижать к груди, вобрать в себя русую макушку, ручеек волос на шейке, горячие пуговки позвонков.

Алеша большой мальчик, первоклассник. Его так просто на руки не возьмешь, но на время болезни опять перебрался в мамину кровать. А так у него своя кроватка-диванчик, купленная в этом году.

Алеша сзади и вполоборота удивительно напоминает Ееннадий Палыча. Такие же ровные плечи — продолжение узкой спины. Тщательно раздвинутые локти, крепкие коротковатые икры. В школе за партой не достает ногами до пола. Ееннадий Палыч носит ботинки на толстой подошве или на каблуке (скорее, уменьшительное существительное подходит к женской обуви), размер обуви у него маленький. Еоворит, что сорок первый, а на самом деле — тридцать девятый, да. У Жени он носит женские тапки с меховой опушкой. За всю неделю Ееннадий Палыч пришел только раз, в первый день, когда у Алеши температура зашкаливала за сорок, и Женя металась одна, некому было сходить за лекарствами. Принес сироп и анальгин, протянул в дверь. Ему нельзя болеть и заражаться. Приехала дочь с маленькой внучкой Манечкой. Все они живут у бывшей жены. Если Ееннадий Палыч заболеет, то, первое: не сможет жить с девочками, второе — может случайно заразить Манечку. Она не виновата, что у дедушки, в какой-то там по счету семье болен ребенок. Манечка — объект неприкасаемый и знаковый. Им всем вместе:

Жене, Алеше и Алешиному гриппу с ней не тягаться. Женя видела фотографии — вылитая Люда, жена.

Женя не жена. Хотя у Жени в жизни тоже есть знаковые объекты, столпы существования: Алеша, сестра Марина, мама и старые «Жигули». Еще она заведует отделением в городской больнице. Утром, собираясь на работу, из Жени становится Евгенией Сергеевной. К ее тихому спокойному голосу прислушиваются, когда она входит в палату, больные сразу понимают — заведующая пришла. В больнице Женя носит туфли на каблуках и свободный классический халат — уменьшает вес за счет роста. Еще длинные серьги с кораллом, трубки у стетоскопа тоже красные, получается стильно. И прическу ей делает очень стильный napnKMa*censored*, молоденький парнишка с оранжевым ежиком на макушке. Вот он и ей ваяет такой же ежик, только умеренно каштановый, и челку оставляет подлиннее, а сзади на шее — хвостик колечком. У Алеши такой же. Хвостик, к сожалению, за большим воротом халата не видно, но в целом получается продвинутый молодежный вид. У них в отделении все моложе тридцати пяти, надо соответствовать.

Женя хороший врач, настоящий, и Ееннадий Палыч это ценит. Он тоже заведует, только хирургией. Они познакомились сто лет назад в санатории. Жене тогда было двадцать восемь, она работала в поликлинике, все свободное время проводила с племянниками. А Ееннадию Палычу — сорок пять, две любовницы, дочь и жена Люда с докторской диссертацией. Именно Ееннадий Палыч Женю переманил в больницу работать, за что ему большая благодарность, конечно. И за Алешу тоже. Сейчас ей сорок, ау Ееннадий Палыча вон вся голова седая и внучке полгодика, жена давно бывшая, но не утраченная полностью. Чувство благодарности за годы немного ослабело, поистерлась и требует подпитки.

— Ген? Ты говорить можешь?

В маленькой однокомнатной квартире не спрятаться, чтобы мальчик не слышал, можно только дверь закрыть. Но Алеша, кажется, так увлечен едой, что мамины разговоры его не волнуют.

— Что? — У Геннадия Палыча в телефоне плачет ребенок, течет вода, и что-то падает.

— Я говорю, как дела?

— Сейчас.

В трубке долго шуршит, трещит и щелкает, потом становится тихо. Это он взял сигареты и вышел на лестничную клетку.

— У меня нормально, а вы как?

— У нас температура нормальная. И утром и сейчас. И соплей уже поменьше. Он поел, играл все утро, телевизор смотрел, потом мы выезжали сегодня.

— Это куда это вы выезжали?

— Секрет пока. Придешь сегодня? Мы не заразные уже, я думаю. Еще у нас пицца есть. Придешь?

Пиццы, конечно, еще нет, но есть сыр, колбаса и тесто в морозильнике. Соленые огурчики, перец. Женя перебирает в уме скудный набор продуктов, которые любит Геннадий Палыч. Алеша пока ест плохо, но от маминой пиццы не откажется, хотя бы попробует. Можно сбегать в магазин за соком.

— Женя, где вы были?

Голос у него становится строгим и жестким. Так, наверное, он говорит в операционной: «Тампон. Еще. Шевелитесь, молодой человек, шить надо быстрее». Господи, куда они могут поехать, кроме сестры, бабушки и магазина!

— В магазине были, купили кое-что интересное.

— Это что же?

Слышно, как он раздраженно выпускает дым. Женя знает, что он ужасно не любит сюрпризы, неожиданности, розыгрыши. Ему надо все контролировать. В связи с Манечкой Женю сейчас приходится контролировать редко и на расстоянии. Это трудно. Женя представляет, как он стоит, нахмуренный, на темной лестнице, придерживая дверь, чтобы дым не попадал в квартиру.

— Рыбку мы купили золотую в аквариум. Она исполняет желания. Хочешь, и твои исполнит?

Сейчас он расслабился, посмеивается, разве, мол, его желания исполнишь, и так далее, и голос уже без металла, даже игривый немножко.

— Приду. Попозже только, часов в. сейчас сколько у нас? Четыре? Тогда в шесть. Хорошо?

В шесть он, конечно, не придет, надо часик накинуть. Сейчас вынуть тесто из морозилки, вещи рассовать. Удивительно, но этот человек — редкий гость, редкий отец и не муж, до сих пор так может повысить ей настроение. Или кажется? Просто болезнь Алешина закончилась, мальчик кушает, играет машинками, завтра они начнут потихоньку уроки делать. Жизнь входит в привычную колею. Хочется вдохнуть полной грудью, встать на цыпочки, потянуться.

За неделю сидения дома Женя не только совершенно забыла о работе, ной о доме. Как ни уговаривала себя, что вот есть же время теперь в шкафу разобраться, отчистить наконец духовку и выгрести хлам с лоджии, все равно себя обнаруживала на кухне с дурацкой книгой, в те минуты, когда Алеша спал после жаропонижающих таблеток. Женя окидывает взглядом комнату, как будто видит первый раз за неделю. Да-а. Два разобранных, даже не разобранных — разваленных дивана в россыпи пластмассового конструктора. Алешины майки и колготки. Машинки. Балконная щель, закрытая старым пальтишком. Книжки на полу, молочный стакан и чайный на табурете. Коробка из-под зимних сапог без крышки, полная лекарств, и вообще по всей комнате пузырьки, градусники, тряпочки от компрессов, мешочек с ватой. Скомканные носовые платки на пыльном телевизоре. Только Алешин письменный стол очищен от завалов, карандашики и ручки в стакане, стопка тетрадей. Мерцающий водой и зелеными волосами водорослей аквариум в виде коньячной рюмки. Золотая рыбка.

Рыба плавает кверху брюхом. Шикарный еще утром хвост свисает красным лоскутком. Сдохла, не успев исполнить ничьих желаний. Господи, что делать-то? Женя оглядывается на дверь и встает к столу, заслонив трупик. Где-то в подушках оживает трубка домашнего телефона.

— Женя, где вы были весь день? Почему не отвечали на звонки? Как Алеша?

Температура какая? Он ел? Спит? Гена приходил? Женя, что случилось, что ты молчишь?

— Я бы сказала, мамочка, но.

— Я звонила десять раз!

— Ты бы на сотовый сразу.

— Какой сотовый, когда ты должна быть дома с больным ребенком! Куда ты ездила, к Гене? Этот человек в конце концов доведет тебя до греха! Мыслимое ли дело тащить ребенка с температурой сорок через весь город? Когда он сам у тебя был в последний раз?

— Мам, я.

— Ты сидишь дома неделю, если Алеша идет на поправку, пользуйся случаем! Ты три года не брала больничный! Сколько я с ним отсидела, сколько нервов, сил, как я волновалась всегда. Помнишь, когда ты уехала на эту конференцию, или что там еще, в Москву?

— Мам.

— А теперь я даже не заслужила, чтобы мне сообщили, где вы находитесь! Ты хоть пол помой, Женя, не говоря уже, что у тебя в шкафу бельевом. Полотенца не найти. Собой займись. Есть свободная минутка — ляг, ноги поднимай! Пусть Гена тебя отпустит в бассейн. Ты же сидишь и ешь наверняка! Тебе лень рукой шевельнуть, Женя, ты понимаешь, что ты ужасно толстая! Ты меня слушаешь?

Ну да, она толстая. Женя косит глазами на пыльное зеркало шифоньера. Приходит с работы, снимает каблуки и блузку, переодевается в байковый халат, становится из заведующей просто толстой домашней тетенькой. Такой любимый ее халатик пятьдесят шестого размера, с подрезом и оборкой, свободный на животе, в мелкий сиреневый цветочек-незабудку по синему фону. Остался со времен беременности. Мама чудом не утащила к себе на антресоль. Мама — человек военного детства, карточек, подвальных квартир и запасов в сундуках. Все, что, по ее мнению, сейчас не нужно, она уносит к себе и прячет в многочисленные узелки и узлы. На них нашиты желтоватые от стирки квадратики из старой наволочки, и шариковой ручкой каллиграфическим почерком описано содержимое: «Маринины простыни для дачи, восемь шт., занавески старые из маленькой комнаты». На дачу они никогда не попадут, ни занавески, ни простыни, так и будут лежать на антресоли. Мама сложный человек.

— Мам, мы за рыбой ездили и.

— Какая рыба, Женя, как температура, ты скажи? Глупости какие-то городишь!

Женя вздыхает, она никогда почти не успевает ничего сказать маме, мама все знает сама.

— Золотая, мам, для аквариума, ты помнишь, как он просил. Мы аквариум приготовили, температура была нормальная, собрались и.

Мама бросает трубку.

— Температура нормальная, а рыбка померла уже, — говорит Женя обиженным гудкам.

Она представляет маму на кухне своей квартиры. Квартиры, где Женя родилась, росла, откуда ходила в школу и институт. Гдев коридоре повешен древний серый телефон, подоконники заставлены фиалками и геранью, а на стене большой комнаты висит узорчатый ковер, по которому они с сестрой в детстве играли в лабиринт. На боковине старой плиты дремлет Барсик, приоткрывает лениво голубой сиамский глаз на мамин повышенный тон. И свет в квартире как всегда везде погашен, кроме ночника над столом и слабенькой дежурной лампочки в прихожей.

У мамы кот, у сестры такса Юся, а у них с Алешей была черепаха Марфушка.

Клювастая, довольно шустрая, с желтоватыми когтистыми ногами и клетчатым панцирем. Она выходила на середину кухни за капустным листом, и иногда Жене даже казалось, что она отзывается на кличку. Прошлым летом Марфушка убежала на даче. Повалила хлипкую досочку загона, кое-как собранного Алешей. Удрала. Погибла, конечно, зимой, но Алеша считал, что просто вырвалась на свободу, а со временем и вовсе забыл о ней.

Месяц назад он увидел в витрине зоомагазина золотисто-красного вуалехвоста в круглом аквариуме. На дне между колышущимися водорослями лежали разноцветные камушки, и стоял крошечный пластмассовый замок, в ворота которого рыбка иногда проплывала.

С тех пор Алеша стал уговаривать Женю завести такую рыбу. Из школы он непременно просил пройти мимо магазина, дома, что ни день, заходил разговор, где поставить аквариум. Никто из знакомых не держал рыб, только у сестры на работе стоял в холле огромный аквариум, полный разнообразных водорослей, камней, кораллов и рыб. Аквариум был оборудован подсветкой и булькающим генератором кислорода. Воду сложно меняли, сливали, отстаивали, пересаживали рыб. Жене это все казалось очень сложным, новой проблемой на свою голову (от старых бы избавиться). Менять, цедить, насыщать кислородом, греть лампой, покупать корм. Где? И куда в их малометражку пристроить еще стеклянную бандуру, чтоб не упала и не мешала жить?

«Мамочка, ну, пожалуйста! Ну только одну рыбочку, золотую?» Алеша мог стоять перед витриной часами, поворачиваясь иногда со скорбным видом. Смотри, мол, мама, какая она маленькая, разве она помешает? И вообще, если она не хочет рыбку, тогда другого зверя. Овчарку можно. Женя представляла, как овчарка будет входить в их кухню и, не имея возможности даже развернуться, выходить просто, с трудом вписываясь в поворот прихожей. Даже мелкая Юся, бывая в гостях в моменты семейных сборищ, обегала территорию за полминуты, а дальше забивалась под кухонный стол, чтобы не мешаться под ногами. Рыба в этом отношении, конечно, куда удобнее. По крайней мере ее не надо выгуливать и приучать к лотку. В конце концов Женя сломалась и после долгих консультаций с продавцами зоомагазина пришла к выводу, что все-таки можно обойтись малой кровью. Рыбу купить одну, а если аквариум выбрать побольше, то никаких кислородов и прочей аппаратуры не потребуется.

Аквариум в виде рюмки купили в тот же день, Женя долго отмывала его с мылом от магазинной пыли, а потом так же долго от мыла, боясь, как бы рыбка сразу не загнулась от химии. Прокалили и промыли прошлогодние крымские камушки, собранные Алешей на пляже, подсадили водоросли и на дно отправили игрушечный парусник из конструктора. Не было только жителя для этого шикарного обиталища. Аквариум сразу водрузили в самый центр Алешиного стола, как раз в то место, куда Геннадий Палыч уже второй год планировал поставить монитор компьютера. Здесь было светлее всего и днем, и вечером. Алеша учил уроки при свете яркой настольной лампы. Время от времени, поднимая голову от тетрадок, он смотрел на прозрачную воду аквариума, поворачивал его, придвигая поближе, и вздыхал.

— Мам, а когда мы купим рыбку?

То на улице мороз, тридцать градусов, то у мальчика двойка по письму, то в магазине переучет. Покупка домашнего питомца откладывалась и откладывалась. Потом Алеша заболел гриппом.

Семь дней Женя живет дома, подчиняясь градуснику, как дирижеру. Цифры складываются в график, этот график как будто нарисован у Жени в голове красным фломастером: сорок, сорок, тридцать девять, сорок, тридцать восемь и пять, и наконец-то тридцать семь и три, тридцать семь. Тридцать шесть и шесть — нормальная. Первые дни Алеша почти все время спал, даже не спал, а как-то дремал в забытьи, плакал и бредил. Метался по жаркой подушке взлохмаченной горячечной головой: «Мама, мама. плывет она, плывет. смотри.» «Кто плывет, Алешенька? Нет никого, давай лобик оботрем». И Женя снова и снова обтирала его разведенным уксусом, чувствуя, как нагревается в секунду прохладная тряпочка, поила микстурой и просто водичкой с ложечки, морсиком, чайком. «Мама, плывет опять, смотри, красивая, рыба. А как мы ее назовем.»

Обошлось! Господи, обошлось. Ей ли не знать, как это все хлипко, тонко, зыбко? Один шаг, один миг. Как схватывал панический потный ужас: «Алеша, Алешенька, попей водички! Алеша?» И мама шепотом кричала в телефонную трубку, как будто боясь разбудить больного мальчика на том конце провода: «Женя, ты же не педиатр! Женя, вызови врача!» Приходила врач. Что врач? Все то же самое: «Ланадол», аспирин, обтирания. Больше пить. Хрипов нет пока. Если волнуетесь, можно в больницу, но сейчас все так болеют. Грипп. Женя кивала, да, грипп, хрипов нет. В больницу не надо, хотя, конечно, волнуется, и пыталась на время присутствия врача тоже как будто надеть белый халат и из перепуганной матери стать заведующей отделением. Не получалось. А номер Геннадий Палыча вечером говорил, что абонент недоступен, а утром сам абонент бросал скороговоркой: «Не могу говорить, перезвоню.» Не перезванивал.

Обошлось. Женя решила, что как только спадет температура, они поедут за рыбкой. Сколько можно тянуть? Золотую рыбку с витрины для исполнения желаний. И вот сегодня утром Алеша, давясь, впихнул в себя три ложки жиденькой манки и безропотно натянул на дрожащие от слабости ноги старенькие синие колготки, от которых уже с сентября категорически отказывался. («Я уже, мама, не малыш, мне полагаются синие трико, как у папы».) Женя потребовала еще платок под шапку и бабушкино кашне поверх пуховичка. И валенки. В машине молила Бога, чтобы магазин работал, рыба плавала, и все получилось. И действительно, уже через час они привезли ее домой в банке с дырявой крышкой, и Алеша всю обратную дорогу держал банку двумя руками, не дыша, и закутывал уголком шарфа, чтобы не замерзла. Вместе с рыбой приехала коробочка мотыля, рыбу водворили в приготовленном аквариуме, и она довольно бодро там плавала.

Перекормили, что ли? Она есть хотела. Алеше так нравилось давать ей червячка. Опускать его осторожно в пластмассовый периметр кормушки и наблюдать, как рыба бросается и заглатывает его круглым коралловым ротиком.

— Ры-ы-ба, — говорил Алеша благоговейно, стоя коленями на стуле и придвинув нос к самому стеклу.

— Моя Рыба.

Узкая спинка в клетчатой байке, шейка-стебелек и маленькая попка, обтянутая синей колготочной тканью.

Когда Алеше было годика три-четыре, он всегда ходил дома в колготках без шортиков. Женя купила ему тогда на оптовом складе пар пять или шесть. Красных и синих. Она уходила выносить мусор или быстренько за молоком, за хлебом в киоск на остановке, а Алеша оставался один. У него была специальная табуретка, чтобы, пока мамы нет, ставить у окна и смотреть во двор, опираясь локтями на подоконник. Часто Женя заставала его сидящим так, когда возвращалась. Ему нравилось делать вид, что он просто любит смотреть в окно, а не ждет маму из магазина. Женя быстро поняла эту игру и, возвращаясь через двор, никогда не давала мальчику понять, что видит его в окне. И так же он стоял, как сейчас, в синей байке и колготках, разглядывая через стекло недоступный ему аквариум внешней жизни.

— Мам, я не хочу больше молока. А как там Рыба?

Щеки красные, рот приоткрыт. Нос опять не дышит. Глаза у Алеши глубоко посажены, как у Жени, в щеточке темных ресниц. Блестят. Уж не температура ли опять? Наездились!

— Ты почему без тапочек?

Жене надо еще минутку форы. Одну маленькую минутку, собраться с мыслями.

— Рыба наша умерла, сынок. Она, наверное, болела, а нам в магазине не сказали.

Алеша останавливается посреди комнаты, как будто натыкается на стену.

— Как она может умереть, мама, если мы ее только что купили?

— Ну, сыночек, она болела, наверное, а мы не знали. Или старенькая была.

— Барсик тоже старый, и бабушка. Но они живые!

— Она болела, Алеша, а мы не знали. Нам тетя не сказала.

— Та тетя в магазине была хорошая, она бы сказала.

— А может, она и сама не знала?

Женя так и стоит, заслоняя стол. Куда ее девать теперь, Господи?

— Покажи.

Женя пододвигается, что поделать? Алеша залезает на стул и долго смотрит на рыбку.

— Она теперь не золотая. Она мертвая. Мам, а полечить нельзя ее? Ты не можешь ее сейчас как-нибудь вылечить?

— Нет, Алеша, уже никак.

— И что теперь с ней? А как же желания выполнять?

Алеша садится на пол и смотрит теперь на маму снизу вверх, чтобы не плакать.

— Желания будем сами исполнять. К нам папа сейчас придет, в шашки сыграете. Он тебе журнал новый принесет, наверное, про Скуби-ду. Пиццу пожарим, хочешь? С колбаской? Пойдем сейчас тесто вытащим, хорошо? А пока печется, можно мультик посмотреть, ты какой давно не смотрел?

Алеша ничего не хочет, ни мультик, ни пиццу, ни колбаску. Он, конечно, плачет. Он рыдает, уткнувшись лицом в подушки, пока Женя вылавливает рыбку из аквариума и спускает в унитаз. А куда ее девать? Потом забирает и аквариум тоже, воду-то надо вылить и камушки сполоснуть. Вдруг эта рыбина действительно болела чем-то? Алеша плачет и не хочет ни есть, ни пить. Женя плачет тоже. Они сидят на диване, обнявшись и всхлипывая, и Женя машинально трогает мальчику лоб. Он теплый, но не горячий.

— Давай градусник поставим?

Алеша покорно поднимает руку, привык уже. Температура нормальная.

— Читать будем? Какую тебе книжку читать?

За окнами давно стемнело. Алеша умыт, напоен молоком и переодет в чистую пижаму. Нос промыт и закапан каплями, горло выполоскано. Он уже не плачет, а читает про хоббитов. Женя так и не прибралась, тесто осталось в морозильнике. В девять часов Алеша уже спокойно спит и дышит ровно и глубоко. Женя укрывает его поплотнее одеялом, гасит ночник и вдруг понимает, что должен был прийти Геннадий Палыч. Алеша даже не вспомнил. Женя тоже как-то закрутилась, а теперь уже и звонить поздно — Манечка спит. Женя пьет на кухне чай с молоком и доедает сметанную булку. Пусть она толстая и не занимается собой, пусть в шкафу мама опять не сможет найти полотенце. Пусть стакан молочный и стакан чайный остались стоять в комнате на табурете. Не приехал Геннадий Палыч. И не позвонил. Пусть, в конце концов, рыба сдохла! Зато она успела самое главное желание выполнить. Температура нормальная, нос дышит, хрипов нет.

А рыбок завтра новых купят, она видела в том же магазине синих петушков в другом аквариуме. Они будут у них просто плавать, без всяких желаний.

 

Не меньше трех литров

— Пей!

— Не могу, сейчас назад полезет.

— Не полезет, пей!

— Мне уже от этой воды плохо. Дай передохнуть немножко!

— Пей, говорю, а то точно плохо будет. Три литра надо выпить!

Трое в крошечной совмещенной ванной. Лара — на бортике ванной, с полотенцем, Ирка, давясь, над унитазом с банкой в руке. Катя у двери, придерживая ее за оранжевый халат на крючке, чтобы не вломились собаки. Жарко, удушливо пахнет смесью похмельной кислой рвоты, стирального порошка и застоявшегося в тазу белья. Ларка в свитере с засученными рукавами. Лицо у нее красное, того и гляди, самой станет плохо. На полиэтиленовой занавеске белесые водяные подтеки, множество заляпанной пастой и бритвенной пеной утвари на полочке под зеркалом. И само зеркало, грязное, с отбитым краешком, тоже все мутное и запотевшее от непрерывно текущей в ванну горячей воды. Время густое и тянется медленно, топчется на месте. У Кати болит голова от недосыпа и духоты, хочется пить, но сам вид воды в Иркиной захватанной пальцами банке вызывает отвращение.

— Допила? Все, давай теперь.

— Не могу, дай отдышаться.

— Ира, давай без разговоров, давай, моя хорошая, все назад. Потом еще попьешь, и еще.

— Господи, да нет уже ничего.

— Ну, мне что, свои два пальца тебе засовывать?

Ларка позвонила Кате с самого утра, разбудила в воскресенье, выручай, мол.

— Кать, Ирку знаешь, Мухину, у вас в лаборатории работает?

— Мм-у.

— Ну, я в общем, веду ее, несколько лет уже.

— Му?

Ларка — Катина двоюродная сестра, на пятнадцать лет старше. Работает психиатром в районном диспансере. Ведет пациентов. Ирку Мухину из лаборатории. Ирка, значит, тоже пациентка.

— Звонит мне сейчас с самого ранья, на уши подняла. Я, говорит, все таблетки твои, Лар, только что выпила, надоело все. Мишка, говорит, мой надоел. Любовницу, говорит, завел и дома не ночует. Врет, наверное, он у нее вроде нормальный такой мужик был всегда.

Как они живут-то сейчас, ты не знаешь?

— Му-му, — Катя отрицательно помотала головой, содрогаясь в прихожей у телефона от сонного озноба. Но проснулась уже.

— Дочь у нее, ты слушаешь?

Катя опять помычала согласно.

— Саша. В десятом классе, красавица, на медаль идет. А эта чучела! Она ведь так, немножко депрессия, немножко истероид. Никакой органики. Все, говорит, прощай. Все таблетки выпила. И трубку бросила, не отвечает. Ехать к ней надо. Давай, Кать, бери там что-нибудь у себя, желудок промыть, зонд, что ли. И капельницу. Если совсем будет, ну. плохо, скорую вызовем, а если нет — ей сейчас психстационар не нужен, она вообще у меня может в штопор войти. Ее надо по-домашнему, полюбовно. Кать?

Катя на третьем курсе мединститута, уже год работает сестрой в реанимации большой больницы. Как на фронте. Любой укол уже куда угодно сделать может. Они с Ларкой в их политехнической семье — две белые вороны. Одна отвечает за души, другая — практик пока.

Катя окончательно проснулась, хотя голова еще не на месте, чугунная еще голова в воскресенье полвосьмого утра. Вчера днем поспала, так до часу потом зубрила, единственный выходной хотела освободить.

В пятницу дежурство, в субботу — учебный день. Утром нужно сделать последний рывок, пережить несколько часов лекций и занятий. Уже до боли, до отвращения знакомо это ощущение парения в пространстве. Не сон и не явь, когда хочется ехать и ехать в полупустом автобусе, умоляя время растянуться, чтобы еще на минутку продлить мутную дрему лбом на холодном стекле. Очнуться вдруг в поту на вдохе за остановку до нужной и выскочить с колотящимся сердцем, ощущая на языке горечь много раз пролитого кипятком ночного чая и выкуренных сигарет. И закуривать опять на ветру, за стеной учебного корпуса, не потому, что хочется, а по инерции борьбы со сном.

В лекционном зале можно лечь на стулья за спинами товарищей. Прикройте, что ли! Ни минуты же не спала ночью. Двоих еще с вечера схоронили. Ну да, с дежурства. И только чуть-чуть греет этакое чувство превосходства, как у дембеля над первогодками, осознание невосполнимого разрыва в опыте и собственной значимости, которое ни за что сейчас им не преодолеть. Что, притихли, малолетки? Отдыхали вчера? А я работала.

Это в общаге медицинской никого не удивишь рабочими навыками. Там запросто и аборт можно сделать, и аппендикс удалить, была бы решимость. Лекарство любое достать, включая наркотические анальгетики. Там бывалые люди живут, кормиться как-то надо! Кто по три года на последнем курсе, фельдшерами, держась за хлипкое временное жилье. Обрастая браками и детьми. Иногородние, неизбалованные взрослые люди. Там и Катя в их компанию посвященных вписывается хорошо. Кивком головы через весь зал.

— Ты че, краше в гроб кладут, дежурила?

— Ну.

— А мы думали, с похмелья.

— Ну. После двух-то реанимаций.

— Спи, Катюш, пусть салаги лекцию пишут.

Их дело пока только писать, теоретики. Им, не имеющим понятия об изнанке медицинской профессии.

— Пиши, давай, да сдвиньтесь вы поближе, человек отдохнет маленько!

То настоящее, что Катя чувствует, заступая на пост, она никому не рассказывает. Страх или усталость, желание сейчас же написать заявление об увольнении после тяжелых смен, страшные сны. Маленькие дети на холодных каталках, с головой закрытые взрослыми простынями. Это все остается за кадром. Видят ли суровые старожилы общаг такие же жуткие сны, Катя не знает и знать не хочет. Настоящих друзей у нее там нет.

Собралась быстро, умылась-оделась, пока кофе остывал. Бутерброд с сыром. Грохнула дверца холодильника, шкафчика над плитой, выпал из неверной утренней руки нож, ложка звякнула о чашку. Вышла, позевывая, мама.

— Кать? Ты что, ей-богу, куда? Спала ли? Я ведь в двенадцать выглядывала, еще свет горел.

— Мам, надо.

— Да куда надо-то, с утра пораньше. Ты день-то не перепутала случаем?

Мама уютная, в байковой ночной рубашке, домашняя, далекая от медицины вообще и от холодных каталок в частности.

— Ларкина пациентка таблеток напилась, надо откачивать ехать. Гще на работу заскочить за всякими там.

Поблескивают Катины дембельские начищенные пуговицы в полумраке прихожей. Бедная мама!

— О, Господи! Чего вы там за самодеятельность, Катюшка, скорую надо вызвать. Чего Лариса тебя впутывает? Катя, надо просто вызвать скорую помощь туда на адрес, ты адрес знаешь?

— Мам! Какая скорая, ей что, диагноз нужен? Это девчонка, там, с работы.

— Ой, Катя, а если что?

Катя уже на лестнице, сейчас еще папа встанет, им все равно не понять!

— Шапку надень, минус на улице! — последняя попытка оставить Катю девочкой, дочкой. Но она уже убежала, перепрыгнув через покрытую перламутровой корочкой лужу у подъезда. В три глотка до остановки и на троллейбусе до больницы хозяйкой вымершего выходного города.

Катя любит вот так ехать утром, когда никого нет, тихо, редкие машины, и пусто в транспорте. Троллейбус въезжает на горку перед спуском в микрорайон и видно туманный овраг с деревенскими милыми домиками, обрамленный старыми липами. Листьев нет, и так далеко и прозрачно видно. У самого горизонта разноцветные стены новостроек, освещенные скупым ноябрьским солнцем. Распростертые руки кранов. Небо. Грязно-желтые «сталинки» и серые «хрущевки», знакомые Кате с детства до последней надписи на стене, до каждой алойно-фиалочной витрины подоконников первых этажей. Кате маленькой всегда было интересно, что там за окнами? Кто там живет, какие люди? Что они делают вечером, когда так скучно? Когда папа готовится к лекции за закрытой дверью, а мама смотрит по телевизору недетское кино? И Катя заглядывала, привставая на цыпочки, потом с седла «Школьника» по дороге к троллейбусной остановке. Становясь старше и выше, но странно не теряя интереса к той чужой заоконной жизни, иногда просто подходила близко к окнам и заглядывала внутрь, навлекая на себя родительский гнев. Можно ли так вести себя!.. Видела залитые электрическим светом потолки и разнообразные люстры, эти потолки освещающие. Косые занавесы штор и тюля, открывающие сцены неизвестной жизни — угол плиты с чьими-то руками, зажигающими газ. Пестрый ковер на стене, притолока двери в глубине комнаты, сиреневое мерцание экрана в углу. Кате казалось, что люди, живущие в тех окнах, и передачи по телевизору смотрят другие, интереснее, смешнее. И каша на их плитах вкуснее и слаще, и что-то у них там постоянно происходит веселое, живое, непохожее на Катину жизнь.

С точки зрения Ларкиных учебников, все объяснялось очень просто. Катя — единственный ребенок, в детстве страдала от одиночества, а родители, сидящие в разных комнатах, не могли этого понять и почувствовать.

— Кать, это элементарно, это просто азы. Любой учебник открой! Помнишь, ты еще хотела в однокомнатной квартире жить?

И правда, у Кати была школьная подруга, обитавшая в практически трущобном мире, многокомнатном коммунальном доме без удобств, с печным отоплением, на улице, в названии которой значилось слово «овраг». У подруги были мама с папой, два брата, кот и овчарка. Все в одной комнате, куча веселья, шума, разговоров и собачьего лая. Гще и Катю там кормили, привечали и даже оставляли ночевать на раскладушке в проходе между комнатой и кухонным закутком с печным жерлом. Дома, в большой трехкомнатной квартире, где по коридору можно было проехать на велосипеде, Катя терялась и мучилась свободой, ей тогда не нужной, тяготилась собственной комнатой, где вечером мама закрывала дверь, оставляя крошечную щелку в коридор, в которой неясно виднелась закрытая же дверь кухни. Раскладушки у них не было.

Катина подруга, удивительно, всегда стремилась остаться, наоборот, у Кати, на одном диванчике. Так у них зачастую доходило до споров — к тебе, нет, к тебе.

Это теперь смешно, с подругой не виделись со школы. Уже в старших классах Катя, конечно, оценила преимущества отдельной комнаты, выросла из диванчика и даже поменялась на родительскую спальню, где был балкон, с прицелом на ночное курение. На первом курсе. Стал бы Андрей, у которого на первом курсе уже была машина, приходить в овраг с печным отоплением и пить чай в окружении дерущихся братьев и сикающей от радости под себя старой собаки?

Андрей.

С ним не работали дежурные штучки, типа реанимации. Гму, Андрею, противопоказано знать, как Катя курит ночью красный «ГМ», усевшись на подоконник в санитарной комнате. Он-то сам курит длинные коричневые сигаретки, которые только в одном магазине продаются, соблюдает стиль. Не надо знать, как Катя мечется утром, опаздывая в институт, вытирая потный лоб рукой в нечистой резиновой перчатке. И чем к утру выпачканы мятые брюки голубого хирургического костюма. Это как раз надо скрыть, спрятать. Хотя так сладко думать, что он тоже из армии не нюхавших пороха салаг, ее Андрей. Красавчик и богатенький Буратино. Нельзя показывать, что хочется спать. Она никогда не говорит Андрею, что не выспалась на дежурстве, отказываясь от похода в клуб, например. Предки не пустили. Предки — это понятно. Андреевы предки тоже, бывает, вспоминают о воспитании, отец ключи от машины забирал на месяц и не отдавал, пока Андрей не пересдал зачет. Предки лютуют, это понятно. Катя работает — нет. И там, где Катя бывает с Андреем, это тоже никому не понятно и не нужно. Андрей хочет стать пластическим хирургом. Реальная профессия, реальные «бабки» можно делать. Он хорошо учится, может рассчитывать на стажировку в Москве или где-то еще, где захочет. Андрей веселый и красивый. Его добиваются все девушки курса, а он приезжает к Кате.

По воскресеньям Андрей не встает раньше двенадцати. Пока то, пока се, значит, у Кати полно времени, раньше часу он не позвонит, она уже будет дома и сможет сказать в трубку расслабленно — валяюсь в ванной.

Листва в сквере перед больницей замерзла и звучит под Катиным упругим шагом не шелестом, а звоном и потрескиванием. Голые липы тянут растопыренные черные пятерни к сплошным окнам пятого этажа, где операционные. Почему-то в выходной нерабочий день они блестят особенно ярко, как будто их тоже капитально отмыли в пятницу, как внутреннее помещение. Дежурит вторая студенческая бригада. Там Олька и Маринка закадычные. В отделении тихо, мало больных. У Кати есть время попить чаю, все обсудить.

И этот больничный чай! Катя вообще не любит чай, лучше кофе или кисель. Мамин компот с клюквой. Сок. Больничный чай всегда плохой, жидкий, много раз заваренный-перезаваренный, без сахара. Фу. Предложи кто Кате дома выпить такого — ни за что не стала бы. Но на работе — святое, особенно если в гости пришла. Утром в начале смены еще есть и сахар, и варенье клубничное знаменитое, имени Олькиной бабушки, и печенье, и пряники.

— Я уж решила, что ты поменялась с кем.

— Ас кем? У вас что, кого-то не хватает?

— Да нет, все вроде, но мало ли.

— Сколько у вас сегодня? Двое, трое?

— Двое в зале, в послеоперационных еще четверо. Нет, пятеро, изолятор еще.

— А в изоляторе кто?

Маринка машет рукой, все ясно, кто может быть в изоляторе.

— Сепсис с прошлого дежурства, там сегодня Женька колдует. Мы к нему не суемся, а он к нам. Сказал, чтоб его не меняли, сам справится.

— Хлорамином залился уже, все у него по науке. Помрет к утру наука и выспится! — Олька вообще это все презирает, асептику, антисептику. Из всей бригады одна работает без перчаток. Олька тоже третий курс, но не с Катей, а педфак.

Убогая сестринская залита вышедшим наконец солнцем. Занавески раздвинуты. На подоконнике аккуратной стопочкой лежит Женькина «Ревматология», «Внутренние болезни», рядом журнал переливания крови, заложенный ручкой. Такая ручка с крошечной Барби может быть только у Ольки. У Маринки вязание в пакете. Коленкоровая поверхность топчана справа разукрашена черными кружками от старого чайника. Новый, электрический, появился еще до Кати, а топчан все тот же. Заварочный чайник с петухами. На Катиной чашке написано «Катя». Пепельница в виде головы чертика, анестезиологи в прошлом году подарили сестринскому коллективу на Восьмое марта. Чертова рожица уже не видна, сплошь затерта и закрашена серыми узорами пепла. Катя знает все эти узоры так, как знает стену над своей кроватью, картинки, которые можно выдумать из рисунка ковра в большой комнате, ступеньки своего подъезда, щербинки на перилах, сбитую доску в углу палисадника. Запахи, звуки. Включить свет на ощупь. Ее привычный мир, изученный до смешного, до малого, до малейшего, до крошечного. Только дверь в коридор, в реанимационные отсеки, как шаг в неизведанное, непредсказуемое. Незнакомое. Больные каждое дежурство разные.

За стеной пищит монитор, ноздри немного сушит перекись. Воскресенье — день генеральной уборки.

— Кто у вас на хозяйстве?

— Нинка санитарит. С утра взялась. Завтра старшая все углы проверять будет, на лекцию опоздаем, раньше восьми не отпустит.

— Варенье бери. Ты че пришла-то, Кать? Дома делать нечего?

Кате вдруг ужасно хочется остаться здесь. Переодеться, выложить на солнечный подоконник свои учебники. Девчонки уже приготовили картошку в раковине, начистят и сварят на плитке к обеду. Женька перестанет строить из себя настоящего доктора, расскажет что-нибудь прикольное. Катя представила, как можно было бы сейчас поработать, без спешки, аккуратно, основательно, как она любит. И солнце. Не осеннее какое-то, льется прямо в окна. Скверик виден с их четвертого этажа на просвет, каждый лист под облетевшими деревьями, каждый куст, примороженные клумбы и дорожки поседевшего асфальта.

— Бабенка одна отравилась, лечить поеду. Собери мне, Оль, чтоб не переодеваться, пару банок физраствора, соду, что ли. Что там еще.

— А она че, совсем, или как?

— Оль, как совсем! — Маринка настороже, без нее Ольку может так занести, не вытянешь, что в разговоре, что в жизни, — если совсем, зачем растворы-то ей? А ты желудок будешь промывать?

— Буду, конечно, если она в сознании.

— А ты ее откуда взяла-то, Кать?

Пепельный чертик так и тянет за язык — скажи, скажи! Экстренная лаборатория на их этаже. Ирка Мухина там работает с момента основания больницы. Ларка с ней была в бригаде, пока не окончила и не подалась в психиатрию.

— Сестры моей пациентка, таблеток психических перепила.

— Дура, что ли? И сильно она?

— Да не знаю, вот с Ларкой на полчаса договорились на остановке встретиться, эта, ну короче, больная-то, ей звонила. Пока вот у вас торчу!

— Ну, раз звонила, значит, несильно.

— Не, Марин, не скажи, там может еще не всосалось, а когда всосется — все. Бобик сдох, п-ц собаке.

— Оль, да что у тебя дохнут-то все сегодня, сплюнь! Щас, Кать, принесу тебе, только две банки тебе мало будет на настоящее отравление, давай у Женьки спросим? Ты желудок-то умеешь промывать?

Катя умеет, но примерно. Точнее, примерно знает и у Женьки спрашивать не хочется.

— Да чего там, ну зонд затолкаю ей, справимся.

— Ты учти, если обычным способом, не меньше трех литров выпить надо, это я точно помню. У нас там еще в учебнике по сестринскому уходу картинка была.

— Ну давай, неси уже, Марин, идти надо, а то вдруг чего!

— Так и сестра твоя пойдет, что ли? Вдвоем-то веселее.

Покурили еще перед выходом. В сквере Катя оглянулась на окна: Маринка просто махала, а Олька кривлялась, как всегда. Два пальца в рот показывала.

Солнца больше не было. Ларка опоздала на полчаса. Катя рассердилась и замерзла. Там у человека, может, действительно уже всосалось? Может, они сейчас к трупу приедут? Или она вдруг без сознания, тогда что? На работе-то, да, их всегда много, когда случается чего-нибудь, все бегут. Потом на работе она, что — третий курс, сестра-товарищ. Там врачи: делаем это, делаем то. Катя давно знает, что когда вводить по минутам, но это больным. Они уже изначально после операции тяжелые, большинство не сами дышат, аппаратом, под лечебным наркозом. А тут Ирка просто. Катя представила, как Ирка лежит где-нибудь на полу в коридоре, и что они будут тогда с ней делать?

Два года назад Катя наткнулась на лежащего человека в своем подъезде между лестницей первого этажа и входной дверью. Сбежала по ступенькам, а там он лежит. Почему-то в первую же секунду решила, что мертвый. Мертвый страшнее, чем живой. Охватила паника — спасти, как? Бежать, звать кого-то, сделать что-то самой. Еще страшнее было ожидание того, что сейчас она станет через него перешагивать, а он схватит за ноги, оставаясь мертвым при этом, потащит, затянет куда-то в свой потусторонний обездвиженный мир. Ужас был столь велик, что не смогла даже подойти! Пока металась в полуметровом коридорчике собственного страха, человек пошевелился и промычал нечто нечленораздельное, обдав запахом настоянного на «Приме» перегара. Вылетела, перешагнув отвратительное тело, из подъезда, вон. От того случая осталось ощущение брезгливости и бессилия. Именно бессилия. Остался ночной страх — подъезд, двери, коридор. Некто лежащий, ждущий, чтобы снова испробовать ее на прочность. Живой или мертвый?

А Ларка не шла, ноги просто ледяные стали. Сапоги надо на зимние менять, в прошлом году новые купили, на каблуке. Надеть вечером, когда с Андреем пойдут.

Пока с девчонками болтала, все вроде понятно, а теперь Кате стало страшно и тоскливо, надо было Ларке сказать, чтобы скорую вызывала, что она, действительно! И пожалела, что шапку не взяла, мама волнуется, теперь если Катя заболеет, будет ругать. Я же говорила — надень, пред кем выступаешь, врач будущий? Катя сейчас на остановке вовсе не хотела быть врачом, хотела в горячую ванну и спать. Пакет звякал банками, на нее косились появившиеся уже люди, тем более что все возможные автобусы она уже пропустила.

— Ка-атька! (Чмок, чмок в обе щеки.) А холодно-то как, а? Зима, что ли, на носу?

— Лар, ты чего, я задубела уже, ты чего так долго-то? Человеку же плохо, я уже и на работу сбегала, вот у меня все! Скорая помощь называется!

— Кать, так жрать же нечего! Мои встанут, а шаром покати, а у нас универсам, сама знаешь, пешком пилить. Ничего в такую рань не работает.

— Чего жрать? — Катя опешила даже. — Ты же сказала, таблеток наглоталась! А вдруг она того, а ты по магазинам с утра!

— Кать, ничего она, может, еще и не пила. Она, знаешь, любит так на железу жалости надавить и телефон выключить. Я уже к ней пару раз бегала! Говорю тебе, чучела та еще! Ты не волнуйся. Кать, ей до смерти отравиться диагноза не хватит. Мишка, небось, дома не переночевал, вот она мне и звонит. Вон автобус наш, подъедем сейчас, недалеко. Сумку-то давай, скорая помощь! Хотя, кто ее знает.

Катя обиделась. Могла бы сразу сказать! И в автобусе с Ларкой не разговаривала.

— Ну вот, теперь недалеко совсем, видишь дом вон тот, с картинкой. Второй подъезд. Пошли во двор. Только у нее собаки, две, по-моему, не пугайся. Седьмой этаж. Лифт вызывай!

В подъезде пахнет мусоропроводом. Ларка затыкает нос шарфом, и Катя сразу перестает на нее сердиться — так они сейчас одинаково морщат нос. Лифт измордован всеми возможными способами, расписан фломастерами и ручкой, исцарапан и опален. Вентиляция забита разноцветной жвачкой, поэтому нестерпимо и густо воняет чужим одеколоном. Кнопки оплавлены, цифры подписаны сбоку. Катя живет в старом сталинском доме, там нет мусоропровода и лифта, а подъезд убирают по очереди. Если к недавно вернувшемуся из армии Славе с третьего этажа приходят в гости знакомые молодые люди, которые плюют на пол, сорят семечки и оставляют пивные бутылки, ему потом приходится мыть площадку. Самому. Сила графика может сдвинуть с места даже такой лежачий камень, как Слава.

Здесь никто не моет. Легкая фанерка, выкрашенная голубой краской, отделяет тамбур на три квартиры. Им направо. Ларка долго звонит. Иркина дверь напоминает дверь гаража — простая коричневая железная створка с дыркой для ключа. Секунда, другая. Кате кажется, что прошло уже несколько минут. Она еще раздражена немного обманом, зря волновалась, спешила. Уже одиннадцать часов, куда-то, как в трубу, ухнула уйма времени. Собаки внутри не лают. Ларка тяжело дышит рядом, потом задерживает дыхание и ухом прижимается к железному брюху двери.

Половина первого. С того момента, как дверь все-таки открылась, прошло больше часа. Кате теперь понятно, что это такая игра. Найди таблетки. Она слоняется по квартире, натыкаясь на разбросанные вещи и тесную мебель. Ни в какой суицид Катя уже не верит. Ирка явно просто пьяна или еще не проспалась после вчерашнего. Глаза бегают, говорит, как кашу ест. И запах! Ларка же спокойно и обстоятельно беседует с пациенткой на кухне. Верит, сочувствует.

— Ир, ты утром сегодня во сколько встала?

— Ну-у, не помню.

— Ир, ты посмотри на меня, я спрашиваю, встала во сколько?

— Не помню, во сколько, в шесть. Собаки встали.

— Так ты с собаками гуляла?

— Да нет, Мишка же гулял.

— Ты же мне лапшу вешала, что он дома не ночует?

— Сегодня ночевал вроде.

— А он где сейчас, Ир, смотри на меня!

— Не знаю, я спала, он уходил.

— Так ты встала-то во сколько?

— Ну-у, не знаю.

Ирка говорить не хочет, отвлекается. Встает то кран закрутить, то сигареты взять. То прикладывается спать прямо на стол, на согнутые руки. Лариска тормошит за плечи, усаживает, десять раз один и тот же вопрос: что и когда приняла. Собаки вертятся тут же на двухметровом кухонном пятачке, может, их не кормили с утра? Ирка гонит их, машет руками, теряя равновесие.

— Место, место, сказала! Пошли вон! Тутси, пошла, пошла отсюда!

— Катька, — кричит Лара, не вставая из-за стола, — закрой дверь, что ли, собаки не дают поговорить!

А что говорить? Сказка про белого бычка. Кухонную дверь еще и не закроешь просто так. На гвозде, прибитом изнутри, висит кошелка, набитая пакетами, какие-то авоськи. И дверь сама уже рассохлась и покоробилась, ее нечасто, видимо, хозяева закрывают.

Собаки в последний момент дружно устремляются внутрь.

Бесполезные обе псины, что старая, что мелкая.

С первых минут пребывания в квартире Катю раздражают. Даже раньше, когда еще стояли за дверью и ждали, когда эта дура набитая, Ирка, им соизволит открыть. Она сказала, собаки нагадили, дайте хотя бы вытру. И пропала опять. Они сорок минут загорали под этой дебильной дверью, а Ирка внутри то приближалась, копошась совсем рядом, то пропадала где-то в глубине, и тогда Ларка заново начинала стучать и звонить. История повторялась — кто там? А. Сейчас, только за собаками уберу. В открывшемся наконец коридоре самое узкое место, бутылочное горлышко входа, загромождено слева вешалкой, а справа приоткрытой дверью ванной. Темнотища. Прямо по курсу сколоченный из досок и фанеры собачий топчан, об который Ларка сразу порвала колготки. Собаки всю дорогу крутятся под ногами, попадаются на пути. Маленькая — карликовый пудель (это Сашка завела), Тутси, носится, как юла, прыгает, взвизгивает тонко. Коготки у нее острые, кошачьи, прыгает на Иркины ноги, царапается. Ирка визжит и лупит ее неверным пьяным движением по чему попало:

— У, сучка, мелкая, тварь! Все ноги изукрасила. Место!

Сучке от этих криков ни горячо, ни холодно, все свои дела она делает на пол. Присядет и бежит себе дальше с милой непосредственностью. Старая эрделиха Пипа, наоборот, очень смущается, но тоже делает на пол.

— Тапочки одевайте, девки, у нее недержание уже, тут сикнет, там сикнет. Вон, аккуратно, Лар, не вляпайся!

Не собака, а пародия на собаку. Сколько ей лет, пятнадцать, что ли, Ирка сказала, или шестнадцать? Была, наверное, в молодости красивая и породистая. Сверху черная, с морды и по животу ярко-рыжая. Теперь эта рыжина седая, мутная, спина серая. Шкура поредела и через нее просвечивает неприятная розовато-синюшная кожа. Спина в шишках, наростах каких-то, бельмоватые слезящиеся глаза.

— Да что делать-то с ней, хоть убей ее! Уйди, Пипка, старая дура!

Ирка толкает собаку бесцеремонно в шею, отодвигает ногой, шлепает ладонью по отвисшему бугристому заду.

— Слепая совершенно, слышь, Лар, и глухая. У-у, старуха моя. А помнишь, какая была? Красавица, чемпионка, таких в городе-то тогда не было собак. Мы ее из Москвы с Сережкой еще, ну это, с первым мужем, привезли. Лар, помнишь, Сашка еще ма-а-ленькая была, Кать! Ты бы видела ее, Сашку, красавица, а помнишь, маленькая какая была, Лар. Ушла утром, мать оставила одну, ни скорой вызвать, ничего, мне плохо. А эта гадина шубку напялила и хлоп дверью! Шубку! Да ей эту шубку Мишка из последних своих, Лар, из запасов. Чтоб у девки было в чем. А она мать в тяжелом состоянии, нет, Кать, ты поняла, да?

Ирка всхлипывает, покачиваясь в проеме двери, то отталкивая старую собаку, то притягивая за ошейник. Потихоньку сползает по косяку. Лара подхватывает свою расклеившуюся подопечную, делает Кате глазами и бровями, закрой, мол, за нами и не мешай.

— Да, Ирочка, вот они, дочери, а моя? Утром говорю, сходи за хлебом, а она.

Машет Кате рукой, чтоб закрывала дверь, Ирка виснет тяжело на руке, и лицо у Лары красное, напряженное. Килограмм девяносто в Ирке точно есть живого веса.

— Ир, а ты таблетки какие пила, а, Ир?

Опять двадцать пять. Кате скучно и кисло, нечего делать. Ни книг, ни журналов. Облаток и упаковок от лекарств тоже нигде нет. И целых пузырьков. Ларка высыпала на газету помойное ведро. Кате представляется Иркина квартира из окна таким вот рассыпанным пестрым несвежим калейдоскопом — то так сложится, то сяк. Бледные кудри картофельных очисток, молочные пакеты, драные носки, яблочные огрызки, разбитый стакан, упаковка от собачьего корма. Гигантская, жуткая, похожая на моллюска, вареная луковица, видимо, из бульона, который киснет сейчас на плите. Под трубой раковины нашлись две бутылки из-под дешевой водки, пыльный пивной частокол вдоль батареи.

— Ну, хорошо, Ир, а Саша у тебя где?

— В институте.

— Ир, сосредоточься, сегодня воскресенье!

— Ну что ты пристала ко мне, мне плохо! Я ослабела вся, знаешь, как голова кружится от этих твоих таблеток и тошнит.

— Тошнит, это хорошо. А сколько таблеток-то было, Ир?

— Да не помню я, чес слово, ты же мне и приносила. Я из баночки этой, как ее, пила, пила. Дай, я форточку открою, покурим, посидим, как люди. Сейчас чай поставлю, вы, небось, голодные? Может, бутербродов сделать? Или пивка, вы как насчет пивка? Если Мишка оставил, сволочь.

— Ир, остались у тебя таблетки еще или нет?

— Да че ты как на допросе, че ты меня запыта-ла, а?

Иркин локоть поминутно падает со стола, коленки толкают колченогий табурет. В хрущевской кухне все на расстоянии вытянутой руки. Раковина завалена посудой, Ирка тщетно дергает ручку холодильника, с него на пол сыпется всякая ерунда, как будто вывалили еще одно помойное ведро. Таблеток там нет. Ларка с интересом рассматривает старые счета, бумажки, пакетики от чипсов, пластмассовую розетку с присохшим куском чего-то мыльного, записную книжку, распухшую от прожитых лет.

Ирка сама, как эта записная книжка — раздалась и потрепалась, засалилась выступающими местами. Нечистый розовый халат на ней тошнотворен, едва прикрывает толстые коленки и выглядит пародией на одежду. Шлепанцы неопределенного цвета с претензией на каблучок, что сейчас для Ирки — бесконечная помеха ходьбе. Лицо только в середине — лицо, а по периметру опухшие щеки, двойной подбородок и лоб в нотном стане морщин. А ведь лицо угадывается там, за осыпью позавчерашней туши, за жидкой отечной кожей. Молодое большеглазое лицо, носик пуговкой и ротик розочкой.

Конфетка! Тонкая косточка. Вон какие пальцы тонкие, запястья, сухие щиколотки, напряженные неудобными туфлями.

Катька злится на всех, на Лариску, на Андрея, на Ирку. На Сашу, в чьей комнате на тумбочке молодая фотография матери с прической «бабетта» и глазами, как у Бриджит Бардо. Эта комнатка — единственная в квартире, где идеальный порядок. Диван застелен пледом, компьютер на столе — старенький, но полный достоинства. Клавиатура чистенькая, «мышь» на простом синем коврике. Книжная полка, спартанский деревянный стул, на подоконнике несколько фиалок в одинаковых пластмассовых горшочках.

Старуха Пипа ходит по квартире челноком, бессмысленно топчется на месте, неестественно прямо переставляет тонкие артритные ноги. Дверь на кухню закрыта, слышно размеренное бу-бу-бу и время от времени возню и звуки падающих со стола предметов. Лариска спокойна, как удав, как Будда. Сидит битый час уже, беседует с этой клушкой пьяной! Чего она там пила?

Во второй комнате пахнет пылью, валидолом и старой мебелью. Вещи набросаны кучами везде, диван разложен и не застелен, просто сдвинуто белье к стене и накрыто покрывалом. Кате не хочется даже присесть. Три часа дня. Наскучила игра в спасение, здесь некого спасать, надо просто сейчас надеть пальто и уйти тихонько домой. Андрей прислал пять эсэмэсок, мама звонила, Маринка звонила, Катя всем отвечала. С Андреем договорились, что в пять он заедет к ней домой. Раздражает иногда эта его манера не звонить, а только сообщения отсылать. Ворох каких-то точек, запятых, скобочек. Смайлики эти его бесконечные, сердечки. Как будто слов нет у человека! Катя перебирает стрелкой в телефоне, вон у нее в последних набранных номерах: «Андрей», «Андрей», «Андрей».

— Андрей?

— Кать, ты где, Катенок? Ты ваще, где с утра ходишь?

— Ой, не поверишь, больную лечу.

— Ты че, Катенок, какие больные в воскресенье? Мы с тобой идем или как?

— Идем, конечно, мы куда?

Катя пытается отвязаться от Пипы, та же ходит рядом, как приклеенная, вонища от нее еще. Неземным, неживым уже каким-то шибает запахом, органическим. Запахом истлевающей заживо плоти. Господи, как она живет еще! Не живут собаки столько!

— Мы тут с Кирей, реально, новое место, во вторник были, в прошлый. Джазовое такое место. У Кири там друган самый такой барменом подрабатывает.

Пипа лезет прямо в ноги, тычется влажной мягкой мордой, дышит и фыркает Кате в колени, хоть в подъезд выходи! Покурить бы, что ли, там заодно. Катя наконец догадалась зайти в ванную, дверь без крючка, но закрывается плотно. Ага, тут пепельница как раз под колонкой. Катя быстренько прикуривает, сгоняя дым под оббитый эмалированный корпус.

— Андрюш, а это где, далеко?

Устраивается поудобнее, прямо снизу стиральная машина, таз с комом простыней и полотенец, Катя сдвигает его на край, можно поставить локти и дымить внутрь. Катя перехватывает трубку и вдруг замирает.

В объемной керамической плошке кроме разнообразных окурков и пустого спичечного коробка — коричневая аптечная баночка и серебристый блистер в горошках выпотрошенных таблеток. Катя машинально жмет пальцем на кнопку отбоя.

— Андрей, я тебе позже перезвоню.

Четыре часа ровно, пикали часы в Сашиной комнате.

— Давай, пей. Ир, это еще только второй литр, пей.

Катя уже в комнате облегченно зарядила капельницу и подвесила поверх ковра на гвоздь. Очень удобно. До приезда Андрея остался час. А у Ирки только второй литр. Она глотает медленно, как во сне, как будто с трудом. Так же медленно и нехотя раскорячивается над унитазом. Катя все равно не очень верит, что Ирка пила таблетки, но теперь это уже не важно. Процесс спасения не остановить.

Наконец Ирка, промытая изнутри и умытая снаружи, водружена на диван. Она уже ничему не сопротивляется. Вытягивает руку и закрывает глаза, запал прошел, остатки вчерашнего алкоголя улетели в канализацию. Вен нет, бывает же такое, как назло, теперь еще провозишься, черт бы побрал!.. Катя умеет, конечно, сколько там на работе этих вен уколешь за дежурство, но вдруг появляются невесть откуда сомнения. Может, это ей везло? Или, может быть, сейчас просто выйдет так, что ни в какую вену она не попадет? И день этот дурацкий, ползущий к концу, пропадет совершенно зря и коту под хвост? И Андрей не звонит и не волнуется, где там Катя застряла. И не хочется уже, чтобы он звонил. И именно такое ощущение, что она застряла здесь, между скрипучими шкафами и вытертыми стульями, завалилась в пыльную временную щель, не выбраться. И Ларка стоит над душой, невозмутимая, как всегда:

— Давай жгут подержу? Куда здесь колоть-то?

— Да не надо. Ир, кулачком работай!

Ирка послушно работает. Целый день от нее требуют, ругают, увещевают и выспрашивают, сначала Ларка, теперь вот Катя что-то. Просто следователь сменился.

— Давай, давай!

Катя нервничает, и дует на челку, и раздраженно откидывает плечом мешающие волосы. Стоять неудобно, близко не подойти, коленки упираются в костистый бок дивана. Совершенно не тронутая синевой, однородно бледная локтевая ямка, только на плече под допотопным резиновым жгутом, похоже, наливается синяк. Привычные Катины движения здесь, в чужой квартире, становятся неуклюжими и замедленными. И Ирка, сама неуклюжая и нелепая на диване в сбитых простынях. Лежит, вытянувшись и отвернув голову, с трагическим лицом, похожая в розовом халате на увеличившегося пупса.

Замерла, боится укола, изредка косится отмытым от туши кроличьим глазом на Катины манипуляции. Халат короток, толстые голые ноги делают Ирку беззащитной и жалкой.

— А на другой руке, дай посмотрю, может, там лучше.

Лара теперь стоит в дверях «на собаках», отгоняет их в коридор, машет назад в дверной проем ногой в растоптанной мужской тапке. Мелкая собака Тутси тут же включается в игру. Прыгает на тапку, тянет зубами, тявкает и рычит тоненьким мультяшным голоском. Ларка еще специально ее задорит, тянет на себя.

— У-у, зверюга, отдай! Ну, отдай, мелочь пузатая! Ох, какие мы лютые, какие злые! Отдай!

Пипе тоже хочется поиграть, она бестолково топчется на месте, мочит пол, судорожно пытаясь собрать воедино заплетающиеся лапы, и вдруг сипло лает, вытянув вперед плоскую незрячую голову. Смешно. Всем смешно. Ларка хохочет, Ирка улыбается с дивана своей старушке. Катя тоже начинает истерически хихикать, чувствуя, как на дне глаз вскипают злые горячие слезы и щиплет в носу.

— Работай, говорю, кулаком, Ира! Ларис, убери уже к черту этот дурдом, ей-богу, невозможно!

Почти шесть. Ларка моет в коридоре пол за собаками. Катя давно отключила телефон, безуспешно ищет на левой руке голубоватый призрак вены. Духота будто преследует, и здесь уже воздух запылился и осел. Мало места, все через тонкую стенку, открытую дверь. Слышно, как у соседей работает телевизор и кто-то бегает наверху мелкими ногами. Слышно, как в замочной скважине по-хозяйски ворочается ключ. Это Миша. Вместе с ним, виновником пьесы абсурда, на минутку потянуло табачным, но прохладным ветерком из подъезда.

Ларка с тряпкой, Катя с капельницей. Ирка на диване, вырывает руку и быстро поправляет разлохмаченную прическу.

— Что это ты пришел-то, а? Оставался бы уж там! Гулял, пока я тут. Иди, сволочь такой, убирайся!

Ирка кричит сразу с места в карьер на самой высокой ноте, хрипит и кашляет.

Миша на это не обращает ровно никакого внимания, берет привычно из стопки под вешалкой газеты и стелет на собачьи лужи.

— Здравствуй, Лариса. Ты чего это с тряпкой-то?

— Здрассти, — говорит Катя.

Мише лет пятьдесят, невысокий, но плотный и широкоплечий, с густыми дремучими волосами, нависающими на складчатый лоб. Стоит, держась за косяки в дверном проеме, как будто раздвигая себе проход в комнату.

— Че валяешься, к тебе люди пришли.

Ирка рывком садится на кровати, не трудясь запахивать разошедшийся на жидком животе халат. Обе собаки с удовольствием участвуют в мизансцене.

Семь. Ларка заваривает чай. Миша на кухне виртуозно режет картошку соломкой и жарит с пахучим луком. Оказывается, он повар. Одновременно кормит собак сырой ставридой из большого газетного кулька. Маленькая ест с пола, суетится, тащит рыбину под стол, играет, как кошка. Старая ловит брошенную тушку пастью, точными движениями, как будто видит, ловко заглатывает, не разгрызая, и снова поднимает голову. Катя и не подозревала, что собаки могут так есть сырую рыбу, как морские котики.

— А че, им нравится!

Миша немногословен и ничему, кажется, не удивляется.

— Ну пила таблетки какие-то, ты же ей и выписывала.

— Так она мне по телефону сказала, что все выпила, разом. И Катя там в ванной нашла, в пепельнице.

— Да не, Ларис, это вряд ли, допила, видать, пузырек и выкинула.

— На тебя жаловалась, дома, говорит, не ночевал, вот и выпила. Думаешь, врет?

— Да у меня мать, Ларис. Мать болеет, дома в лежку лежит. Что за дура, блин, такая. Она ведь как дежурства три дня назад сменяла, так три дня и не просохнет никак! Сорок раз ведь сказал. Мать у меня, кто еще за ней! Мать у меня болеет, слышишь, дура такая! Сама бы хоть разок съездила, слышишь?

Можно и не кричать, из кухни в комнату и так слышно каждое слово. Ирка опять начинает возиться на диване, Катины титанические усилия в который раз идут насмарку.

— Ира, блин, потом выяснишь свои отношения! Ляг спокойно!

Катя и не подозревала, что так проголодалась, от плиты доносятся совершенно потрясающие запахи жареной картошки, кофе и еще чего-то остренького, может быть, даже соленых огурчиков. Ирка перестала со всем соглашаться, ей уже не хочется лежать умирающим лебедем и терпеть Катины ковыряния. Ей бы сейчас высказать все, что наболело, да еще в присутствии такой продвинутой зрительской аудитории.

— Кать, может, ну его, все, я уже лучше, Кать. Столько воды выпить. Из меня уж все давно вышло.

О-ой, пусти, мне уже ломит от жгута от этого.

Да Катя и сама бы уже бросила, что там за капельница — смех, тоже вода-водой. И Ирка, дура, конечно, никаких в помине таблеток не пила, так, концерт по заявкам радиослушателей. Всю ее намучили, натыкали, ей бы сейчас лучше чаю крепкого и картошки поесть, с лучком. Бросить? Но как-то не может Катя, не получается.

— Сейчас. Лежи.

Иркины ноги оканчиваются удивительно изящными тонкими щиколотками с высоким подъемом, косточка сбоку прямо детская, маленькая, трогательная. Тыл стопы испещрен узором фиолетовых вен.

— Ну-ка ляг в другую сторону головой.

Ирка нехотя переползает, Катя быстро вяжет жгут на щиколотку, мажет спиртом и мгновенным змеиным движением вводит иглу во вздувшийся сиреневый изгиб. Кап, кап, колесико отвернуто, клеит пластырь, вату сверху.

— Вот так лежи, Ир, не шевелись. Пропорешь эту вену, все, возиться с тобой не буду.

Она у тебя одна такая удобная. Поняла, Ир?

Миша на кухне разливает в стопки водку из распечатанной поллитры. Картошка и огурцы по тарелкам. Сыр на блюдечке и хлеб ржаной, порезан треугольниками, как на банкет — в плетеной хлебнице.

— Ну че, Кать?

Катя кладет руку на голову сидящей у стола Пипы. Вроде и псиной больше не пахнет? Собака как собака, уши теплые и бархатистые, мягкие, как тряпочки.

— Поставила.

Полдесятого. Ларка только что уехала на своем автобусе. Кате в другую сторону. Выходные закончились, завтра в институт. На остановке никого нет, спальный район празднует воскресный вечер, все жители вернулись за свои окна, застегнулись дверными засовами, отгородились от темноты бесснежной вымерзшей улицы завесой штор.

Холодно, но ехать никуда не хочется, хочется стоять и дышать разреженным просторным воздухом. Не хочется даже курить. Далеко за домами подсвечивает неоновым мерцанием вывеска ночного клуба. Фонари не горят, поэтому кажется, что улица началась прямо из космоса и стекла черным руслом сюда, к Катиным ногам. Берега ее расчерчены цветными квадратами окон, голубыми, и желтыми, и красноватыми, составляющими вместе непонятный человеческому глазу загадочный узор-шифр. Три слева желтых, одно голубое в середине и еще справа, особняком на самом верхнем этаже, два оранжевых, через одно — сиреневое, вспыхивающее изнутри сменами телевизионных кадров. Самое близкое к остановке окно в доме на углу, первый этаж. Катя идет, не таясь, перешагнув заборчик палисадника, немного пьяная Мишиной водкой и ноябрьским воздухом. Встает на цыпочки и заглядывает внутрь. Занавески раздвинуты, никого нет, комната ярко освещена круглой люстрой со множеством свисающих вниз стекляшек. Комната густо населена мебелью — стол со стульями, книжный шкаф, полки, сбоку угадывается подлокотник кресла или диван. На тумбочке у двери старый телефон с цифровым диском. Кстати, надо включить свой, мама, наверное, волнуется. Окно неожиданно гаснет и одновременно поет в руке ожившая трубка. Это не мама и не Андрей. Это почему-то Женя.

— Кать, мы тут за тебя извелись, а ты весь день недоступна? Ты где вообще, может, помощь нужна?

Женька, рыцарь! Хорошо, что позвонил.

— Ой, нет, Жень, помогать не нужно, я все уже, справилась, домой вот собралась. А телефон отключала просто, не до звонков было.

— Ну?

— Что ну? Вылечили.

— Там что было-то, отравление, действительно?

— Ага, желудок промывала.

— А что долго так?

— Да что долго, она в час по чайной ложке! Не меньше трех литров же надо, сам знаешь. Потом капались. Пока то, пока се. Слушай, а давай я приеду? Чаю дадите мне? Только маме позвоню.

Слышно, как на том конце сотовой трубки Женька улыбается во весь рот. Рад.

Катя бежит на противоположную сторону улицы, где уже топчется несколько человек в ожидании автобуса. Здесь у остановки только каркас, крыши нет. Если задрать голову, видны белесые городские звезды, подвешенные на невидимых нитках прямо в небе. Виден тонкий остро заточенный месяц, повернутый выгнутым серпом вправо, так, что если приставить еще воображаемую палочку, получится буква «эр» — растет. Люди, стоящие рядом, вслед за Катей тоже задирают головы и смотрят на небо.

— Мам, — говорит Катя в телефон, — я на работе.

 

Собака. ru

«Иди-иди, чертова тварь! Иди!» Они движутся через сквер каждое утро, эта парочка. Солидных размеров трехцветный бассет и невысокая пожилая женщина в спортивной куртке — Галина Георгиевна, Галя. «Чертова тварь» мужского пола, по имени Егор стремится гулять медленно и обстоятельно. Все без спешки понюхать справа от дорожки, потом слева. То, что при этом на другом конце поводка приделана Галя, торопящаяся на работу, его не касается, хотя и раздражает немного. Гале с ним не справиться — в спорных ситуациях Егор наклоняет туловище вбок, смещает центр тяжести ниже, становясь еще устойчивей. До слез: «Я же тебе голову оторву!», хоть неси его на руках!

Галя, например, за завтраком полчаса читала журнал, кофе пила, игнорировала его желания мелкие и крупные. Всего-то два бутербродика и бросила, так, тьфу, нечего жевать, и то пришлось лапу дать. Не по возрасту ему уже лапы протягивать, десять лет, возраст мудрости. Галя чешет ему живот ногой, не отрываясь от чтения. Не уважают его здесь, не ценят! Миска пустая. Вытащила из холодильника кастрюлю с кашей, удивила! Считает, что он изо дня в день может ЭТО есть! Папа Вова, хозяин, солидарен. Кашу на дух не переносит. Но у папы Вовы сегодня на завтрак сырники. О! Сырники! Папа осилит, дай Бог, два, ау Гали вон их сколько — целая сковорода!

У Галиного внука экзема. Позвонила дочь. Дочь в пиковых ситуациях теряется, роняет предметы, прищемляет пальцы в дверях. Зять — рациональное зерно. Работает с утра до поздней ночи, они с бизнесом не дают друг другу покоя. Человек предполагает, Бог располагает, а зять планирует. Экзему сына он не планировал, у него работа с девяти.

Остается Галя. Но Галя во время завтрака потеряла бумажку с телефоном знакомого дерматолога!

«Где она, где? Господи, ведь была только что! Володя, ты не видел?» «Что, я не слышу?» В ванной течет вода. Собака разлеглась посреди коридора. Сейчас споткнется! (Сейчас главное сделать морду пожалостливей, тоненько взвизгнуть — ты меня еще не кормила.) Звонит телефон — дочь ищет кожного врача, Галя ищет бумажку, Володя режет щеку бритвой. Под шумок кошка (конкурент) ворует сырники из сковороды.

Кошка Акси, не друг и не враг. Так, что за зверь? Полосатая, из пасти воняет рыбой. Если близко подойти, может махнуть когтистой лапой, шипит. Сырники любит! Егор оскорблен в лучших чувствах, ему-то, псу благородных кровей, не пристало воровать. Да и на плиту не залезть. Но так хочется сырника! Акси, так и быть, скидывает один. Общее столпотворение на кухне, лай, кошка сбежала под кровать с добычей. Егор нервно проглатывает (никакого удовольствия!). Неожиданно найдена бумажка с телефоном. Упала под стол. Дали наконец кашу. Неплохо! Попадаются чьи-то хрящики.

Галин зять собирается в Америку, или в Канаду, или в Австралию. Хоть к черту на рога, только бы уехать. Здесь его бизнес не продвигается или продвигается не так, как хотелось бы. А тов Америке все его ждут — не дождутся! Зять человек целеустремленный, если чего решил. Этого Галя и боится. Дочь, конечно, уедет с ним, заберет внука. «Там такие возможности! Мама, только там можно добиться чего-то по настоящему!» Чего добиться? Добиться можно и здесь, если не сидеть в четырех стенах с пятилетним ребенком, который вполне может ходить в садик. Просиживать за сериалами два иностранных языка и красный диплом иняза под видом воспитания ребенка! А сама не в силах встать и самостоятельно устроить его на консультацию к врачу! Что она там будет делать, за границей? Глупый вопрос.

И вот Галя встает, берет собаку и плетется через весь микрорайон к дочери. Если бы ее так тянули за ошейник, она бы уже стала жирафом. Рыжим коротконогим жирафом. «Это что у вас, женщина, за собачка, такса? Как вы сказали?» «Ой, какой забавный! А можно его погладить? А как его зовут?» «Уши-то, уши!

И не больно ему?» Егор великодушен и снисходителен. Темнота! Собак они, что ли, не видели? Так, а вот здесь что это в сумке? О! Сосисочка! Можно повилять хвостом. У входа на рынок киоск «Мороженое». Если Галя пойдет за покупками, его привяжет к заборчику у киоска. Хозяйка мороженого, вот добрая женщина, всегда найдет, чем угостить. Нет, тянет дальше. Дай хоть понюхать!

Рыночные псы подняли головы. Настоящая ОПГ — объединенная преступная группировка. Спят целый день на картонках, вроде как ничего не замечают. Егор им не интересен. Он не дерется, не ухаживает за местными дамами (конечно, на веревке-то!), даже не поворачивает головы в их сторону. Дамы сказочно красивы. Муха — черная, курносая, в неряшливой бахроме по низу брюха, пустолайка. Напарница ее — Брошка. Брошкины предки были кавказскими овчарками, а дети уже порядком обмельчали. Сама Брошка — добрейшее существо. Подруги всегда голодные. Одна сторожит бабушку с семечками, другая — мужика с газетами. Между собой они не ссорятся. Глубже на рынке, уже в мясных и овощных рядах обитает мужская половина — рыжий Чарлик, похожий на чау-чау, и плешивый Бобик, совершенно уже ни на что не похожий. Мужики.

Все рыночные псы ухожены и присмотрены, насколько это возможно. Они не позарятся на небрежно брошенную булочку (Егор позарится), у них трехразовое питание, личные картонки. У каждого есть ошейник. Продавцы скинулись и купили в местном же магазинчике под названием «Пес и кот». Знай наших! Они здесь целый день, и собаки и люди. Получают итеи другие в зависимости от выручки. То последнюю пайку пополам — вчерашний пирожок с рисом, то некондиционный окорочок или кусок колбаски из мясного павильона. Все довольны. День длинный, зима холодная, жизнь суровая. Люди помогают собакам остаться в живых. Собаки помогают людям остаться людьми.

«Егорка! Как дела? Ты сегодня рано!» Таля покупает внуку виноград, владелица винограда кормит Егора печеньем. Все его знают. Чарлик поворчит для порядка, но лаять не станет. Егор вообще не лает, только когда радуется хозяину Володе, тут не удержаться. А на собак — нет, что тут лаять-то?

Это только Жулька рта не закрывает! Жулька — собака бабы Мани из четвертого подъезда. Белая болонка с розовыми глазами. И в паре с ней — Ярик. Принц крови, карликовый кто-то. Хозяйка Ярика — Зоя Михайловна, интеллигентная старушка в шляпке. С бабой Маней держится немного свысока, называет на «вы» и «Маша». Но бабу Маню это не задевает. Она в ответ: «Михална!» Ярик таращит лягушачьи глазки, перебирает крошечными копытцами, прядает ушами. Вдруг чего? На Ярике вязаная коричневая курточка, Зоя Михайловна по вечерам смотрит канал «Культура», вяжет песику гардероб.

Внукам ее вязание не требуется. Во-первых, взрослые уже, во-вторых, внучка, например, носит такие вещи, что над бабусиными произведениями может только посмеяться. Внуки приходят редко, подруги — кто умер, кто живет далеко. Баба Маня-то, конечно, переполошится, если Зои Михайловны утром нет в скверике. Но она кто? Чужая женщина. Пересказывает со слезами на глазах бразильское «мыло». Нет понимания. Понимание с Яриком. Ярусик нежный, ласковый, как кошечка, чувствительный, хозяйкины настроения угадывает без слов. Если хандра или давление, ни за что не попросится гулять. Сходит в туалете на газетку, выскочит смущенно, опустив глазки, потом устроится на коленях. Вздохнет. Родная душа! Но нет покоя. Баба Маня припрется, затрезвонит, затарабанит в дверь: «Михална! Эй, ты живая там? Михална!» Рядом Жулька лает, надрывается. Вот трубы иерихонские! Действительно мертвого поднимут.

Третья у них в компании — Анна Ивановна. Последнее время не появляется, по дороге в магазин собачью компанию обходит стороной. У нее Кузя помер. «Издох», — говорит баба Маня. Кузя был старик глубокий, небольшой, черно-белый, со стертыми клыками и шишкой на спине. Жулькин поклонник. Зоя Михайловна ни за что бы не сказала про Ярика, что он «издох»! Ярик будет жить вечно. Ему — пять, Зое Михайловне семьдесят семь. Кто знает.

Егор игнорирует Жулькин лай. Еоловы не повернет. Не стоит. А та — знай надрывается. Ходят тут всякие, на кожаных поводках, выступают. Сама-то она и так от хозяйки никуда, ей поводок ни к чему. Ярик сочувственно дрожит убогим тельцем. По сравнению с ним Егор — большая зверюга, лучше промолчать.

Днем хозяева на работе, звери одни. Егор гоняет Акси по квартире, ему скучно. Кошка хорошо бегает только когда голодная. Сытая — ленится, быстро забегает в угол, разворачивается, принимает боевую стойку: передние лапы с выпущенными когтями расставлены, сидя на задних. Шипит. Фу, как рыбой воняет! Егор обижен. Все ушли, обход территории не дал практически никаких результатов, кроме завалящей корочки за помойным ведром. Акси хлеб не ест и сладкое не ест. Дура! Корочка несколько примиряет с действительностью. Егор идет спать. На кровати лежит стул и спинка от детской кровати. Еосподи, как здесь спать? Неужели Еаля думает, что он в ее отсутствие будет спать на своем узеньком креслице! Стул удается сдвинуть с первого раза. Сегодня повезло, но Галиной изобретательности нет предела. О-хо-хо.

Днем папа Вова приходит на обед. Наконец-то можно пообщаться спокойно. Разделить, так сказать, скромную трапезу, оставленную Галей. Потом неспешно погулять. Папа веревок не признает. Свобода! Еще утром Егор присмотрел под кустом у входа в сквер ароматнейшую колбасную кожурку. Папа Вова кожурку даже не заметит, он идет сам по себе, погруженный в разные человеческие мысли! Егор ему за это ужасно благодарен, но только вот сам не может запирать дверь и открывать кодовый замок в подъезде. Помогите, я же собака! (Хотя это тоже под большим вопросом.) Особенно хорошо им гуляется поздно вечером, когда уже совсем темно и нет всяких глупых лающих шавок.

После работы, часов в семь, так и быть, можно выбежать с Галей. Исключительно по делу. Галя не заметила сдвинутого стула на кровати и сразу ругаться не стала. А нет, заметила, подушку он, видите ли, извозякал грязными лапами! Ну и что ей от этого сделается, стоило так разоряться! Это еще большой вопрос, кто кого переупрямит.

Одиннадцать часов. Галя ругается: «Куда ты на ночь глядя? Опять он у тебя убежит. Возьми его на поводок! Господи, а кто же это весь поводок узлами завязал?» (Как будто это может сделать кто-то еще, кроме папы!) Отправила. В коридоре остались пристыженные Володины тапки, забытый шарф. В комнате — работающий телевизор, перекособоченный половик (Егор в предвкушении прогулки бесился и прыгал). Прыгал, как молодой. Старенький Егорка, старенький Володя! Оба прихрамывают, из окна видно, как они заворачивают за угол, повернув друг к другу крупные седые головы. Обиделись.

У Гали в глазах слезы. Наволочку можно не менять, завтра он наверняка разроет кровать в том же месте, а сегодня можно просто подушку перевернуть. Мяу! МЯУ! Акси подает голос. Галя, возьми меня на ручки. Под полосатой шкуркой колотится маленькое сердечко и работает уникальный мурлыкающий моторчик по выработке положительной энергии.

Уже совсем поздно ночью папа с Егором пьют на кухне чай. Именно пьют. Оба.

Мерцает экран телевизора, шуршат газеты, Егор краем глаза отслеживает малейшие колебания булки в папиной руке. Глаз чудесный блестящий, шоколадного цвета. Галя в комнате на перевернутой подушке, читает. В проеме двери виден кухонный стол. Под боком свернулась кошка. На соседней улице в своей кроватке спит внук Мишенька, обмазанный краской Кастеллани. Тикают часы. Галя бросает в ноги старый плед. Егор обязательно переползет с кресла, когда решит, что все уже окончательно заснули. Он теплый и тяжелый, родной. Со стороны стены в унисон будет сопеть Володя, в животе у него будет булькать чай. Это Галино счастье.

В сто сорок первой квартире чай не пьют. В смысле вечером не пьют. А так — конечно, из красивого чайника. До шести. А то Алена утром отекает. Муж Алены, Илья Ефимович, чай не очень любит. Лучше кофе, хотя кофе противоречит здоровому образу жизни. Илья Ефимович уверен, что Бог бы с ним, с образом, но Алена расслабиться не даст. По крайней мере, когда она дома. Когда на работе, можно выпить и две чашки, и три. Здоровья не прибавляется и не убавляется.

Илья Ефимович седой, плотный, лысоватый, с умеренной бородой, в золотых очках. Немного лентяй, немного философ. Библиофил и коллекционер советского фарфора. Не первой молодости и не второй. Внуку семь лет. Дочь от первого брака живет в Голландии.

У него правильная речь, хороший одеколон, бархатный домашний халат. Он адвокат, такой, как показывают в кино, «из бывших», на которого хочется надеть пальто с бобровым воротником.

Алена тоже «из бывших», из бывших студенток университета и мэнээсов хороших советских институтов. Сейчас уже не студентка, не сотрудница. Взрослый сын, не будем о возрасте, свободная от предрассудков и комплексов. Немного жесткая, немного злая, утратившая в процессе освоения дикого русского бизнеса некоторые моральные принципы и исторические научные корни. А корни-то, вон они, лезут из «скандинавского блондина» русым пробором. У Алены три магазина модной европейской одежды, много проблем, много денег. Бухгалтер довольно подозрителен в плане честности, главный менеджер центрального магазина — бывший муж. Вообще на работе все бабы жуткие дуры, а мужики — кобели и гады. Поэтому дома — Илья Ефимович и Ванесса.

Ванесса — немка. Немецкая овчарка. С шикарной родословной, оранжевым поджарым животом и крупными ушами самой совершенной собачей формы. Умница, спортсменка, красавица. Прекрасная спутница прекрасной хозяйки. Алена в ней души не чает, сама выбирает ей мясо на рынке, витамины, шампунь для густоты шерсти, осмотр ветеринара. Илья Ефимович смеется: «Ты бы сама, душа моя, сходила к врачу. А то совсем стала бледненькая со своими диетами, чаями очистительными и прочей вредной ерундой!»

Они друг друга любят, эти трое. Ванесса, правда, немного ревнует. «Мусечка! Мусечка моя!» Илья Ефимович совершенно жену не ревнует, он ее жалеет. Алена по утрам сто раз поднимает ноги, качает пресс. «Мыслимо ли дело, так себя изводить, душа моя?» А она, если в настроении — делает целиком сложную зарядку, потом бегает с Ванессой вокруг микрорайона. Они отлично смотрятся вместе. Собака бежит рядом, как привязанная, ни на шаг не отступает, легкой расслабленной трусцой, Алена двигается молодо и изящно, встряхивает аккуратно стриженой головой. С высоты пятого этажа она похожа на молодую девушку. И костюм у нее яркий, свежий, густого красного цвета с белыми лампасами.

Иногда, наоборот — апатия, плохой период, лень, головные боли. У взрослого сына взрослые проблемы. Алена все бросает, перестает делать зарядку и бегать с собакой. Поздно встает, с отвращением проглатывает ненавистный зеленый чай, уползает на работу. Илья Ефимович слишком стар для перепадов настроения. Спасение в стабильности, неизменности множества мелочей, его окружающих. Хорошо, что теперь всегда рядом жена, в каком бы настроении она ни была.

«Мусечка, мамулечка опаздывает! Му-усечка моя! Ну, не обижайся, папочка с тобой погуляет, моя радость! Илюша, прошу тебя, пусть она немного побегает. Мусечка, ты побегаешь с папочкой?» «Иди-иди, душа моя, мы разберемся, иди». Алена топчется в коридоре, проверяет сумку, ключи, красит губы. Часы забыла! Ванесса аккуратно вьется вокруг (тесновато), повизгивает от избытка чувств: «Ах-ах!» Лапы ставит аккуратно, хвост нервно подрагивает в проеме кухонной двери. Поцелуй в нос. Теперь Илью Ефимыча, тоже в нос. Хлопает дверь, щелкает замысловатый иностранный замок.

Ванесса плюхается на коврик перед дверью и развязно чешет задней лапой за ухом. Елаз у нее хитрый и озорной, заговорщицкий глаз. «Ну что, Ванька, сейчас по кофейку и пойдем бегать?» Оглушительный лай. Даже не гав, а тяв, из глубины души, с щенячьим привизгиванием. Столько радости! Ванесса-Ванька мечется в прихожей, рушит хвостом-помелом пузырьки и флаконы на подзеркальнике, которые еще минуту назад при Алене так деликатно обходила. Несется в комнату и обратно, весело колотя когтями по паркету, прыгает на диван и обратно, встает мохнатыми копытами Илье Ефимовичу на плечи, лижет лицо. С Аленой она себе такого не позволяет, держит марку.

Во дворе Илья Ефимович позволяет Ваньке носиться как угодно, хватать чужие палки, играть с другими собаками. Всем надо когда-нибудь расслабляться, Алене тоже иногда хочется съесть подряд три куска торта и валяться в постели до полудня. Илье Ефимычу нравится гулять с собакой, он чувствует себя моложе, бодрее, посвистывает. Ванесса, сама себе не веря, подбегает на свист. С Егором она дружит, приглашает поиграть. Егор вежливо отказывается: «Вы играйте, девушка, а я посмотрю. Тут вот еще пахнет чем-то таким.»

Галина Георгиевна знакома с Ильей Ефимовичем по-соседски, часто гуляют вместе. Во дворе их дома большая собачья компания. Стая. В шесть-семь выходят нетерпеливые ротвейлеры и овчарки, кроме Ваньки.

С ней накануне вечером всегда поздно выходит Илья Ефимович, он плохо спит ночами, а после свежего воздуха появляется приятная усталость, лучше засыпается. Утром можно не торопиться.

В восемь — время различных шавок типа Ярика, которые гуляют потом долго, ходят с хозяйками во все магазины и на рынок, долго стоят на пятачке между домами, беседуют. Каждый день есть чем поделиться. Что подняли цены на масло и молоко, что взяла такую хорошую морковь у знакомой торговки — третий прилавок от края. Что хозяйке приспичило опять напялить этот дурацкий ошейник от блох, много вони, а толку — никакого. Что ночью была опять драка между местными: «рыночной» группировкой и «островными», которые живут на заплатанном канализационными люками клочке газона на пересечении двух улиц микрорайона.

Островная компания, конечно, мощнее, организованнее, что ли. Они живут независимо от людей. Главарь банды, точнее, бандерша — большая рыжая псина с черной спиной. Мудрая, опытная, суровая. Мать Волчица. Рядовые — ее дети, племянники, дети детей и племянников, мужья (так, ничего особенного), старый инвалид Бобик и эрдель в драном ошейнике по имени Сын Полка. Рынок для них — лакомый кусочек. Собаки, там обитающие, не конкуренты, но за них — люди. Это меняет дело. Мать Волчица умело руководит, сферы влияния поделены. Им достался мясной магазин и ларек с сосисками. Справедливо. Но — мужчины! Вы же знаете этих мужчин! Вечно им надо подраться! Теперь у Белого Бока порвано ухо, да она еще куснула в сердцах! Скоро зима. Теплые люки на острове — находка предыдущего вожака. Волчица не умеет считать, но знает, что если по трое, то уберутся все, плюс Бобик четвертым. Холодно, будет холодно. «Пррочь, пррочь, не подходи!» Она не злая, просто холодно. «Холодно, холодно! Пррочь, пррочь!»

Хозяева домашних псов обходят остров стороной, нечего там делать. Им хватает своей компании. Нечего делать благовоспитанным диванным псам в обществе этих лохматых разбойников. Еще научат плохому или уши оборвут. Домашние обитают во дворе.

Вот эта пара. Много лет вместе — на работе, дома, на прогулке, на отдыхе. Под ручку. Роза и Коля. У них Гамлет, он же Гоша, он же Гога, он же Дусик-Мусик — черный ризеншнауцер. Глаза-бусины сверкают из-под растрепанной челки. Гоша нервный, шумный, вспыльчивый, холерик — издержки чистоты породы. Дома на каждый звук реагирует отчаянным лаем с подвывом, вскакивает со своего места под вешалкой, с грохотом подбирая длинные лапы. С Гошей гулять под ручку не получается. Он ревнует Розу к Коле. Безумно. Собаки женского пола его не интересуют. Гоша однолюб. На ходу он слегка оттирает Колю плечом от дамы своего сердца, зорко следит, чтобы ни одна муха не пролетела ближе, чем в метре. Коля, конечно. Хозяин. Имеет право дернуть за ошейник и вообще поводок пристегнуть, прикрикнуть, скомандовать. Если они вдвоем — пожалуйста. И сидеть, и лежать, и ко мне, лапу дам любую, обе могу дать. Но если рядом Роза, ситуация меняется. Коля превращается в соперника.

Тяжелее всего дома — тесновато. Коля постоянно оказывается в непосредственной близости от возлюбленной. Тут — сразу подбежать. Ткнуться под руку головой, напомнить о себе. Вечером все у телевизора. Роза на диване, Гоша в мыслях тоже на диване, конечно, но реалии нашей жизни таковы, что — у дивана. У ног хозяйки. Полная готовность, того и гляди, Коля присядет рядом. Возмущенный лай — у него есть кресло! У Гоши, правда, тоже подстилка под вешалкой, но он делает вид, что это просто коврик. Г олову — Розе на колени. Борода у него ничуть не хуже Колиной, а брови, так вообще не сравнить! Счастье.

Ночь — время позора и поражения — хозяева закрываются в спальне. Вместе. Боже, Боже! Раскладывают диван! Дверь закрыта, никак не подлезть лапой, как назло открывается наружу. Несколько тяжелых вздохов. Стоит только Розе ночью выйти на кухню попить или в туалет — Гоша тут как тут. Вьется, поскуливает, гремит когтями по полу, шумно фыркает. Моя, моя! Вышла! Роза пару раз упала спросонья, но куда ж его девать, бородатого! Гоша знает, что ночью лаять нельзя, можно схлопотать от любимой тапкой по попке. Зато утром, когда Коля уйдет в большую комнату делать зарядку — триумф! Дверь открыта, одним прыжком на кровать: «Урра! Урра!» Лижет лицо. Завтрак с любимой. Каждому отдельный бутерброд. (Ему первому.) Все-таки он Гамлет, принц Датский. Роза-Офелия греет на плите похлебку.

Любовь любовью, смех смехом (это на случай, если кому-то смешно), но Гамлета выгуливают вдали от других собак. В драке он страшен и безрассуден. Не растащить.

И вот эти двое тоже гуляют отдельно.

Двое. Появляются из-за ограды детского садика. Старик и исполинский дог того же возраста. Имя старика неизвестно, говорят, он бывший врач, или ученый, или летчик-испытатель. Он очень стар. Белоснежные волосы откинуты с высокого лба, морщины. Тяжелая походка. У собаки не походка — поступь, неспешный шаг усталого льва. Человек опирается на трость, сутулый. Пес тоже сутулый, ошейник ему велик (раньше там были мышцы на шее.). У них одинаковые костистые лица, брылья щек опущены вниз. «Что, Доги, посидим?» Доги согласно моргает, хвост-хлыст идет вправо. «Посидим», — хвост влево.

Хозяин достает из внутреннего кармана пальто очки и свернутую газету. Доги внимательно следит, будто ждет, что сейчас и ему выдадут такие же очки в роговой оправе и «Известия». Читают. Потом просто отдыхают. Старик-человек складывает на набалдашнике трости большие худые руки. Старик-пес складывает ему на колени большую голову. Столько лет вместе. Кто варит им похлебку дома? «Пойдем, Доги?» (Хвост путешествует от правого бока к левому и обратно.) Встают. Уходят. Головы гордо подняты. Как Понтий Пилат и его собака. Идут, проходят мимо и сквозь, думая о своем. Мимо шавок. Мимо овчарок. Мимо ротвейлеров. Все почтительно расступаются — люди и звери, дают дорогу.

Два пекинеса Тмин и Кушка замирают, как изваяния. Ветер колышет пушистую шерсть, хвосты и мордочки развернуты в одной плоскости. Их хозяйка больна, очень больна. Она никогда не выходит на улицу и почти ничего не видит. Весь день она проводит одна, только с собаками. Они ее собеседники и друзья. Муж, бедняга, подарил песиков, когда она еще только начала слепнуть, а он только начал зарабатывать наконец хорошие деньги. Вот и подарил ей норковую шубу молочного цвета и этих китайцев.

Место их обитания теперь не Китай, а Женина кровать (женщину зовут Женя). Они играют, чтобы развлечь ее, греют мерзнущие ноги. Тмин умеет находить потерянный в подушках телефон и пульт от телевизора. Кушка не такая смышленая, но какая ласковая! Они гуляют два раза в день, утром и вечером. Их выводит Женин сын.

Сын привык, или ему кажется, что привык. Он студент, носит широченные штаны, уши всегда заткнуты ракушками плеера. Мама не видит, а он не слышит. Учится, выгуливает китайцев. Китайцы прохаживаются сами по себе. Сын слушает музыку.

Рядом его приятель с котом на поводке. Просто парень, просто с котом. Кот рыжий, поводок специальный — проходит под брюхом и застегивается на спине. Б-pp, чего только приходится терпеть! Кот — свободное животное, ночное, хищное. Если бы не шлейка, он пролез бы под заборчиком палисадника и дальше вдоль дома до площадки пред помойкой, где ходят тупые жирные голуби. Он пробрался бы тихо, прополз на мягких лапах, и тогда.

Его хозяин много лет мечтал о собаке. Теперь он учится в институте, подрабатывает по вечерам, снимает квартиру. Собака бы страдала дома без прогулок. А кот не страдает? По крайней мере, у него есть газетка в туалете. Вечером приходится торчать здесь на асфальте всеобщим посмешищем. Кот раздраженно отворачивается. Китайцы предусмотрительно отходят в сторону.

Третий в их компании — пятиклассник Дима. У него щенок долматинца с разными глазами. Один — коричневый, другой — голубой. (Как раз такого хотел в детстве хозяин кота.) Из-за помех в экстерьере долматинец стоил не в долларах, а в рублях, и мальчику его купили. Он для любви, а не для выставок. На выставку его не возьмут, а в любовь уже взяли. Дима хвастается пластиковым шариком с рожками — новой игрушкой для щенка.

Катя Соколенкова таких игрушек домой перетаскала кучу, но ни одна из них не заменила ее воспитаннику живого вкуса драки, упоение боя.

Катя преподает английский язык, ездит по ученикам. Дети учатся во вторую смену, утром занимаются языком. После обеда у нее взрослые группы на курсах, вечером возвращаются домой дети, которые учатся в первую смену. Они обедают и с новыми силами берутся за английский. Катя любит свою работу, детей она тоже любит. Ее конек — малыши. Три — четыре — пять лет. Игры, песенки. «This is a boy. This is a girl». Дома — a girl, девочка четырех лет, Настенька, и мама — Нина Петровна. Катя подходит к занятиям серьезно. Нина Петровна так же ответственно подходит к воспитанию внучки. Вечером все вместе, они клеят картинки для Катиных уроков — домики, игрушки, животных. This is a cat. This is a dog. A dog тоже имеется. Фокстерьер Ромочка.

Три года назад, почти сразу после рождения Настеньки от Кати ушел муж. Прожили они вместе девять лет, не хвост собачий, но если говорить честно, Катя их расставания почти не заметила. Столько было хлопот с девочкой. У нее была родовая травма, три месяца не снимали с шеи специальный воротник. Три месяца вообще не спали. Катя немножко дремала только днем, когда ненадолго после работы приходили мать или свекровь. Шея сменилась дисбактериозом, дисбактериоз — врожденным вывихом бедра, бронхитом, гриппом с осложнениями, потом в поликлинике случайно перепутали анализ и подозревали у Настеньки где-то какой-то незапланированный сахар. Все это катилось, как огромный снежный ком, увлекая за собой Катю, не давая опомниться и оглянуться. Единственное в тот период было незыблемо — те пять кружек чая с молоком, которые надо было выпить в течение дня, чтоб было молоко. «Иначе все. Если еще будут бутылочки — сойдешь с копыт». Это мамино любимое было выражение «с копыт». И Катя пила, и кормила, и сцеживала, и ходила ночами по кругу маленькой комнаты с девочкой на руках, и размешивала по часам таблетки в чайной ложечке. И массировала маленькие ножки, и стирала, и гладила, и засыпала за кормлением на десять минут, как проваливалась. Но ни на одну минуту ни разу не появилось мысли, что это ей не нужно и хорошо бы, чтобы этого не было вообще.

А муж Саша, наверное, думал.

У них много лет не было детей, и Катя считала, что именно у них, у обоих, то есть им вместе хотелось, а не получалось. После долгожданной беременности и рождения Настеньки оказалось, что это не совсем так. «Просто ты толстая, у тебя от этого все проблемы!» — мама зятя не очень любила, но его окончательный уход в мамины планы не входил. Да, Катя толстая, а после родов еще поправилась, несмотря за суматошную жизнь. Но она всегда была такой! И в первые три года совместной жизни, когда вообще только любовь и безоблачное счастье. Вот и получилось, что столько лет они шли и стремились именно к этой конечной точке, а получив ее — расстались не жалея, и любовь прошла и иссякла.

Идя вперед, Катя и Саша копили деньги, выменивали квартиры, разъезжались с родителями, лечились и обследовались в направлении к ребенку, а идя назад, выполняли действия противоположные. Например, Катя опять съезжалась с мамой. В процессе многоступенчатой квартирной цепочки и попалась дама с фокстерьерами. Четыре жизнерадостных упругих собачки с жесткими кудряшками и кучка прелестных щенков. Нине Петровне не хватало в доме мужского начала, «чтоб штаны на вешалке висели», Кате не хватало энергии и какой-то безусловной радости, источника, кроме надежды на прекращение дочкиных болезней. Взяла. «Кобелька берите, с ним хлопот меньше.»

Вот он, как есть, мужское начало Катиного семейства — Ромочка. Конечно, это домашнее его имя, сокращенное от Джером. (По мотивам произведения одноименного автора «Трое в лодке.», см. хозяйкину профессию.) Тугая белая шкурка, набитая мышцами и пружинками. Постоянно в беспокойстве. Колбаска хвоста устремлена вверх и напряжена. Уши, хоть и свернуты вперед плюшевыми конвертиками, всегда как бы готовы разогнуться. Из положения лежа в глубоком сне в положение стоя в готовности номер один Ромочка приходит одним движением и сразу на все четыре лапы. Глаза-бусины сверкают сквозь лохматые брови, высокий яростный лай. Соседка долго возится в общем тамбуре, снимает обувь: «Гав! Ргав! Ргав!!! Убиррайтесь от моей двери!»

Бросается к балкону. Вон мужчина в подозрительном пальто: «Пррочь! Пррочь от нас!

Гав! Гав!» Катя привезла из сада кусок сетки-рабицы, боялась, что он в чрезмерном охранном рвении вылетит с третьего этажа.

Для Кати Ромочкин бурный темперамент просто бедствие стихийное. Нина Петровна с ним не решается гулять. Ромочка дерется. Со всеми. Последний раз на лестничной площадке с ротвейлером. Настенька стояла и визжала, Катя сбегала домой и вылила на дерущихся ведро воды. Ведро не помогло. «Просто бульдог какой-то!» Пришлось потом вызывать ветеринара, зашивать раны и колоть антибиотики. Ромочка три дня лежал перебинтованный, оглашая квартиру бессильным лаем. Потом охрип. В первый же день на улице он подрался опять. С овчаркой. Овчарка так удивилась, что Ромочка победил и потом еще долго с оттяжкой рыл лапами асфальт вслед убегавшему врагу. Боже, боже!

Вот они, мужчины! В деревне у Катиной подруги он бросался на лошадь. Стадо коров несколько поразило количеством, но не остудило пыл. Боялись, что затопчут. Испуганная Катя привязала драчуна к забору на участке. Ромочка проскучал пару часов, потом обнаружил за забором кур. «Убиррайтесь!..»

Главное беспокойство, конечно, кошки. Нина Петровна любит кошек, Катя тоже. Весь их подъезд подкармливает кота, живущего на первом этаже. Ромочку приходится выносить на руках, когда кот на месте. Он потом долго еще бросается на дверь, буквально забывает, зачем собаки выходят на улицу. Для него это не актуально. Всегда начеку, стоит поднять лапу на подольше — все. Появится какой-нибудь чужой зверь.

Ромочка второй Катин ребенок — a boy, мальчик. Настя ревнует. Вечером он наконец успокаивается, перестает хорохориться, расслабляет напряженную спинку. Он забирается на Катину постель и замирает в ногах. Мама недовольна: «Я понимаю — кошка. Но собаку в постель? Я такого не слышала!» Какая же он собака? Он же Ромочка! Мужчина в доме. «Психика у него добрая, только он котов ненавидит!»

Кстати, о котах. У Кати есть подруга Лиза. Нежное трепетное существо. Красавица, консерваторка, скрипачка. Дома ходит в бархатной юбке в пол. Муж — Миша, тихий и кроткий. Детский врач. Никогда не повысит голос, дома его не слышно, самое крепкое выражение — «это подлость!» Оба молодые, нет тридцати пяти, детей тоже нет (видимо, высшее образование и диссертация по аналогии с Катей Соколенковой накладывает отпечаток на репродуктивную систему). Сознательно завели домашнее животное — рыженькую изящную кошечку, игрунью. Потом животное подросло и оказалось котиком. Котом. Котярой. По имени Вождь Краснокожих.

Вождь груб и невоспитан. Воспитанию он не поддается. Лизе пришлось пересмотреть свои взгляды на кошачье племя. Она мечтала, сидя на диване перед телевизором, поглаживать мягкую спинку и слушать мелодичное мурлыканье. Мечтала наблюдать грациозную походку, переливы золотистой шкурки ит. д. и т. п. Все это пришлось забыть. Вождь ужасен. У него не шкурка — шкура. Под ней перекатываются литые мышцы. Он любит сырое мясо, выхватывает его с утробным рыком и утаскивает под диван. Неприлично чавкает. Он не вылизывается, как все кошки, не поет кошачьих песенок. Когда хочет гулять, а это случается каждый день, просто орет неземным вибрирующим басом и рвет когтями обивку двери. Так же он вопит в туалете на своей плошке. Будучи застигнутым за отравлением большой и малой нужды, злобно сверкает глазами с раскосинкой, как у Мамая. У него большая лобастая голова, толстый хвост. Свои дела в туалете он почему-то делает, стоя на задних лапах, потом идет в комнату и вытирает зад об ковер. Вождь — сексуальный маньяк. Его потенция не поддается описанию, его гениталии. Нет! Здесь Лиза краснеет, хотя порой ей хочется пересмотреть свои взгляды на семейную жизнь. Рядом с Вождем Лиза стала как-то крепче, решительнее, увереннее в себе. Недавно даже нагрубила даме в домоуправлении, и вообще. Ей кажется, что Миша, нет. Ей кажется, что они с Мишей. Что им с Мишей. В общем, ей кажется, что если бы они с Мишей проводили в постели больше времени, она могла бы забеременеть.

Лиза и Катя подруги, но встречаются теперь редко. Ромочка от кошачьего запаха чумеет, становится еще более воинственным, хотя куда уж больше! Вождь к собакам не снисходит. Они ему до лампочки. Это Лиза переживает, все разговоры у подруги, как она ни старается — о дочери. Катя понимает и сочувствует. Лиза же уверена, что как только она успокоится и перестанет завидовать всем родившим женщинам, что-то произойдет (может быть) в ее организме, и она сможет тоже. Миша не любит Вождя и с удовольствием отдал бы его кому-нибудь. Лиза ни за что не отдаст. Он — ее последняя надежда.

Ярик — последняя надежда Зои Михайловны, китайцы — последние друзья Жени, Алена — последняя любовь Ильи Ефимовича. Ромочка — первая собака у Кати и ее дочки, Егор. Все у кого-то чьи-то. Мяукающие, тявкающие. Оставляющие шерсть на диване и сырые газеты в туалете. Пробегающие по светлому ковру уличными грязными лапами. Рвущие обои когтями. Пожиратели тапок. Громко лающие как раз в тот момент, когда только что заснул ребенок. Ворующие со стола колбасу. Ворующие наши сердца и сами любящие нас так. беззаветно. Беспрекословно. Навсегда. Всей глубиной собачьей души. (Где она у них, в животе? А у нас?) Так бескорыстно, искренне. Не за коврик. Не за косточку. Не за булочку. Просто так.

Просто так несется старенький Егорка щенячьим галопом, едва завидев возвращающегося с работы Володю. Просто так вытягивается в струнку Ванесса рядом со своей подтянутой хозяйкой. Ни за что. Облегченно затихает под Катиным боком Ромочка. Вздрагивает во сне крошечный Ярик в вязаной постельке. Они любят нас. И даже кошки. Живут рядом. Дышат в унисон, слушают наши мысли, чувствуют наши чувства. Как печально то, что мы переживаем их. Как страшно то, что они порой сами переживают нас. Их много. Мы не одни.

Уже совсем поздно ночью, когда все собачники убрались из двора и остался в гордом одиночестве только самый злобный бультерьер Коп из семьдесят второй квартиры, Анна Ивановна выходит кормить бездомных собак на острове. Несет в кастрюльке специально сваренную похлебку. (Для себя оставила в холодильнике литровую баночку.) Они ждут ее, подходят медленно, не теряя чувства собственного достоинства. Молча. Мать Волчица машет хвостом. Она рада. Ее подданные будут сыты. «Ну, ну, как вы тут. Охламоны! Вам бы похлебки-то этой раза в три больше! Ну иди, иди первая. Как тебя зовут? Что, не говоришь? Не толкайтесь, всем хватит.» Собаки едят. «Ну вот, о чем я говорила? Да. Звоню, значит, сыну с утра. Нет. На работе — нет. Где, думаю? Пошла этот искать, как его, сотовый. Цифр-то там, Господи, не запомнить ни в жисть! Да ты ешь, ешь.» Мать Волчица садится и склоняет голову набок. Слушает. «Да». Вот и у нее тоже прошлой весной Пестрый убежал. Ни слуху, ни духу. Может, в облаву попал? А какой был красавец! Не то что эти! «Да вы ешьте, ешьте, не жадничайте. Я уже сегодня ела». Анна Ивановна вынимает из сумки складной табурет, вздыхает. Ее-то Митька уж не в облаву ли тоже какую-нибудь. Садится напротив Волчицы, слушает про Пестрого.

Это все наша собака. Наша точка. Наша ru.

 

Одна короткая сказка

Уже целую неделю Ваню по вечерам из сада забирает баба Юля.

— Ваня, где колготки? Потом поговоришь! Ваня! Бери кофту, смотри — не вывернул!

— Баб, а мы пешком пойдем или на автобусе?

— Вот, бери носок, на каком автобусе? Да не суй ты комом на полку!

— А я бы хотел на автобусе.

Она ворчит и торопит, потому что ей еще ехать. Она так и говорит.

— Давай скорей, а то проваландаемся, а мне еще ехать!

Валандается Ваня — то колготки не налезают, то носочки жмут. Варежки пропали из батареи, приходится надевать перчатки Костика Еремина, иначе руки отвалятся. Так говорит баба Юля.

— Как можно ребенку запасные варежки не дать, руки отвалятся!

Ваня с интересом смотрит на руки — откуда они начнут отваливаться, от того места, где рукав кончается, или совсем, от шеи? На всякий случай повыше натягивает Костины перчатки.

Ваня бы, конечно, оделся вместе с ребятами и вышел с ними гулять. Мама, хоть и не дала запасные варежки, но всегда приходит вовремя. Поздно. Позже только Настю Мишину забирают. А когда Настя болеет, Ваня гуляет вдвоем с Людмилой Юрьевной. Он гулять любит, во дворе гораздо интереснее, чем в группе. Рядом, прямо за забором, стоянка машин, помойные ящики большого дома и скверик с лавочками. Можно увидеть, как машина буксует в снегу, ворона потрошит цветной мусорный пакет, а взрослый мальчик выгуливает лохматую собаку. Как кот крадется за воробьем, правда, птичка всегда улетает. В скверике на лавочках часто собираются разные люди, пьют пиво из коричневых бутылок, просто сидят или разговаривают громко, размахивая руками.

Так замечательно натянуть шапку низко, прижать нос к сетке забора, просунуть его в ячейку и стоять, упершись лбом, пружиня и придерживаясь руками для равновесия. У Вани есть любимое место в заборе — рядом со столбиком, вымазанным голубой краской на верхушке. Ячейки здесь широкие, нос свободно выглядывает наружу. Иногда, когда в сквере никого нет, Ваня просто стоит у столбика, рассматривая сухие кусочки летнего вьюна, застрявшего в сетке в виде причудливого узора. Ваня очень любит стоять здесь, хотя Людмила Юрьевна на него за это сердится и чуть что зовет:

— Ковале-о-ов! От забора! Выйди сюда, Ковалев, сколько можно говорить!

Ковалев — это Ваня. Еще так мама называет папу, когда сердится. Она часто на него сердится, с тех пор, когда у нее наступил Отчет. На Ваню не сердится, целует в макушку и говорит:

— Иди в ванную, гномик, я напастила тебе щетку!

А потом говорит папе:

— Ковалев, ты же знаешь, я еле на ногах стою, буквально падаю! У меня отчет, прошу по-человечески! Ну, брошу я это все, а что мы есть будем?

Ваня думает, что скоро они, наверное, и будут есть Отчет, который делает мама. Он почему-то представляется сладким, как бабы Юлин медовый торт.

— И не говори мне ничего, хватит!

Папа как раз ничего не говорит, он приходит к Ване и предлагает:

— Давай сегодня одну короткую сказку?

И читает в который раз уже первую главу из «Маугли», а Ваня в который раз боится, что Шер Хан пролезет в волчью пещеру и съест человеческого детеныша. Ваня накрывается с головой одеялом и отодвигается в самый дальний угол диванчика. Папин голос оттуда слышен глухо и незнакомо:

«— Волки, свободный народ! Они слушаются вожака стаи, а не какого-нибудь поедателя домашнего скота. Человеческий детеныш — наш!»

Ване немножко жалко тигра — голодный, хромой, волки на него ополчились. С другой стороны, не отдавать же Маугли! Может, Шер Хан поест травы? Или бананов? Там, где живет Маугли, они должны расти, мама сказала. Ваня не любит бананы, но мама говорит, что они очень питательные и «рекомендуются детям». Может, они и тиграм «рекомендуются»?

Пока Ваня думает о еде, папа совсем замолкает и перестает читать. В щелочку Ване видно, как он сидит, отвернувшись в темноту от ночной лампочки, и шмыгает носом. А еще дышит коротко и глубоко.

— Пап, а еще?

— Еще будет завтра, — говорит папа, а голос у него ужасно хриплый и тонкий. Наверное, это оттого, что он курит.

Папа гасит лампу и целует Ваню на ночь. Папина щека мокрая и колючая.

Баба Юля приходит в валенках, она и Ване подарила такие — серые, лохматые, с черной пахучей подошвой и каблучком. Они немного колются через колготки и немного велики, поэтому в них трудно идти по узкой протоптанной тропе за бабы Юлиной меховой спиной. Вокруг садика внутри забора все завалено снегом. Ребята из всех групп, даже малыши, помогают чистить дорожки. Людмила Юрьевна говорит, что на них вся надежда, садиковский дворник дядя Миша пьет. Наверное, он съел что-нибудь соленое и теперь его мучает жажда. Ваня представляет, как дядя Миша сидит в ватнике и тяжелых шнурованных ботинках и пьет крупными глотками воду из кружки, не может оторваться. У Вани один раз было такое, мама делала салат, а он помогал чистить крабовые палочки от оберток. Вычистил не очень много, зато много съел, выдавливая их прямо зубами из прозрачных чехольчиков. Ух, как ему потом хотелось пить! И одну чашку, и вторую. И потом еще чай и кефир! Бедный дядя Миша, наверное, тоже переел крабовых палочек.

Чистка снега — основное занятие на прогулке.

У всех в группе лопатки. Мама еще на прошлой неделе купила Ване деревянную. Замечательную, широкую, белую, с гладкой круглой ручкой, которую удивительно удобно держать в руке. Лопатка называется «двадцать на двадцать», такую можно было найти только в хозяйственном магазине далеко от дома. Ваня считает, что ему повезло — мама смогла зайти туда с работы и купить. А то теперь ничего не успевает, у нее Отчет.

Баба Юля идет довольно быстро, совсем не той дорогой, какой Ваня ходит с мамой, и не той, которой ходит с папой. С мамой они всегда едут на автобусе, Ваня передает денежки кондуктору и сам потом держит билет. Если народу немного, ему разрешают постоять или посидеть около водительской кабины. Там руль, всякие кнопочки и рычажки, черные клавиши, которые шипят и открывают двери. А большая поверхность рядом с шофером покрыта ковром, как у бабушки пол в комнате. Там стоит коробка, куда кондукторша складывает монетки. В каждое отделение разные. Ване на день рождения подарили копилку в виде свинки. На спине щелочка для копеек. Они падают туда, и их не видно. Мама объяснила, что когда копилка будет полная, ее придется разбить, чтобы достать деньги. Ване не хочется разбивать красивую свинку и не интересно, что монетки лежат внутри невидимые, их нельзя перебирать и трогать, как это делает тетя в автобусе.

— Мам, давай купим для денег такую коробочку?

— Какую коробочку, гномик? У нас скоро своя машина будет, зачем нам коробочка?

Мама говорит, что после Отчета они пойдут в магазин и купят машину. Ваня никогда не был в машинном магазине, только в игрушечном и продуктовом. Магазин с машинами называется Салон. Скорей бы в Салон!

С мамой они всегда заходят в магазин за продуктами. Покупают шоколадные творожки в обертках, разные йогурты и сок с трубочкой. Иногда мама позволяет на кассе выбрать шоколадку. Можно идти и есть. Мама не ест, а обычно разговаривает по телефону, смотрит куда-то мимо, наверное, на того, кто в телефоне, но на пешеходном переходе берет Ваню за руку.

Папа ходит другим путем, через овраг по лесенке и мимо киоска. В киоске они с Ваней покупают жвачку. Это раз. Леденцы в пакетике — это два. Сушеного кальмара. И папе бутылку пива. Иногда еще сигареты, если кончились. Папа мелкую сдачу отдает Ване для копилки, сдача бренчит в кармашке. Здорово идти с папой за руку, когда за щекой карамелька, а в кармане под пальцами пересыпаются теплые монетки! Папа открывает бутылку на улице и тоже пьет ее по дороге. Наверное, пиво очень вкусное, папа выпивает первый глоток и щурится от удовольствия.

— Ну что, Маленький Брат, как день прошел?

Иногда папа покупает две бутылки, тогда мама вечером говорит ему «Ковалев».

Баба Юля ни в магазин, ни в киоск не заходит.

— Баб, давай йогурта купим, с кусочками, или чудо-творожка, баб! Чтоб расти!

— Никакого чуда, химия одна! Сейчас ужинать будем.

— Баб, а шоколадку?

— Пойдем, шоколадка, я сейчас родителям твоим устрою, шоколадки! Приучили ребенка, черт знает, о чем думают!

О чем думает папа, когда шмыгает носом в темноте? Или о чем думает мама, когда сидит одна на кухне (иди, гномик, поиграй в комнате)? Ваня не знает.

Бабушка хоть и не купит йогурт, но приготовит ужин. Ух, какой у бабушки вкусный ужин! Иногда она даже пирожки с собой приносит в сумке. У мамы в сумке пирожков не бывает, у нее там помада, и блестящий телефончик, и еще разные штучки, которые Ване нельзя. У мамы из сумки пахнет духами, а у бабы Юли — кухней.

Еще у бабушки в сумке ключ от Ваниной квартиры. P-раз, и они дома. Дома бабушка веселеет, голос у нее становится из жесткого уличного уютным и теплым. Она выходит из своей шубы, как из двери чулана, и там за дверью оказывается бабушкин мягкий живот, пушистая кофта, знакомый оладьевый запах. Ваня спокойно стоит в коридоре, ждет, пока его тоже размотают, вытащат из кокона. Он, конечно, уже большой, умеет раздеваться сам, но у бабушки это лучше получается. Во время раздевания в который уже раз покорно выслушивает рассказ, какие неудобные раньше были шубы и валенки для ребят и какие сейчас легкие курточки. Ванина курточка синяя с ушками на капюшоне, к ней пухлые штаны «с грудкой» и заплаткой на коленке. Если бы у Вани была такая шуба, как у бабушки, он бы на улице шагу не шагнул, не то что с лопаткой!

Дома Ване можно ходить в носочках без сандалий, поэтому Ваня дома не ходит, а скользит по полу, разбегается в коридоре и едет до самой комнаты, пока бабушка моет руки и «приходит в себя».

— Ну, забегал, дай в себя прийти! Сейчас ужин буду готовить.

На ужин маленькие котлетки и пюре из бабушкиной сумки.

— Тыв садике что ел?

— Ну, баб, я не помню.

— Как не помню? Суп ел?

— Ну, ел.

— А какой?

— Такой. Сок пил и давали печеньицу после сна.

Баба Юля уже поняла, что никакой суп он не ел, качает головой. У нее прическа неровно сплющена со всех сторон после шапки, а надо лбом стоит дыбом.

— Одни пельмени у них, хоть бы капуста была. Сама не ест и ребенка. Ваня, тебе яблоко помыть, пока я грею?

Ване яблоко помыть. Хорошо сидеть с бабой Юлей на кухне и смотреть на газ под кастрюлькой, какой он синий, и переливчатый, и живой. Яблоко сладкое и хрустит. Вообще-то Ваня бы и пельменей поел, но котлетки вкуснее. Пока еда не готова, он перебирает магнитики-буквы на холодильнике.

— Вчера с мамой буквы читали?

— Читали. Ис папой читали. Баб, а еще яблоко есть у тебя?

Ваня трогает липучие буковки и переставляет их местами. Из КОТ получается КТО. Из МЕЧ получается ЧЕМ.

Ужин заканчивается кефиром, на дне кефира лежит сахарок, и Ваня его понемножку размешивает ложкой. Самый нижний кефир — самый сладкий. Бабушка сидит за столом, подперев щеку, и смотрит, как внук ест. Елаза у нее, как у папы, зеленые в коричневую крапинку. За годы, проведенные с Ваней, баба Юля довольно сносно выучилась рисовать и играть в шашки. Сегодня в шашки не хочется, они уже играли в садике после тихого часа, и рисовать не хочется, потому что утром уже рисовали елочки. Сейчас попросить у бабушки бумагу и карандаши — так она тут же скажет, давай елку нарисуем.

— Нет, баб, давай лучше грузовик. Нет, давай мотороллер!

— Ну, Ваня, как я тебе нарисую мотороллер? Давай уж грузовик. А ты тогда раскрась.

— Чур, кузов оранжевый!

Ерузовик не очень получается, Ваня переворачивает страницу в альбоме и на обороте рисует удава. Удав очень длинный и занимает весь лист. В начале толстый, а в конце тонкий-тонкий, такой, что нечего раскрашивать. Баба Юля, конечно, заставляет подписать. У Вани получаются пока только «У» и «А».

— Баб, давай почитаем?

Они идут на кухню, где бабушка следит за супом, очки у нее держатся на самом кончике носа, как приклеенные.

«— Бандарлоги, — наконец прозвучал голос Каа, — может ли кто-нибудь из вас без моего приказания пошевелить рукой или ногой? Отвечайте».

Бабушка читает громко, мерно помешивая в кастрюле длинной ложкой. Нет, конечно, Ваня не может сейчас шевелиться. Даже когда у него за спиной открывается дверь и входит папа. Ваня внутри кричит от радости — папа! — сердечко колотится где-то на шее быстро-быстро. Но гипноз Каа сильнее. Ваня затылком чувствует, как папа останавливается, тоже замирает и осторожно снимает ботинки.

«— Без твоего приказания мы не можем шевельнуть ни, ногой ни рукой, о Каа.

— Хорошо, сделайте один шаг ко мне».

Папа без ботинок проходит на кухню и садится рядом с Ваней, рука его лежит на спинке стула, готовая вот-вот опуститься на пушистую макушку, разворошить ее, поцеловать, приблизиться знакомым запахом табака и улицы. Оба молчат и дышат одинаковым дыханием.

«— Ближе, — прошипел Каа. И все снова подвинулись ближе.

Маугли положил свои руки на Балу и Багиру, чтобы увести их, и два больших зверя вздрогнули, точно внезапно разбуженные ото сна.»

Чайник кипит, Ваня второй раз ужинает уже с папой и ест суп.

— Вот так, сколько не сиди, все равно прихожу раньше. Работает наша мама, а, Маленький Брат?

Баба Юля ругает папу за то, что он Сидит. Как можно за это ругать человека? Вот он, Ваня, тоже Сидит, и никто не ругается. Но бабе Юле виднее, она папина мама.

— Колобродят по ночам, ребенок брошенный! Ты хоть с ним читал вчера?

Ваня и папа переглядываются.

— Читал, читал, ма. Все нормально.

— Вижу я, что у тебя нормально. Холодильник нормально пустой, ты пришел в семь, а она когда придет? Мне еще, между прочим, ехать. Что ты там высиживаешь? Больше зарплаты не высидишь все равно, так хоть с ребенком.

Ребенок Ваня вздыхает, папа молчит. Папа на работе делает Рентген. Видимо он хуже Отчета, потому что мама опять вечером называет его Ковалевым и говорит сердито:

— Ты думаешь, ты у них такой незаменимый? На твоем рентгене свет клином сошелся?

Ваня уже отправлен спать без чтения, но заснуть не может. Родители сначала мешали, говорили громко, даже папа, а потом, наоборот, закрыли дверь в кухню, и стало грустно.

На диване у Вани собака, зайчик и медведь. Но они не живые. Медведь совсем не похож на Балу. У него такая несерьезная мордочка с синими пластмассовыми глазами и улыбкой из красной нитки. В коридоре темно. Ваня берет медведя под мышку, на всякий случай, и идет к кухне.

— ты очнешься наконец и поймешь, что жизнь проходит мимо! Надо делать что-то, Ковалев, понимаешь, как тебе объяснить? А с ним я, может быть, жить начну!

Папа говорит тише, его почти не слышно.

— не могу тебя заставить. попросить. и Ваня.

— Что Ваня, ну что Ваня? Что ты сразу Ваня! Ты о нас, обо мне подумай!

Мама так кричит, что Ваня убегает обратно в комнату вместе с медведем, дверь на кухню все не открывается, тогда он опять на цыпочках выбирается из комнаты и крадется тихо, как на Охоте.

— Все, Ковалев, — вздыхает мама. — Это уже все..

Папа молчит, видимо, мама говорит, что времени уже много и надо идти спать. Ваня бежит на свой диванчик и шмыгает под одеяло.

— Ну что, давай сегодня только одну короткую сказку?

«— Свободный народ и вы, шакалы Шер Хана! Двенадцать лет я водил вас с охоты и на охоту. Теперь я упустил добычу. Вы вправе убить меня сейчас же на Скале Совета!»

Слышно, как в коридоре стучат мамины каблучки и хлопает дверь.

Акела промахнулся. Маугли принес Красный Цветок и победил Шер Хана. Ваня отворачивается к стене и прижимает к животу синеглазого медведя. Маугли победил, но он уходит теперь к людям. Они с папой столько раз читали!

«— Я вижу, что вы собаки, и ухожу от вас к моим родичам. Джунгли для меня закрыты, и я должен забыть вашу речь и ваше общество.»

— Ты спишь, Ванечка? — говорит папа хриплым шепотом.

Ваня не спит, плачет, но лежит тихо-тихо, накрывшись с головой.

Утром Ваню отводит в сад баба Тома. Баба Тома как будто и не бабушка вовсе, а Снежная Королева. У нее серебряная шуба до пят, меховой кокошник и серьги в ушах, как елочные игрушки. Баба Тома очень красивая, ее шуба так пахнет, что у Вани немного кружится голова. Они едут в машине с шофером, как в карете. Ваня всю дорогу на нее любуется. Мама, конечно, похожа на бабу Тому, но у мамы шубы нет, у нее курточка короткая, как у Маленькой Разбойницы, в хвостах и помпонах. Ваня такую курточку видел в мультике. Баба Тома заводит Ваню в группу и долго разговаривает с Людмилой Юрьевной. Так долго, что Ваня успевает сам раздеться и уйти играть.

На завтрак в саду всегда каша. Мама говорит, что каша — это «правильная еда». Папа считает, что если человек голодный, то любая еда для него будет правильная и вкусная, а когда есть не хочется, то даже шоколадки в горло не лезут. Ваня верит папе, но сомневается, как это может быть, чтоб не лезли шоколадки?

После завтрака все выходят на прогулку. Опять одеваются. Ваня в садике за день больше всего устает оттого, что надо постоянно раздеваться и одеваться. Можно было бы в комбинезонах и куртках поесть, нарисовать очередную елочку и выйти на улицу. Людмила Юрьевна сначала стоит в раздевалке и помогает всем застегивать и завязывать, а потом уже садится на маленькую скамеечку. Лицо у нее красное и мокрое, как будто она бегом бежала от самого магазина.

— Встали парами, Еремин! Я говорю, встали! Витя, где варежки? Мы все уходим, Витя без варежек остается, будет караулить группу!

Витя сразу плачет, громко и безутешно. Людмила Юрьевна говорит, что у нее уже нет сил, быстро находит Витины варежки под шкафчиком, и они без всяких пар вываливаются на белое крыльцо.

Снега вдоль дорожки так много, что Насте Мишиной почти по шею. Снег твердый и не копается просто так, его приходится долго колотить и рубить лопаткой. Ваня быстро устает и идет на заборное место отдохнуть, где утрамбовано и ноги не проваливаются.

Дом за забором высокий, красивый. Синий, с оранжевым и белым, как картинка в книжке. Солнце. Ваня хватается обеими руками за сетку и опрокидывает голову назад. Солнце затекает в глаза, слепит, уже не видно деревьев, домов, машин и людей. Видны только синее с белым холодное небо и большая птица высоко, наверное, Чиль.

После солнца Ваня некоторое время ничего не видит, ждет, пока глаза опять привыкнут. Пока ребята завтракали, почти все машины со стоянки уехали. Теперь там ходит один дяденька и в руках у него рычащая и жужжащая машинка с рогами. Он приставляет машинку к куче снега, машинка рычит — р-раз и снега нет, только пыль белая кружится.

— Людмила Юрьевна-а! А что это там такое на стоянке рычит? Мотор?

— Ну вот, Ковалев опять у забора торчит! Еде мотор? Это? Так это машинка специальная, снег разбивать. Он за ночь жесткий стал, его трудно теперь убрать. Сейчас дядя дворник раздолбит все кучи, а потом снег счистит с асфальта. И будет просторно и чисто.

Дети сгрудились у ворот, Ваня стоит чуть в стороне, он ужасно горд. Кто заметил машинку? Дядя дворник двигается медленно, как бы нехотя, обходит редкие машины, оставшиеся на стоянке.

— А у моего папы такая же, вон, белая!

— Какая же это белая? Это тойота!

— Ну, тойота!

Лиза стукает Костю лопаткой по спине.

— А у моего папы вообще, знаете какая.

— А у моего — мерседес!

— А моя мама, знаете, где работает?

Дяденька дворник ходит с машинкой. Лицо у него молодое, но сердитое, иногда он останавливается и курит, тогда Ване он чем-то напоминает папу. Шапкой?

У машинки морда тоже сердитая, внизу оранжевые челюсти, сверху рукоятки-рога и нахмуренные брови. Может быть, ей уже надоело?

— Людмила Юрьевна, это она что, снег ест?

— Что? А, ну да. Вот мы придем на обед, будем кушать суп, макароны с подливкой. А она ест снег.

Ваня не любит в садике подливку, и суп не любит. Он ест только бабушкин борщ и бульон с сухариками. Поэтому обычно за обедом он долго сидит, возя ложкой в тарелке и откусывая хлеб большими кусками. Бедной машинке приходится есть очень много снега.

Ваня знает, что когда не хочется, сделать это очень трудно. Теперь Ване кажется, что у машинки не злое лицо, а печальное. И как дворнику ее не жалко?

— Зачем он ее заставляет снег кушать, Людмила Юрьевна?

— Что? Как заставляет, у них работа такая!

— Нет, она вон какая грустная, больше не хочет снега.

— Хочет, хочет. Мы вот тоже покушаем как следует за обедом, да, Ваня, и выйдем вечером машинке помогать.

— Нет, она правда грустная.

Ребята смеются. Людмила Юрьевна смеется тоже.

— Пойдем, Ковалев, вставай с Настей. Пока вы разденетесь, котлеты остынут.

Настя берет Ваню за руку так крепко, как будто он сейчас убежит.

— У меня в кармане мандарин есть, мама оставила, будешь? — Настя — верный друг.

— Давай после спанья съедим на улице, когда выйдем?

На обеде все тихие, внимательно смотрят в свои тарелки, кто сколько съел. Ваня с двумя кусками хлеба все-таки осилил суп. Однажды у бабы Томы ему пришлось отдать кашку Маврику — бабушкиному бульдогу. Кашка была не очень вкусная, Ваня старался, но есть не мог. АМаврик очень просил из-под стола, возил слюнявой мордой по Ваниным коленкам. Вот он и высыпал кашку в собачью миску, когда бабушка вышла. Она всегда сама так делала с недоедками. Ване было очень стыдно, но Маврик съел с большим удовольствием.

Перед тихим часом Людмила Юрьевна читает ребятам книгу, она закрыла окно, и не слышно, работает машинка или нет.

«— Ни один волчонок не возвращался, чтобы поблагодарить старого Балу за его уроки. Ну, Маленький Брат, скажи Слова Народа Охотников.

— Мы с тобой одной крови, ты и я, — сказал Маугли, как это делают все охотники…»

После полдника дети торопятся скорее одеться и выйти. Как там машинка? Людмила Юрьевна удивлена, не успевает завязывать шарфы. Таня Смолина сама застегнула сапожки, Витя нашел варежки.

Во дворе темно, фонарь освещает только площадку пред крыльцом, вход в беседку и часть забора. Тихо. Дворника нет и машинки нет. Стоянка ровная и чистая, и уже наполовину заставлена тойотами. Ване почему-то хочется плакать, а не чистить снег новой лопаткой и есть Настин мандарин. Скорее бы домой. Скучно. Людмила Юрьевна болтает с воспитательницей из седьмой группы, Еленой Олеговной, и не строит ребят играть в ручеек.

— разводятся, сегодня мадам бабуля со мной беседовала. А мне что, с ним с одним заниматься?

— Не говори, дома он у нее один, а здесь двадцать. За эти деньги мне вообще их только одеть, и то, как придется.

— Я говорю! Ест, не ест. Сегодня ел. То один заберет, то другая. Я каждый день до семи с ним гуляю! Забирай в пять и корми, как хочешь.

Сюда к крылечку за всеми приходят родители. За Витей — мама, за Костиком — папа. За Таней — дед, наконец, за Настей — старший брат. За Ваней долго никто не приходит. Он мечтает, что сейчас опять выйдет дворник с машинкой, тогда Ваня его как-нибудь уговорит не кормить ее больше. Дворник позволит Ване ему помочь, они вычистят оставшийся у выезда на улицу снег, а там придет бабушка и заберет их пить чай.

Машинку можно будет поставить в коридоре, она, наверное, грязная. И лопаты.

Но дворник не приходит. Людмила Юрьевна с Ваней возвращаются в группу. Они собирают кубики, закрывают все шкафчики. Людмила Юрьевна переодевается из гуляльного тулупа в пальто с белым пушистым воротником, чтобы идти домой. Людмила Юрьевна ничего не говорит Ване. Он сам все знает.

Наконец, когда тетя сторож уже погасила свет на всем втором этаже, за Ваней приходит папа. Выглядит папа так, как будто он уже проходил мимо киоска и уже Ковалев.

— Пап, я сегодня Чиля видел!

Папа молчит, он совсем не похож на дворника ни шапкой, ни лицом.

— Пап?

Он не сердитый, а грустный. Сегодня у него для Вани карамелька коричневая, под настроение. Хорошо идти с папой за руку, даже когда он молчит! Ваня оборачивается — садик уже весь темный, снег падает в треугольном свете фонаря. Падает тихо на машины, на стоянку, на дорожки, мягко и неспешно. Такой снег здорово будет копать завтра фанерной лопаткой. Где-то за машинами, вдоль забора, невидимая в гуще темноты, крадется Багира.

Папа курит, отгоняя дым в сторону от Вани, и вздыхает, как будто он ужасно устал.

— Поедем сегодня к бабушке, Маленький Брат?

«— Теперь, — сказала Багира, — прыгай ко мне на спину, Маугли, мы отправимся домой. Одна из прелестей Закона Джунглей состоит в том, что наказание уничтожает старые счеты, все оканчивается, и никто не хмурится.»

 

Вера и Надежда

Стоят на боковой лестнице и курят. Точнее, Надька курит, а Вера нервничает. Нервничает, что на посту в отделении никого не осталось. В девять вечера уколы перед отбоем, странное время, зыбкое. Вроде уже спать пора, но еще куча дел, то капельницу, то снотворное, опять же, в двенадцать еще почасовой гепарин и антибиотики. К ночи и больные больше беспокоятся, как там пережить еще ее, ночь-то?

— Ты что думаешь, кто-то вызовет? Забей. Сидят, как цуцики по палатам, ждут своего седуксена. Там Юрок в процедурке разливает. В крайнем случае, его достанут.

Лето. Жара. У Надьки халатик одет прямо на лифчик красного цвета.

— Ну и по фигу! Ты что думаешь, из наших доходяг кто реагирует? Ни один. И этот тоже, в восьмой палате, думаешь, глянул? Все, отпели птички, — Надька разводит пальцами в районе карманов халата, — привет! У него теперь все заботы — пульс посчитать и анализы вовремя сдать!

— А ты что, для него надела?

— Для него. Ты что, совсем? Нужен он мне, хроник. Вижу я, чем вы его лечите. Долго не протянет!

Вера плюет через плечо и стучит по перилам.

— Хватит колотиться, имеешь право на законный перекур.

Надька подтягивается на руках, усаживается на подоконник. Движения у нее томные и плавные. Грудь вперед, спина выгнута. Она даже на лестнице не расслабляется, как будто сейчас из-за угла выйдет фотограф и будет снимать для мужского журнала. Устраивается поудобнее. Надька выпускает дым из носа, как дракончик. Она в принципе понимает, что Вера нервничает, и даже сочувствует, и надо бы, конечно, идти. Нечего над человеком издеваться! А была бы одна — так бы и сидела. У Надьки все просто: есть работа — надо делать, нет ее — надо отдыхать. А волноваться за то, чего не было — только Бога гневить!

— Надоело это все до…

— Что надоело?

Надька болтает ногами, шлепанцы на платформе оглушительно падают на плиточный пол. Смешно. Вере кажется, что проснулась вся больница.

Вера — врач. Сегодня дежурный. В этой больнице всего три года, и вообще она такая. Если к больному надо подойти один раз, она подходит два. Если надо два — подходит пять. Заведующая говорит, что это пройдет (она так говорит уже три года), а про себя думает, что это у Веры от неуверенности в себе. Хотя врач она хороший, все делает правильно, пациенты ее любят. Только проверяет сама за собой по десять раз, переспрашивает. Уходит с работы самая последняя. Если на дежурстве поступит тяжелый больной — сядет рядом и будет сидеть.

— Иди чаю попей! Вызовут тебя, будь спокойна, если что.

Если что — Веру не устраивает.

Они знакомы с детства, вместе в институте учились. На первом курсе. Надька с него ушла рожать двойняшек. Никто не помогал. Промучилась с ними, хлебнула. Оба аллергики страшные, крикуны. Учиться муж не выпустил. Сначала учиться не выпустил, потом к подруге, потом — юбку что такую короткую надела, потом руки начал распускать. А потом она сама ушла. Детей засунула в садик и медучилище закончила. Какая-никакая, профессия получилась. Здесь в больнице она работает давно, гораздо раньше Веры пришла. Все про все и про всех знает, и про врачей, и про сестер. Все у нее по имени, врачи-мужчины без отчества — Вовка, Серега. Опыта уже набралась во всех областях, диагност не хуже любого профессора, жаль, не доучилась. А она не переживает. Любой человек на своем месте должен быть. Вот она — на своем, и в назначения Верины не лезет, не поучает. Так, может, расскажет про кого или случай из жизни, или скажет — я, мол, то-то и то-то уже сделала. Вера это ценит. А вообще, Надьке на всех больных глубоко.

Ее послушать, так она на работу приходит исключительно в поисках любви. Поиск идет с переменным успехом, в зависимости от того, какая бригада дежурит. Замужество у нее уже было, а любовь нет, только глупость, поэтому все еще впереди. Я, говорит, и по генетике уже свой план выполнила, хватит, настрадалась, теперь буду искать подходящий вариант. Или только расчет — без любви, денежный интерес. Или любовь до гроба, и чтоб в глазах темно. Здесь в больнице с расчетом никак, голая ставка — полторы тысячи. Остается пункт два — любовь. А сегодня такой случай.

— Вер, давай в первой палате сразу снотворное сделаем? Пустячок, а приятно. Меня уже в реанимацию звали чай пить. Слышь, Вер. Сбор в десять. Я уже с Юрком на ночные уколы на все договорилась. Но если в первой она опять будет вызывать, мне не уйти. Давай, а?

И ведь что с ней поделать! Все равно уйдет свой «чай пить», хоть синим огнем гори!

Она и Юрка уговорит, она вообще, черта лысого может уговорить, не то что Веру. Уйдет. Вернется под утро, ворвется и будет рассказывать, а Вера слушать. Но к сдаче смены у Надьки все сделано, помыто, устроено, диурез посчитан. Температуру помнит, на рентген подготовила, предупредила, клизмы всем, кому надо, поставила, истории подклеила. А Вера на бумажке пишет и в шесть просыпается в холодном поту, что наркотики не так списала. А в семь, досидев, как на иголках, уже бежит по журналу проверять.

— Вер, ты как думаешь, мне его в гости пригласить? У меня никого, все уже в деревню смотались, а я еще три дежурства буду. А?

Надька болтает ногами. Щиколотки худые, ступни длинные, костлявые, в синих прожилках. Тридцать восьмой размер. Пальцы на ногах все какие-то кривые, разной длины, с малиновыми ногтями. Неприятные ноги, некрасивые. Усталые. В полшестого встали, с полвосьмого на работе. Надька никогда не опаздывает. Ну, просто никогда. Приезжает заранее, хотя живет далеко. А Вера то на маршрутку не успеет, то ключ у нее в дверях застрянет. Вбегает в последний момент.

— Надь, пойдем лучше. Юрок там в своих наушниках не услышит, мало ли что! Ну пойдем! Слушай, ты как в свои копыта влезаешь? Они же малы тебе?

— Ну что ты заладила, пойдем-пойдем. Я тебе про Фому, а ты мне про Ерему. Переживут твои хроники.

Но с подоконника сползает. Вера уже притоптывает и рукой держится за ручку двери.

— Давай, догоняй!

— Стой, стой, я упаду сейчас! Дай хоть обуться. Нет, ты подожди. Скажи все-таки, пригласить или подождать еще.

— Кого пригласить?

— Вер, ну ты дурочку, что ли, будешь из себя строить? Кого. Его, конечно!

— Ну, пригласи, если хочешь. Что тут думать.

Голос у Веры становится тусклым и вялым.

— Нет, ты просто так сказала, ты подумай. Вдруг он решит, что я его серьезно зацепить хочу? Испугается. Мне это надо? Не надо.

— А ты не серьезно?

— Нет, Вер, ну ему-то об этом зачем знать? У него и так проблем хватает. Он должен сам созреть.

— А если не созреет?

Надин голос, наоборот, твердеет и звенит, как на трибуне.

— Созреет. Куда он денется с подводной лодки!

Они уже в отделении, слава Богу. Тихо. Юрок набирает уколы, подпевает плееру. Правильно Вера волновалась, ничего не слышит. Больше она с Надькой не пойдет. И разговоры эти бесконечные, типа, что ему сказать, да что он ответит, да как ей поступить. Ерунда и трата времени. Вера предпочитает обдумать, а Надька проговорить.

Предмет разговора дежурит в реанимации. Коршунов Александр Иванович, Санек.

Сорок два года, женат, двое детей. Пронзительный мужчина. Брюнет с голубыми глазами, нос горбинкой. Пробы негде ставить. Худой, широкоплечий. Когда пишет — надевает очки — очень пикантная деталь. Девочки от восемнадцати до пятидесяти писают кипятком. На лице — выражение усталости. Он от всего этого действительно устал. Он, кстати, хороший врач. Без преувеличения. Опытный, внимательный, умеющий принимать решения. Иногда ему кажется, что это никому не интересно. Каждая ночь в больнице — это женщина, которой интересно только какой он любовник — опытный, внимательный, умеющий принимать решения определенного рода, а именно: где и во сколько. Лечебный процесс — дело святое, но ему, лечебному, далеко до процессов, происходящих в человеческой душе. В женской. В эмоционально, так сказать, половой сфере. Одна придет с картошкой, другая — с пирогом. Будут сидеть в ординаторской, пить чай, смотреть, говорить «ну я пойду», поводить плечами.

А если вдруг никто не придет, он сам позовет Юлю, или Ирочку, или Лену. Старые проверенные кадры. Кто-то из них, Юля, Лена или Ирочка, будут на этот быстрый, отвоеванный у работы час, счастливы. В палате — смерть, в бельевой — любовь, равновесие восстановлено. И восстановил его простой человек — Коршунов Санек. А это — уже судьба, с ней приходится считаться.

Кого-то Бог целует в макушку, и он становится умным. Кого-то — в лицо, и тот становится красивым. А его в. Ион стал таким, каким уж есть. Не за тем ли он пришел в этот мир, что бы всех этих Юль порадовать? Как говорит приятель Гошка, к старости само пройдет, и узнаешь, зачем пришел. А при этом у Гошки жена — сто тридцать килограммов, шаг вправо, шаг влево считается побегом? Ему и убегать не хочется, поэтому легко рассуждать.

А у Санька жена Наташка — особый человек. Ее, может, Бог никуда и не целовал. Зато двадцать лет назад надоумил за Саньку Коршунова замуж выйти. И это тоже судьба. И не будем об этом больше.

Санька любит выпимши размышлять на тему судьбы и тому подобного. Кто его будет слушать? Никто. Сегодня Надька не будет.

Он с детства был красавчиком, но долго он об этом не догадывался, класса до шестого, а потом вдруг все девочки в него влюбились. Просто в одночасье! И стали за него бороться между собой. Школа у них была с английским «уклоном», девочек больше, чем мальчиков. Саня сначала даже растерялся, мучился, не мог выбрать. Боялся обидеть кого-нибудь. Потом привык, и стало казаться, что все эти девочки одинаковые. Лены, или Оли, или Наташи. Все с косами, в коричневых платьях. Одна только была Нина, толстая. Он ее помнил, потому что она теперь с ним работала в одной больнице и ни капельки с тех пор не изменилась. А еще одна была девочка без кос, со стрижкой трогательными кудряшками и глазами, как у Татьяны Самойловой из «Летят журавли». Имя он уже не помнил. Вот она понравилась. Но вообще он до старших классов на девчонок внимания мало обращал, больше дрался.

Драться было легко. Он был спортсмен, занимался многоборьем, без проблем отжимался сто раз. По физре была пятерка с плюсом. Но дело было не в подготовке и даже не в том, что мальчики в их школе в большинстве своем были очкарики и «ботаники». Дело в кураже. В драке у Саньки появлялась веселая бесшабашная злость. Состояние, близкое к счастью. Уступал тяжело, бился до конца, до кровавых соплей, беря не столько силой, сколько упертостью. Драка у мальчишек — дело короткое: кинулись, сшиблись, и вот уже растаскивают. Кто-то разревется, кто-то побежит в туалет с запрокинутой головой. Санек же готов был часами валяться, сцепившись с противником на пыльном школьном дворе, лишь бы победить. И больше он, конечно, побеждал, пока в его жизни не появились женщины.

Всю школу его окружал романтический налет взрослого мира. Сборы, друзья старше на несколько лет, спортивные лагеря. Первая женщина как раз на сборах в Прибалтике — Оля Головченко. Просто первая постель, а тогда казалось — первая любовь. Оля была мастер спорта, бег с препятствиями, двадцать два года. А Саньке пятнадцать. Пятнадцать полных, на шестнадцать выглядел и на двадцать два уже чувствовал себя. У Оли одна грудь была намного меньше другой. Она их выравнивала лифчиком на поролоне — одну расплющивала, а другую приподнимала. Такой маленький секрет, для посвященных, то есть в тот заезд — для Санька. Она такие вещи умела делать, о которых он и подозревать не мог, а ему говорила: «Ну ты, б.»

Когда они расставались, он был уверен, что любит ее и что это навсегда. Потом, к его удивлению, на следующих сборах появились и еще разные. Другие. Он не запомнил, но понравилось, очень. Тогда же перестал драться, чтоб не испортить лицо. Да и кураж пропал. Сменилась сверхзадача. На выпускном ему отказала девочка с кудряшками (Лена?). Тогда он опять думал, что это любовь, мучился, начал курить. Мать с отцом попеременно сидели у письменного стола, чтобы не бросил готовиться в институт. Перед самым экзаменом по химии он все-таки добился от этой Лены, чего хотел. И поступил с облегчением блестяще, даже сочинение написал на «четыре». До армии успел проучиться один курс, а после пришел совсем в другую группу. Там все были незнакомые, младше его. Одна из них Наташка. На третий день знакомства он затащил ее к себе домой. Отец на дежурстве, мама пошла купить чего-нибудь к чаю, раз уж у них гости. Маленькая булочная у них через два дома. Там никогда не бывало очередей. Пока мама отсутствовала, они успели стать мужем и женой. И вот это оказалась действительно любовь, которая не кончилась ни на следующий день, ни через неделю, ни через двадцать лет. Однако это не мешало параллельно еще существовать Гале из политеха и Юле из водного. Там-то любви не было.

— Ну чего, иди уже, раз договорилась.

— Чего иди-то, девяти нет, а договаривались на десять.

— Когда только успела сбегать!

— Да я и не бегала, позвонила да сказала, что к десяти освобожусь.

— Ничего себе, договорились, я думала, это он тебя приглашает. Не думаешь, что у него другие могут быть планы, типа поработать?

— Да ладно, какие планы, я ж дежурю! Ты че, Вер, сердишься, да? Да я сейчас все переделаю. Вот увидишь, никто за всю ночь не пикнет. Юрок вообще не ляжет, ну хочешь, сейчас с него наушники стащу и до утра не отдам. А, Вер? Ты же знаешь — если тебе надо будет с кем-то зависнуть, я прикрою? Ну, Вер? Я же на телефоне!

Надька перед койкой становится такая мягкая, такая пушистая, просто сахарная! Полы готова мыть, на ушах ходить и хвостом подмахивать.

— Ну хочешь, я за тебя напишу чего-нибудь, скажи только что, я напишу!

— Да ладно, обойдемся. Не колотись.

Веру ни от кого прикрывать не надо. Она ни с кем не «зависает». Сейчас возьмет тонометр и пойдет по этажам тяжелых перед сном проверить. И с Юрка десять раз возьмет обещание, чтобы если что — сразу звонил. А Надька пойдет к Коршунову, где только они там.

Коршунов, когда целуется, руку кладет на затылок и глаза не закрывает.

Надька уже в процедурном, прижимается грудью к Юрковой спине. Близко-близко.

— Юро-очек! Что у нас тут происходит? Ну, давай свои укольчики, так и быть, поделаем!

Юрок смеется, он привык, что Надька прижимается, ему это по фигу. У него шестой курс закончен, госы сданы. Это дежурство последнее или предпоследнее. Получит диплом и пойдет в отдел кадров, а осенью вернется к ним интерном. Все то же самое, только уколы уже будет делать Надька, а он будет колотиться, как Вера (ну, меньше, конечно), и будет ее уже называть не Верой Николаевной, а Верой. Такая метаморфоза.

Вера ему очень нравится. У него, конечно, есть Анька, можно сказать, невеста. Но Анька так, Юрок ей не пара (пока не пара). Ей бы в мужья богатенького Буратино, а не интерна Юрка. Колготки с дыркой никогда не наденет. А у Веры на пятке (он видел зимой) такая аккуратная штопочка, в точности, как у его мамы. И глаза.

Глаза серые, волосы до плеч. Просто волосы до плеч без прически и очки. Глаза за очками. Черная щеточка ресниц, брови тоже темные, красить нечего. Поэтому Вера обычно красит только губы чуть-чуть. Дальше халат длинный, сандалии без каблука. Под халатом сорок четвертый размер. В этом размере убираются все ее двадцать девять лет, страх сделать что-нибудь не так, ожидание счастья, дружба с Надькой, миллион разных мелких и крупных мыслей и Санек Коршунов, который целуется с открытыми глазами и кладет ладонь на затылок.

И Надьке тоже кладет. У него такая привычка, приятно же, особенно если стрижка.

Такая пушистая мягкая голова. У Надьки хвост. На самой макушке. Волосы коричневые, выкрашенные красными язычками, как свеколка. И лицо такое же круглое с маленьким подбородком, как у свеколки или репки. Коричневые брови, густые ресницы, глаза, как два лесных орешка. Если развязать хвостик, что-то становится в лице неправильно — ботва завяла. Но Надька, конечно, очень симпатичная. Не зря муж бывший к каждому столбу ревновал. Яркая, как огонек, быстрая, громкая. И двойняшки на нее похожи. Такие же кареглазые и шебутные.

Только есть что-то в Надьке слишком уж через край, что ли? Или кажется? Слишком много смеется, слишком сильно закидывает голову. Слишком грубо шутит. Заблудилась в поиске. Ей бы, как говорится, жениха хорошего, чтоб любил и деньги в дом, и мальчишек в футбол учил играть. Перестала бы прыгать от одного к другому. И Вере тоже. Но Верето кажется, что она нашла уже. И Наде кажется, что нашла. А на нем пробы негде ставить. У него обстоятельства жизни. Но они, эти обстоятельства, не мешают тому, что сегодня в десять Надька к нему спускается «чай пить», пусть пьет.

Санькины обстоятельства называются жена Наташка. У Наташки глаза раскосые, кошачьи, короткая стрижка. В институте она была симпатичная пухленькая хохотушка. Можно сказать, толстенькая. Переживала, что прошлогодняя юбка в этом году уже не сходится на талии. Кудрявая. Именно у нее такой был затылок, как Саньку надо. А с возрастом похудела. Все подруги завидовали. Их перло во все стороны, а Наташка убавляла и убавляла. «Превращусь в старую жилистую лошадь».

Тогда на диване в его комнате, во время похода в булочную будущей свекрови, Наташка была девственницей и очень боялась. Теперь она ничего уже не боится, прошло.

Наташка — анестезиолог в онкологическом центре. Стоит, ссутулившись, в изголовье операционного стола и меряет давление, а ее одногруппник Ванька Косарев отрезает женщинам груди. «Чем больше я там работаю, тем меньше я женщина. Все, что можно отрезать в этой операционной, отсыхает само собой». Сейчас, в сорок, Наташка такая худая, что страшно смотреть, никто уже не завидует. Вместо лифчиков носит топики для девочек, а когда наклоняется, из спины острыми бугорками вылезает позвоночник. Костюм, халат, до бровей шапочка, до глаз маска. Глаза подведены черным карандашом вверх. Наташка не красивая. Жилистая лошадь. Смеется очень мало. Приходит с работы, молчит и курит в форточку, и смотрит прямо перед собой. В пушистые кудри продернуты седые нитки. Каждый день Санек ужасно рад ее видеть. Пусть даже такую, с седыми нитками и в подростковом бельишке.

Когда Санек ее не видит, наступает тоска. И тогда появляется острая потребность налить кое-чего в рюмочку и эту тоску залить. Еде она там, Наталья? Он же не видит, как она работает, как стоит у изголовья стола в своей маске до глаз и шапочке до бровей. Ремешок часов, застегнутый на последнюю дырочку, болтается на запястье. Запястья плоские и сухие, а кисти наоборот — широкие. Не женские, как будто собраны из костей. Что ей вещает Ванька Косарев, как вообще она проводит день до того, как вернуться под кухонную форточку?

Наливает и выпивает.

Ночью Наташка ложится рядом и лежит тихо-тихо, почти не возвышаясь над матрасом, кажется, даже не дышит, пребывая где-то далеко. Где? Санек лежит рядом мертво, не шевелится. Это он-то? Тоска накрывает с головой. Он встает, идет на кухню и там наливает коньячку в дежурную рюмку. Закусывает колбасой. Наташка шепотом кричит из комнаты, чтоб не резал ножом в холодильнике. Иногда она просит подложить под ноги валик. Есть у них такой, от старого дивана, чтоб отдохнули вены. Ноги у Наташки легкие, как две палочки. Санек приподнимает их сразу обе одной рукой за щиколотки, подсовывает валик. Валик — знак благосклонности. Санек наклоняется и целует плоскую косточку и жесткую коленку.

Ксюха у них родилась почти сразу, как поженились, студенческий ребенок, с ней нянчилась теща. Санек помогал полоскать пеленки. Они сидели с Наташкой на краю ванны с учебником, нога к ноге, а за спиной у них непрерывно текла вода. Так страшно любили друг друга, что ночью времени на сон не оставалось. Да еще раза два-три Наташка вставала девочку кормить, а он тоже не спал из солидарности. Так они и провели в счастливой бессоннице весь труднейший третий курс. Наташке как кормящей матери сделали на экзаменах скидку и пожалели, а его не пожалели. Он остался на осень.

Наташка с Ксюхой жили на даче. Родители по очереди стирали. И возили из города молоко. А Санек уехал в стройотряд в Молдавию. На консервный завод. Зарабатывать деньги на семью. Сколько у него там было женщин?

Скучал по жене ужасно. Приехал — никак не могли расстаться. Ксюха подросла и стала ползать на четвереньках по одеялу в палисаднике. Молодые родители сидели на ступеньках крыльца нога к ноге и смотрели. Счастье не кончалось. На август остались на даче, была хорошая погода, Санек готовился к пересдаче в городе.

Оля с пятого курса к осени сделала от него аборт.

С одной девочкой познакомился в институтской библиотеке, у нее была коса почти до колен. Так захотелось подержаться рукой. Он не специально! Он никого не хотел обижать, он не мог по-другому. И так приятно было думать, что да, именно так, не мог. Так же, как не мог он представить, что будет, если Наташка узнает. Старался быть ей хорошим мужем, ему казалось, да он и был им! Хорошим отцом Ксюхе. Еулял с ней во дворе, читал сказки, разогревал кашу, выливал горшок. Потом решал задачки по математике, чинил велосипед, мазал зеленкой разбитые коленки.

Возил рассаду на дачу, копал грядки, забивал гвозди, менял кран на кухне, принимал роды у тещиной собаки. Он каждый день с радостью ложился в супружескую постель и с радостью обнимал уменьшающееся Наташкино тело. Такое знакомое, любимое, родное. Но на работе у него была лаборантка Маша, и еще Нина — медсестра с третьего этажа. И та Оля, которая делала аборт на пятом курсе, а теперь уже вышла замуж, звонила сама.

Наташка узнала. Даже не узнала — поняла. Ругались по молодости страшно, до истерики, хлопали дверями. Она плакала, он готов был волосы рвать на голове, в ногах валяться. Тут к нему возвращалось то самое пьянящее чувство, которое раньше он искал в драках. Был страшно рад помириться. Медовый месяц, счастье, покой. Наташка узнала во второй раз, потом в третий. Уже не ругались. Она смотрела настороженно, слушала свои ощущения.

Чем становились старше, тем меньше ссорились, тем меньше мирились.

Потом четвертый раз, пятый, десятый. Молчала. Саньку казалось, что она поняла и успокоилась.

А она поняла, что бессильна. Без сил. Без сил принять это, как должное ей и Ксюхе. Больше не смотрела в глаза.

И вообще, они как-то постепенно отдалились. Мало виделись. То у него дежурство, то у нее. Ксюха выросла, у нее тоже появились свои интересы. «Мам, пап, вы сегодня вечером никуда не собираетесь?» Они еще собирались иногда куда-то вместе и вообще общались, ложились в одну постель, целовались при встрече. Если бы Наташка спросила, он бы ответил, что любит только ее. Но она не спрашивала.

Потом появилась Алена — девушка с пятым размером груди. И было Саньку очень интересно этим размером овладеть. Алена юная и бесцеремонная, глупая как пробка. Явилась прямо домой разобраться, кто есть чей. Дома была Наташка. Валялась в кой-то веки с книгой на диване. А тут приходит эта девица со своим чудовищным бюстом и заявляет, что Санек (Сашенька), наоборот, любит только ее — Алену, и никого больше, хочет развода и надо его отпустить, потому как «ребенок у вас (она так и сказала — ребенок) уже взрослый». И все такое прочее, в духе дешевой мелодрамы с размазанной тушью.

Наташка была женщина умная, более того — умудренная и не склонная к мелодраме. Но организм ее в тот момент был подорван экзаменами дочери, ангиной и еще кое-чем, известным только ей. Поэтому она хоть и не слушала, но посмотрела. А посмотрев, развернулась и ушла в ванную, а в ванной разделась и встала пред зеркалом. И что же она там увидела? Увидела лохматую голову, синие тени под глазами, многочисленные морщинки, крупные и мелкие, а также полное отсутствие того предмета, который гневно колыхался сейчас в коридоре под тесной Алениной кофточкой. Это было последней каплей. Точкой, которая до этого никак не могла быть поставлена. Наташка взяла с подзеркальника зубную щетку, умылась и ушла.

— Вер, ну че, я пойду? Скоро вернусь, чайник кипяти. Да?

Вере вот совершенно не интересно, пошла она уже или нет. Елаза у Надьки становятся неприятные — вручие и блестящие, как у шкодливой кошки.

— Да я быстро, вот увидишь, неужели ты спать еще будешь в двенадцать? Небось, сама и не придешь еще! Вер, ну ты че сегодня какая?

Какая? Она просто шла с работы, завернула за угол, а он там стоит. Они и знакомы-то не были как следует. Ну, конечно, виделись в больнице, дежурили вместе, она ему в реанимацию больных переводила, но кроме этого — ничего такого. А тут завернула за угол, а он стоит. Пойдем, говорит. Ко мне или к тебе? И она пошла. С ним пошла.

В маршрутке разглядела близко. Не молодой, усталый. Пахнет вчерашней водкой, сигаретами, потной мужской рубахой. Красивый. Рассказывал какие-то байки из больничной жизни, смеялся, говорил. Обнял за плечо, а потом подвинул немного руку и пальцем тихонько гладил шею, теребил цепочку и сережку в ухе. И потом, у него дома. Она ничего не запомнила, где что стоит, где вообще тот дом и улица. Он был так нежен, так ласков, так обнимал, целовал. Еоворил разные невероятные вещи, гладил по голове. У Веры до него был один мужчина, он же вроде как жених, Миша Шубик, чья правильная еврейская мама вот уже пять лет думала, может ли ее сын жениться на русской (и Вера была уверена, что решит она этот вопрос не в Верину пользу). Так вот Миша спешил (пришел, уложил, ушел), считая это главным показателем собственной мужественности. Вера его жалела и поэтому легко подыгрывала. А теперь подыгрывать было незачем. Мужчина и женщина встретились, полюбили друг друга (она и не сомневалась, что полюбили), и она ему отдалась. Вера много раз слышала это выражение, но значения не понимала, а теперь поняла. Вот это у нее и случилось — отдалась. И не помнила, где была и что видела.

Полюбила и поэтому отдалась, или отдалась и поэтому полюбила? Кто тут виноват? То ли мадам Шубик затянула со своими сомнениями, то ли сам худосочный очкарик Миша. Мурыжил ее, мурыжил, разыгрывал настоящего мачо, а сам маменькин сынок, не мог в собственной квартире найти чистое полотенце и майку. Аккуратно складывал очки на тумбочку, а потом кидался на Веру, она и раздеться-то толком не успевала. В обычной же жизни Мишу вообще ничего, кроме теоретической физики, не занимало. Если Вера что-то рассказывала, то у него через пять минут в глазах появлялось выражение глубокой отстраненности. Общаться было тяжело. Кроме быстрого секса и науки в круг Мишиных интересов и жизненных задач входил непременный скорый отъезд в Штаты, «чтоб жить достойно». Вера не считала атрибутом достойной жизни отъезд за границу, но, с другой стороны, было лестно. Хоть и Миша, но кто-то хочет ее с собой взять. И даже вроде как борется с мамой на предмет ее оголтелого шовинизма.

Вера уезжать не хотела. Более того, она не хотела замуж за Мишу. Она хотела жить здесь, работать, как работается, выйти замуж за хорошего человека и родить ему детей. Вот и вышло, что Санек Коршунов и есть тот самый «хороший человек».

У него такие сильные руки, и кожа на груди гладкая и смуглая, совсем без волос. Трогательно ездит кадык по худой шее, а на животе шрам от аппендэктомии с белыми точками вкола иглы. Он отличный врач. У него манера морщить нос, низкий голос и сухой смех. Он не трус, не подлец (?). У него от глаз расходятся тонкие морщинки — «гусиные лапки». У него джинсы вытерты на коленках до белого. Когда он целуется, то не закрывает глаз и держит руку у нее на затылке.

Все это она впитала в себя раз и навсегда. Он напоил чаем, проводил на маршрутку. Это было год назад. Больше они не виделись. Точнее, виделись, конечно, в больнице: привет — здрассте, Александр Иваныч. И все. А Вера вспоминала весь год, как он толкнул ее легонько на кровать, и она упала на спину, увидев над собой его лицо. Синие глаза, нос с горбинкой, лучики морщинок, нервные худые пальцы, расстегивающие пуговицы рубашки. Она каждый день выходила из больницы и, заворачивая за угол, ожидала увидеть его. «К тебе или ко мне?» Она по любому вопросу сама спускалась в реанимацию. Она знала все его дежурства. Она не могла только просто прийти в ординаторскую, и сесть, и ждать, пока он скажет: «Ну, пойдем, горюшко.»

Зато Надька знала, как прийти и высидеть свою порцию счастья. Она Веру и просветила, по незнанию всех подробностей жизни, как раз подробно. (Вера-то, наоборот, поскрытничала, боялась сглазить.) Полгода боялась сглазить, а Надька приперлась ночью, растолкала бесцеремонно, закурила: «Знаешь, я раньше думала, это у меня так, для баловства.» Выпустила дым мечтательно в потолок. «А теперь знаю, это мое!»

И вот теперь следующие полгода эта изощренная пытка. Вера ждет, когда Надька начнет отпрашиваться. «Ну, я пошла». И идет так томно к двери, выгнув спину, как кошка. И Вере, доброй и мягкой Вере, хочется в этот момент подойти и со всей силы толкнуть ее в эту выгнутую спину. Она сама себя не любит за это, ненавидит. И ненавидит Надьку, а Надька-то в своем праве. Тем более что она не трахаться ходит. А любить. И у нее двое детей. Нужен мужчина в доме? Нужен. А вдруг это он?

Всем нужен. Никто и не спросит у него самого, ему-то это все зачем? У него тоже дома двое детей. Жена, между прочим. С женой живут плохо, Надька знает, чувствует, что Саньку плохо. Но почему-то без подробностей. Подробность только, что старшая дочь уже совсем взрослая, учится в институте, а второй ребенок вроде сын и совсем маленький, года три.

Вера все думала, какая же у такого мужчины должна быть жена, если он с ней столько времени живет.

И она с ним столько. Красавица? Что-то же должно быть такое особенное.

А ничего. Ушла с зубной щеткой к маме. Ксюха тоже за ней ушла. Санек пил, ездил ночью к теще пьяный молотить в дверь. Впустила, уложила спать, но не вернулась. Ксюху оставила у мамы, а сама переехала к Ваньке Косареву. Без комментариев. Поселил у себя ту самую Алену с пятым размером. Допился до чертей, его откапала на работе. Заведующий велел приходить в себя, иначе будут проблемы. Допился до чертей назло заведующему, опять откапали. Алену выгнал. Дочь приходила в гости, совсем взрослая, на каблуках. Забрала учебники: «Все, папочка, будет хорошо». Потом до него стали доходить слухи. Слухи были разные, в зависимости от того, на чьей стороне был источник, только вскоре все они закончились, потому что Наташка вернулась. Вернулась и села в коридоре. Я, говорит, буду жить здесь, мне здесь нравится больше всего.

Срок у нее был уже совсем порядочный, месяцев семь или восемь. Она почти сразу родила, как вернулась. В тридцать семь лет второго сама рожала. Ванька Косарев пришел к роддому с букетом, Санька под руки привели, такой был пьяный. Буянил. Разбил куском арматуры все окна в Ванькиной машине. Его забрали, Ванька с тещей ездили вызволять. Наташка вернулась домой с мальчиком. Некрасивая, седая, бледная, с опухшими ногами, без молока. Мальчик все время орал, хотел есть. Санек бегал по дежурным аптекам, искал детское питание. Назвали Владимиром, Вовенькой.<

> Стали жить втроем, Ксюха осталась у бабушки. Наташка с Вовенькой в одной комнате, а Санек в другой, в своем личном небольшом аду. Чей ребенок? Ванька, когда приезжал за Саньком в КПЗ, воспитывать пытался. Ты, мол, сволочь, над такой бабой всю жизнь издеваешься! И что, мол, можно больше окна не бить, потому что Наташка к нему пришла беременная, и он ей просто помог по-дружески. Друг, блин! Еоворить-то говорил, но Санек был так пьян, что не помнил, наяву это было или в его больном воображении. Спросить у Ваньки? Убить боялся при встрече, Вовенька будет расти без отца. Спросил у Наташки. Наташка предложила сценарий: теща с Ксюхой переезжают сюда, а он к теще. И все живут как у Христа за пазухой. Можно не разводиться. Такая стала стерва, щеки ввалились от злости. Отомстила. Ей предложили заведование, она, конечно, согласилась.

С ребенком опять сидела теща, Санек полоскал пеленки в ванной в гордом одиночестве. Однажды сел на край и заплакал.

Вовенька был трудным ребенком, слабеньким, много болел, плохо вставал на ножки. Санек временно бросил пить и взял все возможные дежурства — зарабатывал на массажиста. Наконец в год и два месяца мальчик пошел. Они сидели в кухне на сундуке нога к ноге (так случайно получилось), а Вовенька шел к ним по коридору на кривых запинающихся ножках. Сыночек!

В тот вечер Санек перенес Наташкины подушку с одеялом к себе в кровать. Ну и вот, такая жизнь. Наташка работает, так же стоит на наркозах, только в статусе заведующей. Ванька Косарев стоит у стола («друг», будь он неладен!). Санек тоже работает. Наливает. Выпивает. Наташка никогда не спрашивает, с кем и как он провел ночь. Вовенька ходит в садик. Он, как назло, похож на Наташку.

— Вер, спишь? Ве-ра! Вы че не позвонили! Ты специально, да! Я к тебе как к человеку, а ты специально, чтоб потом сказать, да!

Пока Надька была внизу, у Веры умерла больная. Тяжелая хроническая старуха Васькова. Без шансов, не подлежащая реанимации. Поэтому обошлись без Коршунова и даже без Надьки. Померла во сне, Юрок прибежал. А что бегать, если реанимации не подлежит. Жалко. Санитарка тетя Катя плакала. Она по всем плачет, даже по самым жутким хроникам. Перед Богом все равны, и старый, и молодой, и хроник, и алкоголик.

Эта Васькова у Веры была прямо камень преткновения, потому что к ней ходила ежедневно целая делегация, мучила Веру просьбами и слезами. Внучка, внучкин муж, такой крупный мужчина — «бывший медик», то есть закончил два курса меда сто лет назад. Плюс их дети, два мальчика пяти и двух лет. Каждый день, как часы. Оказалось, у внучки еще мать умирает в онкологии от рака груди, а тут вот с бабушкой — инфаркт, потом инсульт. Бабка лежала, как бревно, недвижимая, без сознания, ждали только со дня на день, инсульт очень тяжелый. А внучка рыдала и кидалась на кровать: «Бабуленька, вставай!», муж ее оттаскивал. Отводил Веру в сторону, задавал, как «бывший медик», умные вопросы. Нельзя ли бабушке как-нибудь прочистить сосуды, чтоб она встала, он слышал, теперь делают.

А внучка, как Мальвина: туфли на каблучищах, коротенькое платьице с пышной юбкой, глаза накрашены как будто ваксой. Вера удивлялась — каждое утро так краситься, чтобы потом явиться в больницу, там рыдать, и размазывать все по щекам, и в конце концов в туалете смыть холодной водой. И волосы. Желтого цвета, каждый день завитые заново на бигуди, так, что вокруг макушки полоски от бигудевых резинок. Жалкие локоны вокруг размазанного лица в красных пятнах. И опять Вера удивлялась — стала бы она завиваться, и каждый день вставать на каблуки, и надевать это мальвинино платье, если бы у нее в двух больницах умирали бы самые родные люди? Нет, конечно! Бегала бы в чем попало, непричесанная. И глаза бы не красила вовсе. А тут какой-то абсурд, несоответствие: то ли локоны неправда, то ли слезы. Теперь вот все кончилось. Отмучилась бабуля навовсе.

И Вера представила, как завтра придут эти внучки-мужья с детьми. Как будут опять плакать и выспрашивать, и она уже больше этого не выдержит! И стала от этого плакать тоже, как санитарка тетя Катя, и убежала на заднюю лестницу, откуда несколько часов назад уводила Надьку. И эта Надька! Так жалко всех, Господи! Старуху Васькову, Мальвину-внучку с этими желтыми кудряшками. Ее умирающую от рака неизвестную маму! Мужа, с его напускной солидностью и значительностью, их ничего не понимающих детишек. Господи! Тетю Катю без передних зубов, которая работает за копейки, надрывается! Старого алкоголика и бабника Коршунова, его так же неизвестную героическую жену. Надьку, гулящую кошку, с коленками худыми и некрасивыми пальцами на ногах! Как всех жалко.

И там, на лестнице, ее нашел Юрок, по всхлипам, расписаться для летального случая.

Вы чего это, Вера Николаевна, тут. Стыдно-то как! И стала рыдать уже совершенно в голос, прижимаясь к Юркову плечу. А он стал как-то ее уже называть Верой, без всякой субординации, и гладить по спине. И так гладить, как не утешают, а наоборот, и Верины очки положил на подоконник. А потом Юрок ее поцеловал в губы, и еще, и еще. И Вера ему отвечала и обнимала обеими руками за шею. И через две минуты сквозь слезы они с Юрком уже целовались так, что не приди тетя Катя, начали бы раздеваться.

Но тетя Катя пришла, потому что положено покойникам в последний путь бирочка на руку с фамилией и датой смерти, а бирочка была у Юрка, а Вера должна была скомандовать, куда историю болезни. И таким образом Вера, вся красная от слез и поцелуев, убежала в ординаторскую и там заперлась в совершенно расстроенных чувствах. А потом неожиданно для себя заснула впервые за многие дежурства здесь в больнице, пока ее не разбудила гневная Надька, имеющая от ординаторской ключи «на всякий случай».

— И почему нельзя было просто позвонить! Я же просила! Теперь ты будешь говорить, что я ушла, а у тебя тут смерть в палате!

— Да не буду я ничего говорить, Надь! Если бы кто другой, а то Васькова! Отступись.

Надька вроде успокаивается.

— А ты че, Вер, говорят, плакала? У тебя че, дни критические? Или ты че, на Васькову так расстроилась?

— Ну да, критические. А кто говорит? (Юрок, наверное, рассказывал, и смеялись оба.)

— Да тете Кате не спится, будь она неладна! Изругала меня всю. А я виновата, что ты не позвонила. Нет, ты скажи, почему не позвонила?

У Надьки всегда нападение — лучшая защита. Она теперь уже совершенно успокоилась.

— Ну, Вер, а че ты ничего не спрашиваешь?

Зрачки у Надьки огромные, во весь глаз. И блестят. Выпила там, наверное. Репка-свеколка на макушке растрепалась, тушь и тени с глаз осыпались и завалились в мелкие морщинки вокруг глаз. Саньку морщинки идут, а Надьке — нет. Вид у нее усталый, не счастливый вид. Тоже в этом году тридцатник, как и Вере.

Встает рано, ложится поздно. Дежурит много, в свободные дни бегает по уколам. Один доктор знакомый пристроил к двум тяжелым онкологическим. Там обстановка дома такая, что повеситься легче. И еще один у нее дед лежачий. Далеко, ехать с пересадкой. Но там платят хорошо, по часам. Посидела, пока мальчики в школе, на эти деньги в магазин сходила, покормила. Одеть надо, обуть. Все горит на них. Кроссовки прямо на помойку, даже в деревню не увезешь. По английскому с тройки на двойку, нашла репетитора. Надо бы вместо репетитора выдрать, да некогда. Сотовый нужен, ездят по всему городу, то на секцию, то к друзьям. Школа не по району — с медицинским уклоном. Надо думать об образовании. Мать говорит, раньше надо было думать, когда в восемнадцать лет рожала.

А теперь родила — крутись. Муж бывший, правда, подбрасывает теперь. Выправился, машиной обзавелся, рожа, как кастрюля. Замуж зовет обратно. Конечно, ему все готовенькое: жена с профессией, дети — шестой класс. Компьютер им купил. Велосипеды (а ставить куда, подумал?). Зарабатывает авторитет.

Квартира двухкомнатная. В одной комнате папа с мамой, в другой — Надька с мальчиками. Отец, как на пенсию вышел — восемь месяцев в году в деревне живет, рыбу ловит. Одичал совсем. Мама пока работает. Надька мальчиков всему научила — картошку варить, пельмени, посуду мыть. А все равно, придет с дежурства и разгребает.

А так хочется. Хочется чего-то! Любви хочется. Чтоб поцелуи и объятия. Чтоб ноги подгибались, и сердце ухало. Чтоб красиво. Страсти. Но и нежности хочется тоже. Чтоб гладили по голове, чтоб можно было на коленки залезть и прижаться, и пожаловаться, и поплакать. Так хочется поплакать не ночью в подушку, а у кого-то на груди.

Вот Санек, кандидатура. Она бы с ним. Она бы его. И от пьянства бы отучила. А то вон к утру руки дрожат, пуговицу не застегнуть. И родила бы ему еще, сколько захочет, хоть девочек, хоть мальчиков. Все у нее внутри в порядке! И ему с ней хорошо, она знает. Она уже и всех других отвадила, территорию колышками огородила. А никак. Думает он о другом. Надьку обнимает, а думает о другом. О другой.

Утром Вера решила пораньше смыться, смену только сдала субботним. Пусть родственники покойницы с дежурным доктором общаются, она позвонила. И в туалет даже не пошла через все отделение, боялась Юрка встретить. Вышли с Надькой. Та тоже пораньше, в деревню собралась к своим, надо еще в магазин и на автобус успеть не слишком поздно. Надька одета с претензией. Брючки-клеш из белой марлевки. Сзади на тощей попке обвисают, а спереди морщат. Каблуки. Маечка короткая красная. Весь живот наружу, так себе живот, в белых полосочках. За десять лет после кесарева не втянулся. Зато грудь — обзавидоваться, и очки темные в пол-лица со стразами.

— Не стала я его звать, Вер. Рано еще, не созрел, одно неверное движение и весь год коту под хвост.

Побежала на трамвай, даже рукой не махнула, Надежда.

И у Веры весь год коту под хвост. А у нее, между прочим, тоже грудь, хоть и маленькая. И очки. Но очки не темные, а простые, потому что близорукость и без них можно зайти куда-нибудь не туда и не заметить. Через стекло на лестницу видно, что Юрок уже спускается с третьего этажа, сейчас будет внизу. Вера прибавила шагу, завернула за угол.

За углом на заборчике сидит Санек Коршунов, курит и улыбается. Джинсы на коленках вытерты до белого, клетчатая рубашка. Сигарета немного дрожит между пальцами. У ворот стоят родственники Васьковой, ищут, наверное, как к моргу пройти.

Вера подумала немного и пошла к Васьковым.

 

Собачий бог

Пес давно жил один.

Он жил один с тех пор, как Большая Рыжая родила его в щели между гаражами. Родила единственного и долго прятала, не выводила. Сердилась и гнала за угол от тропинки, больно покусывая за ляжки, если он вылезал навстречу. Прятала от людей, чтобы они не узнали о нем. И никто из них никогда не видел его маленьким и забавным щенком. Пищащим от обиды или холода, тыкающимся влажным носом, виляющим тонким хвостиком от радости. Большая Рыжая была уже старая и померла поздней осенью, когда Псу не было и полугода, успев научить его Скрываться, Бежать, Драться и Бояться людей.

Мать водила его рыться в мусорных баках у продуктового киоска и в помойке у гаражей, всегда в темноте, скрытно, убегая при первом же появлении человека. Поначалу, после ее смерти, Пес так и ходил по тем местам, потом осмелел немного, стал выбираться по зеленому склону к домам микрорайона, где помоек было больше, рыскал среди гаражей, натыкаясь на закусывающие компании, оглушающие то едким запахом водки, то приторным — пива. Тут ему перепадало кое-что. Он не клянчил, не вилял хвостом, не лаял. Садился молча поодаль и ждал. Его даже баловали, один пожилой человек носил из дома косточки и объедки в пакете, пытался подозвать свистом. «Иди сюда, красавец, ну иди!» Пес и правда был красив — молодой, сильный, с длинными лапами и широкой грудью. Густая пушистая шерсть блестела черным на спине, а к брюху спускалась ржавым подпалом. Человек говорил ласково, протягивая вперед беззащитную теплую ладонь, пахнущую бензином. Пес вставал, делал шаг, снова приседал, склоняя набок большую треугольную морду, но не подходил никогда. Человек переставал свистеть, махал рукой и высыпал свой пакетик на углу в проезде.

В том же проезде несколько месяцев спустя пса сбил пьяный на легковушке, вывернувшей из-за угла. Подбросил колесом и стукнул головой о кирпичную стену гаража. Другой человек, матерясь, оттащил его за перебитые задние лапы с дороги на гаражную свалку и бросил, больно пнув напоследок. Там Пес умирал несколько дней, борясь с болью в лапах, жаждой и тошнотой. Но не умер, а выбрался, ободрав свой шикарный рыжий бок о железный свалочный хлам. Следующие несколько недель он совсем не ходил, а только ползал у себя в щели, зализывая рваные раны на боку и питаясь редкими крысами, принимавшими его за дохлого. Правая лапа срослась неровно, прихрамывала и мозжила к непогоде. Но он все-таки был тогда силен и молод. Он выжил. Бок зарос новой шерстью, Пес снова научился ходить, а потом и бегать.

И научился ненавидеть машины и людей, сидящих в них. Эта ненависть наполнила его целиком, не оставив ни капли места для любви и доверия. Теперь, когда он слышал свист или видел человеческую руку, повернутую к нему ладонью, он вспоминал ребристую вонючую поверхность колеса, чуть не убившего его. И лаял.

И рычал, и брызгал в ярости слюной, поднимая шерсть на спине. Готовый кусать и рвать эту черную резину, и серебристый крашеный борт машины, и даже руку, держащую пакет с объедками.

Он научился выскакивать из-за угла с бешеным лаем и бросаться на проезжающие машины и спокойно идущих к своим гаражам людей. За это был бит часто и нещадно сапогами и палками и наконец совсем бежал из гаражей после того, как один из людей выстрелил ему вслед из ружья, больно опалив недавно подживший бок.

Некоторое время он скитался, не имея постоянного места кормежки и спокойного угла. Обследовал окрестные помойки. Мог убить крысу или не очень торопливую кошку. Он по-прежнему все кидался на машины, а рыскать предпочитал ночью. В это время у него появились еще враги. Собаки.

Тех домашних, волочащихся за своими хозяевами на веревках, он презирал и ненавидел. Только страх быть снова битым и покалеченным людьми удерживал его от драки. Можно только было лаять и лаять злобно и бессильно на расстоянии одного прыжка. Были еще и бездомные, вроде свои. За несколько лет Пес поменял три или четыре стаи в разных концах микрорайона, каждый раз дерясь не на жизнь, а на смерть за право быть вожаком. Сначала, пока давали о себе знать старые раны, его трепали и забивали, оставляя на самых последних ролях инвалида. Но потом он окреп и вскоре уже мог подмять под себя любого, кто сомневался в его первенстве.

Ему даже показалось, что он наконец-то нашел свое место. Он научит этих Елупых Бездомных Остерегаться, Прятаться и Ненавидеть. Он научит их Нападать. Они смогут вместе гнать из дворов омерзительные серебристые машины, пока не прогонят их всех.

Но Глупые Бездомные не понимали его! Они предпочитали если уж не дружить, то хотя бы не ссориться с людьми. Они не хотели прятаться днем, попрошайничали на рынках, виляли хвостами, заглядывая в глаза, подставляли холку погладить, униженно пригибая голову. Они не любили и боялись его, не понимая его злобы. Они не хотели бороться, хотели выжить и выкормить щенков. Любой ценой, даже если для этого надо было бы вилять хвостом.

Пес уходил. Уходил сам, не дожидаясь, пока на него ополчится вся стая. Он не был в обиде на них, хотя столько раз спасал от облав, умный и хитрый Пес, от молчаливых людей с петлями на большой серой машине, от которой издалека пахло смертью. Просто бросал их и в один прекрасный день уходил. А ночью уже несся по обочине дороги за очередной машиной, захлебываясь лаем. И этот бег, эта ярость, этот ветер в ушах наполняли его новой силой и даже новой радостью.

Так они остался один, а однажды весной вернулся опять к гаражам, но чуть ближе к домам микрорайона, где в овраге вылезали грибами из земли теплые канализационные люки. Там он встретил Белую, и пару месяцев они бегали вместе. Белая не участвовала в нападениях на машины, но слушалась и ела только тогда и там, где он приказывал. Потом и она сбежала, и спустя некоторое время он уже видел ее на рынке. Худая, облезлая, с висячим рассосанным животом, Белая сидела на картонке у мясного ряда. Несколько дней Пес наблюдал, как она сидит там с раннего утра до позднего вечера, изредка убегая куда-то, берет еду из рук и, не боясь, укладывается на свою картонку прямо у ног продавцов под прилавок. Люди не прогоняли и не обижали ее, разговаривали с ней ласково и даже гладили.

Два раза Пес прокрался совсем близко, и Белая подняла голову, нервно поводя носом, но и только. Потом он выследил ее, выследил, куда она убегает иногда со своего продажного теплого места. В большом доме в подвале у нее были щенки, она втискивалась к ним через отдушину, и Пес издалека слышал высокий и радостный визг и тявканье. Несколько дней он прятался неподалеку в кустах, наблюдая, как Белая лазает к детям и обратно. Как забегает иногда не через отдушину, а через дверь вместе с дворником. Трусит рядом, повизгивая от восторга, не сводя глаз с кастрюли супа у дворника в руках. Щенков подкармливали.

Он прятался, а однажды влез в открытую щель тяжелой подвальной двери. Белая убежала попрошайничать, щенки оставались одни и сидели тихо, наученные матерью. Он нашел их в коробке в углу и загрыз всех, кроме одного, самого шустрого, убежавшего за трубы отопления. Он сам не знал, зачем сделал это. Но слишком тяжело было предательство Белой, слишком больно. Он не хотел тепла этих щенков, их суеты, нежного молочного запаха, писка. Он не хотел радости. Носясь ночью вдоль шоссе, он был горд содеянным. Беспокоил только тот самый последний щенок, который убежал от него, поэтому на следующий день он пришел рано утром к знакомому подвалу.

Было тихо, дверь закрыта. Из отдушины ничем не пахло, кроме гнили и канализации. Белая кинулась неожиданно из темноты, вылетела взъерошенная и оскаленная, полная такого гнева, что Пес на мгновение даже замешкался и присел на задние лапы. Никогда в его жизни не было боя страшнее. Ни один кобель из Глупых Бездомных, которых он гонял и драл в бытность свою вожаком, не нападал на него столь безрассудно и яростно. А Белая кидалась и кидалась, снова и снова, готовая умереть от его зубов. Он порвал ей холку и морду до крови, покалечил переднюю лапу, но она не сдавалась, бросалась рыча и норовила вцепиться в горло, и, в, конце концов, вынудила его повернуть и отступить. И долго гнала, как когда-то мать, только злее, кусая сзади за ноги и бока. Он убежал и больше уже не вернулся к тому подвалу. Не видел оставшегося щенка и Белой, не знал, жива она или погибла от ран. Он убежал далеко, за много улиц, в совсем незнакомый район с новыми магазинами, чистеньким рынком, автостоянкой и парком. Бездомных там было мало, в парке и на стоянке не было еды, все они крутились вокруг рынка, и Пес быстро разогнал их, показав, кто теперь главный.

Тут он вроде бы и прижился во дворе большого супермаркета, выкопал лаз под глухим забором из бетонных панелей. Пробирался туда ночью, когда никто не видит, неторопливо и обстоятельно обследовал богатую помойку, потом устраивался удобно в тепле одного из безветренных закоулков до утра. А утром вылезал опять тайком, торопясь успеть к открытию местного рынка, усаживаясь в отдалении на край редкого газона или, зимой, на ступеньки заброшенной будки ремонта обуви. Так лежал, грея на солнце порченый бок, зорко отслеживая чужих собак. Никаких подачек от людей он не принимал, отскакивал, оскалившись, отбегал на безопасное расстояние. Никогда не съедал сразу оставленную ему еду. Был переборчив. Жрал только мясо и колбасу, презрительно зарывая задними лапами хлеб и сладкое.

На тот же рынок каждый день утром приходила Женщина с клетчатой сумкой на колесиках. Приходила рано и покупала свежее молоко у одной и той же деревенской бабушки. Женщина жила совсем близко, в стандартной панельной коробке на первом этаже. Окно кухни выходило на торец дома, мимо него в обход газона шла асфальтовая тропка. Каждое день, помешивая утреннюю кашу в кастрюльке, женщина видела крупного рыже-черного Пса, спешащего мимо. Молоко на рынке она покупала для внука, успевала забежать перед работой. Пес уже был там, возлежал на своем пьедестале. Он демонстративно отворачивался, отводил злые желтые глаза. Женщина сначала немного боялась его, но жалела, пыталась поговорить, покормить. Пес делал вид, что не замечает ее, но иногда вдруг вставал и провожал до поликлиники, где работала Женщина, держась на расстоянии шагов десяти.

Женщина любила животных — и собак, и кошек. Ей нравился большой бездомный Пес, она бы с радостью взяла такого — рыжего, с черной спиной, с большой головой и хвостом-шлейфом. Муж Женщины давно мечтал завести собаку, даже двух. Ходить с ними на охоту, бегать по лесу, кормить похлебкой из большой миски. Наблюдать, как они выскакивают из будки, толкаясь и тыркаясь ему в руки влажными кожаными носами. Он мечтал жить в деревне, городской житель. Мучился всю жизнь на заводе в копоти и пыли. Каждый день, опуская утром ноги на холодный линолеум, он представлял, как будет чувствовать босыми ступнями глубокое тепло дощатого пола или горячей дорожной пыли. Как будет выходить утром не в душную темень подъезда, а на струганое крыльцо, заросшее травой между ступеней, и бродить по тропинкам с корзиной или ружьем. Завод за последние десять лет то разваливался совсем, утопая в долгах, то его кто-то выкупал, брал в аренду цеха, вместе с рабочими и инженерами. То их опять выгоняли в многомесячные отпуска, и приходилось охранять детский садик или мести улицу. В последние годы дело потихоньку стало налаживаться, появились заказы и иностранные, как говорили, хозяева. Муж женщины на заводе был человеком уважаемым, знал свой цех от и до, с закрытыми глазами, поэтому его, несмотря на пенсионный возраст, не попросили вон, а наоборот оставляли и обещали хорошую зарплату за налаживание новой линии. Но не хотелось, опротивело. Может быть, он просто становился старым? С трудом вставал, делал все медленно — умывался, ел, пил чай, застегивал куртку, кряхтя, завязывал шарф. Каждый день он целый час ехал через весь город на работу. Задремывая в служебном ПАЗике, он представлял, как туман вечером заползает в низину за крайней избой. Как багровое солнце садится в крокодилью пасть тучи. И вечером, возвращаясь со смены, он вспоминал, как поет невидимый в саду соловей, а скошенная на лугу трава пахнет полынью, и лютиком, и парным молоком.

Он мечтал о большой семье, которая собиралась бы за длинным столом. Русоволосые мальчики и девочки разных возрастов, из которых младшие едва говорят, а старшие уже ходят с ним на рыбалку и помогают матери. Он мечтал о простой основательности жизни, ржаном хлебе, картошке, ромашках в глиняной вазе. Уже был куплен добротный домик в сорока километрах от города, где они проводили выходные и отпуск. Отпуска у них с женой были короткие, выходные пролетали, как один день. Этого ему было мало. Каждый раз, уезжая в город, он испытывал тоску и почти боль отрыва от глубоко родного и любимого места. Даже собака в их малогабаритную городскую квартиру не влезала, было понятно, что измучается в четырех стенах. Пусть уж так, до лучших времен.

Г од за годом муж Женщины своими руками медленно и усердно обустраивал их будущее обиталище. Менял венцы, переделывал сени, ставил баньку. Из задуманного им в юности большого семейства жена смогла родить только единственную дочь. Во время беременности открылась детская недолеченная болезнь почек, их с девочкой еле спасли. Спасибо и за это. Дочь быстро выросла, в ее институтской компании идеи деревенской жизни популярностью не пользовались, все стремились на юг, в Крым, пропадали там «дикарями» по два месяца. Правда, зять попался понимающий, спокойный, не прочь и порыбачить, и за грибами сбегать, комаров не боится. Ждали, ждали наконец пенсии, уехать скорее, оставить молодым квартиру, забрать внука Данилку выкармливать на натуральном молоке. Да все никак.

И возраст был подходящий, пенсионный. Муж давно мог в любой момент уйти, а Женщину все не отпускали, на две поликлиники единственный ухо-горло-нос. Главный врач умолял лично. Данилке три месяца с перерывами делали массаж, выправляли слабые ножки — не уехать. Потом зять терял работу, денег не было, потом дочь получала второе образование — денег не хватало, потом зять находил работу, но быстро терял с большими долгами. Так и тянулось. Теперь дочь с мужем уехали в Германию на заработки, внука оставили родителям. Жить на что? А Данилке уже пять, на следующий год в школу, надо подготовительные курсы, чтение и счет, без экзамена не возьмут. Женщина переживала за мужа, как он постарел, сгорбился как-то, ослаб. Утром проснется, откроет глаза и вздохнет, на завод ему к семи на рейсовом автобусе, не опоздать бы. Дождь в окне, осень. В деревне-то осенью еще лучше, еще красивее, до леса рукой подать, охотничий сезон. В доме тепло, можно печь натопить, как нравится — жарко или не очень. А здесь, в городе, тоска и холод, даже кот пригорюнился.

Кота Нарцисса завела дочь. Завела и уехала, а кот остался сидеть на подоконнике.

Белый, ни пятнышка, с голубыми глазами. Говорят такие — глухие. Они не поняли. Кот как кот, очень спокойный, даже не пришлось подвергать его неприятной котовой операции. Он не просился на улицу, не драл мебель, не вопил, относился к жизни созерцательно и философски, наблюдая ее из окна кухни.

Из того самого окна, мимо которого много месяцев подряд бегал Пес. Весна сменилась летом, лето осенью, уже повернуло на зиму, а Пес все бегал каждое утро не сбиваясь, как на работу, до рынка и обратно в лаз под забором магазина. Он приходил на ступеньку ремонтной мастерской и ждал там Женщину, которая непонятно почему так ему понравилась. Сначала просто ждал, потом стал каждый раз провожать до поликлиники, потом разведал, где она живет. Просиживал утра под стеной дома, не сводя глаз с подъезда, и, дождавшись, доводил до детского садика ее и мальчика. Мальчик не интересовал Пса, только Женщина. Он издалека чуял ее теплый домашний запах. Он так мучительно хотел подойти и потереться головой о ее ладони, когда она высыпала из газетки куриные косточки. Так доверчиво и открыто она протягивала ему покрасневшие от холода руки без перчаток, и от них пахло домом, домом, домом! Домом, которого он не знал. Женщина ни разу не повысила голос. Разговаривала тихо и немного печально, будто уговаривала:

«Господи, какой же ты худой, ребра торчат! Ты откуда такой? Красавец. Морда шелковая, шуба густая, нос кожаный. Красавец. Поешь, поешь».

И жизнь его теперь была вся подчинена необычному счастью видеть Женщину, принять у нее из рук еду и трусить чуть в стороне, сопровождая, куда бы она ни шла. Он забросил ночные гонки за машинами и за три месяца осени научился тоненько по-щенячьи лаять и приплясывать на месте в ожидании угощения. А однажды она вынесла ему похлебку в Миске, в чудесной жестяной Миске.

Жаль, что она так и не стала его Хозяйкой, эта Женщина. В один прекрасный день она вышла из дома с мужчиной в черной куртке и грубых ботинках, воняющих бензином. Мужчина присел на корточки и посвистел Псу, протягивая кусок колбасы. Женщина тоже наклонилась и стала что-то говорить, обращаясь к мужчине. Пес отскочил, ощерившись и вздыбив шерсть на загривке. Сколько раз такие вот мужчины в тяжелых ботинках посвистывали ему. Он не подошел и не стал есть, хотя женщина долго подзывала его и положила колбасу прямо на землю. Отбежал еще дальше и молча присел на дорожку, и в этот момент все счастье прошедших месяцев утекло из него в холодную черноту асфальта.

Через некоторое время мужчина махнул рукой, они встали и ушли от подъезда к автомобильной площадке, сели в большую серую Машину и уехали, выпустив сзади клубы зловонного дыма.

Мог ли Пес представить, что его Женщина с Миской и теплыми руками тоже ездит на машине и может ходить рядом с таким мужчиной в тяжелых ботинках? Нет, не мог. Он ушел от подъезда и больше не ждал там, только ночью разорвал в клочья коврик перед их квартирой. Забрался в свое убежище в магазинном дворе и не вылезал много дней. Предательство Женщины было тяжелей предательства Белой, которая сбежала от него, и даже предательства Большой Рыжей, которая умерла так рано.

А Женщина, конечно, не поняла, в чем дело, она просто переживала, что Пес исчез. Не сбило ли его машиной? Может, он заболел и замерз, или его забрали на живодерку? Муж успокаивал, что нет сейчас никакой живодерки, Пес убежал просто по своим делам, свободный уличный Пес. А у Женщины на кухне под столом сиротливо стояла чистая жестяная миска, и Женщина каждый раз, натыкаясь на нее взглядом, вспоминала Пса и волновалась за него. Она знала, что самое страшное для хозяев собаки не шерсть на ковре, не погрызенные тапки, не следы от грязных лап. Самое страшное как раз вот это — пустая миска или одинокий ошейник на гвоздике в прихожей, когда его уже не на кого надеть. Игрушечная мышь, с которой уже не будет играть кот. Хотя кошки не остаются с людьми перед смертью, уходят. Пусть лучше Нарцисс исчезнет в деревне, когда придет его время, потеряется, тогда можно будет думать, что он просто убежал и живет где-нибудь. В другом Месте.

Женщина не верила в Бога, но сама пугалась своего неверия. Господи, Господи, кто знает? А еще больше неверия она боялась лжи. Она боялась, что если Тот, на Небе существует, то может почувствовать фальшь в ее молитве, и глаза ее, поднятые к небу, не будут замечены им. И иконка, маленькая картонная Богородица, купленная у бабушки на рынке, что она? Разве настоящая? Тем не менее иконка помещена была в уголок кухни, над плитой, и Женщина, проводящая большую часть домашнего времени как раз там, невольно всякий раз наталкивалась на нее взглядом. Бумажные глаза у Богородицы были спокойны и внимательны, она всегда молчала, придерживая длинной рукой своего младенца. Оба они смотрели на Женщину, и кот на окне тоже смотрел на Женщину, и ей иногда казалось, что все они ждут от нее чего-то. Наверное, молитвы или рассказа? Женщина не умела молиться, но, нарезая картошку на жарку или помешивая суп, рассказывала своим немым слушателям о случившемся за день. А рассказывая, старалась добром упомянуть всех: и дочь, и мужа, и Данилку. Попросить им хорошего, словом своим издалека приласкать, ободрить. И теперь вот еще Пса, который делся куда-то, а так был хорош! Красавец, мужу понравился, надо было давно приманить его в дом. Редкостный Пес. Отвезли бы его в деревню, соседи бы прикормили, а там и весна, они уж сами будут каждые выходные наведываться. Рассада, и ворота новые надо ставить. Муж сделал бы ему будку из обрезков досок. Просторную будку с широким входом, а то вон он какой, громадина.

Так думала Женщина, поглаживая невозмутимую спинку Нарцисса на подоконнике, и вдруг в окне опять увидела Пса, спешащего по привычному пути. Она распахнула форточку и стала звать его, а он неожиданно залаял громко и злобно. Он стал бросаться на стену, и его передние лапы попадали по подоконнику. Он пытался схватить зубами оконную решетку, кота, рамы и стекла, и все, что попадется под его яростные клыки. Кот промолчал, а Женщина в ужасе отпрянула в глубь кухни, закрывшись руками.

С этого дня была объявлена война.

Пес стал необуздан, неуправляем, он терроризировал весь район жестокими выходками. Он загрыз маленькую белую собачку у почты на глазах у полуживой от страха хозяйки, бросился на бабушку в сквере и разорвал ее пакет с продуктами. Он совершенно одичал, плохо ел и спал, рваный бок его облез и снова загноился. Дворник высотного дома огрел его лопатой и порвал губу, так, что верхний клык слева и боковые зубы обнажились, он как будто постоянно был теперь оскален на всех и все вокруг. Пес не ждал теперь Женщину и Мальчика у подъезда — караулил. Выскакивал из-за угла, жуткий, лохматый, в свисающей клочковатой шерсти, как в самые неприкаянные свои времена, и долго сопровождал их, съежившихся от страха, забегая то спереди, то сбоку. Пугал, норовя схватить за ногу или за сумку. Он хотел, чтобы ребенок плакал, чтобы Женщина боялась, чтобы она испугалась очень сильно за себя и за Мальчика и взяла палку. Тогда Пес смог бы позволить себе прыгнуть.

Жизнь стала невыносимой. Утром Данилка не хотел вставать, одеваться и идти в садик. Он плохо засыпал, вздрагивал и бормотал во сне, стал бояться темных углов и шорохов. Женщина не знала, что делать, не понимала, в чем ее вина. Был Пес как Пес, ел, вилял хвостом, а теперь вдруг озверел. Может, он ненавидит котов? Может, он ревнует к Нарциссу? Богородица молчала, только крепче сжимала младенца. Муж выходил несколько раз со шваброй в руках, кричал и замахивался, Пес только сильнее лаял.

Приходилось ретироваться в подъезд из страха быть искусанным. Не ветслужбу же на него вызывать, шел бы себе с миром по своим собачьим делам, оставил их в покое.

Ударил мороз, Данилка заболел гриппом, от него заразился Муж. Женщина взяла больничный, закрутилась по дому, на улицу никто не выходил, было не до собачьих проблем, которые тем временем перекинулись на рынок.

Пока Пес был занят дружбой с Женщиной, он везде ходил за ней, редко покидая свой пост у подъезда, на рынке произошли некоторые перемены. Бесхозную будку сапожника занял мясной человек Погосян. Его жена и три взрослые дочери своими силами пристроили кирпичное помещение попросторней, провели электричество, заново выкрасили переднее окно и навесили крепкую дверь. Папа Погосян подвозил полуфабрикаты с птицефабрики, а его женщины бойко торговали с раннего утра и до позднего вечера. На бетонный приступок покупательницы ставили сумки и кошелки, отсчитывая деньги. Когда Пес вернулся, его место оказалось занято. Но не таков был Пес, чтобы уступить людям. Он здесь хозяин, и точка. Ежедневно Погосян гнал его с приступка палкой. Пес только лаял и бросался на нее, каждый раз возвращаясь обратно. Торговля зачахла. Редкая хозяйка согласилась бы выдержать стычку со злобной псиной ради того, чтобы купить куриную котлетку или окорочок. Погосян был в принципе человеком добрым и животных скорее любил, чем наоборот. Где-то там, в теплой стране, остался его домик с садом и желтоглазый цепной кобель Мамай, готовый за хозяина в огонь и воду. Но Родина теперь была далеко, там тепло, но голодно, а здесь хорошая работа и уже вид на жительство, квартира в рабочем поселке. Только здесь мороз, и надо заработать на четыре шубы и на свадьбу старшей дочери. Вот он и ездил на «Газели», как челнок, ежеутренне встречая сумасшедшего Пса на ступеньках своей основной торговой точки.

Да. Погосян был человек в принципе не злой, поэтому он взял много крысиного яда и затолкал под кожу некондиционного куриного окорочка. Яду взял много, чтоб сразу, и сверху еще перемотал ниткой. Приготовленную таким образом курицу он оставил вечером у бетонной ступеньки магазинчика. Рано утром Пес сожрал ее в одиночестве, пока никого еще не было на рынке, а к утру следующего дня издох, и страшные его муки продолжались целые сутки на глазах у всего района. Видно, яд был какой-то некачественный, или с дозой Погосян просчитался.

За день Пес с трудом преодолел путь от рынка до кромки сквера. Внутренности его крутило и пекло огнем, временами тело переставало слушаться. Тогда он ложился на ледяной снег, и боль, казалось, чуть-чуть отходит. Он немного спал, и ему снились сны. Снились гаражи, летний, ярко-зеленый склон холма перед домами. Снился шершавый язык матери и ее теплый бок, снилась Белая и темный провал подвала, в котором жили ее щенки. Но чаще всего мерещилась стальная струна шоссе, запах горячей городской пыли, размеренный бег тяжелых и сильных лап. Он чувствовал, как они ударяются о покрытие дороги, отталкиваются и несут, несут его вперед. Тут он обычно приходил в себя, с трудом поднимался на эти лапы, непослушные и слабые теперь, и брел вперед. Иногда, когда боль становилась совсем невыносимой, он валился на спину и катался, визжа и подвывая, но потом снова шел и шел. Никто не подходил к нему, не заговаривал, не хотел помочь или наоборот — добить. Погосяны, однако, торговать не стали, заперли магазинчик и ушли.

К ночи Пес наконец добился, чего хотел. Он заполз в подъезд, где жила Женщина, и рухнул там, у батареи внизу, не в силах одолеть последние десять ступеней до ее двери. Боль в тепле проснулась и вгрызлась волчицей, тогда он собрал последние силы, присел, опираясь на трясущиеся лапы, и завыл. Он выл самым долгим и тягучим воем, из самых недр собачьей души, закинув изуродованную темную морду и закрыв глаза. Пел Последнюю Песню Собачьему богу, как его далекие серые предки в лесах пели перед смертью песни своим богам. И он хотел спеть ее здесь.

Никто из соседей не вышел из квартир, вышел только муж Женщины с палкой, еще не зная, что палка не понадобится. Пес все выл, а Женщина лежала в своей постели, положив на голову подушку, и плакала. Господи, Господи! Они плакали вместе, разделенные стеной квартиры — Пес и Женщина. Много дней потом ей мерещился этот вой, за звуком телевизора, льющейся воды или просто в тишине, и много дней она не могла сдержать слез.

Пес, который мучил ее живой, и мертвый не дал покоя. Он теперь лежал в палисаднике соседнего дома, и был виден Женщине из окна кухни. Она должна была пройти мимо него в детский сад с Данилкой, потом обратно — до магазина и рынка. Свернуть к поликлинике, издалека замечая темное пятно на снегу. Стояли морозы, тело Пса застыло, и его слегка припорошило снегом, но Женщина знала, что он там. В любое время дня и ночи он лежит там примерзший, вытянув лапы, и никому, кроме нее, нет дела до его смерти.

Данилку выписали в садик, он выздоровел, но был такой слабенький, бледный. Исхудавшая шейка болталась в клетчатом вороте рубашки. Муж еще кашлял, и утренний его шаг был как никогда медленным и тяжелым. И все это было как будто нанизано на тонкую ниточку — и Данилкина шейка, и мужнина ссутуленная спина, и редкие звонки дочери, и мертвый Пес в палисаднике, кажется, тронь — оборвется и будет ее вина. Вина перед дочерью, что не смогли обеспечить ее лучше (да все ли у них в порядке?). Перед внуком, что растет с бабкой и дедом, сирота, при живых-здоровых родителях. Вина пред мужем за его несбывшиеся мечты. Перед Псом, которого не смогла приручить.

Никто не собирался убирать мертвую собаку, хоронить тем более. Да в такой мороз! Женщина звонила и в ЖЭК, и районному начальству. Просила дворника. Умоляла. Все без толку. Муж говорил, что так не оставят, уберут, не все же ему лежать. Но кто? Женщина с ужасом думала, что скоро может потеплеть, и тогда начнется страшное прямо на глазах, на глазах детей. Выйдут из подвалов согревшиеся крысы и будут ночь за ночью пожирать его. Но совершенно не к кому было обратиться! Дело было даже не в том, что Пес при жизни был злобен или плох, просто людям не было уже до него никакого дела, они уже забыли его. Успокоились разговоры на рынке. Мясной человек Погосян собрал своих женщин, коробки с курятиной и выехал на другое место торговли. А Пес все лежал.

На пятые сутки, когда Женщина уже отчаялась до кого-либо достучаться, и приготовилась хоронить Пса сама, с помощью мужа, в микрорайоне появился трактор с прицепом. Трактор забирал от подъездов крупный мусор, загрузил выброшенный диван от помойки и строительные отходы у почты. Работали на морозе споро два трезвых мужичка в потертых ватниках — пожилой и совсем молоденький парнишка. Вот того, молоденького, Женщина и упросила увезти мертвую собаку, подкрепив свою просьбу полтинником. Уже из окна она наблюдала, как парень ковырнул лопатой плотный снег под телом, которое за много дней сильно примерзло, и взвалил его на плечо, как полено. До трактора было метров пятьдесят, и так Пес еще раз, самый последний, прошел мимо окна Женщины на плече своего могильщика.

Замерзшее тело было тяжелым, человек шел медленно, сгибаясь под грузом. Пес словно плыл мимо, словно осматривал в последний раз место своего недавнего пристанища. Как он был красив сейчас! Большой, густошерстный, похожий на породистую овчарку.

Плохой бок пришелся на плечо человека, а здоровый искрился теперь на солнце, и искрился пушистый, застывший полукольцом хвост. Уши стояли торчком, а морду и спину посеребрил иней. Как будто он состарился, Пес, как будто за эти дни он дожил свою Собачью Жизнь и заснул, усталый, прислонив благородную голову на плечо Человека. Был ли он так уж плох или хорош, Женщина не знала. Она была рада, что Пес получил то, что положено Богом всем мертвым без исключения: последний путь, катафалк и слезы скорбящих, оставшихся здесь без него. И Женщина плакала теперь уже облегченно, что он пристроен, ее Пес. Хоть один, Господи, из ее неприкаянного семейства.

И Богородица со стены смотрела, казалось, одобрительно. А рядом с ней на подоконнике как обычно сидел белый кот. Он смотрел, не мигая, голубыми глазами без зрачков, с высоты своего окна, как самый настоящий Собачий бог.

И может быть, плакал тоже.

Все персонажи произведений, вошедших в книгу, вымышленные и какие-либо совпадения случайны.