Адам Смит

Аникин Андрей Владимирович

ПРОЛОГ

 

 

1. ЭДИНБУРГ, 1790 ГОД

В равнинной Шотландии февраль — самый отвратительный месяц. Погода стоит теплая, сырая. Морозов, которые только и могут сковать потоки нечистот, заливающих древнюю столицу и отравляющих воздух зловонием, нет и в помине. Третий день над городом висит туман, сквозь него моросит холодный, унылый дождь. Это тот самый шотландский туман, в который согласно поговорке англичанин промокает насквозь, хоть и у него на родине туманы тоже не редкость.

Два человека в тяжелых мокрых плащах, пройдя короткий переулок, входят в подъезд Панмур-хауза, барского особняка, в котором снимает квартиру доктор Смит, один из королевских таможенных комиссаров Шотландии и известный философ. Это нотариус и писец. Они пришли, чтобы по всей форме засвидетельствовать завещание доктора Смита, составленное несколько дней назад, аккуратно переписанное и теперь лежащее в большой сумке, которую несет писец.

Они стряхивает с плащей воду и снимают их в прихожей. Старый слуга проводит обоих наверх, в кабинет хозяина.

«Похоже, — что старику недолго осталось. Вовремя он занялся завещанием», — думает нотариус, глядя на клиента.

И в самом деле, черты Смитова лица заострились, тонкий нос с горбинкой выдается над впалыми щеками, светло-голубые, точно выцветшие, глаза ушли глубоко в коричневатые глазницы.

Несмотря на явное недомогание, Смит держится в своем большом кресле, как всегда, прямо и чуть-чуть строго, одет и побрит безукоризненно. Парик тщательно завит и напудрен. Парики выходят из моды, но старику уже поздно менять привычки.

Писец начинает гнусаво и медленно читать:

— «Я, Адам Смит, доктор прав, один из комиссаров таможни его величества в Шотландии, из любви и благосклонности, которые я питаю к моим друзьям и родственникам, поименованным ниже, и для лучшего устройства моих дел на случай смерти…»

Нотариус знает завещание наизусть. Оно не очень большое и, вопреки разговорам в городе, касается весьма скромных сумм и владений. Почти все пойдет единственному близкому человеку одинокого старика — его любимому племяннику и воспитаннику Дэвиду Дугласу. Взгляд нотариуса останавливается на юноше, который стоит за креслом Смита. Его специально вызвали из Глазго, где он изучает право.

Дэвид отлично известен нотариусу. Его сын учился вместе с Дэвидом в городской школе. Третьим в их компании был слегка меланхоличный хромой мальчик — Вальтер Скотт-младший, сын хорошо известного в городе джентльмена. Все трое готовятся теперь стать юристами.

Смит слушает совершенно равнодушно, с полузакрытыми глазами. Неизвестно, слышит ли он монотонный голос писца. Лишь когда тот доходит до библиотеки, Смит медленно поднимает веки и окидывает взглядом ряды книг. Старинные переплеты из сафьяна и кожи, золотое тиснение тяжелых томов; лондонские, парижские, амстердамские издания. Единственно, в чем он всю жизнь был щеголем, — это в своих книгах. За последние двенадцать лет, с тех пор как его доход подскочил на 600 фунтов в год — жалованье таможенного комиссара, — библиотека увеличилась раза в три.

Взгляд нотариуса следует за движением глаз Смита.

«Вот где его деньги. Говорят, эта библиотека стоит тысяч пять. Но едва ли Дэвид станет ее продавать».

Чтение подходит к концу. Рука Смита заметно дрожит, когда он с трудом, выводя каждую букву, пишет свое имя. Подписывается свидетель — слуга доктора, известный всему городу преданностью своему хозяину.

Нотариус желает доктору скорейшего выздоровления, и посетители уходят. Дэвид сообщает, что ему надо повидать друзей, и обещает быть к обеду. Смит остается наедине со своими книгами и мыслями.

Теперь можно подумать и о смерти. Как говорил Цицерон, смерти не надо желать, но не следует и беспокоиться о ней. Да, древние умели умирать! У них это называлось — присоединиться к большинству.

С тех пор как он через силу закончил корректуру нового издания своей «Теории нравственных чувств» и перестал ходить на службу, он чаще всего читает греческих трагических поэтов и римских философов. Память его как будто стала еще острее и отчетливее. Когда приходит с новостями коллега по таможенному управлению, любитель классики, Смит иногда декламирует ему на память целые страницы Еврипида, а тот отвечает хозяину Софоклом.

Но сегодня читать не хочется. Вот разве этот томик. Смит, не вставая с кресла, достает из шкафа небольшую книгу, на титульном листе которой старым, вышедшим уже из употребления шрифтом напечатано: «Eutropii Historiae Romanae Brevarium, in Usum Scholarum. Edinburgh MDCCXXV».

Перевернув лист обратно, он видит на форзаце старательно выведенные круглым детским почерком слова:

«Адам Смит. Его книга. 4 мая 1733 года».

Это был первый латинский учебник десятилетнего Адама — ученика городской школы в Керколди. Мать купила его за год до того, как добрейший мистер Миллар, старый учитель школы, начал обучать мальчишек прекрасному языку римлян и языку современной науки. Но свое имя на книге Адам написал в конце первого года обучения латыни, когда он уже мог по складам разбирать первые страницы Евтропия. В тот день все подписывали свои книги. Адам набрал на перо слишком много чернил из вделанной в стол чернильницы и едва не посадил кляксу, но вовремя сбрызнул излишек чернил на стол.

Бесчисленное количество книг по-латыни, по-гречески, по-английски и по-французски прочел с тех пор доктор Смит, но ни одну из них он не помнит так хорошо, как школьного Евтропия. Он помнит, на какой странице рассказывается об убийстве Цезаря и о мрачном злодействе Тиберия. А вот и большое жирное пятно, которое он посадил на описание Иудейской войны. В тот день мать испекла миндальный пудинг, и он попросил второй кусок… Мать дожила до 90 лет и умерла всего шесть лет назад.

Кажется, Френсис Бэкон сказал: для молодого человека жена нужна как любовница, для человека средних лет — как друг, а для старика — как нянька.

В молодые годы он дважды — в Эдинбурге и Глазго — был близок к браку, но оба раза все как-то незаметно расстраивалось. Мать была всегда его добрым ангелом, кормила и лечила его. Друзья у него были и есть очень близкие: Юм, Блэк, Хаттон. Знаменитого химика профессора Блэка и геолога профессора Хаттона он только что назначил в завещании своими душеприказчиками.

Пожалуй, теперь ему уже не нужна и нянька.

Задумчивый взгляд Смита останавливается на полке с изданиями его собственных сочинений. Их много. «Теория» вышла в Англии шесть раз и дважды издана во Франции. «Богатство народов» вышло в Лондоне пятью изданиями, а недавно он получил экземпляр первого американского издания. Книга издана несколько раз в Ирландии, во Франции, в Германии, в Дании. Бентам пишет из далекого Петербурга, что там его труд хорошо известен образованному обществу.

Смит не знает, сколь разная судьба ожидает обоих его детей. «Теория» будет почти забыта; не она обессмертит его имя, а, наоборот, имя Смита предохранит книгу от забвения. Зато «Богатство народов» будет, может быть, самой важной книгой XVIII столетия. Через 70 лет автор «Истории цивилизации в Англии» викторианский либерал Бокль напишет:

«Об Адаме Смите можно сказать, не боясь опровержения, что этот одинокий шотландец изданием одного сочинения больше сделал для благоденствия человечества, чем было когда-либо сделано совокупно взятыми способностями всех государственных людей и законодателей, о которых сохранились достоверные известия в истории».

Правда, одинокий шотландец имеет и при жизни представление о своей роли. Он — наставник английских премьеров. Вождь вигов граф Шелберн публично объявил себя его учеником и, находясь в отставке, на досуге занимается политической экономией с «Богатством народов» на столе.

Во время последней поездки в Лондон три года назад Смит познакомился с его преемником — младшим Питтом, этим феноменальным молодым человеком, который был избран в парламент в 21 год и стал премьер-министром в 24 года. Питт снижает таможенные пошлины, слегка урезает монопольную Ост-Индскую компанию, проводит ряд мер в интересах предпринимателей. В известной мере это осуществление идей Смита. Пусть промышленность и торговля заботятся сами о себе! Англии нечего бояться конкурентов, иностранная конкуренция лишь подхлестнет стремительный роcт промышленности!

Лестное воспоминание… Смит входит своим обычным бодрым шагом в гостиную в лондонском доме большого вельможи. Общество встает. По своей профессорской привычке Смит поднимает руку и — спокойно говорит:

— Прошу садиться, джентльмены.

Питт, тонкий, прямой, скинувший в дружеском кругу свою обычную личину чопорности и высокомерия, отвечает не садясь:

— Нет, доктор, после вас: мы все здесь ваши ученики.

Смит думает о событиях во Франции. На его регулярных воскресных обедах, где собираются эдинбургские друзья и время от времени бывают гости из Лондона, только об этом и говорят.

Его молодой друг, профессор философии Дагалд Стюарт провел прошлое лето во Франции, наблюдая штурм Бастилии и первые шаги революции. Рассказы красноречивейшего Стюарта не имеют конца. Грубоватый Хаттон порой прерывает его разглагольствования не очень вежливо.

Стюарт видел оставшихся в живых парижских друзей доктора — Дюпона, Ларошфуко, Морелле. Все они — депутаты Генеральных штатов Национального и Учредительного собрания, все с головой ушли в революцию, которая кажется им осуществлением идей их великих учителей — Вольтера и Гольбаха, Кенэ и Тюрго. Эти имена звучали легендой уже в 1790 году. Но для Смита они были живыми людьми, которых он хорошо знал и уважал.

Французы говорят, что революция осуществляет и его идеи — сдает на слом деспотизм, разбивает феодальные оковы, открывает простор частной инициативе, промышленности, торговле, процветанию.

Писем Стюарт не привез. В жарком августе 89-го года, в дни принятия Декларации прав человека и гражданина, пари-жанам было не до писем. Зато последние газеты приносят волнующие известия: отменены сословия, церковные имущества переданы нации, ликвидированы некоторые феодальные повинности.

Еще в позапрошлом году, предчувствуя надвигающиеся события, Дюпон писал Смиту:

«Мы быстро идем к хорошему государственному устройству, которое в дальнейшем поможет усовершенствовать и устройство вашего отечества… Вы немало способствовали этой полезной революции, равно как способствовали ей и французские Экономисты…»

Каким же образом идеи Смита могли одновременно удовлетворять и Питта и деятелей Французской революции? Что было действительно революционного в «Богатстве народов»? Что в этом сочинении замечательно не только с точки зрения класса буржуазии, но и с точки зрения прогресса человечества?

На эти вопросы должна ответить вся книга. Но самое главное надо сказать здесь.

Величайшей заслугой Смита является научное обоснование трудовой теории стоимости. Эта теория утверждает, что стоимость товаров и богатство создаются только трудом, притом всяким производительным трудом — будь то в земледелии, в промышленности или в горном деле. Товары обмениваются, как правило, по их трудовой стоимости.

Следствия этой теории громадны. Вот важнейшие из них: раз стоимость создается только трудом, то собственники капитала и земли не более как предоставляют необходимый материал, объект труда, а их доходы — лишь вычет из создаваемой трудом стоимости продукта. Эта идея ведет к теории прибавочной стоимости, создание которой Марксом было революционным переворотом в политической экономии. Экономическое учение Смита явилось одним из источников марксизма.

Правда, в трудовой теории стоимости и тем более в развитой на ее основе теории распределения доходов между основными классами Смит был непоследователен. Он написал и много такого, что было позже использовано для защиты капитализма и эксплуатации человека человеком. Но не это в Смите главное. Он сделал в науке важный шаг вперед, и его учение в своей основе прогрессивно.

Это учение было приемлемо для буржуазии лишь до тех пор, пока она была в основном восходящим, прогрессивным классом. Когда буржуазия завоевала полное господство и своего главного врага увидела в рабочем классе, она фактически отказалась от учения Смита и его продолжателей.

Вся книга Смита направлена против феодализма и его пережитков: против цеховых ограничений в ремесле и промышленности, против феодальных порядков в сельском хозяйстве, за свободу внешней и внутренней торговли. Он выступал за политическую свободу; причем, как писал один из современников, «по своим политическим принципам он приближался к республиканизму». В XVIII веке это незаурядно: Вольтер и Дидро склонялись скорее к «просвещенной монархии».

Объективно Смит выступал, по существу, за свободу эксплуатации рабочей силы капиталистами, и в этом смысле его учение было чисто буржуазным. Но ведь Смит писал в 70-х годах XVIII века, когда пролетариат только формировался и страдал не столько от капитализма, сколько от недостаточности и стесненности его развития. Поэтому учение Смита было прогрессивным в глубоком смысле этого слова.

Когда Питт и Шелберн объявляли Смита своим учителем, они имели в виду, конечно, не трудовую теорию стоимости и даже не все антифеодальное направление его учения, а лишь те его части, которые соответствовали узким интересам английской торгово-промышленной буржуазии.

Но когда стало яснее, что учение Смита гораздо шире по своему содержанию и выводам, вожди английской буржуазии стали смотреть на него уже иначе. Отрезвило их развитие Французской революции от фронды Генеральных штатов до якобинской диктатуры и военных побед санкюлотов.

В 1793 году тот же граф Шелберн (вошедший в историю под полученным позже титулом маркиза Лэнсдауна) в палате лордов объявил, что так называемые «французские» (революционные) принципы были завезены во Францию из Англии, где они были «внедрены доктором Адамом Смитом в его труде о богатстве народов».

Правда, лорд-канцлер тут же в несколько смягченной форме назвал это глупостью. Но ощущение какой-то связи между Французской революцией и учением Смита по крайней мере на десятилетие сделало в Англии политическую экономию крамольной наукой в глазах властей и реакционеров всех мастей. Сама наука политической экономии в 90-х годах и в начале XIX века ассоциировалась с именем Смита.

В 1801 году Дагалд Стюарт впервые начал читать в Эдинбургском университете курс лекций по политической экономии. Это вызвало большое общественное волнение. Один современник пишет, что «многие надеялись поймать Стюарта на опасных положениях».

…Адам Смит умер в Эдинбурге 17 июля 1790 года. Сложный и противоречивый путь его великой книги только начинался.

Грозная загробная тирада реакционера в эпиграфе, — конечно, шутка. Но это серьезная шутка.

 

2. ПЕТЕРБУРГ, 1819 ГОД

Дело было в конце зимы 1819 года. Пушкин-Сверчок, стремительно переходивший от бумаг Иностранной коллегии к «Руслану», от гусарских пирушек к вольнолюбивой поэзии и от светских балов к книгам и беседам философов, зашел «на огонек» к Тургеневым. Братья жили на Фонтанке, прямо против Михайловского замка. Дом их был, что называется, открытый: гостей ждали в любое время дня и ночи.

Спрашивать лакея, дома ли хозяева, не потребовалось: громкие голоса доносились до передней. Собрались в кабинете Николая Ивановича, младшего брата. Легким, быстрым шагом Пушкин вошел почти незаметно и проскользнул на свободное кресло в углу.

Он не раз бывал на этих собраниях «высокоумных молодых вольнодумцев» под председательством Николая Ивановича, геттингенца и парижанина, страстного русского патриота и желчного критика. Но в этот раз, кажется, собрание было необычным: обсуждали образование какого-то политического общества и план издания журнала. Оглядевшись, Пушкин увидел знакомых: своего лицейского профессора Александра Петровича Куницына, Ивана Пущина, офицеров Федора Глинку, Никиту Муравьева. Маслов, лицейский товарищ Пушкина и Пущина, говорил на темы политической экономии и статистики, и все внимательно слушали. Вот оно, тайное общество!

Пушкин усмехнулся про себя и, положив руку на плечо Пущину, шепнул ему на ухо:

— Пущин, ты что здесь делаешь? Теперь-то я поймал тебя на самом деле.

Пущин улыбнулся и промолчал.

После Маслова говорил Тургенев, потом еще кто-то и вновь Тургенев. Наконец, встали. Подали чай и сигары.

— Как же ты мне не говорил, что знаком с Николаем Ивановичем? Верно, это ваше общество в сборе? Сделай милость, любезный друг, не секретничай.

Пущин, которого уже давно мучили сомнения насчет Сверчка и тайного общества, на этот раз с облегчением мог не лгать. Хотя большинство собравшихся принадлежали к тайному обществу или знали о его существовании, на этом собрании речь шла о другом, легальном обществе.

Эти подробности известны из записок И. И. Пущина, сосланного после декабрьского восстания на каторгу.

В конце 1818 года Николай Тургенев выпустил написанную им еще за границей книгу «Опыт теории налогов». За этим академическим фасадом скрывалось яркое и страстное выступление против крепостного права в России, против угнетения народа правительством и помещиками. Тургенев провозгласил себя последователем Адама Смита, взяв у него центральную идею экономической и политической свободы.

«Правила как политики вообще, так народного хозяйства и финансов в особенности, начертаны и утверждены бессмертным Адамом Смитом и его последователями», — писал Тургенев. Ловко обходя цензуру, он ясно давал понять читателю, что для России осуществление идеи свободы практически означает свержение крепостного права.

Книга имела невиданный для научного трактата успех. Она упала на хорошо подготовленную почву. Брожение умов усиливалось, складывались идеи декабристов.

С самими словами «политическая экономия» у русских той поры связывались антикрепостнические идеи. А когда говорили о политической экономии, имели в виду школу Адама Смита.

Книга Тургенева была первой важной русской работой по политической экономии. В рецензии Куницын с восторгом писал, что наука эта отныне разрабатывается «не одними иностранцами, но и природными россиянами».

Но в издании своей книги Николай Тургенев видел лишь начало борьбы. Лето 1818 года он провел в фамильной вотчине Тургеневых в Симбирской губернии и вблизи увидел ужасы рабства. Фанатическая преданность идее освобождения крестьян прямо привела его к декабристам.

Тургенев был человек замечательный и имел на людей неотразимое влияние. Хромота и принципы почти исключали его из светской жизни. Служба, Английский клуб, домашние беседы и чтение — так проходили его дни. Многим он казался суровым и замкнутым, сильные страсти скрывала на его лице маска желчного сарказма и высокомерия. Онегин и Чацкий вобрали в себя что-то от Николая Тургенева.

Раскрывался он в тесном дружеском кругу, где его любили и уважали безмерно. Вместе с Куницыным и Чаадаевым он стал одним из университетов юного Пушкина, который был десятью годами моложе:

Одну Россию в мире видя, Преследуя свой идеал, Хромой Тургенев им внимал И, плети рабства ненавидя, Предвидел в сей толпе дворян Освободителей крестьян [6] .

Свое легальное общество и журнал Тургенев и Куницын думали превратить в орудие широкого распространения антикрепостнических идей. Журнал предполагался научно-политический: в проспекте первые три раздела называются «Общая политика, или наука образования и управления государств», «Политическая экономия, или наука государственного хозяйства», «Финансы». Дальше шли правоведение, история и философия, в состав которой входила и словесность.

Сохранился небольшой список лиц, которых намечалось привлечь в члены общества и сотрудники журнала. Вместе с будущими декабристами Глинкой и Никитой Муравьевым там числился и Пушкин, которому еще не минуло 20 лет.

Общество формально так и не было создано, журнал не вышел. Но труды Тургенева и его друзей не пропали даром. В спорах и чтениях выковывались декабристские взгляды, высшие достижения европейской науки соединялись с революционным порывом молодых свободолюбцев.

Для Пушкина, как и для его старших друзей, идея свободы, представление о политической экономии и имя великого шотландца сливались воедино. Они произносили имя Смита и думали при этом о борьбе с деспотизмом, об уничтожении рабства: подобно Смиту, они употребляли это слово как синоним крепостной зависимости.

Онегин, юность которого приходится на «тургеневские годы»,

…читал Адама Смита И был глубокий эконом, То есть умел судить о том, Как государство богатеет, И чем живет, и почему Не нужно золота ему, Когда простой продукт имеет.

Четырнадцатое декабря кладет конец этой эпохе, политическая экономия «выходит из моды». Она становится добычей реакционных университетских профессоров, которые выхолащивают все прогрессивное содержание учения Смита. И это не укрывается от глаза Пушкина. В одном из неоконченных набросков в прозе («Роман в письмах», 1829) есть такие фразы:

«Твои умозрительные и важные рассуждения принадлежат к 1818 году. В то время строгость нравов и политическая экономия были в моде. Мы являлись на балы, не снимая шпаг — нам было неприлично танцовать, и некогда заниматься дамами. Честь имею донести тебе, что это все переменилось — французская кадриль заменила Адама Смита».

В мае 1820 года опальный Пушкин выехал в ссылку на юг. К этому времени Тургенев был уже членом «Союза благоденствия», непосредственного предшественника Северного общества. Занятый делами тайного общества, он не оставляет политической экономии. Вероятно, первым в России он читает Дэвида Рикардо, но сохраняет верность кумиру своей юности и, как он сам пишет, не соглашается с Рикардо «в его открытиях и опровержениях Смита».

В Кишиневе Пушкин встречается с человеком, который в своих революционных взглядах пошел еще дальше, чем Тургенев, — с полковником Павлом Ивановичем Пестелем. Из дневника Пушкина: «Утро провел с Пестелем; умный человек во всем смысле этого слова… Он один из самых оригинальных людей, которых я знаю».

Сын большого вельможи, блестящий офицер, герой Бородина и кампании 1813 года, Пестель по возвращении из заграничного похода вдруг засел за книги. В отличие от Онегина он читал их с немалым толком. Пестеля видят на лекциях профессоров политической экономии и права. За два-три года, не оставляя службы, он проходит курс, далеко превосходящий университетский.

Пестель становится не только руководителем Южного общества и одним из вождей всего движения, но и виднейшим теоретиком декабризма, выразителем самых революционных его идей. В период встреч с Пушкиным он пишет «Русскую правду» — важнейший программный документ декабристов.

Как и Тургенев, Пестель считал политическую экономию (вместе с французской просветительской философией) теоретической основой своих общественных взглядов. Как и Тургенев, под политической экономией он понимал систему Смита. Вероятно, Пушкин слышал это имя и от Пестеля во время их бесед весной 1821 года.

Более чем через сто лет, после Октябрьской революции была опубликована рукопись Пестеля под названием «Практические начала политической экономии». Она написана примерно в 1819–1820 годах и имеет, может быть, не меньшее значение для истории экономических идей в России, чем книга Тургенева. Пестель принимает основные положения системы Смита, в том числе чисто теоретические. Но уже в этой ранней работе он ставит и новые вопросы, специфические для России. Вопрос о раскрепощении крестьян неизбежно выступает на передний план.

В «Русской правде» Пестель уходит далеко вперед, от политической экономии переходит непосредственно к революционной теории и практике.

Пестель был одновременно мыслитель и вождь дворянской революции, человек большого мужества и железной воли. По словам Пушкина, — «холоднокровный генерал».

Судьба Пестеля известна. Николай Тургенев был приговорен царским судом к смертной казни заочно: в 1824 году он уехал за границу. «Опыт теории налогов» был запрещен и подлежал уничтожению. Книгу переиздали лишь в советское время.

Во время следствия по делу декабристов все они заполняли особого рода анкету. Среди ее пунктов был вопрос об источнике «вольнодумных и либеральных мыслей». Одни давали ответ в общей форме, другие называли определенных авторов. Имя Адама Смита неоднократно фигурирует в этих ответах, а политическая экономия вообще упоминается еще чаще.

Михаил Бестужев-Рюмин, повешенный в возрасте 23 лет, отвечал: «Первые либеральные мысли почерпнул я в трагедиях Вольтера… После… я тщательно занимался естественным правом… и политическою экономиею… Между тем везде слыхал стихи Пушкина, с восторгом читаемые. Это все более и более укореняло во мне либеральные мнения».

Естественное право и политическая экономия — между Вольтером и Пушкиным!

Поразительна сила мысли и сила духа этих юношей-мыслителей! С одинаковым самозабвением и самопожертвованием отдавались они и науке и мятежу. Наука существовала для них не сама по себе, а нужна была ради успеха их дела.

Тургенев пишет свою книгу в 25 лет, Пестель блестяще анализирует всю европейскую политическую экономию в 26 или 27, Никита Муравьев в эти же годы работает над проектом конституции будущего государства. И все это они делают в перерывах между военной или государственной службой и тайными собраниями!

Декабристы были дворянские революционеры. Но их революция — если бы она удалась — была бы буржуазно-демократической. Как и Смит, как французские просветители, они хотели не капитализма, а «разумного», «естественного» строя, который они противопоставляли феодализму, самодержавию, крепостничеству.

Они воспользовались идеями передовой европейской буржуазии. А в области политической экономии это были идеи Адама Смита.

Удивительна судьба идей! Мог ли одинокий шотландский философ предвидеть их пути в далекую Россию, о которой он знал очень мало?

И в заключение. Вот что писал большой советский ученый, профессор И. Г. Блюмин:

«Декабристы… с особой силой подчеркнули и выпятили те положения экономической теории Адама Смита, которые направлены против деспотизма, и тем самым поставили идеи Адама Смита на службу освободительному движению».

 

3. ПАРИЖ, 1844 ГОД

После смерти Адама Смита прошло более 50 лет. Мир, каким знал его шотландец, сильно изменился. Над Европой пронеслась очистительная гроза Французской революции и наполеоновских войн. Революция 1830 года во Франции вновь скинула с трона реставрированных иностранными штыками Бурбонов, заменив их буржуазной монархией Луи-Филиппа.

В Англии завершалась промышленная революция. Паровая машина, рождение которой Смит наблюдал в Глазго в тесной мастерской молодого Уатта, преобразила промышленность. В Ланкашире и в их родной Шотландии, на севере Франции и на Рейне вырастали фабрики невиданных доселе размеров. Начиналась эра железных дорог и пароходов.

Вместе с промышленной революцией на арену истории выходил рабочий класс. Первые рабочие бунты — уже не антифеодальные, а антикапиталистические! — мог наблюдать старый Смит. Летописец города Глазго рассказывает: «3 сентября 1787 года работники подняли бунт, требуя повышения заработной платы. Шестеро бунтовщиков были убиты, а трое ранены, — все огнем войск, к помощи которых пришлось прибегнуть для подавления беспорядков». Смит в 1787–1789 годах был почетным ректором Глазговского университета.

На баррикадах Парижа и Лиона в 30-х годах пролетариат впервые по-настоящему выступил с оружием в руках против своего классового врага. Само слово «социализм» родилось в это время. Лето 1844 года принесло трагическое восстание силезских ткачей. Приближался 48-й год.

За полвека Смит стал классиком из классиков. «Богатство народов» вышло в десятках изданий. Буржуазия, прежде всего английская, провозгласила его пророком своего вечного царства. Смитова свобода торговли была написана на ее знамени.

Но судьбы экономического учения Смита в его целом были сложнее и неожиданнее.

Богатый биржевой делец и ученый, не уступавший Смиту ни силой логики, ни смелостью мысли, — Дэвид Рикардо развил его теорию стоимости и распределения и завершил здание буржуазной классической политэкономии.

Буржуазия увидела себя в учении Смита — Рикардо классом, полным жизненных сил и энергии, но вместе с тем классом бесчеловечным, обрекающим массу населения на наемное рабство. Смит и Рикардо не льстили буржуазии и не приукрашивали положения рабочих.

Лично оба великих британца были гуманными, даже добрыми людьми. Но они ясно видели, что общество, которое они анализировали, по своей сущности антигуманно. Это они и отразили в своих сочинениях. Многие критики, даже настроенные в пользу трудящихся классов, обвиняли их, особенно Рикардо, в «цинизме». Но только будучи «циничной», классическая политическая экономия могла быть научной.

Смит и Рикардо близко подошли к пониманию прибавочной стоимости. Они видели, что ее источник — неоплаченный труд рабочих.

Но, изображая без прикрас непримиримую противоположность классов, они в то же время считали этот порядок вещей естественным и вечным. Они не понимали, что капитализм — это лишь определенная историческая стадия в развитии человечества. Это было главной причиной, почему английские классики не могли дать подлинно научную теорию прибавочной стоимости.

Вокруг учения Смита — Рикардо шла борьба.

Английские социалисты попытались обратить его против буржуазии. Если стоимость и доходы порождаются только трудом и одним трудом, а прибыль капиталистов и рента землевладельцев — лишь вычеты из полного продукта труда, то надо вернуть рабочему полный продукт его труда. Но они смотрели не столько вперед, сколько назад: в тот придуманный классиками идиллический «первоначальный мир», где работнику не надо было ни с кем делиться. Если Смит и Рикардо видели в капитализме осуществление общечеловеческих законов, то эти социалисты видели в нем только нарушение общечеловеческих законов. Такой социализм не мог быть научным.

Открытые противники классиков, отрицавшие трудовую стоимость и другие основы их учения, собирали силы. Но, выражая чаще всего интересы реакционного класса земельных собственников, они не могли рассчитывать на особую популярность.

Главное направление буржуазной экономической науки в первой половине XIX века состояло в перелицовке идей Смита и Рикардо, приспособлении их к интересам буржуазии. Француз Жан-Батист Сэй слегка «подправил» Смита, объявив, что в создании стоимости, доходов и богатства участвует не один труд, а три равноправных «фактора производства» — труд, капитал и земля.

Сэй искренне считал себя учеником и последователем Смита и во многих отношениях был им. Посидев в глубокомысленном одиночестве в большом темноватом классе Глазговского университета, где когда-то читал лекции профессор нравственной философии, доктор прав Адам Смит, он сказал, что теперь может умереть спокойно.

Объективно же его «поправки» означали, что из теории Смита изымалась ее прогрессивная сущность. У Сэя получалось, что прибыль и земельная рента — вовсе не вычеты из полного продукта труда, а законная доля владельцев капитала и земли в этом продукте.

Подобным образом английские рикардианцы «развивали» учение Дэвида Рикардо, который умер в 1823 году.

Буржуазная политическая экономия оставляла «отцов-основателей» только как иконы, прямо или прикрыто объявляя их устаревшими.

Вскоре она начала полностью рвать с трудовой теорией стоимости, не говоря уже о социальных следствиях этой теории. В 70-х годах XIX века начала развиваться так называемая субъективная школа в политической экономии. Усложненный и усовершенствованный экономический анализ был поставлен на службу идеям, совершенно лишенным того прогрессивного содержания, которое было в учении Смита — Рикардо.

Но еще ранее у Смита и Рикардо явился другой наследник, которого они никак не могли предвидеть: политическая экономия пролетариата — марксизм. Этого буржуазная наука до сих пор не может им простить.

Современный американский историк экономической мысли Джон Фред Белл, разоблачая «заблуждения» Смита, говорит:

«Утверждение, что труд должен считаться причиной и источником всякой стоимости, является серьезнейшим из всех заблуждений, но именно на этой предпосылке покоится теория стоимости в социалистических доктринах».

Другой американец, Пол Дуглас, выражается следующим образом:

«Итак, именно на вигских страницах «Богатства народов» надо искать источник идей английских социалистов, а также и теоретической системы Карла Маркса».

…Маркс работал яростно. Из недр Национальной библиотеки к его столу подходили все новые и новые отряды книг. С непостижимой скоростью его рука скользила по бумаге, оставляя затейливую вязь строчек.

Французские цитаты прерывались короткими саркастическими или одобрительными замечаниями по-немецки. Англичан он сначала попробовал читать в подлиннике, но его знания английского языка не хватало, он терял время и раздражался. Пришлось перейти на французские переводы. Тетради записей и набросков стремительно плодились.

Иногда, просидев день в библиотеке, Маркс продолжал работу и дома. Случалось, что он почти не спал три-четыре дня сряду и становился раздражителен и резок. Только два человека действовали на него тогда успокаивающе — Женни и его новый друг и старый парижанин Генрих Гейне. Женни ходила на последнем месяце беременности.

У Гейне были свои огорчения и печали, и он нес их в маленькую квартирку Марксов. Точно сталь о точило, его едкий ум оттачивался на учености и твердых принципах доктора Маркса, и от их беседы сыпались искры блеска, остроумия и сарказма. Да и фрау Маркс не оставалась безучастной слушательницей.

Маркс и Женни приехали в Париж в октябре 1843 года, вскоре после свадьбы. Пять месяцев труда вложил он в выпуск первого и единственного номера «Немецко-французского ежегодника», широко задуманного демократического издания, которое Маркс тянул к социализму. Он заканчивал две свои собстпенные статьи, читал чужие, вел переписку с издателем и жестокие споры со вторым редактором — Арнольдом Руге, революционность которого линяла на глазах.

Маркс штудировал французов прошлого века — Гольбаха, Гельвеция, Руссо — и социалистов-утопистов текущего века. Едва хватало времени на французские и немецкие газеты. Через немцев, давно живших в Париже, Маркс сошелся с социалистами разного толка, бывал у рабочих.

Наконец в феврале 1844 года «Ежегодник» вышел. Больше всего радовала в нем Маркса присланная из Англии статья молодого Энгельса, с которым он несколько холодно впервые встретился два года назад в Кёльне. Этот розовощекий франт оказался совсем не тем, за кого Маркс принял его тогда.

Статья по политической экономии была яркая, задорная и поразительно близкая по мыслям к теперешним взглядам Маркса.

«XVIII век, век революции, революционизировал и политическую экономию», — писал Энгельс. Но, как и в политике, революция в этой науке была буржуазной. В конечном счете она лишь обосновала строй наемного рабства. «Новая политическая экономия, система свободы торговли, основанная на «Богатстве народов» Адама Смита, оказалась тем же лицемерием, непоследовательностью и безнравственностью, которые во всех областях противостоят теперь свободной человечности».

Пользу от буржуазной политэкономии критик видел в том, что она, не сознавая этого, обнажает дикий эгоизм частных интересов и тем самым «прокладывает путь тому великому перевороту, навстречу которому движется наш век, — примирению человечества с природой и с самим собой».

Последняя фраза выдавала немца и ученика Гегеля. Но смысл ее был совершенно ясен: речь шла о пролетарской революции.

Эта статья открыла перед Марксом новый, мало знакомый ему мир. Он мучительно ощущал потребность в таком трезвом материализме, в подведении фундамента экономических фактов жизни под политику и идеи. К этому толкала его и работа в «Рейнской газете», и изучение Великой французской революции, которая влекла его неудержимо, и чтение сочинений социалистов, и беседы с ними.

Настал исторический момент в развитии идей, которым суждено было стать материальной силой. В лице Маркса и Энгельса немецкая философия должна была соединиться с английской классической политической экономией и французским социализмом. Марксу предстояло помножить Гегеля на Смита, развить теорию прибавочной стоимости и сплавить ее с диалектикой, с идеей общественного развития и борьбы противоположностей.

В марте Маркс засел за экономистов. Начал он с Сэя, который в то время еще представлялся ему добросовестным толкователем отца политической экономии. Потратив на него неделю и заполнив две тетради выписками, он перешел к самому Смиту.

Маркс был поражен Смитом, поражен ясностью его мысли и выражения, широким историческим кругозором, красочностью и увлекательностью знаменитой книги. Читая Смита в первый раз, он только делал выписки и конспективные записи, почти не вставляя своих замечаний. Это пришло позже, когда он прочел Рикардо, Мак-Куллоха и многих других. Тогда стали яснее особенности авторов, их достоинства и недостатки, их противоречия.

Пока же разделенные на две колонки листы самодельной тетради заполнялись французским текстом и кое-где поспешным, неотработанным немецким переводом. Перевод Маркс делал тогда, когда хотел лучше уяснить себе смысл: переводя, он думал и сопоставлял.

Маркс уже покончил со Смитом и вгрызался в Рикардо, когда 1 мая Женни родила дочь.

Он шел вечером домой по тихой улице Ванно, вдыхая запах цветущих каштанов и мысленно еще продолжая спор с англичанином. Споткнулся, но едва заметил это.

Почти в дверях он столкнулся с Ленхен Демут, которую теща недавно прислала в Париж, чтобы помочь Женни в трудные месяцы. Ленхен едва не бежала, раскрасневшаяся и небрежно одетая.

— Герр Маркс, я за доктором. Как будто пришло время…

Рикардо вылетел у него из головы. Он взбежал по лестнице и бросился в комнату жены…

Роды прошли благополучно. Через четыре дня счастливому отцу, который вернулся к своему бесконечному труду, минуло 26 лет.

Несмотря на новые заботы (в том числе денежные: от тысячи талеров, которые в начале года прислали друзья из Кёльна, осталось уже немного), Маркс был настроен бодро, как никогда. Все было еще в будущем, он был молод, здоров, счастлив и мог работать по 14 часов в сутки!

В начале июня Женни-большая уехала с Женни-маленькой к матери в Германию, и Маркс еще глубже погрузился в море книг. Это было жаркое лето!

Библиотека была пуста, и неистовый читатель все более изумлял служителей и старого библиотекаря, с которым он иногда толковал о временах империи. Дома Маркс писал свою первую большую экономическую работу, еще не зная, что из нее выйдет. Пока писал для уяснения вопроса самому себе…

Для разделов о заработной плате, капитале, прибыли и разделении труда Маркс в основном использовал Смита. Теперь из выписок рождались рассуждения, возражения, совсем новые идеи. Некоторые фразы оставались недописанными, мысль прерывалась, изложение переходило в конспект или план.

Но уже вырисовывалось что-то важное и новое. Смит и вся классическая политическая экономия провозгласили труд единственным источником стоимости и богатства. И они же считают естественным и вечным такой порядок, при котором «рабочему достается самая малая доля продукта — то, без чего абсолютно нельзя обойтись: лишь столько, сколько необходимо, чтобы он существовал — не как человек, а как рабочий — и плодил не род человеческий, а класс рабов — рабочих».

Смит говорит, что капитал — это лишь накопленный труд, но ведь он противостоит рабочему и эксплуатирует его. Капитал не просто накопленный труд, а накопленный чужой труд.

Классики сделали много, их ни в коем случае нельзя отбросить. Энгельс в своем молодом задоре обошелся с ними чуть-чуть нигилистично, хотя в главном он, конечно, прав.

Надо объяснить капитализм, исходя из его внутренних законов, а никто не подошел к этим законам ближе, чем Смит и Рикардо. Надо показать, что это действительные, объективные законы, что капитализм — необходимая ступень развития общества, а не результат чьего-то коварства и насилия.

Но эти же самые законы порождают такие противоречия, которые рано или поздно, опять-таки закономерным путем, приводят к гибели капитализма. Да, капитализм естествен (в этом правы классики и не правы социалисты), но он отнюдь не вечен (вопреки классикам).

Сквозь дебри гегельянской терминологии пробиваются еще невиданные мысли…

В самом конце августа из Англии приехал Энгельс. Десять дней они работали вместе.