Адам Смит

Аникин Андрей Владимирович

ЧАСТЬ III.

ЗАКАТ

 

 

1. ЭДИНБУРГ. ПОСЛЕДНИЙ ДОМ ШОТЛАНДСКОГО ГЕНИЯ

В первой половине XIX века, пожалуй, только один шотландец превосходил мировой славой Адама Смита. Это был, конечно, Вальтер Скотт.

Ему было 19 лет, когда умер Смит. Но, как, возможно, помнит читатель, Скотт был школьным другом Смитова племянника и воспитанника Дэвида Дугласа и потому бывал в доме старого философа. Позже Скотт был близок со многими членами эдинбургского кружка ученых и писателей, хорошо знавших Смита, особенно с Адамом Фергюсоном и Дагалдом Стюартом.

Великий романист был также историком Шотландии и летописцем своей эпохи. Ему мы обязаны некоторыми подробностями жизни Смита в последние годы. Эти подробности носят, правда, довольно анекдотический характер, как приведенная выше история ссоры Смита и Джонсона. Тем не менее они очень интересны.

В 1808 году Вальтер Скотт писал, сожалея о судьбе одного молодого поэта, что «акцизное управление… это как бы ultimus domus шотландского гения: Бернс, Адам Смит, Гарри Макензи, все кончили тем, что сели за конторку таможни».

С Бернсом Смит не был лично знаком, хотя много слышал о молодом поэте в последние годы своей жизни. Макензи, известный в свое время писатель, был его другом.

Последние двенадцать лет жизни Смит провел в таможенном управлении Шотландии, в обществе незначительных чиновников.

Это не была синекура. Смит ходил на службу регулярно и проводил там долгие часы. Осенью 1787 года, обещая приехать в Глазго, он пишет, что удобнее всего это сделать на рождество, когда у него будет пять или шесть законных свободных дней. Но, продолжает Смит, его аккуратность позволяет ему считать себя вправе в крайнем случае взять в любое время отпуск на неделю.

Он ведал сбором таможенных пошлин и акциза на соль. Дело было однообразное и казенное: рассмотрение жалоб купцов, назначение мелких чиновников, составление отчетов, переписка с Лондоном. Контора как контора…

Каждое утро в один и тот же час на Хай-стрит можно было встретить прямого, бодрого старика, или скорее пожилого джентльмена, шагающего с неизменной бамбуковой тростью на правом плече. Одет он был всегда просто и аккуратно, чуть-чуть старомодно. Широкополая треугольная шляпа и палка на плече придавали ему несколько воинственный вид, но обитатели верхних этажей высоченных домов, мимо которых он проходил, особенно дети, знали, что мистер Смит на самом деле человек добрый и мягкий.

Если он не замечал поклонов, на это не обижались. Рассеянность мистера Смита была известна всем; она стала такой же достопримечательностью города, как старый королевский замок и вспыльчивость профессора Фергюсона.

Его привычка говорить с собой и улыбаться своим мыслям еще более укрепилась. Он сам рассказывал, что однажды слышал, какими замечаниями по-шотландски обменялись по его адресу две уличные торговки.

— Бог мой! — сказала одна и сочувственно покачала головой. — Вот бедняга!

— А ведь прилично одет, — заметила вторая, подразумевая: не странно ли, что его одного отпускают из дому?

А вот один из рассказов Вальтера Скотта, как обычно, обстоятельный и колоритный.

Таможенное управление держало швейцара, представительного мужчину в длинной красной ливрее. Согласно правилам в дни заседаний совета, состоявшего из пяти таможенных комиссаров, швейцар, держа в руках семифутовый жезл, должен был отдавать этим жезлом салют каждому комиссару, а затем торжественно сопровождать его до дверей зала заседаний.

Смит видел эту процедуру много раз и привык к ней. Но однажды, войдя в подъезд, он задумчиво посмотрел на привратника и вдруг стая копировать все его движения, используя вместо жезла свою трость. Швейцар вытянул вперед жезл, держа его обеими руками. Смит сделал то же самое, как рекрут, которого муштрует старый сержант. Не зная, что и думать, служитель отступил на шаг и приставил жезл к ноге. Но Смит, вместо того чтобы пройти мимо него на лестницу, встал напротив точно в такой же позе. Разумеется, все это происходило в полном молчании.

Тогда швейцар, окончательно сбитый с толку, стал первым подниматься по лестнице, подняв жезл. Смит последовал за ним. Дойдя до дверей зала, владелец жезла опять отступил и поклонился высокому должностному лицу. Он получил в ответ точно такой же поклон и пошел вниз по лестнице, изумленно бормоча себе что-то под нос. Только тут чары спали, и Смит как ни в чем не бывало вошел в зал.

Шотландский мемуарист Александр Карлайл пишет о Смите, возможно, несколько преувеличивая: «В обществе он был самым рассеянным человеком, какого я когда-либо видел. Находясь в большой компании, он шевелил губами, говорил c собой и улыбался. Если его пробуждали от этой задумчивости и возвращали к теме разговора, он тотчас начинал разглагольствовать и не останавливался, пока не выскажет, притом чрезвычайно умно и искусно, все, что он знает по данному вопросу».

Тем не менее в узком кругу он был прекрасным собеседником, очень доброжелательным и внимательным, кроме моментов рассеянности. Смит умел не только говорить, но и слушать. В его беседе не было сочности и блеска доктора Джонсона, не было неизменной иронии Юма. Речь его была деловита, основательна, точна. Он понимал и ценил юмор, но отпускал его в ограниченных дозах и в своей серьезной манере. Макензи говорил, что за полчаса беседы он мог высказать столько дельных мыслей, что хватило бы на целую книгу.

Познания его в самых разных областях и память были удивительны. Вдруг могло оказаться что он неплохо разбирается в военно-морской тактике, начитан в фортификационном искусстве и знает много любопытных подробностей о жизни американских индейцев.

При всей своей мягкости и доброжелательности Смит мог быть, если нужно, достаточно тверд в своем мнении, хоть и очень вежлив. Автору, пославшему ему на отзыв свое сочинение, он писал: «Я надеюсь, вы простите меня, если я позволю себе сказать вам, что я не могу обнаружить в нем те оригинальные вещи, которые, как вы, по-видимому, полагаете, оно содержит».

О поселении и первых годах в Эдинбурге нам в виде редкого исключения рассказывает сам Смит. В письме к датчанину (1780 г.), которое уже цитировалось выше, он пишет:

«В течение четырех лет после этого (после приезда в Лондон в 1773 году. — А. А.) Лондон был главным местом моего жительства. Там я завершил и опубликовал свою книгу. Затем я вернулся в прежнее место своего уединения — в Керколди — и занялся писанием другой работы — об изобразительных искусствах. В это время хлопотами герцога Баклю я был назначен на мою теперешнюю должность, которая, хоть и отнимает довольно много времени, вместе с тем легка и почетна и достаточно обеспечивает меня при моем образе жизни. Получив назначение, я предложил отказаться от пенсии, которая была закреплена за мной опекунами герцога Баклю, прежде чем я отправился с ним за границу, и затем подтверждена его светлостью, когда он достиг совершеннолетия. Я считал, что не имею более оснований получать эту пенсию. Но его светлость сообщил мне через своего казначея, к которому я обратился с предложением вернуть обязательство, что, хотя я посмотрел на это дело с точки зрения своей чести, я не посмотрел на него с точки зрения его чести, и что он не допустит подозрений, что он добился должности для своего друга лишь ради того, чтобы освободиться от бремени такой пенсии. Таким образом, в моем нынешнем положении я настолько богат, насколько мог бы желать. Единственная вещь, о которой я сожалею, — это помехи в моих литературных занятиях, неизбежно вызываемые обязанностями службы. Несколько работ, которые я намечал, вероятно, будут продвигаться гораздо медленнее, чем было бы при других условиях».

О том, как продвигались в Эдинбурге литературные труды Смита, мы уже в общем знаем.

Он только с трудом успевал готовить новые издания своих сочинений. Для развития экономической науки Смит после 1776 года практически ничего не сделал. Более того, возникает впечатление, что он к этому и не стремился. С созданием «системы» он, видимо, считал свою миссию выполненной и в крайнем случае ограничивался тем, что добавлял куски в новых изданиях «Богатства народов». Но эти добавления представляют собой лишь свежие иллюстрации к его идеям.

Хотя Адам Смит написал две большие книги и довольно много разной мелочи, для нашего времени он остается человеком одной книги. Мало кто слышал об остальных его сочинениях, и это нельзя признать несправедливым.

Его работа об «изобразительных искусствах» и опыты по истории культуры остались в набросках. Даже набросков почти не осталось от его трудов в области истории литературы и литературной критики, о которых в одном из писем сообщает Макензи.

Впрочем, об этом едва ли надо жалеть. Дело в том, что литературные вкусы Смита в 80-х годах были примерно такими же, как и в 40-х, когда он занимался литературой почти профессионально. Но после появления романов Ричардсона, Филдинга, Смоллетта, Голдсмита, Стерна и даже того же Макензи его строгий классицизм был безнадежно консервативен и просто неуместен. Весьма вероятно, что он никогда и не читал этих авторов, уже составлявших славу английской литературы. Во всяком случае, их романов (за исключением одного дареного томика Макензи) не оказалось в его большой библиотеке.

По словам человека, много беседовавшего со Смитом на литературные темы, он высказывался так: «Обязанность поэта состоит в том, чтобы писать, как подобает джентльмену. Я не люблю этот безыскусственный язык, который ныне считают уместным называть языком природы, простоты и так далее».

Вероятно, Бернс ему нравился не столько как поэт, сколько как шотландец.

Его кумирами по-прежнему оставались древние, а в английской литературе он видел мало прогресса после Драйдена и Поупа. Он вообще, видимо, плохо чувствовал художественную прозу и считал ее «низким жанром». Совершенно не принимал всерьез он романы Дефо и Свифта.

Смит презирал журналистику и с необычной для него желчностью отзывался о сплетничестве и злословии печати.

Если задать вопрос, почему Смит все же пошел в чиновники, ответ, мне кажется, должен быть самый тривиальный: из-за жалованья.

Уже почти пятнадцать лет он жил на деньги герцога Баклю. Правда, пенсия была закреплена за ним пожизненно. Но это было стеснительно и, если подумать, не очень этично. Кроме того, 300 фунтов в год, казавшиеся ему в свое время большим богатством, теперь выглядели довольно скромно. Живя один в Лондоне, он тратил не меньше 200–250 фунтов в год. Да поездки, да дом в Керколди, да книги!

Кроме того, когда началась Американская война и шотландские купцы попали в трудное положение, один глазговский друг попросил у него в долг, уверяя, что иначе ему грозит банкротство. Смит не смог отказать, а теперь не хотел взыскивать по векселям, хотя срок их давно истек.

Не мог он и вернуться в университет. В Глазго вакансий не было, да ему вовсе и не хотелось вновь впрягаться в профессорскую лямку.

Был и еще один трудный вопрос: где поселиться? В свое время, когда Юм задал ему этот же вопрос, он без колебаний дал ответ: Лондон! Можно время от времени бывать в Шотландии, но постоянно жить надо в столице. Юм не последовал совету и, пожалуй, думал теперь Смит, правильно сделал. Он счастливо прожил свои последние годы и умер среди искренних друзей, а не среди лондонской литературной черни. Теперь Лондон не привлекал и его самого. К тому же нечего было и думать перевозить туда миссис Смит, а оставлять ее одну он больше не мог.

Но Смит вовсе не хотел и доживать свой век в Керколди. Шести лет добровольного заточения казалось ему вполне достаточным. Оставался Эдинбург, город, о котором еще Бен Джонсон, современник Шекспира, сказал: «Шотландии сердце, Британии око второе».

Открывшаяся весной 1777 года, когда он был в Лондоне, вакансия таможенного комиссара Шотландии разрешала все эти трудности. Смит мог рассчитывать на избавление от неловкой зависимости от герцога и получить возможность жить в Эдинбурге, среди приятных ему людей. Он написал матери, она ответила, что согласна переселиться. Согласие кузины Джейн подразумевалось.

Оставалось только добиться назначения. Это сделали Баклю, Уэддерберн, лорд Мэнсфилд и еще кто-то. В начале февраля 1778 года в Керколди он с облегчением получил официальную бумагу о назначении…

Свою 55-ю годовщину Смит празднует в Эдинбурге, в только что снятой и устроенной квартире в Панмур-хаузе. Он мог бы позволить себе снять небольшой особняк в новом городе, который вырос за последние годы по ту сторону Норт-лох. Но с Кэнонгейт и Хай-стрит связано слишком много приятных воспоминаний. К тому же в Панмур-хаузе, к которому со стороны холма примыкает большой сад, он не чувствует неприятных сторон старого города, если не считать мерзких запахов, иногда добирающихся до его окон.

В это теплое майское воскресенье здесь собрались все его старые друзья: Блэк, Робертсон, Фергюсон, Блейр и еще несколько человек. Даже 80-летний лорд Кеймс прибыл в своем портшезе. Смит внимательно приглядывается к молодым людям, которых он еще мало знает: Гарри Макензи, Дагалду Стюарту. Давно он не был в такой приятной компании, думает Смит. Надо сделать воскресные ужины регулярными. Он может теперь себе позволить угощать друзей часто и хорошо. Таковы некоторые преимущества приличного дохода.

Смит говорит себе, что он должен считать себя счастливым, и, в сущности, он счастлив.

Ему удалось спокойно завершить свой многолетний труд. Успех книги теперь уже не вызывает сомнений.

Он здоров и бодр и иногда позволяет себе подумать, что, чего доброго, проживет еще лет пятнадцать, а то и двадцать.

У него нет врагов, о которых стоило бы говорить, а близкие и искренние друзья, безусловно, есть.

Обо всем этом Смит думает, рассеянно кладя себе в стакан с чаем один кусок сахара за другим. Кузина внимательно наблюдает за ним, но, видя, что он не остановится, пока не достанет из сахарницы последний кусок, со смехом возвращает его к действительности. Он с изумлением видит, что в стакане у него не чай, а сахарный сироп.

Миссис Смит довольна. Ей нравится в Эдинбурге, нравится это оживление в их доме, нравится больше всего, что сын опять при ней. Она стала плохо слышать, и домом уже управляет в основном кузина. Хозяйство ведется, как в Глазго и как в Керколди, строго и расчетливо. К богатству миссис Смит и мисс Дуглас уже трудно привыкать. Смит просил купить для сегодняшнего ужина деликатесы. Женщины для вида немного поворчали, но все сделали: его слово для них закон.

Правда, он уже не единственный мужчина в доме. За столом со взрослыми сидит 9-летний белокурый мальчик. Дэвид — сын полковника Дугласа из Стрэтендри, кузена Адама Смита и родного брата кузины Джейн. Он будет учиться в Эдинбурге и жить у них.

Смит не сразу привыкает к ребенку в доме: ведь этого никогда не было. Но скоро Дэвид становится для него совершенно необходим. Когда мальчик уезжает летом домой, Смит ощущает ужасно неприятную пустоту и берет с собой больше, чем обычно, печенья для ребятишек с Хай-стрит. Более всего он, кажется, любит получать письма от Дэвида и читает их всем домочадцам, включая кухарку, горничную и старого слугу, который сменил храброго Роберта Рида, уехавшего в Канаду.

 

2. СЕВЕРНЫЕ АФИНЫ

— Как случилось, Смит, что вы до сих пор не были у княгини? — спросил Робертсон и укоризненно покачал своим большим, напудренным и завитым парикам. Шляпу и зонт он держал в руке.

Смит молча сокрушенно развел руками, а Хаттон, усмехнувшись, заметил:

— И не ходите, Смит. Вас там заставят говорить по-французски и играть с болонками.

Робертсон критически оглядел Хаттона, вернее его, как всегда, заношенный и неаккуратный костюм. Казалось, костюм сохранял следы частых поездок его хозяина за город, возни с камнями, землей и лошадьми. Хаттон не заметил или предпочел не заметить этого взгляда. Робертсон повернулся к Смиту и сказал:

— Дорогой Смит, княгиня поручила мне непременно привести вас в ближайший четверг. Не слушайте, разумеется, Джемса. Bо-первых, она отлично говорит по-английски, а если хотите, и по-шотландски. Во-вторых, княгиня, безусловно, самая умная и интересная женщина в Эдинбурге, а может быть, и на всем острове. По крайней мере вы согласны со мной, доктор?

Блэк, стоявший рядом, молча поклонился. Глуховатый Робертсон приставил к уху рожок, висевший на шелковом шнурке, чтобы лучше его расслышать: Блэк всегда говорил очень тихо. Разочарованно опустив рожок, он сказал:

— Так я зайду за вами, Смит, в четверг в три часа: княгиня ждет нас к обеду.

Все четверо только что вышли из таверны на Каугейт, где хорошо пообедали. Точнее сказать, по-настоящему в понимании Робертсона пообедал только он один, потому что Блэк был вегетарианец, Хаттон не притрагивался к спиртному, а Смит в последнее время ел и пил до крайности умеренно.

Смит обещал Робертсону быть готовым и ждать его в назначенное время, и они распрощались.

Он уже много слышал о русской княгине. Екатерина Романовна Дашкова, урожденная графиня Воронцова, жила в Эдинбурге третий год. Ее 15-летний сын обучался в университете. Она считала, что молодой князь делает блестящие успехи в учении. Робертсон и другие профессора были несколько иного мнения, но не разубеждали ее. Это Смиту говорил сам Робертсон, который уже почти двадцать лет был принципалом Эдинбургского университета.

Княгиня происходила из рода, в котором хорошее образование и небольшой либерализм были традицией. Ее старший брат Александр Романович Воронцов был российским посланником в Англии после знакомого Смиту Голицына и вернулся на родину большим англоманом. По его совету Эдинбург и был выбран для обучения молодого князя. (Младшему брату, Семену Романовичу, о котором уже была речь выше, предстояло занять высший дипломатический пост в Англии через пять лет.)

Оставшись вдовой в 20 лет, княгиня много ездила по Европе, много читала и писала, была знакома с Дидро, Вольтером и другими философами. Ее пребывание делало честь Эдинбургу, но и в Эдинбурге были философы с европейской славой. Гиббон писал, что вкус и философия удалились сюда, в шотландскую столицу, из огромного, дымного и шумного Лондона.

Дом княгини Дашковой живо напомнил Смиту парижские салоны. Других дам, кроме хозяйки, на обеде не было, только компаньонка-англичанка. Если бы рядом с княгиней не было ее рослого красивого сына, Смит дал бы ей не больше тридцати. На самом деле ей было тридцать пять. Ему шепнул это Блэк.

Через полчаса Смит уже перестал удивляться, как легко и свободно чувствует себя эта молодая, и красивая аристократка в обществе ученых и духовных лиц (сам Робертсон, Блейр и Карлайл были пресвитерианскими священниками). Почти всем было за пятьдесят, а кое-кому и за шестьдесят.

В их кругу никогда не было недостатка в темах для бесед. Но ее присутствие вносило совсем особое оживление. Робертсон, к удивлению Смита, по-видимому, все хорошо слышал без своего рожка. Даже невозмутимый Блэк говорил горячо и увлеченно.

Княгиня говорила по-английски не совсем свободно, помогая себе в затруднительных случаях французскими словами и выражениями. Иногда кто-нибудь подсказывал ей английское слово, и тогда она благодарно улыбалась.

Смиту хотелось спросить ее, не знает ли она чего-нибудь о его русских учениках, Десницком и Третьякове, но все не было удобного случая.

Говорили о незабвенном Юме. Джон Хьюм рассказал, что архитектор Роберт Адам долго хотел пригласить философа к себе домой, но опасался своей матери: старая леди была религиозна, а Юм слыл вольнодумцем и безбожником. Тогда Роберт решился на хитрость. Поскольку его мать никогда не видела Юма, он позвал его на обед и, представляя гостя хозяйке дома, пробормотал что-то невнятное. За обедом Юм был, как обычно, очень весел и добродушен, а также отлично ел и пил, похваливая пищу и вино, чем привел миссис Адам в восторг. Когда гости ушли, она спросила сына: «А кто был этот веселый полный джентльмен с таким хорошим аппетитом?» — «Так это и был знаменитый атеист мистер Юм!» — «Но он вовсе не похож на атеиста. Напротив, он очень мил. Ты можешь приглашать его хоть каждый день, я буду рада видеть его».

Кто-то спросил Хьюма, исчерпал ли он уже винный погреб, оставленный ему в наследство философом. Хьюм ответил, что он был бы недостоин памяти своего великого родственника, если бы за три года не сделал этого.

— Этот вопрос приводит мне на память нравы одного лорда, которого вы все хорошо знаете, — продолжал Хьюм. — По сравнению с ним наш друг Юм был просто трезвенник. У этого лорда заведен такой порядок. Когда он собирается выйти из дому, слуга согласно данному раз навсегда распоряжению должен подавать ему кафтан наизнанку. Если лорд замечает это и приказывает вывернуть кафтан, то отправляется по своим делам. Если же не замечает, то слуга говорит ему об этом, и он остается дома.

Все рассмеялись.

— Кстати, о нашем друге Юме, — вдруг сказал Смит, и все повернулись к нему, так что он на мгновение смутился. — Сам он, мне кажется, не считал себя атеистом. Барон Гольбах рассказывал мне такой случай. Однажды у него в доме Дэвид в разговоре громко заявил, что он вообще не верит в существование полных атеистов. «Но вот перед вами пятнадцать именно таких людей!» — сказал ему барон.

Княгиня предпочла не продолжать разговор об атеизме, еще раз пожалела о том, что она не знала Юма, и перевела разговор на другую тему.

Из окон комнаты был виден мощеный двор Холируд-хауза: квартира была в одном из крыльев знаменитого дворца.

— Знаете ли вы, ваша светлость, что там, — сказал Робертсон, указывая своим рожком на стену, покрытую фламандским гобеленом, — находится бывший кабинет королевы Марии, а здесь проходит лестница, с которой был сброшен труп фаворита-итальянца?

— Разумеется, знаю, — ответила княгиня. — С тех пор как мы живем в Эдинбурге, я прочла все, что могла достать, о несчастной королеве. И прежде всего, конечно, вашу книгу, мой дорогой Робертсон, — продолжала она с улыбкой. — А здешний служитель показал мне весь дворец.

Тема о королеве Марии была неисчерпаема, особенно когда она попадала в руки Робертсона. Все хорошо знали, что его слава и влияние начались двадцать лет назад с книги о ней и ее эпохе. Эта книга впервые открыла читающей публике во всей Европе удивительную личность Марии Стюарт. С тех пор книги Робертсона выходили большими тиражами и все новыми и новыми изданиями. «Говорят, Стрэхен заплатил ему пять тысяч за «Историю Америки», — шепнул Смиту Джон Хьюм. — Таких денег не получал еще никто».

Надпись на книге рукой Смита (1781 г.)

От королевы Марии и королевы Елизаветы разговор как-то сам собой перешел к императрице Екатерине. Все знали, что Дашкова была в свое время ближайшим другом великой княгини и царицы, потом разошлась с ней и теперь была отчасти в опале. Все ждали от нее чего-то интересного. Но она сказала о Екатерине лишь несколько слов, очень сдержанных и довольно туманных. Тем не менее слушатели не обманулись в своих ожиданиях. Ничто не связывало ее в рассказе о покойном императоре Петре III и перевороте 1762 года, важной участницей которого она была, несмотря на свою молодость.

— Послушайте, Робертсон, — сказал Адам Фергюсон, когда княгиня кончила рассказ. — Вы вполне можете взяться за «Историю России». Теперь, когда Вольтер умер, императрица предоставит материалы вам. А ее светлость для вас — неоценимый источник.

Робертсон сделал вид, что не расслышал.

Смит воспользовался паузой и, каконец, спросил княгиню о своих русских друзьях.

Она переспросила фамилии и задумалась.

— Мне кажется, профессора Десницкого я встречала в Москве… Да, да, теперь я отлично помню его: небольшого роста, смуглый, быстрый в движениях. Если не ошибаюсь, я даже присутствовала на каком-то публичном чтении в университете, где он читал доклад Но о чем он говорил, совершенно не помню…

Небольшое общество разбилось на несколько групп. Фергюсон и Блейр вышли на балкон. Робертсон и Хьюм разговаривали с компаньонкой.

— Ваша светлость, я отлично помню наш последний разговор с мистером Десницким, хотя с тех пор прошло более десяти лет, — сказал Смит. — Мы говорил о вреде и опасности рабства для вашей страны. Мне казалось тогда, что новое царствование открывает возможность отмены рабства. Но, видимо, я ошибался?

— Ах, мистер Смит! — сказала Дашкова, внимательно посмотрев на него и на сидевшего рядом с ним Блэка. — Вы вынуждаете меня повторять то, что я однажды говорила мсье Дидро и что, мне кажется, заставила его иначе посмотреть на этот вопрос. Русский крестьянин не готов к свободе, при нынешней своей просвещенности он не сумеет воспользоваться свободой на благо себе и государству. Вы не должны представлять себе русского крестьянина подобием шотландского фермера!

Смит еле заметно покачал головой. Княгиня продолжала с горячностью:

— Я привела мсье Дидро такую аллегорию. Представьте себе слепого, который помещен на вершину скалы, окруженной глубокой пропастью. Он не сознает опасности, живет спокойно, слушает пение птиц и иногда сам поет с ними. Приходит некто и возвращает ему зрение. И вот наш бедняк прозрел, но он страшно несчастен, не спит, не ест и не поет больше; его пугает окружающая его пропасть, весь жестокий мир. В конце концов он умирает от страха и отчаяния. Освободить теперь крестьян — значит дать такому слепцу зрение и погубить его.

Смит внимательно слушал, наклонив голову. Доктор Блэк сказал:

— Но не думаете ли вы, ваша светлость, что этот бедняк, обретя зрение, может слезть со своей скалы, спуститься в долину, вспахать там плодородное поле и жить счастливо и богато?

— Нужно лишь, — почти перебил его Смит, не дожидаясь ответа княгини, — чтобы ему дали это поле в собственность или недорого сдали в аренду.

— Дорогой Смит, — сказал Блэк, улыбаясь тонкими бледными губами, — вы низводите красивую аллегорию до грубой экономической прозы.

Но Смита уже нельзя было остановить: он сел на своего конька.

— Я не думаю, что можно установить какой-то порядок последовательности между свободой, просвещением и благосостоянием. Когда шотландский крестьянин несколько столетий назад получил свободу, он был, полагаю я, нисколько не просвещеннее, чем ныне русский крестьянин. И сто лет назад он был, вероятно, не богаче, чем русский крестьянин теперь. Просвещение, улучшение земледелия и рост благосостояния шли в последнем столетии параллельно. Но свобода и личный интерес были необходимыми условиями всего этого. Заметьте, что если от феодальных лордов наш крестьянин освободился, по крайней мере в равнинной части страны, уже давно, то от тирании церкви — только пятьдесят-сто лет назад…

— Кажется, Смит читает здесь лекцию по политической экономии, — сказал Хьюм, придвигая к их группе кресло. — Иногда его полезно послушать.

— О да, это очень интересно, — сказала хозяйка с едва заметным оттенком равнодушия.

Смит, казалось, не слышал ни того, ни другого и продолжал:

— Весь рост богатства в Англии и Шотландии в последние пятьдесят лет начался в земледелии и прежде всего идет там. То же самое мы видим в Америке. Пока земледелие не создаст известный избыток продуктов, не может успешно развиваться ни промышленность, ни торговля. А избыток оно может создавать лишь тогда, когда крестьянин лично свободен и может пользоваться плодами своего труда и вложений своего капитала…

Они просидели допоздна и вышли на Кэнонгэйт все вместе в светлых летних сумерках. До дома Смита было не более пятисот ярдов, но он пошел проводить Блэка и прогуляться. Говорили о русской княгине, шотландских фермерах и неблагоприятных военных известиях из Америки.

После этого Смит не раз бывал у княгини, где по-прежнему регулярно собирался весь их кружок. Даже упрямый Хаттон стал под конец ходить туда, хотя его костюм неизменно шокировал Робертсона.

Летом 1779 года, после того как молодой князь выдержал публичный экзамен в университете и стал магистром искусств, Дашковы уехали в Дублин.

Как известно, жизнь княгини Екатерины Романовны Дашковой в дальнейшем была замечательна. Двенадцать лет была она директором (президентом) Петербургской академии наук и созданной по ее идее Российской академии, которая занялась выработкой русского литературного языка и грамматики. Под ее руководством был составлен первый толковый словарь русского языка. Между прочим, членом Российской академии являлся профессор Десницкий.

Во время ее президентства Блэк и Робертсон были избраны иностранными членами Петербургской академии наук.

Она была отстранена от всех должностей в 1794 году и жила в опале в своих деревнях в последние годы царствования Екатерины и в течение короткого царствования Павла. При Александре ее опала кончилась, но к государственйой деятельности она не вернулась и умерла в 1810 году. В эти годы она написала свои интересные записки. Вот что мы читаем в них о ее жизни в Эдинбурге:

«Я познакомилась с профессорами университета, людьми, достойными уважения благодаря их уму, знаниям и нравственным качествам. Им были чужды мелкие претензии и зависть, и они жили дружно, как братья, уважая и любя друг друга, чем доставляли возможность пользоваться обществом глубоких, просвещенных людей, согласных между собой; беседы с ними представляли из себя неисчерпаемые источники знания… Бессмертный Робертсон, Блейр, Смит и Фергюсон приходили ко мне два раза в неделю обедать и проводить весь день. Герцогиня Баклю, леди Скотт, леди Лотиан и леди Мэри Ирвин своим обществом скрашивали мне жизнь еще больше; это был самый спокойный и счастливый период, выпавший мне на долю в этом мире».

Шотландская столица переживала культурный расцвет, который продолжался и при жизни следующего поколения — в век Вальтера Скотта. Хотя Шотландия продолжала посылать своих лучших сынов в Лондон, многие из них теперь возвращались на родину или по крайней мере не теряли с ней связи. Так сделали Юм и Смит. Роберт Адам строил и жил как в Лондоне, так и в Эдинбурге. Имена этих людей, а также Блэка и Робертсона, Каллена и Фергюсона были известны не только в Британии, но и во всей Европе. Old Reeky в лице своей интеллигенции принял и оценил Бернса. В этой культурной среде вырос и Вальтер Скотт.

Университетские профессора, адвокаты, свободные литераторы, либеральные священники составляли эдинбургский круг интеллигенции. Он гораздо больше, чем в Лондоне, переплетался с аристократией, которая была менее богата, менее заносчива и нередко более культурна, чем английская. Герцог Баклю, граф Лодердэйл, лорд Дэр были близки к этому кругу или даже входили в него.

Шотландский патриотизм был, разумеется, жив, но для очень многих он вместо политического принял культурный, фольклорный характер.

Таково было эдинбургское общество, в котором прошла старость Смита. Не все в нем было, конечно, так идиллично, как представлялось Дашковой, но никакого лучшего общества он действительно представить себе не мог. Ни разу не пришлось ему пожалеть, что он решил поселиться и окончить свои дни в Эдинбурге.

Смит, разумеется, не мог существовать без своего клуба. Вскоре после поселения в Эдинбурге он, Блэк и Хаттон основали клуб, который собирался на обед каждую пятницу в два часа. Местом сбора была большая таверна на Грассмаркет, где у клуба была особая комната. Как и в лондонском клубе Джонсона, обед сливался с ужином и затягивался нередко до позднего вечера. Кто-то назвал эти собрания Устричным клубом, и название привилось. Иногда говорили также о клубе Адама Смита.

Членами клуба были, кроме трех основателей, Адам Фергюсон, Каллен, Макензи, Дагалд Стюарт, Роберт Адам, лорд Дэр и пять-шесть других лиц.

Все приезжие, имевшие касательство к политике, науке и искусству, неизменно приглашались в клуб. Поэтому клуб был всегда в курсе лондонских и даже парижских новостей.

Устричный клуб не имел своего Джонсона. Председательского места не было ни официально, ни фактически. Но в центре беседы обычно были мудрый и рассеянный Смит, невозмутимый и точный Блэк, веселый и грубоватый Хаттон.

Тесная, немного трогательная дружба с Джозефом Блэком и Джемсом Хаттоном освещает последние годы Смита.

Блэк мало изменился за пятнадцать лет, прошедшие с тех пор, как Смит расстался с ним в Глазго. В свои 50 лет он был таким же изящным, хрупким и благородным джентльменом. Его лекции по химии славились увлекательностью и ясностью. Он был очень знаменит: сам Лавуазье называл его своим учителем. Но скромность его не уменьшилась ни на йоту.

Хаттон был в некоторых отношениях полной противоположностью Блэку. Это был плотный, бодрый и неистощимо оптимистичный человек ниже среднего роста, любитель пеших и верховых путешествий. Он так и не научился говорить на правильном английском языке и в любом обществе употреблял шотландский диалект, так что лондонцы его часто не понимали. К условностям, предрассудкам и модам он относился с полным, иногда вызывающим пренебрежением. Как и Блэк, Хаттон был старый холостяк.

Врач по образованию, он никогда не занимался медицинской практикой, так как увлекся химией и агрономией и много сделал для улучшения шотландского земледелия. Он был прирожденным натуралистом, которого интересовали все явления природы, живой и мертвой. Уже лет в сорок Хаттон сильно увлекся геологией, которая и оказалась его истинным призванием.

Как Смит был основателем современной политической экономии, а Блэк — современной химии, так Хаттон оказался одним из основателей современной геологии, важнейшим предшественником Лайелла.

Хаттон был первым, кто понял и начал изучать роль вулканических явлений в образовании земной коры. Во времена, когда наука, еще скованная религиозными догматами, боялась заглянуть в прошлое Земли больше чем на несколько тысяч лет, он одним из первых высказал мысль об огромной длительности существования Земли.

Эту мысль он выражал в такой своеобразной форме: «В экономии мира я не могу найти никаких следов начала и никаких признаков конца».

Эдинбургский профессор и член Устричного клуба Джон Плейфер писал после смерти Смита, Блэка и Хаттона:

«Все трое обладали большим талантом, широкими взглядами и обширными знаниями, но совершенно не имели того ложного достоинства и строгости, которые иногда считают нужным напускать на себя люди науки и писатели. Все трое легко приходили в веселое расположение духа, а искренность их дружбы никогда не омрачалась малейшей тенью зависти. Поэтому трудно было бы найти другой пример, где все благоприятное для хорошей компании столь счастливо соединялось бы, a все неблагоприятное — столь полностью исключалось».

Дом Смита был известен своим простым и искренним гостеприимством. По воскресеньям к нему собирались друзья, причем каждый мог привести с собой друга или знакомого. Весь город хорошо знал, что на воскресный ужин к Смиту особого приглашения не требуется. Почти каждый раз у него бывал кто-нибудь из приезжих.

Оказывать более длительное гостеприимство, видимо, отчасти мешали размеры квартиры. В письме одному знакомому он пишет, что тот сможет пожить в комнате Дэвида в отсутствие юноши, учившегося в Глазго. В другом письме речь идет о том, что лишнюю кровать можно будет временно поставить в гостиной.

Наверно, он ощущал большое довольство, сидя во главе стола среди друзей, чувствуя их расположение без фальши, уважение без зависти! Все-таки ему повезло в жизни!

Время от времени приезжали люди с континента с рекомендательными письмами от старых знакомых. Осенью 1782 года его гостем был француз Фожá Сен-Фон, профессор-геолог. В своих записках он рассказывает любопытные подробности о Смите, его вкусах и образе жизни. «Хотя уже в преклонных годах, он еще обладает хорошей фигурой», — пишет француз.

Смит спросил его, любит ли он музыку, и, когда тот ответил утвердительно, повел его на состязание шотландских волынщиков. В девять часов утра Смит зашел за ним, а в десять они были в большом зале, наполненном мужчинами и женщинами, нетерпеливо ожидавшими начала состязания. На особом возвышении сидели судьи, которые, как объяснил ему Смит, все были из горной Шотландии. Вообще Смит чувствовал себя здесь как дома. Было видно, что он много раз бывал на подобных представлениях.

Один за другим выступили восемь музыкантов в горских национальных костюмах — юбках и пледах. Они играли странные для уха француза мелодии, но некоторые из этих мелодий исторгали слезы из глаз «прекрасных шотландских дам». Публика бурно выражала свое удовольствие, и доктор Смит не отставал от других.

Потом артисты показали народные танцы, которые гость нашел еще более странными.

Оба профессора остались довольны этим днем, хотя и по разным причинам: Смит получил эстетическое удовольствие, а Сен-Фон обогатил свои знания о Шотландии.

 

3. КОНЕЦ ЖИЗНИ

Старость подходила незаметно. Первые годы в Эдинбурге он мало замечал ее. Он был здоров, насколько может быть здоров 60-летний человек не очень крепкого от природы сложения.

Иногда он хвалил себя за то, что в свое время преодолел природную и усвоенную в молодости мнительность. В годы жизни в Керколди он каждый день купался в море, открывая купальный сезон ранней весной и заканчивая его поздней осенью.

Весной 1782 года в Лондоне свирепствовала эпидемия инфлюэнцы. Смит, после пятилетнего перерыва поехавший на два месяца в столицу, заболел и долгое время пролежал в постели все в той же квартире на Саффолк-стрит.

Он очень ослаб, но в конце концов поправился. Два следующих года Смит чувствовал себя неплохо и вел довольно напряженную жизнь.

В 1783 году принципал Робертсон и он организовали в Эдинбурге Королевское общество. Оно должно было знаменовать независимость и богатство шотландской культуры. Общество состояло из двух отделений — естественного и литературного, которое объединяло гуманитарные и общественные науки. Смит был одним из президентов второго. Президентом всего общества был герцог Баклю.

Активность Смита, впрочем, почти ограничилась созданием общества. Единственный след его деятельности, сохранившийся в архивах общества, носит довольно анекдотический характер.

Некий немецкий граф завещал Эдинбургскому обществу 1500 дукатов на две премии людям, которые предложат новую точную юридическую терминологию, устраняющую двусмысленность в правовых делах и способную благодаря этому существенно сократить количество тяжб.

Смит, рассмотрев вопрос с обычной основательностью, высказал мнение, что задача, предложенная графом, едва ли «допускает какое-либо полное и рациональное решение». Однако, учитывая благие побуждения завещателя (видимо, много претерпевшего от судейских крючков), он предложил все же объявить конкурс.

Через два года Смит доложил, что комиссия под его председательством рассмотрела три рукописи, но не нашла в них «ни решения, ни приближения к решению задачи».

В 1782–1783 годах Смит много работал над дополнениями для третьего издания «Богатства народов». 22 мая 1783 года он пишет Стрэхену: «Несколько последних месяцев я работал настолько напряженно, насколько мне позволяли постоянные перерывы, неизбежно вызываемые моей службой». Он получал почтой гранки, держал корректуру, а затем еще читал чистые листы. В течение почти всего 1784 года Смит изрядно загружал почту между Эдинбургом и Лондоном.

Весной этого года его посетил Эдмунд Берк, направлявшийся в Глазго на церемонию введения в сан почетного ректора университета.

Смит провел в его обществе две недели. Он взял в таможенном управлении отпуск и отправился в Глазго вместе с Берком и молодым лордом Мейтлендом (будущим графом Лодердэйлом, писателем-экономистом и критиком Смита). Было много приятных встреч, веселых обедов, интересных бесед. Он побывал в классе, где читал свои лекции двадцать лет назад, в доме, где он жил тогда…

Съездили на Ломондское озеро — в любимые места Смита. Экспансивный Берк был в восторге от красот Шотландии, а Смит был в восторге от Берна и от его восторга.

На обратном пути в Эдинбург заехали в Кэррон, осмотрели новый железоделательный завод, один из самых больших в Великобритании.

Берк был в своей лучшей форме. Искусный рассказчик, мастер на острое слово, анекдот, шутку, он неутомимо развлекал общество. Смит выгодно оттенял ирландца точностью и деловитостью замечаний, умной и слегка, рассеянной доброжелательностью. Он охотно уступал Берку первое место, но как-то само собой выходило, что каждый, кто хотел что-нибудь сказать, обращался прежде всего к нему. Мейтленд любовался этой великолепной парой.

Осенью 1785 года, вновь приехав в Эдинбург, Берк нашел, что его друг сильно изменился. Смит похудел и побледнел. За своим столом он был по-прежнему разговорчив и ласков, но припадки задумчивости стали чаще и грустнее. На этот раз Смит не поехал с Берком в Глазго.

Берк спросил его о здоровье. Смит пожаловался на усталость и какое-то неопределенное недомогание, но быстро перевел разговор на другую тему.

Он и потом не любил особенно говорить о своих болезнях, хотя и не уклонялся от этих разговоров. Этим он отличался от Юма, который чуть-чуть бравировал своим безразличием к болезни и смерти.

Впрочем, мысль о смерти тогда еще была далека от него.

Смит всегда был добрым человеком, добрым в обычном человеческом смысле. В последние годы доброта стала как бы главной его чертой. Это чувствовали все, кто общался и встречался с ним.

Он был очень добр к матери (она умерла летом 1784 гола), к кузине Джейн, умершей четырьмя годами позже, и к Дэвиду. Он помогал деньгами нескольким бедным родственникам и друзьям, причем делал это скрытно. Он был скромным человеком и остался таким до конца дней.

Несмотря на муки, которые причиняло ему писание собственной рукой, он не мог отказать близким и даже не очень близким людям, когда они просили от него заступнических или рекомендательных писем.

Он покровительствовал молодому поэту Джону Логэну, который был пресвитерианским священником и подвергался травле за свое писательство и вольнодумство. Смит писал сыну своего недавно умершего друга, книгоиздателя Стрэхена, прося у него протекции для Логэна, которому «трудно подчиниться пуританскому духу этой страны» (Шотландии).

Одно из последних писем Смита касается детей другого умершего друга — эдинбургского хирурга Каллена: он просит герцога Баклю принять участие в их судьбе.

Круг друзей сужается. Умерли Кеймс, Стрэхен, Каллен. Уже нет в живых доктора Джонсона и Гаррика…

Зимой 1786/87 года Смит стал совсем плох. Он страдал хроническим расстройством кишечника, которое обострялось воспалением в области мочевого пузыря и геморроем. Всю зиму Смит почти не выходил из дому и принимал только близких друзей. Между прочим, по этой причине не состоялось знакомство Смита с Робертом Бернсом, который жил в это время в Эдинбурге и имел рекомендательное письмо к нему.

Измученный недугами, страшно исхудалый, он поехал в апреле 1787 года в Лондон. Глядя на себя в зеркало или надевая одежду, ставшую непомерно широкой, он вспоминал встречу с Юмом в Морпете и семь стоунов веса, которых тот недосчитывался. Смит предпочитал не взвешиваться и не знать, сколько стоунов он потерял.

Королем лондонских хирургов был его старый знакомый шотландец Хантер. Смит верил ему и не ошибся. После небольшой операции ему стало лучше. Хантер уверял с неизменной веселой улыбкой, что у него в запасе немало лет жизни. Этому очень хотелось верить.

Действительно, силы возвращались.

Все лето и осень он провел в Лондоне и в домах некоторых «сильных мира сего» за городом. Его известность была велика, вместе с Гиббоном он считался самым крупным из живущих писателей Британии.

В его скромную квартиру, к удивлению хозяйки и соседей, приезжали министры и иностранные дипломаты, курьеры и посыльные в ливреях приносили пакеты с большими печатями.

Его представили Питту. Они заочно были высокого мнения друг о друге и понравились при личном знакомстве. Премьер-министр дал указание допускать Смита к любым государственным делам. Он кое-что делал в качестве неофициального советника по экономическим вопросам.

В Эдинбург он вернулся поздоровевшим и ободренным. 27 февраля 1788 года Робертсон пишет в Лондон Гиббону: «Здоровье нашего друга Смита, которого мы очень опасались потерять, почти полностью восстановилось».

Он вновь начал ходить на службу, занялся подготовкой нового издания «Теории нравственных чувств». Съездил в Глазго: университет избрал своего самого знаменитого питомца почетным ректором. Этот пост обновлялся каждый год; Смит, как и Берк, занимал его два года подряд.

Летом 1789 года один молодой лондонец, оставивший подробный журнал своего пребывания в Шотландии, нашел его бодрым, разговорчивым и гостеприимным. Правда, на заседании Эдинбургского королевского общества, где читал доклад экономист и агроном Джемс Андерсон, Смит заснул, но у себя дома он вовсе не казался слабым и больным стариком.

Смит жил один в пустоватой квартире, среди своих книг, но на одиночество не жаловался. Беседа его за завтраком, который состоял из одной земляники и молока, была разнообразна и содержательна. Он вспомнил свое первое путешествие в Англию пятьдесят лет назад верхом на лошади; теперь в почтовой карете от Лондона до Эдинбурга можно было доехать за четверо суток. Прогресс, прогресс…

Смит сказал, что ему надоел старый город с его огромными домами и вонью и он подумывает о переселении. Он даже выбрал себе место в новом городе, недалеко от дома, где жил Юм.

Гость посмотрел на него с сомнением, но Смит этого не заметил.

Зимой ему опять стало хуже, и весна не принесла облегчения. В июне и ему самому и окружающим стало ясно, что конец недалек.

В это время эдинбургский типограф Смелли писал:

«Бедный Смит! Мы скоро должны потерять его, и в момент его кончины сожмутся болью сердца тысяч людей. Силы мистера Смита убывают, и я боюсь, что усилия, которые он иногда делает, чтобы угодить своим друзьям, не полезны ему. Его разум и чувства ясны и отчетливы. Он стремится быть бодрым, но природа всесильна. Телом он чрезвычайно исхудал, а желудок его не принимает достаточно пищи. Но, как подобает мужчине, он полностью сохраняет терпение и самообладание».

Смит не пытался сравняться с античными философами и не устраивал, подобно Юму, прощального пира.

Однако за несколько дней до смерти он посидел некоторое время с друзьями за столом, но с помощью слуги рано перебрался в спальню. Блэк, Хаттон, Макензи, Стюарт, оставшись в гостиной, говорили вполголоса…

Утром в субботу 17 июля 1790 года слуга Смита прибежал к доктору Блэку с известием, что хозяин умирает. Когда Блэк вошел в спальню, Смит был мертв.

Бывают люди, которых смерть и в 80 лет отрывает от очередной работы. Говорят, Иван Петрович Павлов, умирая, посадил у своей постели ассистента и диктовал ему записи своих ощущений. Это была его последняя работа.

Но люди и смерти бывают разные.

Подлинное дело Адама Смита было завершено. Конечно, не в том смысле, что к созданной им научной системе ничего нельзя было добавить. В таком смысле никакое дело, а особенно научное, не может быть завершено. Но он лично ничего существенного добавить к ней не мог, проживи он еще хоть 20 лет. Думается, что в какой-то мере он это сознавал и сам.

Тем не менее в том, что написано Смитом в последние годы, много интересного.

Вскоре после окончания войны с Соединенными Штатами он писал в одном из писем: «Я мало беспокоюсь о нашей торговле с Америкой. Путем создания равных условий в торговле для всех наций мы должны скоро развернуть с соседними странами Европы торговлю, гораздо более выгодную, чем со столь отдаленной страной, как Америка».

Он говорил: английские промышленники и купцы жалуются, что высокая заработная плата английских рабочих делает их товары мало конкурентоспособными за границей; другие страны теснят Англию на рынках. Но почему, язвительно спрашивал Смит, вы всегда кричите о высокой заработной плате и неизменно забываете о своих высоких прибылях?

До странности актуально звучит это в Англии наших дней!

Смит, разумеется, не собирался пророчествовать, и менее всего на 200 лет вперед.

Любопытно, что в тех случаях, где он пытался слегка пророчествовать, он иногда ошибался. Но сами ошибки его были интересны и оригинальны.

К третьему изданию «Богатства народов» Смит написал в 1783 году большое дополнение о привилегированных компаниях, главным образом об Ост-Индской компании. Но в заключение он, со своей обычной, профессорской категоричностью и четкостью высказал соображения о судьбах акционерных обществ вообще.

Надо помнить, что историческое развитие капитализма в последующие два столетия неотделимо от акционерных обществ и акционерной формы собственности. Примерно через 80 лет Маркс писал, что мир до сих пор оставался бы без железных дорог, если бы капиталы, отдельных капиталистов не были собраны воедино акционерными обществами. Концентрация производства, современные крупные предприятия были бы невозможны без них. Тресты и концерны, которые начали возникать в конце прошлого века и теперь господствуют в промышленности главных капиталистических стран, выросли из акционерных обществ.

Смит же считал, что в промышленности акционерные общества вообще не имеют перспективы. Он думал, что здесь без бдительного глаза индивидуального капиталиста-собственника не обойтись. К тому же, казалось ему, размеры необходимого капитала в таких отраслях вполне под силу отдельному хозяину.

С чрезмерной точностью определил он, в каких сферах хозяйства вероятно развитие акционерных компаний. Таких сфер он насчитывал только четыре: банковое дело; страхование от огня и морских рисков; строительство и содержание каналов; городские водопроводы. Смита подвел не только его педантизм. Корни этой ошибки глубже.

Адам Смит был, по известному определению Маркса, завершающим экономистом мануфактурного периода. Он застал только начало промышленной революции и не мог оценить ее масштабов и социальных последствий. Он не мог представить себе фабричную машинную индустрию, которая выросла уже через 40–50 лет после «Богатства народов». Будущее развитие капиталистического хозяйства мыслилось Смиту более постепенным и гладким; из мелких мастерских будут вырастать крупные, вместо ручного труда появятся простые орудия, потом немного более сложные… Он не видел, почему бы накоплению капитала у отдельных капиталистов не идти в ногу с этим процессом.

Кроме того, Смит относился с почти стихийным недоверием и неверием ко всяким кредитным фокусам, а акционерное дело есть своего рода кредитный фокус: капиталисты отдают свои деньги обществу, получают взамен акции, эти акции попадают на биржу, повышаются и падают в цене и так далее.

Смит думал, что все это чуждо самому производству материальных благ как таковому. И это действительно чуждо производству, если оно ведется ради удовлетворения потребностей общества. Но это неотъемлемо присуще капиталистическому производству, которое ведется ради прибыли.

Легко, конечно, с двухсотлетней дистанции и с позиций совсем иного мировоззрения критиковать Смита.

Но это не умаляет заслуги шотландца, его удивительную глубину мысли и проницательность.

…31 марта 1876 года в Лондонском экономическом клубе отмечали столетие «Богатства народов». Заседание проходило торжественно. В председательском кресле сидел премьер-министр Великобритании, почетным гостем был министр финансов Французской республики. Зал был заполнен людьми знаменитыми и именитыми, учеными и богатыми.

Викторианский мир с его порядком, гармонией и свободой торговли казался подлинным осуществлением идей Смита. Несовершенства этого мира, можно было не замечать.

Сейчас в Англии и Америке уже готовятся юбилейные программы к 1973 и 1976 годам. Отношение к Смиту иное, чем сто лет назад, но все же он остается одним из отцов-основателей. Однако в нынешнем мире идеи Адама Смита — отнюдь не монопольное достояние буржуазии.

Адам Смит — часть великого культурного наследия, по праву полученная от прошлого социализмом.